10. Товарищ Бероев
Я читал допоздна.
Под конец башка уже малость опухла от этих умствований — видимо, крупноватую дозу я попытался усвоить зараз. А усваивалось непросто. То одинаковость плоха, то, наоборот, разброд; впрочем, я тут не новость — ещё на заре цивилизации один из героев «Махабхараты», раздражаясь, что мир слишком сложен и неоднозначен, восклицал: «Противоречивыми словами ты меня сбиваешь с толку! Говори мне лишь о том, чем я могу достигнуть Блага!»
А, так? Ну слушай, проще не бывает: магазин примкнуть! Огонь во время комендантского часа открывать сразу на поражение. Патрулирование местности производится…
И тогда, разумеется, из каждой подворотни аналогичная простота: получай, фашист, гранату!
Вот и получился диалог равных. Думские прения. Беседа прошла в деловой, конструктивной обстановке. Стороны обсудили… И, главное, все только тем и занимаются, что достигают Блага. Стопроцентная занятость.
Однако оставлять текст на полуслове — вернее, полумысли — мне было невмоготу. Увлекся. Заразился.
Умен ты, Сошников, думал я, в начале четвертого укладываясь спать. Умен, лох ты мой серебристый.
Но дальше-то что?
Ценностные координаты…
А ведь он надорвался, Сошников. Надорвался под неподъемным грузом высших задач, которые сам себе придумал; теперь в этом сомневаться уже невозможно. И побежал на рынок отдохнуть. Быть таким, как он описал, он не хотел, но… Понять ошибку — значит, начать её исправлять, да, конечно; однако чтобы завершить её исправлять, надо не только понять, в чем ошибка. Не худо бы ещё понять, в чем её нет.
Я перевернулся с боку на бок.
Дальше-то что? Он тоже не знал.
Нанизать такую уймищу умных слов и фраз и доказать неопровержимо: нужна вера. Вера нужна!
А вот ее-то и нет. От умных мыслей и неопровержимых доказательств её все равно не прибавляется.
Тогда — геть на рынок.
А у меня с этим как?
Опять перевернулся.
А Бережняк?
Вот уж ему веры не занимать — но во что? Так сразу и не сообразишь. В государство? Нет. Как я понял, для него государство российское, при всей к нему не поймешь какой любви, лишь средство, инструмент — то есть, по Сошникову, он тоже функционирует в рамках этой самой парадигмы православной, только в её грубо усеченном, без неба, большевистском варианте. Может, в классовую борьбу? Нет. И ему очень легко вообще отмазаться от необходимости понимать, ради чего идет он на свои странные дела: партизаны мы, партизаним помаленьку… Вот оккупанту кишки выпустим, сразу заживем, как в раю.
Лучше рынок, чем такая вера.
Наверное, не я один до сей глубокой мысли додумался. За последние полтора века примеров, её доказывающих, была такая убойная прорва, что и слепой-глухой мог её усвоить — на ощупь. Даже если пальцев после лагеря некомплект.
Потому рынок и побеждает. Не он всемогущ — мы безоружны.
Хорошо ли, что он побеждает? Сошников утверждает, что нет. Складно утверждает, но вряд ли его складные фразы меня бы тронули, если б я сам не ощущал: что-то тут не то. Некрасиво как-то, не по-людски.
А утром, занимаясь рукомашеством, я понял, что в навороте последних событий мелькнула ещё одна странность — такая мелкая, что я её, собственно, и не отследил, только занозил душу. И вот теперь заноза догнила до того, что сознание обратило на неё внимание. Странность вот какая: жена Сошникова была готова к тому, что с её бывшим мужем должна произойти какая-то беда. И очень ненатурально сокрушалась о срыве его зарубежной поездки.
Жена-то тут при чем?
А дочка сказала: жене отнюдь не по нраву был отъезд Сошникова.
И антивирус в виртуальных погонах. Его интересовало — как и в случае со мной, кстати! — кому жена говорила о готовящемся отъезде.
Искал утечку?
Так кустарно искал утечку эфэсбэшник? Держите меня трое…
Ну и клубок.
И, со слов дочки, мама сказала антивирусу какую-то очень странную фразу, обрывок фразы… Я же вам сама. А потом, как выразилась дщерь, осеклась и сидит в перепуге.
Жену придется прояснить. Не хочу я оставлять в тылу такое.
Вот так я спозаранку решил, но мне не дали. Все разъяснилось само собой в рабочем, так сказать, порядке.
Репродуктор на кухне пропиликал девять ровно и принялся вываливать очередной ворох тошнотворных новостей, когда в комнате заблеял телефон. Я двинулся туда, поспешно дожевывая и доглатывая. Почему-то мне казалось, что это Кира, и нарочито осаживал себя, не бежал, хотя пуститься вскачь ноги так и норовили. Умом я знал, что это не может быть Кира. Просто очень хотелось. Но опять-таки умом я соображал, что, даже если это она звонит, и вот сейчас я подниму трубку и услышу её голос — какие слова мы начнем говорить друг другу?
Никаких.
Так что это не могла быть она.
— Алло? — спросил я.
Конечно, голос был мужской. Серьезный, крепкий голос. Незнакомый.
— Могу я попросить Антона Антоновича Токарева?
— Я у телефона.
— Очень приятно. Извините за несколько ранний звонок, но дело довольно спешное, а вчера я, хоть и звонил вам несколько раз, вас не застал.
— Вчера я был у родителей и вернулся очень поздно.
Чего это я объясняюсь неизвестно перед кем, одернул я себя. Странно. Мне это не было свойственно.
— С кем имею честь? — светски осведомился я.
— Полковник федеральной безопасности Денис Эдуардович Бероев, к вашим услугам, — не менее светски ответили с того конца.
Так. Гость пошел просто-таки косяком. И все специфический какой!
— Очень приятно, — сказал я, по возможности напитав голос иронией. — Хотя, сколько я понимаю, скорее я к вашим услугам.
— Надеюсь, обоюдно. Мне бы очень хотелось с вами побеседовать.
— Заезжайте, — ответил я, уже совершенно обнаглев.
Кто бы знал, как меня эта каша достала за какие-то несколько дней! Тут, понимаешь, личная жизнь рушится, надо угрюмо и печально пребывать в прострации….
— Безусловно, — отвечал Бероев с полной невозмутимостью, — я почел бы за честь посетить вас.
Экий Монплезир. Впрочем, я сам виноват, задал тон.
— Думаю, однако, удобнее было бы у нас. Нам могут по ходу разговора понадобиться какие-то справки, уточнения, которые легче делать из моего кабинета.
— Понимаю, — сказал я. — Командуйте, Денис Эдуардович.
Почти Эдмундович, подумал я мельком. Ну-ну.
— Помилуйте, Антон Антонович, я всего лишь прошу. А в случае вашего согласия выполнить мою просьбу — начну предлагать.
— Предлагайте, — сказал я. — Уже можно.
Он и предложил.
Ровно в одиннадцать я был у проходной, и пропуск меня уже дожидался. С чувством не из приятных я миновал несколько уровней заграждения, на каждом демонстрируя паспортину и каменным лицом выдерживая тягучие сличающие взгляды; в генах, что ли, застряло нечто не располагающее оказываться в подобных заведениях. Как, по слухам, любили повторять в тридцатых: у нас зря не сажают. С тех пор, наверное, и укоренилось в извилинах: лучше с ними даже взглядами не встречаться, а то икнуть не успеешь — и уже сидишь не зря.
Бероев, однако, мне понравился, вот парадокс. Крупный и массивный, красивый, пожилой. Да не в этом дело. От него веяло непритворным стремлением разбираться и натуральным желанием делать это вместе. Уже немало.
— Присаживайтесь.
— Благодарю.
— Еще раз прошу простить за ранний звонок.
— Ничего. Я понимаю, служба.
— Вероятно, я несколько нарушил ваши планы на этот день.
— Сманеврирую. Лишь бы польза была.
— Польза, надеюсь, будет. Закуривайте, пожалуйста.
— Благодарю, не курю.
— Ага, так мне и сообщали. Но, с вашего позволения, я курю. И закурю.
— Ради Бога, Денис Эдуардович.
— Надеюсь, у вас нет аллергии на сигаретный дым, и не курите вы просто из спартанских свойств характера?
— У меня курящая мать и некурящий отец. Импринтинг. Я же мужчина.
— Браво, Антон Антонович…
Вот так мы выкрутасничали минут, наверное, семь. Я, естественно, не собирался взваливать на себя инициативу перехода к делу — это его забота, раз уж это он меня звал. Хотя интересно мне было не передать как. А µму было, я чувствовал, очень трудно взять быка за рога. Я понял так, что разговор нам предстоял тягостный — и для него, похоже, значительно более тягостный, чем для меня.
— Я успел немало о вас выяснить за истекшие сутки, — честно сообщил он затем. — Не скрою, чем больше я этим занимался, тем больше вы оказывались мне симпатичны. И буквально в последний момент я решил построить нашу беседу на очень редко применяемом и совершенно бессовестном приеме: на полной откровенности. Причем, коль скоро беседу начинаю я, мне и придется показать пример. Я не стану брать с вас никаких подписок о неразглашении и просто буду надеяться на вашу уникальную порядочность.
С Кирой или, ещё лучше, с тещей ему бы про мою порядочность проконсультироваться, мельком подумал я. Много услышал бы.
— Звучит, как райская музыка, — ответил я, опять подпустив в голос иронии. Но он действительно делал над собой колоссальные усилия. Даже если б не дар Александры, я, наверное, почувствовал бы это по тому, как он курил, то взглядывая на меня, то напряженно и мрачно уставляясь перед собой.
— Позавтракать вы успели? — вдруг спросил он.
— Так точно.
Он вымученно улыбнулся и наконец спрыгнул в разговор по существу. По-моему, чуть неожиданно для себя. По-моему, он наделся ещё потянуть, предложив мне, например, чашку кофе.
— Лет пятнадцать назад, — мертво лекционным голосом и заранее подготовленными фразами начал он, не глядя на меня и то и дело присасываясь к сигарете, — в нашем ведомстве, с понятной целью создать очередной эликсир правды, был синтезирован весьма неприятный и сильнодействующий препарат. Я не биохимик, вы не биохимик, и я не буду останавливаться на частностях. При даже самой легкой передозировке он не выплескивал вовне содержание памяти… э-э… подследственного, но попросту стирал её. Оставались лишь самые начальные рефлексы и какая-нибудь ерунда, осколки…
Очень характерные эмоции Бероев испытывал. Он говорил правду, и это стоило ему серьезных усилий — разглашал не подлежащее, по-видимому. Но это первый слой, а второй: как он относился к сим изысканиям своего ведомства. Как к малоприятной, но рутинной неизбежности. Как хирург к необходимости хирургических вмешательств. И ему было сейчас противно и стыдно не более, чем хорошему врачу за бездарных коллег: дескать, выдумали тоже — циркульной пилой фурункулы вскрывать…
— Препарат признали неудачным и опасным, работы с ним прекратили, но опытные образцы, естественно, были сохранены. И вот четыре года назад они исчезли.
Он сделал паузу. Я молчал, слушая с доброжелательным спокойным интересом. Он мельком вскинул на меня угрюмый взгляд и опять уставился в стол.
— Ну, что значит исчезли… Довольно быстро выяснилось, что их просто-напросто продали. Нашли, кто продал. Нашли даже часть проданного. И все виновные понесли заслуженное наказание. И, в знак особого к вам доверия, могу даже сказать: не все по суду. Отхватившему основной куш майору-химику мы просто…
— Не надо, — поспешно прервал я его. — Не надо подробностей. А то вам потом, боюсь, по долгу службы меня ликвидировать придется.
Бероев помолчал, опять вскинув на меня взгляд исподлобья. И прикурил новую сигарету — прямо от предыдущей.
— Мрачновато вы смотрите на последствия моих отчаянных попыток наладить конструктивное взаимодействие, — глухо сказал он. — Хорошо, учту.
— Не обижайтесь, — с искренним раскаянием попросил я.
— Ни в коем случае. Итак, вкратце. Примерно треть препарата исчезла бесследно. Мы уже начали надеяться, что она и впрямь исчезла… тьфу, пристало! — он неподдельно нервничал. — Однако чуть больше года назад у нас возникло подозрение, что препаратом кто-то пользуется.
Сошников, подумал я. Вот чем его…
— Одной из моих персональных обязанностей, Антон Антонович, исстари является присмотр за, как бы это сказать, мозгами. Времена изменились, мы теперь эти мозги не промываем и в секретности их не топим, что они хотят, то и вытворяют, если деньги есть… но присматриваем. Учет и контроль. Вернее, просто учет. И вот один из отъезжавших за рубеж господ, не так давно ещё связанный с тематикой довольно щекотливой, после банкета в дружеском кругу внезапно превратился в… э… крыжовинку на кусту, капусточку на грядке. Точь-в-точь как полагалось бы после передозировки нашего эликсира. А был тот господин, между прочим, одним из ваших пациентов.
— Тематикой ученых занятий своих пациентов мы специально не интересуемся, — сразу заявил я. — У нас иные критерии.
— Понимаю. Тематикой как раз мы интересуемся, и только благодаря тематике случившееся заметили. Поздновато заметили. Когда мы до упомянутой крыжовинки добрались, прошло уже несколько дней, и выяснить, чем его обработали, если и впрямь обработали, не представлялось возможным. Убедиться ни в чем не удалось. Обмен веществ свое дело знает туго. Следствия были налицо, но причины давно ушли в канализацию.
— Знаю, о ком вы, — сказал я и назвал фамилию из перечня, подготовленного для меня моим журналистом.
Но на Бероева это не произвело впечатления.
— Был уверен, что вы вспомните.
— Мне нечего вспоминать. О том, что с ним случилось после окончания лечения, я узнал лишь вчера.
— Ага. Хорошо. Возможно, вы расскажете мне, почему вы этим вчера заинтересовались. Но сначала я закончу.
— Извольте, — содрогаясь, как говорится, от светскости, уступил я.
— Вопрос, таким образом, оказался открытым. Однако мы себе этот случай отметили, — он глубоко затянулся. — Заподозрили неладное. И вот, по счастливой случайности, повтор. Случайность состояла в том, что собирающийся отъехать человек попал в поле нашего зрения заранее, и наш сотрудник смог его навестить буквально через сутки после обработки. А анализы вашими стараниями были сделаны и того раньше. Взять его к нам для более углубленных изысканий без форсирования ситуации не получилось, но и полученных данных хватило, чтобы понять: опять ничего. А это, доложу я вам, является прекрасным косвенным подтверждением, что оказавшееся на больничной койке следствие обязано своим появлением именно нашей причине. Потому что как раз нашу причину уже вскорости после обработки подследственного обнаружить в крови, моче и прочем — невозможно.
Ай да Никодим, подумал я. Как он это дело мигом просек!
— Быстрая разлагаемость и выводимость была одним из старательно достигавшихся положительных качеств препарата. Она означает, что буквально сразу после обработки, которой подследственный, разумеется, сам не помнит, никакими способами нельзя выяснить, что где-то его обработали и что-то из него вытянули. При прочих равных такой препарат для конспирации полезней. Я не слишком длинно излагаю?
— Все это чрезвычайно интересно, — искренне сказал я. Полковник не врал ни единым словом. Стеснялся говорить, злоупотреблял фиоритурами и эвфемизмами, избегал, как я его и просил, подробностей — но кололся, как на духу. Поразительно. — Речь идет, как я понимаю, о Сошникове.
— Именно о Сошникове, Антон Антонович. И, что любопытно — он тоже ваш пациент!
— А, — сказал я понимающе. — Так это ваш сотрудник был в больнице буквально сразу после меня?
— Да.
— А какого рода была та счастливая случайность, о которой вы столь любезно упомянули?
Бероев испытующе поглядел на меня.
— Вы, кажется, сами просили избегать детализации…
Он не хотел говорить. Вот как раз об этом — он явно не хотел говорить.
— Это как раз та подробность, которую я хотел бы знать.
Он отчетливо, хотя и недолго, колебался. Но, видимо, раз решившись, теперь шел до конца.
— На него бывшая жена настучала, — нехотя сказал он. — Откуда эта гадость в людях до сих пор — ума не приложу. Классический донос в органы: мой бывший муж по роду своей деятельности имел доступ к архивам партии и правительства и собирается вывезти копии многих ещё не рассекреченных документов за рубеж за большие деньги… Сволочная баба. Я тут поразбирался с этим немного. Видно, ей до слез обидно стало, что её бывший, которого она за недоделанного держала, вдруг выберется в землю обетованную, а она-то, дура, тут останется! А если бы не развелись, так с ним бы в Америке шиковала! Невыносимо женщине такое, а, Антон Антонович?
— Пожалуй, — сказал я.
Вот и ещё один кусочек мозаики встал на место. У меня в ушах прямо-таки явственней явного зазвучали её причитания: надо же, беда какая… ах, судьба… ах, он очень неприспособленный… И так бывает в семейной жизни. То есть, постсемейной. Конфликт в рублевой зоне постсемейного пространства. Когда я сказал, что меня к нему не пустили, она поняла, что я не из органов, про донос не знаю, и ей надо изображать соответствующие чувства. А если б я сказал, что с ним виделся — она бы решила, что я из Гипеу. Интересно, как бы она себя повела.
— А ведь, Денис Эдуардович, она уверена, что это вы его отоварили.
Несколько секунд Бероев молча курил и смотрел на плавающие в воздухе дымные мятые простыни.
— Пальцы бы ей отрезать, которыми телегу писала, — мечтательно сказал он потом. — И ведь, понимаете, Антон Антонович — сигнал получен, мы обязаны реагировать. Пошли с Сошниковым разбираться, а он уже — того, — помолчал. — Вот такие наши счастливые случайности.
А у меня будто расстегнули молнию на темени и щедро полили обнаженные полушария крутым кипятком.
— А к ней вы разбираться не ходили?
— А на хрена… — мрачно пробормотал Бероев.
Я покосился на него даже с неким недоверием. Но он, странное дело, опять не врал.
Тогда значит, антивирус, лже-Евтюхов мой, которого я совершенно точно ощутил как из ФСБ… Полушария дымились под гуляющим влево-вправо носиком неумолимого чайника. Она ему сказала: я же вам сама…
И осеклась! И перепугалась!
Ну ещё бы! Он к ней пришел выяснять, не говорила ли она кому о его близком отъезде!!! И про донос её — не знал!!!
Ох, поразмыслить бы, ох, поразмыслить! Какая жалость, что я, на досуге почитывая детективы, всегда интересовался главным образом, ЧТО и КУДА движет героев, и по диагонали проскакивал — КАК оно их движет… Схемку бы нарисовать!
— Денис Эдуардович, а не могло случиться так, что без вашего ведома, в обход вас или по собственной инициативе, кто-то из ваших сотрудников беседовал с Сошниковой?
Он только покосился на меня, как на слабоумного, и не ответил.
— Что же вас теперь интересует, Денис Эдуардович?
Он вздохнул.
— Каналы распространения и применения препарата, — сказал он.
— Вы полагаете, что это мы? Скажем, заметая следы неправильного лечения, что ли? Или ещё по каким-то…
— Не скрою, — процедил Бероев, — возникала такая мысль. Хотя теперь я её уже отбросил. И позвонил вам, рассчитывая на вас уже совершенно в ином, отнюдь не подследственном качестве.
— Вот так ходишь-ходишь, — сказал я, — и до последнего момента уверен, что страшней всего — это с женой поругаться… Вас интересуют, вероятно, знакомства и контакты Сошникова?
— Не просто знакомства и контакты. А знакомства и контакты в связи с лечением у вас. Рабочая гипотеза такая: ваша психотерапия как-то пересекается с нашей химией. Устойчиво пересекается. Приглашаю вас подумать со мною вместе, где, как и зачем это происходит. Если происходит. В конце концов, никто лучше вас не может знать обстановку, в которой ваше заведение работает.
Тут он в точку попал.
— Понял. Айн момент. Скажите, а наших других пациентов, которые ничем секретным и, как вы выразились, щекотливым не обременены — вы не совали под микроскоп?
— Нет.
— А вообще не приходило в голову посмотреть статистику разнообразных несчастных случаев, за последние годы имевших место в среде интеллигенции — скажем, во время пьянок?
— По-моему, вы надо мной издеваетесь.
— Ни в коем случае.
— Тогда вы превратно представляете себе наши современные функции, — он опять закурил. — В свое время небезызвестный товарищ Андропов на горе и унижение честным офицерам КГБ и на радость подонкам… подонкам не только в конторе, но и среди интеллектуалов, заметьте — организовал специальное подразделение, которое должно было заниматься исключительно интеллигенцией. Сам он, по слухам, был уверен, что сделал это от бережного к интеллигентам отношения: не хочу, дескать, чтобы одни и те же громобои занимались и настоящими шпионами, и, скажем, писателями, которые чего-то не то пишут.
Он вдруг неторопливо воздвигся из своего кресла и пошел наискось по кабинету — руки в карманах, окурок на губе. У стены повернул и пошел обратно. Лицо его стало буквально черным.
— Сомнений относительно того, что писателями и прочим контингентом вообще надлежит кому-то из конторы заниматься, у него, как и у старших коллег его из Политбюро, не было ни малейших, — продолжил он наконец, перехватив недокуренную сигарету левой рукой. — Умные люди ему объясняли: если возникнет подразделение, которое только этим станет заниматься, оно уж, будьте благонадежны, сделает все, чтобы объектов для упражнений у него наблюдалось как можно больше, а выглядели они для страны как можно опасней. Оставьте демагогию, был ответ… — он помолчал. — Довольно долгое время мне довелось быть среди этих несчастных. И на скольких же мелких подонков из вашей среды я насмотрелся… Но, — он глянул на меня едва ли не испуганно, или даже виновато, и тут же отвел взгляд, — именно тогда мне довелось заочно познакомиться с вашим отчимом и… и я был бы, честно говоря, счастлив познакомиться по-человечески. Он… он знал, зачем живет.
— Он и сейчас знает, — сказал я. — Только мне пока не говорит.
— У нас скажет, — страшным голосом произнес Бероев, и я сразу почувствовал, что этой несколько нелепой шуткой он пытается сбить разговор с котурнов, на которые тот грозил взгромоздиться. Но я даже не улыбнулся. Бероев, неловко съежившись, сделал ещё круг по кабинету, потом проговорил: — Кажется, попытка съюморить оказалась неуместна. Простите. Я это к тому, что был бы рад, если бы нам с ним как-то удалось оказаться представленными друг другу.
— Я вам верю, Денис Эдуардович. Но все-таки ещё не знаю, как к вам относиться.
Он опять помолчал, а потом немного по-детски пробормотал:
— Я и сам не знаю.
На этот раз пауза оказалась особенно долгой.
— Иногда мне кажется, что по крайней мере мрачное чувство гордости можно было бы испытывать за тогдашние подвиги, — негромко проговорил он. — Дескать, защищали державу, держали диссиду в узде. А как выпустили её из узды, так и пошло все в разнос. Но не получается гордиться. Наоборот, тошнит. Не всех, конечно — некоторым до лампиона… Меня вот тошнит. Даже виноватость иногда подступает. Как-то не так мы её защищали, державу эту.
Он был искренен. Я чувствовал его смятение и боль. Он прошелся еще, но так и не смог сдержаться.
— Господи, — с мукой выговорил он, — ну хоть бы один умный человек нашелся, сказал бы, как её на самом деле защищать! ЧТО В НЕЙ защищать, и ОТ ЧЕГО!
— Вот наш с вами Сошников свой труд последний оставил мне на память, — помедлив, осторожно сказал я. — Он там утверждает, и довольно здраво, что под давлением парадигмы православной цивилизации…
Совсем неубедительно у меня это зазвучало, и я сразу осекся. Что-то литературное напомнило. Я не сразу сообразил — а когда сообразил, меня просто скрючило.
Расположение звезд Аш-Шуала и Сад-ад-Забих, завел Ходжа Насреддин старую песню ещё бухарских времен…
И Бероева тоже скрючило. Буквально перекосило.
— Антон Антонович, — воскликнул он с какой-то даже обидой в голосе. — Ну вы-то хоть! Это же кошмар какой-то, конец света: никто не верит, но все крестятся!
— Верит кое-кто.
— Ну, а даже и верит. Мне-то что! У меня жена русская, и дети, и живу я тут всю жизнь, но родственники все — в Казани и в татарской глубинке. И уж если бы я верил в кого — так, наверное, в Аллаха, представьте. И что мне тогда эта ваша парадигма?
Действительно, подумал я в некотором ошеломлении. Я об этом совсем забыл по запарке. Да и Сошников в азарте от открывшейся истины, похоже, запамятовал. Хоть Союз и распался, цивилизационные разломы никуда не делись и внутри России.
Вот так. Посюсторонние цели оказываются миражами — и у людей руки опускаются. А потусторонние разделяют и разводят по конфессиям. И что можно придумать еще? Сошников! Надо дальше думать!
Тут я сообразил, что Сошников вряд ли что-то умное теперь придумает. Если меня так взяли за живое его писульки — то и придумывать теперь мне.
— И все-таки вам надо это прочесть, — сказал я.
— Ну, прочту, если вы советуете… — без энтузиазма сказал Бероев. Он, похоже, уже пожалел о своей вспышке. Вернулся к столу, сел. — Я это к тому, что теперь всю уйму интеллигентов мы, разумеется, не отслеживаем.
А я вдруг подумал: в каком-то смысле коммунизм, наверное, был всего лишь попыткой перекинуть на носителей неправославной традиции православную систему посюсторонних ценностей — в том её виде, в каком она была усвоена самим коммунизмом. Через коммунистическое воспитание обезбоженное православие надстраивалось на неправославные фундаменты. И так пыталось втянуть иные культуры в свою цивилизационную орбиту…
И, судя, скажем, по этому Бероеву — небесполезно и небезуспешно.
Эх, с Сошкой бы обсудить!
— Я понял, — сказал я, тоже старательно переключая себя с кухонно-философского тона на деловой. — И вот что я вам в порядке обмена любезностями покажу.
Я достал распечатки, взятые вчера с работы. Я их не хотел оставлять в столе и запихнул зачем-то во внутренний карман. А вот пригодились.
— Это, как вы понимаете, далеко не вся статистика. Только та, что была мне доступна, причем с пожарной скоростью. Посмотрите.
А пока он углубился — срочно подумать. Самому подумать. С учетом новых данных.
Во-первых. Сошников действительно потому так взволновал всех, что он — исключение из правила, или, точнее, некое возвращение к неким прежним правилам. То есть давно уже что-то случалось с теми, кто не едет, а он грохнулся, как в первое время, когда грохались те, кто едет.
Во-вторых. Бережняку нужен канал информации, чтобы знать, кто едет. Зачем? Примем как рабочую гипотезу, весьма похожую на правду — ему это надо для того, чтобы не давать уехать. Гуманненько так, не проливая крови, превратить в дурачка. При этом учтем: нужда в канале возникла лишь совсем недавно, после того, как порешили Веньку, который был информатором прежде.
В-третьих. Это принципиально, и этого я не знал ещё утром. Антивирус лже-Евтюхов ходит сам по себе, никого не посылая и никому не передоверяя, с риском засветиться, и выясняет… что? Фактически вот что: откуда пошла информация, что Сошников едет. То есть, в сущности: откуда такая информация пришла к Бережняку. При этом учтем: я могу поручиться, что он из ФСБ. И сошниковской бывшей он, судя по всему, так представился. При этом учтем еще: Бероев о лже-Евтюхове не знает. А лже-Евтюхов даже не знает о доносе на Сошникова!
Мы можем из этого предположить — что? Что? Скользит, зар-раза, егозит и зудит в извилинах, а на зуб не дается…
Систематизируем, систематизируем… последовательно…
Опять-таки, во-первых: если Бережняк, явный вождь, стремился травить и увечить тех, кто едет, действуя при этом на основании полученной от Веньки информации, и с какого-то времени получалось, что травились и увечились те, кто не едет, значит… значит, Венька зачем-то на белое говорил: черное, а на черное — наоборот. Причем реальной информацией располагал — иначе не смог бы с такой точностью менять черное и белое местами. Правдоподобно? Да. Кроме того, учтем: информация о Сошникове пошла ВЕРНАЯ и пришла НЕ ЧЕРЕЗ ВЕНЬКУ, а, как мы можем предположить, через дочку Сошникова, её парикмахершу и как-то далее… то есть траванули Сошникова, так сказать, в соответствии с истинной доктриной, и как раз тут Венька приказал долго жить. Следовательно, когда начали травить тех, кто не едет, Венька и начал играть какую-то свою игру. То, что их начали травить в пику начальной доктрине, как раз и свидетельствует об этом. А полученная окольным и случайным путем информация о Сошникове вывела Веньку на чистую воду, и он получил от вождя по заслугам.
Так. Ай да я. Логичен, как фокстерьер.
Во-вторых, если антивирус так настойчиво ищет, через кого ушла Бережняку ВЕРНАЯ информация относительно Сошникова, похоже, он как-то причастен к ДЕЗИНФОРМАЦИИ. Которая шла, как мы предположили, через Веньку. Иначе чего бы ему из-за верной информации волноваться. Причем, сравнивая персоны антивируса и Веньки, можно предположить: антивирус в этой паре занимал более высокое положение. Значит, скорее всего, Венька был лишь каналом, через который антивирус подбрасывал дезинформацию Бережняку. Логично? А шут его знает, вроде — да. Весьма, правда, бездоказательно.
И антивирусу крайне важно выявить посторонний, неподконтрольный ему канал верной информации и оный пресечь.
А Бережняк уже пресек канал дезинформации.
При этом снова: антивирус из конторы, отсюда. Но сейчас действует на свой страх и риск.
Логика — страшная наука.
Ох, клубок…
Нет, нет, все уже просто. Почти. Главное… главное… что-то мелькнуло…
Кипяток на извилины!!! С одной стороны: кому выгодно? Руками Бережняка, который фанатично уверен, что изничтожает изменников Родины, травить тех, кто как раз на Родине-то и остается? Угадайте с трех раз, если духу хватит. С другой стороны — заткнутое журналистское расследование филадельфийца. Заткнутое именно в тот момент, когда канал информации был каким-то образом оседлан, пошли дезы и Бережняк начал героически травить своих. Может, и грубовато заткнутое; может, следовало его для маскировки продолжить, только направить куда-нибудь в сторону; но они, видно, попроще предпочли — вообще не привлекать к проблеме внимания. И, в сущности, преуспели — никто ничего не заметил, только я — да и то задним числом, зная уже, что искать. Кто мог этак запросто заткнуть АМЕРИКАНСКОГО журналиста? Опять-таки — ну, с трех раз?
Так что ж, получается, что Лже-Евтюхов — грязный наймит империализма?
Фи, как это банально и пошло звучит для интеллигентного человека.
— Интересно, — проговорил Бероев, слегка даже осипнув от гончего экстаза. Вот он, след, вот он! — Чрезвычайно интересно. Вы это давно?
— Вчера.
— В связи с событиями заинтересовались?
— Да. Прежде никогда не пробовал следить за своими пациентами после окончания лечения.
— И как вы это интерпретируете?
— Сейчас я с вами ещё одной тайной поделюсь. Коли уж такой разговор пошел товарищеский…
Он коротко глянул на меня, будто проверяя, ерничаю я, издеваюсь — или всерьез. А я и сам не знал. И в мыслях никогда не было, что вот так вот за каких-то полтора часа столкуюсь-сработаюсь с гипеушником. Разговор товарищеский, отношения товарищеские… М-да. Товарищ Бероев.
Почему-то мне это было приятно.
Может, оттого, что переел утративших смысл жизни, колеблющихся, утонченных и невостребованных.
Я не стал к ним хуже относиться. И уважал, и жалел, и хотел помочь — все, как прежде. Просто, похоже, переел. А Бероев, к вящему моему удовольствию, никаким местом не мог быть отнесен к серебристым лохам. Мне с ним работалось.
И я рассказал ему про Бережняка.
Когда я закончил, он долго сидел молча и только чуть покачивал головой вправо-влево. Задумчиво и немного печально.
— Надо же, — тихо проговорил он потом. — Сколько лет… А ведь я его помню, Антон Антонович. Помню… Союз Русских Коммунистов, весна восемьдесят второго года. Нет, процесс их не я готовил, а коллега мой, Васнецов, — он опять помолчал, потом чуть улыбнулся. — Он давно ушел от нас. Руководит теперь службой безопасности какого-то Крюгер-холдинга, и все хихикает надо мной, что на один оклад живу. Третий особняк строит… Мы, в сущности, дружили, а не так давно выпивали вместе, поэтому знаю, — вздохнул. — Бережняк… — слегка развернулся на своем вращающемся кресле и включил компьютер. Бодро защелкал было, потом коротко покосился на меня, проверяя, виден ли мне дисплей.
— Я не смотрю, Денис Эдуардович, не смотрю, — сказал я. Он дернул плечом.
— Ну конечно. Один из руководителей так называемой РККА. Российская Коммунистическая Красная Армия, создана три с половиной года назад. Какая крепость убеждений у человека, а? Какая верность идее… — вздохнул, похоже, с восхищением, или с тайной завистью какой-то. — Мы за ними присматриваем, но так, без напряга, они тихие. Культура, социалистический быт, спорт, изучение классиков и истории СССР… Нет, Антон Антонович, это не они. Тут недоразумение какое-то. Взгляните сюда, — он приглашающе повел рукой и развернул дисплей ко мне, — может, это не он, только назвался так?
Я оценил доверие.
Посмотрел.
— Натуральный Бережняк.
Он покачал головой. Опять защелкал.
— Ну, конечно. Курирует их, как и прочих левых незарегистрированных, один наш очень дельный работник… Вот! Там у них даже наш осведомитель внедрен. Вернее, перевербован — уже почти что два года назад… Нет, это не они.
Кипяток.
Чуть больше полутора лет назад Венька стал путать черное с белым, а филадельфиец утратил всякое любопытство.
Вот тут уже логики не было. Просто сегодня все разрозненные странные мелочи так отчаянно потянулись друг к другу, что стало возможным просто пальцем тыкать: где факты из двух доселе независимых рядов вдруг сцепляются — там и есть истина.
— Не Каюров ли Вениамин с бытовым прозвищем Коммуняка?
Это я рисковал. Сильно рисковал. Бероев медленно выпрямился в кресле, оторвался от экрана и воткнул в меня препарирующий взгляд,
— Откуда вы это знаете, Антон Антонович? — тихо и очень спокойно спросил он.
Тут уже следовало докручивать до конца. Пан или пропал, третьего не дано.
— А курирует их, значит, ваш работник. И все его курирование…
У Бероева прыгали скулы.
— Объясните, Антон Антонович, — ещё тише попросил он. — Мне было бы жаль в вас разочароваться.
— А мне в вас, — ответил я. — История, которую я расскажу, очень может оказаться для вашей конторы обидной. Чрезвычайно обидной. И поэтому для начала, чтобы не рисковать обидеть вас понапрасну… Для начала прошу вас ещё об одном одолжении. Если потом мои объяснения вас не удовлетворят, Денис Эдуардович, можете меня расстрелять. Я сам напишу просьбу о высшей мере.
— Перестаньте паясничать.
— Перестаньте хамить, — ответил я ему в тон. — Одолжение такое: покажите мне дельного работника.
Несколько мгновений Бероев молча смотрел мне в лицо. Потом неторопливо закурил. Потом коротко пощелкал по клавке.
— Расстреляют, скорее, меня, — бесстрастно сообщил он в пространство. — Прошу любить и жаловать, капитан Жарков.
А с экрана, тускло мерцая капитанскими погонами, уставился антивирус лже-Евтюхов.
Вот и все, подумал я, почему-то проваливаясь в жуткую и вязкую усталость. Наши, как всегда, победили. Сила Гипеу во всенародной поддержке.
И вообще, как там… Достойно встретим Столетие Краснопресненского восстания!
Дальше — дело техники. И, вероятно, не моей.
Очень хотелось обнять Киру. И почему-то именно теперь, от черной, наверное, этой усталости — до меня окончательно и бесповоротно дошло: это мне уже совсем не светит.
Надо же быть таким козлом. Постелить любимую жену невесть кому — и, главное, из самых гуманных соображений.
Как гуманист Бережняк.
Бероев выжидательно смотрел на меня и не торопил.
Ладно, возвращаюсь сюда. Но эту свежую мыслишку вечером надо как следует продумать. Лишь бы не забыть в суете. Мысль такая: это же надо оказаться настолько козлом!
— Я так и знал, — сказал я с тяжким вздохом. — Теперь слушайте. Только… У вас на Востоке, говорят, есть старый добрый обычай, вроде как специфическая разновидность гостеприимства. Гонцу, принесшему дурные вести, в глотку заливают расплавленное олово. Или свинец, кому что нравится. Так вот чур мне не лить.
— Посмотрим, — серьезно ответил Бероев.
Взгляд сверху
«Ну, вот, думал Симагин, несясь к химчистке. Ну, вот. Вокруг все сияло. В золотом мареве рисовались странные видения — чистые, утопающие в зелени города, небесно-голубая вода причудливых бассейнов и каналов, стрелы мостов, светлых и невесомых, как облака. Сильные, красивые, добрые люди. Иллюстрации к фантастическим романам начала шестидесятых шевельнулись на пожелтевших страницах и вдруг начали стремительно разбухать, как надуваемый к празднику воздушный шарик. Лучезарный дракон будущего в дымке у горизонта запальчиво скрутился нестерпимо сверкающими пружинистыми кольцами, вновь готовясь к броску на эту химчистку и этот ларек. А ведь, пожалуй, накроет, сладострастно трепеща, прикидывал Симагин».
Много лет он не творил столь безоглядно. Страницы слетали с каретки, как вылетают из клеток птицы в ослепительную лазурь. В полуденную свободу неба. Сердце готово лопнуть — но страха нет, восторг, прорыв; клокочущее торжество извергающегося протуберанца — не в пустоту безответности, не в затхлый склеп немоты, не в кристаллические теснины незатейливых, апробированных клише, сквозь которые продергиваешься извилистой безмолвной змеей, оставляя черные лоскутья змеиной кожи на острых холодных гранях… Сами собой, инстинктивно и безошибочно, вскидывались над бумагой живые люди, разворачивались один из другого, набухали кровью — его кипящей расколотой кровью, осколков которой хватало на всех; осколки рвались соединиться, но обретали единство лишь в те мгновения, когда живые люди на белой бумаге начинали прощать и болезненно боготворить друг друга.
Вербицкий откинулся на спинку кресла и не торопясь закурил. Его била сладкая дрожь. Я это обязательно напишу, думал он, победно выдувая в сумрак зыбко мерцающую струю. И буду ко всем понимающе беспощаден. Сострадающе беспощаден. Только одному человеку я не стану сострадать. Себе. Понять попытаюсь — и то будет довольно.
Обязательно напишу о временах, когда мы были молодыми, и нам ещё дозволялось мучить друг друга, потому что будущее сияло радугой далеко впереди, а не хрустело под каблуками.
Как скорлупа от не нами сожранных яиц.
Из которых, хоть мы до них и добрели за двадцать лет, ничто уже не может вылупиться.
Он, ленясь вставать, потянулся к стеллажу и выскреб из ряда книг одну, а потом, сызнова осев в любимом кресле, открыл её на закладке. «И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое».
Вербицкий нагнулся и с полу поднял тонкую белесую брошюру. Открыл на закладке.
Читать подряд наукообразную тягомотину величественной, как принято было говорить, Программы — не было никаких человеческих сил; глаза, как бойкие лягушки, сами собой запрыгали по строчкам, слизывая мух пожирнее. «Коммунизм — это бесклассовый общественный строй… с полным равенством… где вместе с всесторонним развитием людей… свободных и сознательных тружеников… все источники общественного богатства польются полным потоком…»
Вербицкий выронил брошюру, и та рыхлым комом глухо шмякнулась об пол.
Лезть в статьи Сахарова и, тем более, в бесчисленные нынешние речи и программы он не стал. Это уж совсем мелко. Третья и четвертая производные. Суть везде и у каждого одна: се, творю все новое.
На то, что мы, выкручивая один другого, как белье выкручивают, отжимая — вдруг сотворим все новое, и тогда оно уже само всех нас осчастливит, рассчитывать теперь не приходится. Только на себя — и друг на друга. Пора. Сегодня и самим.
Он аккуратно положил недокуренную сигарету на край пепельницы и снова наклонился над пишущей машинкой, которая так и жила с ним единственной его опорой — с тех самых светлых, странных и по-своему тоже жестоких времен.
И продолжение потом напишу. И про сына их напишу. Надо спросить, где он теперь, я же ничего о нем не знаю.
«Резкими фехтовальными взмахами, звеня, соударялись и перехлестывались судьбы. Казалось, опрокинуло некую плотину, и все, что он узнал или почувствовал за эти годы, вдруг обрело смысл, получило наконец вещество и лихорадочно принялось распоряжаться им, строя себя. Даже то, что, пока он — в одиночестве и прокуренной трескучей тишине, она — там, кормит того, спит с тем, вызывало лишь добродушную улыбку, ибо самое главное, что может женщина, она все равно делала здесь, и он лился в нее, как муж, падал в нее, как зерно, как звезда, и через неё — в полуденную свободу неба, в ослепительную лазурь. В людей».
Теперь это было правдой.