ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
в которой благие намерения оборачиваются так, как и следовало ожидать
Шесть недель спустя в фабричном городке, что сотней лиг южнее столицы, в маленьком кабачке на окраине, за уставленным пивными кружками столом сидели трое мужчин, женщина и голем.
С големом забавно вышло, конечно. Он сидел прямо, уперев жестяные кулаки в столешницу и обратив пустое лицо в середину зала, так, что каждый, входящий в кабак, первым делом щипал себя за ухо, проверяя, не мерещится ли ему, а поняв, что не мерещится, начинал беззастенчиво пялиться. Между кулаками у голема стояла стеклянная кружка, из которой Паулюс ле-Паулюс потихоньку, когда никто не видел, отхлёбывал пива, что создавало замечательную иллюзию, будто голем прикладывается к кружке сам. Изредка кто-нибудь из самых любопытных или самых хмельных посетителей подходил к ним и изъявлял желание выпить с големом на брудершафт. «Благодарствую, сударь, за оказанную мне честь, но я уже и так мертвецки пьян», – отвечал на это голем низким голосом Паулюса ле-Паулюса, не позабывшего навыки чревовещания, и зевака уходил, совершенно довольный.
Труппа доктора Мо уже неделю обедала в этом кабачке, что, бесспорно, делало рекламу заведению, поэтому хозяин не только не возражал, но даже ежедневно ставил жестяному артисту бесплатное пиво. Идея принадлежала Джонатану, и доктор Мо со своим ассистентом поддержали её с восторгом. Женевьев лишь посмотрела на Джонатана в недоумении, но потом, улучив минуту, он шепнул ей, что придумал это для отвода глаз.
– Все будут смотреть на голема, до нас никому не будет дела, – пояснил он. – Ну, как тогда Клайв…
Он осёкся, поняв, что напоминание было лишним, и залился краской. Женевьев тоже залилась краской, и, зардевшиеся и смущённые, они бестолково пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по своим углам.
Именно – по углам, ибо жили они в палатке. Уголок принцессы загораживала тряпичная ширма, наскоро сооружённая из одеяла. Спала Женевьев на походной раскладной кровати, которую великодушно ей отдал Паулюс; на второй раскладушке нежил свои старые кости доктор, а Паулюсу с Джонатаном приходилось обходиться ворохом одеял, которые они стелили прямо на голую землю. Впрочем, им обоим было не привыкать – Джонатан был как-никак военный, а Паулюс уже несколько лет колесил по миру, так что не был особенно привередлив. Утром они давали представление, днём обедали, вечером приводили в порядок декорации и готовились к завтрашнему спектаклю и с заходом солнца расходились по своим углам. Так длилось неделю, после чего они снимались с места и ехали дальше на юг.
Странная эта жизнь не сказать чтобы устраивала Джонатана, но, к его немалому удивлению, как будто устраивала принцессу. Доктору Мо было всё равно, куда ехать, поэтому, когда Женевьев сказала, что ей надо на юг, они отправились на юг. Будь у Джонатана хоть немного денег, они, разумеется, пересели бы в дилижанс. Но денег не было, так что волей-неволей им пришлось остаться в компании эксцентричного доктора и его импресарио гораздо дольше, чем они рассчитывали поначалу.
Джонатан опасался, что принцесса не выдержит тягот подобной жизни. Но Женевьев снова его удивила. Оказавшись за пределами Саллании, она заметно расслабилась и оживилась, будто тяжкая ноша упала наконец с её плеч. Вряд ли она чувствовала себя в полной безопасности, однако, бесспорно, уже привыкла доверять Джонатану и знала, что он сможет её защитить. Рана хотя ещё и тревожила его, но не мешала твёрдо держать пистолет и шпагу. Ощутив с собой рядом надёжного и верного защитника, принцесса Женевьев снова вспомнила, что она принцесса. Как будто её старый верный Август ле-Бейл снова был с нею рядом.
Итак, она успокоилась, а успокоившись, осмелела. И когда в первом попавшемся им на пути городке ле-Паулюс намекнул, что пора бы отрабатывать должок, Женевьев заявила буквально следующее:
– Если я не ошибаюсь, это вы, милостивый государь, отдали свой долг господину Ортеге, когда согласились вывезти нас из столицы. Таким образом, ныне ни я, ни господин ле-Брейдис вам ничего не должны. Однако мы продолжаем пользоваться вашим гостеприимством и вашей повозкой, посему ваше требование можно признать законным. Если вы хотите, чтобы я и господин ле-Брейдис выполняли работу согласно нашему положению, прописанному в паспортах, то вам придётся платить нам за это жалованье.
Ле-Паулюс только разинул рот и захлопал глазами, а Джонатан проглотил возглас искреннего восхищения. А принцесса-то не пропадёт! Её напор так ошеломил Паулюса, что тот согласился на все её условия; ну а доктор Мо соглашался со всем, что говорил ле-Паулюс, так что дело можно было считать решённым. Условились, что, покуда Джонатан и «девица Клементина» остаются с труппой, Анатомический театр платит им из расчёта два риала в неделю (на каждого), плюс полный пансион. Ни Джонатан, ни, тем более, Женевьев, реальных расценок на подобную работу не знали, потому не подозревали, что проныра ле-Паулюс их бессовестным образом дурит, предлагая меньше, чем платил бы своему голему, если бы тот и впрямь вздумал обзавестись душой и потребовал плату. Джонатан же прикинул, что на таких условиях они смогут заработать около двадцати риалов за месяц, да ещё и будут путешествовать бесплатно. Двадцать риалов казались деньгами не такими уж плохими, во всяком случае, это гораздо больше, чем у них было сейчас.
В первом же городке, где нашлась больница, они дали представление. Помимо свеженького трупа для препарирования, Паулюс раздобыл там ещё и робу сестры милосердия. Бесформенное белое одеяние с кроваво-красными крестами на рукавах не украсило бы ни одну женщину, однако принцесса Женевьев приняла свой сценический костюм с той же суровой кротостью, с которой принимала походную кровать и ширму из одеяла. Когда голем, крутя лебёдку, поднял занавес и доктор Мо под свист и рукоплескания заинтригованной публики начал спектакль, Женевьев подавала ему чудовищные ножи и клещи с видом самого тихого и светлого смирения, какое только можно представить. Она не кривлялась, в отличие от Паулюса, и не разглагольствовала, в отличие от доктора Мо; лишь молчала, тихая, строгая, ангел в заляпанных кровью белых одеждах, а по окончании спектакля закрыла чемоданчик и ушла за кулисы прежде доктора Мо. На другой день перед Анатомическим театром собралась целая толпа. Большинство, конечно, пришли посмотреть на голема, кое-кто – на труп, но немалая часть городка была трепетно влюблена в молчаливую ассистентку доктора Мо.
– Двенадцать риалов и сорок четыре пенса! Это успех! – провозгласил вечером Паулюс, подсчитав выручку, и они отправились праздновать.
И так, день за днём, их закрутила и затянула рутина бродячей жизни. Женевьев ещё напрягалась первую неделю и всё время прятала взгляд, но потом втянулась и выполняла свою роль с холодной невозмутимостью, лишь усиливающей обаяние её образа. По счастью, она была совершенно не брезглива и даже ни разу не упала в обморок – тогда как Джонатана мутило всякий раз, когда довольный Паулюс притаскивал из местной больницы очередной «реквизит». Эта стойкость добавила ей симпатии в глазах Паулюса и, в особенности, доктора Мо, который даже спросил, не училась ли барышня в медицинской академии.
– Нет, но мне преподавали основы анатомии и теории ядов, – ответила Женевьев. Доктор Мо пришёл в восторг, и они весь вечер проговорили с принцессой о влиянии мышьяка и стрихнина на секрецию поджелудочной железы.
Джонатан благодарил небеса, что простодушному доктору не пришло в голову спросить, зачем это юной девушке преподавали столь специфический раздел медицины. Самто он это сразу понял. В день их встречи принцесса уж слишком мало была удивлена покушением на свою жизнь. Очевидно, что переживать подобное пришлось ей тогда не впервые.
Что до самого Джонатана, то его работа была хоть и не столь отвратительна физиологически, как работа принцессы, однако гораздо более тяжела. Приходилось сколачивать и разбирать подмостки, чистить лошадь, часами полировать зловещий медицинский арсенал доктора Мо, чтоб эффектно блестел на солнышке, и, конечно же, таскать голема. Джонатану казалось в высшей степени глупым и непредусмотрительным, что голем умел крутить лебёдку, но наотрез отказывался ходить. Какая же тут, к чёртовой матери, душа?
– Нежная и ранимая! – защищал своего подопечного Паулюс. – А не ходит, потому что в детстве пережил травму. Попал под дилижанс. Повреждения были катастрофическими.
– У дилижанса? – уточнял Джонатан, и Паулюс оскорблённо вскидывал брови, поглаживая своего жестяного дружка по плечу. Он был шут и паяц, этот Паулюс ле-Паулюс, но голема своего и вправду любил, как любят собак или, скорее, механических птичек. Джонатан как-то спросил его, откуда он всё-таки взял этого громилу, но Паулюс промолчал, хотя обычно любил поболтать. Видимо, это и впрямь было что-то личное.
Так вот они жили, и так вот они ехали, всё больше удаляясь от столицы и всё приближаясь ко Френте, откуда оставалось рукой подать до острова Навья. Правда, попасть туда из-за строгого контроля по-прежнему было невозможно. Но Джонатан не загадывал так далеко. Его круто переменившаяся жизнь не то чтобы нравилась ему, но наполняла ощущением выполненного долга – ведь он делал всё, что мог, во благо своей принцессы. А потому он был спокоен, и даже был бы счастлив, если бы не одна мысль, мучившая его ежедневно и ежечасно. А что это за мысль – мы узнаем немного позже, пока же не будем забегать вперёд.
Принцессу Женевьев, напротив, как будто совсем ничего не мучило. Освоившись в труппе, она подружилась с доктором Мо и милостиво снисходила до Паулюса ле-Паулюса. Ей явно пошло на пользу общение с семейством Дядюшки Гиббса – она уже не так, как раньше, боялась чужих людей, меньше робела и не была уже столь леденяще холодна. Впрочем, быть может, сказывалось здесь то, что на Петушиной улице она была всего-навсего приживалкой и слишком явно сознавала это; но в Анатомическом театре она была полезна, честно отрабатывая хлеб, кров и дорогу до своей цели. Ох, ну и странная же это всё-таки была принцесса – Джонатан чем дольше с ней был, тем больше диву давался. В ней было достаточно надменности (она по-прежнему очень не любила, когда её кто-то случайно касался), но не было совсем никакой изнеженности; она привыкла, чтоб ей отдавали всё самое лучшее, но при том обходилась столь малым, что и дочка какого-нибудь купца стала бы жаловаться и капризничать. А Женевьев не жаловалась, и тень недовольства мелькала в её неподвижном, ничего не выражающем лице только в те минуты, когда ле-Паулюс позволял себе уж слишком навязчивые заигрывания. В первый раз, когда он фамильярно приобнял Женевьев за плечи – во время того самого празднования в честь их первого повсеместного успеха, – Джонатан инстинктивно вскочил и схватился за бок, где не было ни пистолета, ни шпаги (чтоб не вызывать подозрений, он хранил их в повозке). Паулюс воззрился на него невиннейшим взором и, не убирая руки с окаменевшего плеча принцессы, спросил, неужто нельзя было сразу сказать, что девица занята? Джонатан задохнулся от стыда перед Женевьев, которая могла решить, словно её и правда делят два наглеца, ни один из которых не был достоин подол её целовать. Однако он поборол замешательство, на всякий случай встряхнул ле-Паулюса за шиворот, отодрав от скамьи, и с тех пор всегда садился рядом с Женевьев, чтобы обезопасить её от любых приставаний. Ле-Паулюс, к несчастью, всё понял неверно, как можно было судить по его ухмыляющейся физиономии; к счастью, неверное впечатление привело к желаемому результату. Теперь он лишь изредка картинно вздыхал, строя принцессе глазки поверх стола, а когда выпивал достаточно для любовных песенок, то все женские имена в них заменял именем «Клементина», даже если это портило ритм. Джонатан хмурился и колебался, не зная, стоит ли устраивать наглецу серьёзную взбучку, или это безнадёжно испортит их отношения, чего он сейчас никак не мог себе позволить. Женевьев словно видела его сомнения, и однажды, когда Джонатан, слушая фальшивое пение Паулюса, сжал под столом кулак, вдруг накрыла его стиснутую руку ладонью и тихо сказала:
– Успокойтесь, мой друг. Он не оскорбляет меня. В конце концов, он поёт о какой-то там Клементине, я не знаю, кто это такая.
И Джонатан успокоился. Только память о прикосновении холодной маленькой ручки принцессы долго ещё жгла ему тыльную сторону ладони.
Впрочем, не считая этой неловкости, в остальном они ладили преотлично, особенно с тех пор, как Джонатану пришла благая мысль сажать голема с ними за стол. Обеды проходили в дружеской болтовне, Паулюс знал миллион забавных историй, пристойных и не очень, и иногда Джонатану опять приходилось за него краснеть. Но Женевьев, поняв, что шутка на сей раз будет не для её нежных девичьих ушек, поворачивалась к дремлющему над кружкой доктору Мо и вовлекала его в оживлённую беседу о непроходимости желудочно-кишечного тракта. Старик её просто обожал. Она принимала это как должное, но оставалась так кротка и спокойна, что никто, кроме Джонатана, не догадывался о её истинных чувствах. Всё-таки она была очень, нет, очень странной принцессой.
И всё же – принцессой. Из-за особенностей своей жизни она научилась терпеть невзгоды и жить в постоянной опасности, однако вместе с тем научилась повелевать и ждать немедленного послушания. Джонатан сполна ощущал это на себе, когда нужно было налить ей вина, или подать газету, или отнести в прачечную её костюм. У неё в жизни был только один наставник и одна служанка, но они были ей настолько преданы, что заменяли целую армию подхалимов, окружающих тех королевских особ, судьба которых сложилась более удачно. Не в количестве дело было, а в качестве. Женевьев знала, что Джонатан сделает ради неё всё, и не то чтобы была благодарна ему за это – скорее, не понимала, как возможно иное. Раз доказав ей свою преданность, он был обречён теперь хранить её до конца своих дней. Иначе он разбил бы принцессе сердце.
Но то – Джонатан, чуть не с пелёнок мечтавший стать лейб-гвардейцем и спасать принцесс от беды. У Паулюса ле-Паулюса с доктором были совсем иные мечты. Однако Женевьев, уверившись в том, что они ей друзья, и ими начала понукать, да так самоуверенно, что им в голову не приходило усомниться в её праве. Начала она с того, что заявила, будто декорации Анатомического театра старомодны и ветхи. По её указанию Паулюс раздобыл в больнице несколько простыней, а также ведёрко красной краски, и, под руководством Женевьев, за два вечера вместе с Джонатаном соорудил новый занавес, гораздо более яркий и завлекательный, чем прежняя унылая портьера, расцветкой напоминавшая шаль старой девы. Затем она переписала монолог доктора Мо, убрав оттуда то, что называла «вульгарностями», и добавив несколько нравоучительных сентенций о тщете человеческого бытия. Этот монолог доктор Мо учил потом как школьник. Женевьев строго спрашивала с него урок и несколько раз отправляла переучивать, пока не затвердил назубок.
– Верёвки из старика вьёт! – то ли восхищался, то ли возмущался Паулюс, и Джонатан молчал, думая про себя, что точно так же она вьёт верёвки и из него, да и из Паулюса скоро научится, уж как пить дать.
– Ещё замуж за него выскочит, мерзавка, – ворчал Паулюс, сам не зная, как смешно пошутил, и Джонатан прятал улыбку, разглядывая принцессу, со строгим лицом склонившуюся над бедным доктором. Доктор сидел над переписанным монологом и читал его с листа вслух в пятый раз – принцесса решила, что ему следует улучшить дикцию.
– Зубы ему вставить надо, вот и вся фикция-шмикция, – сердился Паулюс, но поделать ничего не мог – доктор Мо слушался свою ассистентку, как маленький мальчик слушает суровую няню, и, кажется, немного её побаивался.
Недели через три Женевьев спросила, как ле-Паулюс распоряжается собранными деньгами. Распоряжался ими ле-Паулюс предельно просто – проедал, пропивал и тратил на новенькие шерстяные штанишки для своего голема. Женевьев заявила, что так они пойдут по миру. Доктор Мо робко заметил, что как бы уже пошли, и давно…
– Тем более, – отрезала Женевьев. – Вы что-нибудь смыслите в экономическом планировании? Нет? А вы хотя бы сознаёте, что ваш театр – это малое предприятие, и существует оно по всем законам экономического развития? И крайне важно эффективно распределять доходы, иначе…
Словом, она добилась, чтобы Паулюс отдавал ей всю выручку от представления. Треть этих средств Женевьев выделяла ему, доктору Мо и Джонатану на бытовые расходы, ещё треть – на содержание и обновление театра, и треть откладывала. Неожиданно оказалось, что денег довольно много, хотя с пирушками на всю ночь и на все деньги пришлось покончить. Паулюс возмущался, а доктор Мо, будто оправдываясь, шамкал: «Ну она же умная девочка, Пауль, да? Она же училась? Она знает». Столь слепое доверие доктора к новоявленной ассистентке страшно раздражало Паулюса – он словно забыл, что сам окрутил доктора, пользуясь этой самой доверчивостью.
– Вот сбегут со всеми деньгами, будешь знать, старый хрен, – ворчал он так, чтобы Джонатан и Женевьев явно слышали, и, может быть, устыдились бы, если бы у них и впрямь зрели такие неблагородные намерения.
Но у Женевьев никаких неблагородных намерений не было, а у Джонатана тем паче. Вмешательство принцессы в бухгалтерию Анатомического театра привело лишь к тому, что меньше чем за месяц они полностью обновили декорации, подлатали дыры в палатке и купили новую лошадь – прежняя была уже так стара, что годилась только на колбасу. Джонатан только диву давался, как наследная принцесса огромного королевства могла оказаться такой расчётливой, даже прижимистой хозяйкой. Он не знал, что Август леБейл научил её понимать цену денег и заставлял часами изучать расходные книги, ибо, по его убеждению, лишь хорошая хозяйка сможет стать хорошей королевой. До короны принцессе было сейчас столь же далеко, как доктору Мо – до приличной врачебной практики, однако с отдельно взятым хозяйством отдельно взятого бродячего балагана она справлялась весьма недурно.
К шестой неделе, когда они проделали уже почти половину пути на юг, власть и авторитет «девицы Клементины» стали настолько велики, что её слушался даже Паулюс. И в тот знаменательный день, о котором пойдёт сейчас речь, когда они собрались за столом в кабачке фабричного городка, «девица Клементина» постучала ногтем по бокалу вина, как делала, желая привлечь к себе общее внимание.
Джонатан с доктором Мо посмотрели на неё сразу. Паулюс неохотно оторвался от спаивания голема и присоединился к ним.
– Друзья мои, – начала принцесса; её тихий ровный голос перекрывался шумом и гулом кабачка, но трое её спутников отлично разбирали каждое слово. – Есть важное дело, которое я хочу обсудить с вами.
– Вы с доктором всё-таки женитесь? Ай, безобразники, – низко прогудел голем, и Паулюс сердито пнул его ногой под столом – что за ерунду, мол, несёшь, жестяная твоя башка!
Женевьев, как обычно, не обратила на его кривлянье никакого внимания.
– Как вы знаете, больница в этом городке размещалась в старом и ветхом здании, которое обвалилось месяц назад.
Это действительно было так. Паулюс им сам об этом рассказал накануне, вернувшись из бывшей мясницкой лавки, которую местная гильдия лекарей арендовала у гильдии мясников, чтобы хоть где-то разместить самых тяжёлых пациентов. Паулюс ещё пошутил тогда, что это очень удобно – мертвяков можно по крюкам развешивать, так и пересчитывать легче. Но Женевьев шутку не оценила.
– В городе недавно прошла эпидемия тифа, – продолжала принцесса, строго глядя на слушавших её мужчин. – Воистину, все беды сыпятся на этих несчастных людей. А судя по тому, что больница до сих пор не восстановлена, местному муниципалитету нет никакого дела до… несчастного народа.
Она вовремя проглотила слово «моего», но заметил это один только Джонатан, и то потому лишь, что в этот миг принцесса слегка порозовела.
– Предлагаете толкнуть обличительную речь с подмостков? Так нас же мигом заметут в кутузку за нарушение спокойствия, – заметил ле-Паулюс, а доктор Мо согласно закивал головой.
– Нет. Это бессмысленно, кроме того, бунт и смута не уменьшат, а лишь умножат бедствия местных жителей. Мы должны дать благотворительное представление в пользу больницы и все собранные средства пожертвовать в местную гильдию лекарей.
Установилось многозначительное молчание. Затем начался бурный диспут, напомнивший Джонатану золотые денёчки в Академии ле-Фошеля.
Паулюс заявил, что сударыня, очевидно, изволит бредить. Доктор Мо согласно закивал, а Джонатан робко заметил, что они не настолько свободны в средствах, чтобы…
– Потерпим, – отрезала принцесса, метнув в него пронзительный и красноречивый взгляд, так что Джонатан даже слегка отпрянул – он совсем не привык, чтобы она так на него смотрела. – Будем разбавлять вино и есть поменьше мяса всю следующую неделю, только и всего. И Труди придётся обходиться без пива.
Труди – так звали голема, и хотя большую часть времени принцесса Женевьев упорно игнорировала его, считая, что глупо давать имя машине, но сейчас ввернула это очень кстати. Паулюс сразу оттаял, но всё равно повторил, что это бред, не станет он, и вообще, вы, дамочка, зарываетесь уже совершенно бессовестно…
– Посмотрите на этих людей! – воскликнула тогда Женевьев так громко, что несколько человек повернули к ней головы. – Вы же сами рассказывали, в каких жутких условиях живут больные в этой мясницкой лавке. В мясницкой лавке! Вонь, грязь, заражение! Там умирает втрое больше, чем умирало в больнице. Это ужасно!
– Да, приятного мало. Но это не наше дело.
– А чьё же тогда? Доктор Мо, вы ведь лекарь. Вы отошли от практики и занялись лицедейством, но я знаю, что в глубине души вы остались врачом. Вы не можете тешить толпу здоровых, забыв про больных! А вы, господин ле-Паулюс, – резко сказала она, когда доктор Мо опять закивал, на сей раз поддакивая Женевьев, а не своему импресарио, – вы намного более честны и благородны, чем стараетесь показать. Вы помогли нам с господином ле-Брейдисом спастись из столицы, и голема своего вы нянчите, будто куклу, потому что в вашем сердце есть место нерастраченной доброте и любви. Вы не станете мне перечить!
Когда женщина, воспитанная как наследная принцесса, женщина, годами жившая в лишениях, женщина, научившаяся спокойно смотреть в лицо убийцам, говорит «вы не станете мне перечить», то очень мало кто действительно станет. Что-то такое было в этой юной девушке, от чего Паулюс ле-Паулюс прикусывал свой длинный язык, а доктор Мо млел и становился сущее дитя. К тому же воззвание к подзабытой лекарской этике вконец растрогало старика.
– Как хочешь, дочка. Ты права. Паулюс, она права, – сказал он, пихая импресарио в бок, и Паулюс картинно закатил глаза, в свою очередь пихая в бок голема. Женевьев окинула их взглядом и удовлетворённо кивнула.
Мнения Джонатана она даже и не спросила, и если это немного его покоробило, то, разумеется, он не подал виду.
Следующим утром доктор Мо, помимо обычной лекции о строении тела и тщете бытия, сделал дополнительно объявление, оповестив, что завтрашнее представление будет особым. Жители городка – по правде, столь маленького и незначительного, что мы даже не удосужимся здесь упомянуть его название, – удивились, но слух разнесли исправно. На следующий день на представление явились не только те, кто собирался на него сходить, но и те, кто не удосуживался от лени, хандры или нелюбви к такого рода забавам. Толпа собралась втрое больше обычного – даже в столице у театра не бывало столько зрителей. Доктор Мо в то утро был в ударе, и ошмётки мёртвой плоти брызгали из-под его бешено мелькающего скальпеля прямо в толпу, заставляя первые ряды шарахаться с воплями ужаса. После спектакля Женевьев, в неизменном костюме сестры милосердия, сама обошла толпу и благодарила каждого, кто бросал ей в корзинку ассигнацию или медяк. И то и другое лилось рекой, а когда поток иссяк, Женевьев вновь поднялась на сцену и оттуда выразила признательность жителям славного городка, чья солидарность и сострадание к ближнему непременно послужат основной процветания и благоденствия всей нации.
Толпа приветствовала эту краткую, но волнующую речь восторженным криком. Это был день народного праздника, и, казалось, даже уличные люксиевые рожки горели в тот вечер особенно ярко и весело. Назавтра собралось почти столько же людей, и многие из них пришли повторно.
Ле-Паулюс был в восторге от этого до тех пор, пока Женевьев не заявила, что и нынешнюю выручку намерена отдать больнице.
– Ну ещё чего! – заорал Паулюс. – Вчера отдали, хватит с них уже! Зажрались!
– Все эти люди пришли сюда и заплатили нам потому, что хотят пожертвовать больнице, – возразила Женевьев. – Как знать, может, после нашего отъезда они поймут, что для этого не обязательно нужен благотворительный театр, можно просто прийти и дать денег главному лекарю или построить новое здание для больницы всем вместе. Не сердитесь, – добавила она, кротко глядя в раскрасневшееся от досады лицо импресарио. – Вы бы и сами хотели так поступить, но ваша алчность была сильнее вашей совести. К счастью, теперь у вас есть я.
– Ты или уймёшь её, Джонатан, или я своими руками её придушу, и завтра можно будет за трупом для спектакля не ездить, – пригрозил Паулюс, но Джонатан знал, что всё это пустая болтовня. Он был под каблуком у суровой ассистентки доктора Мо, так же как и сам доктор, и так же как сам Джонатан – последний, впрочем, по совершенно иной причине.
Они давали благотворительные представления ещё два вечера. В последний вечер пришёл весь город, и доктора Мо четырежды вызывали на бис. Он выходил, раскланивался, рассказывал поросшую мхом медицинскую байку и уходил, а голем Труди знай крутил лебёдку, сдвигая и раздвигая кулисы. Ассигнации вываливались из корзинки, мостовая возле подмостков была усыпана медяками и серебром. Потом из толпы вышел главный городской лекарь, несколько месяцев безуспешно пытавшийся выбить из муниципалитета денег на больницу, и при всём народе Женевьев вручила ему корзину с деньгами. Многие люди плакали, глядя на это, и только ле-Паулюс отчаянно ругался себе под нос за кулисами.
Всю эту трогательную картину подпортило только одно: голем, в течение битого часа крутивший лебёдку, вдруг застучал, загудел, нагнулся вперёд, да так и встал, занеся обе руки над головой. Занавес, как раз съезжавшийся в очередной раз, остановился на полдороге.
– Ну всё, мать-перемать! Укатала Труди! До смерти укатала! – возопил ле-Паулюс из-за сцены. Доктор Мо, вовремя спохватившись, поблагодарил всех, попрощался со славным городом и тем не особенно элегантно, но хотя бы вовремя завершил представление.
Толпа, впрочем, не сразу разошлась, так что докручивать лебёдку и утаскивать застывшего голема Джонатану с ле-Паулюсом пришлось на глазах у зевак. Обычно-то они ждали, пока стемнеет и все разойдутся.
– Укатала, стерва, – шипел ле-Паулюс. – Ещё бы, четыре раза на бис – где ж это видано, столько крутить лебёдку?! Вот, докрутились!
– Наверное, в нём просто кончился люксий, – сказал Джонатан. – Нужно заправить его заново, и опять заработает. Верно ведь?
Паулюс засопел и ничего не сказал.
Они уже сворачивали палатку, когда к ним подошла какая-то женщина. Огрубелые мозолистые руки и ситцевая косынка, прикрывающая седые волосы, выдавали в ней рабочую местной фабрики. Она постояла немного в сторонке, смущённо улыбаясь, словно не решаясь подойти, а потом Женевьев поманила её, как подманивают детей, и женщина приблизилась. В грубых руках её был тряпичный узел, от которого горячо и сладко пахло свежим хлебом.
– Невестка испекла. Невестка печёт у меня, – пояснила она без какого бы то ни было приветствия. Женевьев внимательно на неё посмотрела, тогда как мужчины продолжали укладывать пожитки. Женщина протянула ей узелок с хлебом. Женевьев взяла и сказала:
– Благодарю вас, добрая женщина.
– Это вы добрая, госпожа, – сказала та, и в грубом лице её промелькнула вдруг искренняя жалость. – И господа ваши добрые, сразу видать, хоть и мертвяков потрошат. Только глупые вы. Но это ничего. Глупость, она ведь тем плоха, что часто во зло уводит, а доброте она не помеха.
– О чём вы говорите? – Женевьев нахмурилась – слова этой женщины понравились ей ещё меньше, чем этот странный жалостливый взгляд.
Та в ответ лишь развела своими натруженными руками.
– Так что ж… Вы ведь денег собрали на нашу больницу, так ведь?
– Да, но…
– Так вы кому их отдали-то? Говарду Пику, старшему лекарю?
– Именно, – сказала Женевьев, недоумевая. – Разве не он отвечает за больницу?
– Он, голубушка, он. Да только если он что и построит теперь на деньги-то ваши, то новую виллу себе за городом, подальше от фабрики. А больница как стояла в развалинах, так и будет стоять. Ему ведь потому в муниципалитете не давали денег, что он растратчик. Его и турнули бы, а не могут, потому как он нашего мэра свояк. Он и старую-то больницу так до обвала довёл – балки менять надо было, прежние давно сгнили, а он всё жался да скупердяйничал. У меня муж каменщик, он рассказывал. Ну да вы не здешние, знать не могли, а хотели как лучше. Вот я вам хлебушка невесткиного и принесла, хоть какой, думаю, прок.
Женщина снова смущённо улыбнулась, поклонилась принцессе Женевьев, словно не бродячая актриса стояла перед ней, а знатная дама, – и ушла.