ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ,
в которой я вознесён на пьедестал. Символы. Казус белли. Mad профессор и мешок, полный эмоций.
Глаза раскрывать не хотелось. До тошноты. До тошноты не хотелось двигаться. Разве что ос-то-рожненько, бережно-бережно повернуться на бочок, потом на живот, засунуть руки под подушку и вытянуться до хруста в суставах. А затем расслабиться и понежиться неподвижно с полчаса в таком чудесном положении. Именно в таком, именно неподвижно. Почему? Потому что в таком положении, лёжа на кровати с руками под подушкой, меня перестанет тошнить. Убеждён. Если существует на свете справедливость — не высшая, нет, самая хотя бы немудрящая, — меня должно перестать тошнить сразу же, стоит затолкать руки под подушку.
"Однако хрен мне моржовый, полуметровый, не подушка. Хрен китовый, не кровать", — подумал я и открыл глаза.
Трудно поверить, но мне сразу полегчало. Наверное, тошнота — непозволительная роскошь для узников, уяснивших, осознавших, поверивших наконец, что они узники. Причём всерьёз и надолго.
А в том, что я лишился свободы, сомнений не оставалось.
…Стоило мне выйти из "Центра информационных технологий «Вектор» по завершении последнего дежурства, как прямо в подъезде на меня навалились сильные, энергичные люди числом трое, оглушили и принялись с энтузиазмом вязать. Вернее, начали было глушить и вязать. Потому что после первого же удара тяжёлым твёрдым предметом (очевидно, любимой в «Фагоците» арматуриной), который пришёлся мне по загривку, я возмущенно взбрыкнул. И тем самым несколько изменил планы нападавших. Откорректировал их в свою пользу.
Циклопу, который встал на пути моего стремительного прорыва наружу, я въехал коленом между ног, а локтем — в челюсть. Никакого баловства и любви к ближнему: я был весьма сердит на него за злые фокусы с арматурой. Возможно, Циклоп ещё выживет, но репродуктивная и жевательная функции его организма вряд ли восстановятся в полной мере. Поделом ему. Швырнув отключившегося «фагоцита» в объятия остальных налётчиков, я выскочил во двор. И тут же получил ружейным прикладом под дых. Постарался милашка Демон, вооруженный помповым "Моссбергом".
"Непозволительно быть таким шустрым человеку с переломом ключицы и двух рёбер", — подумал я, падая на асфальт и ловя разинутой пастью воздух, как собака ловит надоедливых мух. Столь же безрезультатно, впрочем. "Наверное, он и вправду демон, — подумал я, когда Демон засадил своим аппаратом Илизарова мне в бок. — Воистину нелюдь, раз боли не чувствует. Ну, не может живой человек изувеченной и незажившей ногой пинаться!" "Хорошо хоть не пальнул", — порадовался я, «плывя» от повторной встречи с «Моссберговским» прикладом. На сей раз Демон хватил ружьишком мне по голове, но не очень сильно. "А ведь мог и пальнуть", — подумал я напоследок, после чего связно думать оказался уже не способен.
Шатающимся из памяти в беспамятство и обратно сознанием я ещё отмечал, что меня волокут в машину, торопливо вгоняют в вену иглу одноразового шприца. Машина трогается, тело немеет; я из последних сил бью ногой кому-то в харю, попадаю, харя с воплем исчезает, а за ней исчезает и всё остальное…
До теперешнего тошнотворного пробуждения.
Каземат, куда меня заточили, выглядел, в общем, премиленько. Очень похож на недавно отреставрированный совмещенный санузел в квартире-"сталинке". Далёкий потолок с лепниной виноградных гроздьев по линии примыкания к стенам. Новенькая чугунная ванна у левой стены и новенький смеситель над ней. Новенький кафель повсюду, даже на полу. Новенький унитаз, на котором сижу я. Подумать только, до чего предусмотрительно и гигиенично! Из-за этого унитаза я и заключил, что буду узником длительное время. А о том, что меня принимают всерьёз, сообщали кандалы на руках.
Итак, диспозиция выходила примерно следующая: я пребывал в довольно длинной и узкой комнате, облицованной голубым кафелем, обставленной со спартанским небрежением к роскоши. Минимум удобств, максимум практичности. Кроме стульчика-стульчака с опущенной для моего удобства крышкой, в комнате находилась упомянутая ванна, вмурованная в пол. На краешке ванны примостилась губка в форме розового сердечка, рядом — розовый обмылок. По правую руку кафельный аскетизм стены разнообразила висящая на гвоздиках хлипкая деревянная полочка. На полочке — рулон пипифакса с ласковым названием «Киска», пачка галет, пачка жевательной резинки «Орбит», упаковка фенолфталеина (иначе — пургена), двухтомник Дэна Симмонса "Утеха падали". Под полкой на полу стояла бутылка минеральной воды "Обуховская".
"Крайне символично! — подумал я без всякого удовольствия, подразумевая соотношение зловещего названия книги и своего нынешнего положения. — Последняя, надо полагать, утеха. Гадство!"
Оба моих запястья охватывали широкие кольца блестящих наручников вроде старинных каторжанских (не стандартные милицейские точно), соединённых приличной толщины цепочкой. Цепь уходила книзу. Там имелось железное кольцо размером с хороший бублик, вмурованное насмерть в пол. В том, что насмерть, я, дипломированный инженер с высшим техническим образованием, не сомневался ни единого мгновения. Хотя при чём тут техническое образование? — кто угодно пришёл бы на моём месте к аналогичным выводам. Достаточно подёргать, чтобы убедиться. Цепь была достаточно длинна и продёрнута в кольцо. Скользила свободно: туда-сюда, з-звяк-бряк, что позволяло мне с разной степенью удобства вставать со своего фаянсового пьедестала и садиться обратно, пользоваться мылом и губкой, галетами, питьевой водой, книгами, жвачкой. А также сливным бачком и туалетной бумагой — если обделаюсь со страху.
Одежды мне оставили самую малость — шёлковые трусы-боксёры да тренировочную майку на широких проймах. Я был босиком, керамическая плитка неприятно холодила ступни. Ну вот, расстроился я, насморк обеспечен. О том, что истечение соплей из носа может оказаться не самой большой неприятностью, проистекающей из создавшейся ситуёвины (каламбурчик, ёлы-палы!), думать мне не хотелось.
"Вообще-то раскрытыми агентами иностранной разведки в международной практике принято меняться, — всплыло у меня в голове. — Замечательная мысль, — похвалил я себя, — очень своевременная мысль, отлично успокаивает взвинченные нервы. Но найдется ли у противной «Предстоящим» стороны вакантный шпион для обмена? Сообразят ли люцифериты выставить меня на торги? Поверит ли противная сторона, что я — её человек? Да и существует ли в реальности эта самая "противная сторона" или же она — лишь обманка, подсунутая хитромудрым Таракановым лазутчику Капралову? Для формирования у доверчивого и наивного Капралова полезного делу заблуждения. Как это на специальном жаргоне лукавых засекреченных контор называется? Уж не игра ли с «болваном» случайно? Ага, верно".
— Приятно познакомиться! — сказал я себе.
Дела!.. От сомнений у меня даже пересохло в глотке.
Я дотянулся до бутылки и обнаружил, что её ещё не вскрывали. Пробка фабричная, предохранительное колечко цело. Следовательно, подсыпать туда какой-нибудь гадости вроде наркотика не могли. Или всё-таки могли? Снова сомнения. Пить от них захотелось пуще прежнего.
Похлебав водички, я принялся осматривать и ощупывать тело. Побои, нанесённые при пленении, не прошли для меня даром. Шея ворочалась с трудом. Ответственность за это я возлагал на арматурный прут и Циклопа; ладно, с Циклопом я рассчитался сполна. До левого бока, угощённого пинком стальной ноги Демона, было больно дотронуться, там сидел здоровенный синяк, щедро замазанный йодом. Трогательная заботливость: видимо, сегодняшним владельцам моей жизни я ценен более-менее здоровым. Примерно такой же йодированный синяк обосновался на животе, на макушке прощупывалась шишка — тоже Демону низкий поклон.
Я вдруг не на шутку озлился. Сучий потрох! Кондом пользованный! Я его разорву, уничтожу, клянусь! За Милочку, за живьём сожженных Тараканова и Паоло, за погибшего журналиста Сергея. Теперь я был совершенно уверен, что в операции против таракановского журнала Демон принимал самое активное участие. Я не мог сказать, откуда взялась уверенность, но привык полагаться на своё чутьё всецело и ни разу до сих пор не обманывался. Оно же говорило мне, что свобода не за горами, а вместе с ней и карательная экспедиция по Демонову душу. Если она у него, конечно, есть, душа-то.
С тем я и задремал, пожевав на сон грядущий галет.
Разбудило меня настойчивое похлопывание по плечу — но не живой человеческой рукой, а какой-то палочкой. Я приоткрыл один глаз.
Профессор от психиатрии Сергей Сигизмундович Гойда удовлетворённо кивнул и опустился задом в отличное офисное кресло, поставленное так, чтобы я ни в коем случае не мог достать его ногой. Элегантную трость, которой я был разбужен, Сергей Сигизмундович разместил между ног. Набалдашник у неё был — голова пуделя. Ясно. Каждому охота хоть иногда почувствовать себя Воландом. Усевшись, Гойда легчайшим движением пальцев отправил вон из комнаты сопровождающего телохранителя — яркого высоченного красавца-татарина.
— Доброе утро, — сказал он доброжелательно. — Как почивали?
— Давайте без дурацких политесов, — отозвался я, присасываясь к бутылке.
Выдохшаяся и согревшаяся минералка показалась мне чрезвычайно мерзкой на вкус. "Болван, — подумал я запоздало, — пока ты спал, в ней вполне могли что-нибудь растворить". Мне захотелось сплюнуть.
— Пейте, пейте, не волнуйтесь, — сказал проницательный Гойда, заметив, как поспешно оторвался я от бутылки. На грубость мою он, кажется, совсем не обиделся. — В моих планах относительно вас нет пункта "отравление".
— А какие пункты есть?
— О, различные, грандиозные! — оживился профессор. — Я вам скажу их, обязательно скажу, непременно. Но не прямо сейчас. Не сразу, хорошо? Не хочу волновать прежде времени.
— Опасаетесь, как бы от внезапного расстройства чувств расстройство кишечника со мной не приключилось? Этак невзначай.
— Кх-хе, кх-хе, кх-ххе! — зашёлся Сергей Сигизмундович дребезжащим смехом. — Кх-хе!.. Остроумный вы юноша, одно удовольствие с вами общаться! Кх-хе.
— Благодарю. Вас, между прочим, костюм мой не смущает? — спросил я, потрепав пальцами краешек трусов со штопкой. — Какой-то он не вполне презентабельный. Неплохо было бы его дополнить чем-нибудь.
Гойда затряс головёнкой, продолжая подхихикивать:
— О, что вы, нисколько, нисколько не смущает! Приятно видеть красивое молодое тело…
— А вы, сударь, часом, не того?… — хмыкнул я. — Не приверженец содомии? Мне бы не хотелось, знаете ли…
— Нет, нет! — Профессор снова задребезжал, довольный.
"Смешливый какой старичок, — подумал я. — Словно травкой конопелюшкой с утра успел обдолбиться. Скоро ли уймется? Поторопить разве".
Лязгом встряхиваемой цепи выделяя знаки препинания, я проговорил:
— Давайте-ка так, сударь. Отложим веселье на потом, а сейчас выясним сообща, зачем я здесь? Почему в оковах, наг и бос? Для чего этот унизительный толчок подо мною — будто я выделения не контролирую? Для чего вообще затеяна вся эта оперетка?
— А то вы не догадываетесь? — спросил он и кольнул меня странным взглядом, в котором по-прежнему кувыркались чертенята веселья, но присутствовало и ещё что-то. Что-то не шибко хорошее: не то торжествующая злобца комнатной собачонки, увидавшей волка в крепкой клетке, не то острый и сухой ледок гадючьих глазок, наметивших жертву.
— Ни сном, ни духом, — заявил я.
— Вы, Капралов, всё равно что ребенок, ей-богу! — с огорчением воскликнул Гойда. — Довольно вам строить из себя этакого дешёвого бодибилдера… кхе-хе… дебилдера. У меня о вас несколько иные сведения.
Сведения у него. Вот жук. Закожурник. Уховёртка.
— Это какие же? — спросил я с ленивым любопытством. — Кто я, по-вашему, такой? Терминатор? Снежный человек? Счастливо обретённый Россиею монарх, прямой отпрыск Рюриковичей, живущий до времени инкогнито?
— Неужели запамятовали? — всплеснул руками Гойда, едва не попав при этом кончиком трости мне по колену. — Вы — платный агент Филипп Капралов. Внедрённый в структуры «Предстоящих», очевидно, с целью сбора информации, неким Игорем Таракановым. Главным редактором журнала "Взгляд сверху". Впрочем, предполагая "сбор информации", я могу и ошибаться. Равнозначен вариант диверсионно-террористической или, положим, подрывной, провокаторской деятельности. Открою маленький секрет. Ваше появление среди «Предстоящих» было ожидаемо.
Я выразил молчаливое удивление.
— Понимаете, в штате журнала находился наш информатор, — сказал Гойда. — Он и сообщил после внезапного м-м-м… самороспуска редакции, что конфидент Тараканова и специалист по особым поручениям Капралов оказался комитетом по ликвидации м-м-м… не охвачен… Было предположено, что вы, почуяв интуитивно запах палёного, очень удачно и своевременно ретировались. Вас решили специально не разыскивать, но всё-таки быть начеку — вдруг появитесь. Вы появились. Спасибо, что не обманули доверия.
Я изо всех сил, до боли впился руками в цепь, закрыл глаза. "Не охвачен комитетом по ликвидации…" "Ретировался и поэтому не был охвачен…" А остальные, значит, «охвачены». Как он просто об этом говорит, как буднично. Словно о канцелярской рутине. Порвать, порвать к такой-то матери цепочку и задушить гада. Сейчас. Сейчас!
Увы, кандалы не дались.
— Зачем вы их убивали? — спросил я шёпотом. — Подожгли… Зачем такая жестокость? Зачем?
— Извольте выбирать формулировки! — возмутился Гойда. — Я никого не убивал! Даже если б захотел, всё равно не вышло бы. Сами видите — годы не те. Физическая форма не та. Склад характера. Поверьте на слово, я даже не отдавал приказа. Силовые акции вне моей компетентности. Вне, понимаете?! Не верите? Вижу, не верите. Жаль. М-да…
Говорить мне не хотелось. С этим… Одним из этих… Однако говорить было необходимо. Нужна была информация. Если я отсюда вырвусь!.. Когда я отсюда вырвусь!..
— Давайте перейдём к делу, — сказал я с максимально возможным спокойствием.
— Как вам будет угодно, мой юный друг, как вам будет угодно, — зачастил Гойда, простирая ко мне узенькую ладошку, словно собираясь похлопать по колену. Не похлопал, конечно. — К делу, так к делу. Между прочим, вы знаете, кто я?
— Да, — сказал я. — Приблизительно. Телевизор иногда смотрю. Сергей Сигизмундович, прежде чем мы начнём конструктивную беседу, хотелось бы вот о чём условиться. Вы меня очень обяжете, если перестанете называть другом. Ну какие мы с вами друзья, подумайте сами?
— Не знаю, не знаю, получится ли… По чести говоря, сомневаюсь. Очень уж я привык к этому обращению. Особенно в последнее время, много работая со студентами. Преподавал в медицинской академии, — уточнил он. — Но я постараюсь, раз вам неприятно.
— Сделайте одолжение.
— Хорошо, хорошо. Так вот, батенька Филипп Артамонович… «Батенька» подойдёт, ничего? Так вот, сия оперетка, как вы изволили выразиться, может оказаться и не опереткой вовсе, а самой что ни есть античной трагедией. Для вас, мой ю… простите, кхе-ххе… м-да. Словом, для Вас. Понимаете, какая отвратительная штука приключилась… Один из наших летучих отрядов, достаточно хорошо известный вам «Фагоцит» позавчера попал в засаду. Беды, как пишут в романах, ничего не предвещало. «Фагоцит» рабочим порядком выехал в район Промгорода. Есть там, знаете, частный сектор, где скрывался от народного гнева некий скверный человек, страшный негодяй. Педофил, извращенец — кажется, что-то вроде того. Уголовное следствие по его делу было прекращено недавно за недостатком улик. У «Фагоцита» улик имелось предостаточно. Кроме того, мы обязаны способствовать росту признания «Предстоящих» среди населения. Важны, знаете ли, громкие свершения. Желательно популистского толка. Кхе-ххе!.. Первым в берлогу маньяка смело вошёл командир группы, кличка Зомби, маскируясь под пьяненького забулдыгу, остро нуждающегося в компании. Прогремел ужасный взрыв. Хибарка разлетелась в щепы. Начался пожар. От Зомби в результате осталось лишь несколько обугленных и окровавленных клочков джинсовой ткани да обгорелые подошвы ботинок. Разумеется, то было предательство. А знаете, кто предал?
— Догадываюсь, — горько усмехнулся я. — Но неужели проще никак не получалось? Взрывы, головёшки. Виталей пожертвовали, а ведь он был в своем роде отличным мужиком. Сказали бы, так и так, Капралов — вражеский подсыл, наймит, тварь ядовитая. Бери его, хватай. Бензином обливай. Только и всего. Стоило ли огород городить, минированием заниматься?
— Проще — нет, не получалось. Во-первых, Зомби в вас души не чаял. Нравились вы ему почему-то очень. А его авторитет среди боевиков был весьма и весьма высок. Он бы вас просто так не отдал. Пришлось бы возиться, что-то доказывать, проверки устраивать, очные ставки… И это в то время, когда наш информатор из "Взгляда сверху" трагически умер… Маята, лишняя головная боль. А не стало Зомби, Капралов сделался лёгкой — и желанной, что немаловажно — добычей для подавляющего большинства наших скорохватов. Боевое братство, кровь за кровь, жизнь за жизнь — ну, вы меня понимаете. Во-вторых… Во-вторых, деятельность "Предстоящих свету Люциферову" выходит на новый, решающий этап, и начать его чрезвычайно полезно с хорошей, красивой, зрелищной акции. Которая стала бы… мнэ-э…
— Казусом белли. — Даже в такой неподходящий момент я не удержался от тщеславного желания блеснуть эрудицией.
— Верно! — с удовольствием согласился профессор. — Именно казусом белли, формальным поводом для начала войны. Этакими выстрелами в Сараево. Леденящая кровь, но и зовущая к отмщению гибель всеобщего любимца в пламени взрыва, последующая поимка предателя… замечательно! Всё сложилось просто замечательно. И это притом, что взрыв не был намеренно подстроен нами. Произошёл сам собой. Должно быть, маньяк неосторожно обращался с газовой плитой или хранил дома боеприпасы. Не суть важно. Если бы взрыва не случилось, его, очевидно, стоило придумать. Кх-хе-хе!.. М-да… Так вот, «Фагоциты», получив сведения о «казачке», из-за которого погиб командир, взвились. Они бы вас убили, батенька, ей-богу растерзали бы, по косточке разобрали… Но целесообразность! Но дисциплина!.. Приказ был: "Брать только живым!" Увы, при задержании вы умудрились здорово покалечить одного бойца и вовсе сломать шею другому. Боюсь, окажись вы сейчас на воле, уже никто не сумел бы удержать силовые подразделения «Предстоящих» от травли, исход которой нетрудно предсказать.
— Благодетель, — процедил я. — Спаситель. На колени бы пал, да цепи не дают. Смотрю на вас — и почти не вижу. Столь душевно вам благодарен, что слёзы признательности наворачиваются, глаза застилают. Однако погодите, — спохватился я. — А зачем вам было меня спасать? Из рыцарского благородства и неодолимой филантропии? Возможно ли?
— Отнюдь нет. Разумеется, нет. С момента задержания вы живете исключительно, исключительно ради одного-единственного научного эксперимента. Ни для чего иного вы не нужны. Помните, я говорил о новой, ключевой фазе, которая ожидает "Предстоящих свету Люциферову"? Вам, батенька Филипп Артамонович, в осуществлении этой фазы отведена немаловажная, а возможно, центральная роль.
— Вы меня пугаете, — признался я. — Центральная роль в античной трагедии, поставленной режиссёром-сатанистом… брр! Дайте-ка, угадаю… Меня заколют на жертвенном камне? Вот на этом? — Я шлёпнул ступнёй по унитазу.
— Уу, батенька, да я слышу страх в вашем голосе, — укоризненно сказал Гойда, покачав головой. — Вижу суетливость в движениях. Это по-человечески объяснимо, но это плохо. Ироничным и спокойным оптимистом, даже ненавидящим мстителем-кровником вы нравились мне больше. Бояться не нужно, Филипп, ваш испуг не пойдёт на пользу ни вам, ни… никому. От него бывает медвежья болезнь, аритмия, скачки давления. Потоотделение возрастает. Наконец, человек просто теряет лицо, как выражаются китайцы. Это некрасиво. Я сейчас уйду, чтобы не смущать вас и не провоцировать на новые приступы… м-м… безволия. А вы покамест постарайтесь успокоиться. Пожуйте галет, выпейте воды. Почитайте, что ли. Через часок я вернусь.
Он начал подниматься с кресла.
— Стойте, — сказал я. — Не уходите. Обещаю держать себя в руках. Продолжим. Всё-таки, какова моя роль?
— Хм, хм. Начну вот с чего. Среди тех, кто объединён в организацию со звучным названием "Предстоящие свету Люциферову", достаточно много людей, не имеющих ни к Люциферу, ни к грядущему вместе с ним свету ни малейшего интереса. Причём, как вы понимаете, такие беспринципные господа почти целиком составляют верхушку союза и преследуют различные, в подавляющем большинстве корыстные цели. Убрать противника, переместиться на более мягкое и высокое кресло, «отмыть» деньги, завести полезные знакомства и прочая и прочая. Они видят в движении «Предстоящих» перспективную, растущую партию. Экстравагантный клуб для будущей политической элиты региона, — а возможно, по мере развития, и страны. Присутствует, разумеется, изрядный пласт тупых фанатиков, довольно много наемников, которым всё равно… но есть и такие, как я. Я тоже корыстен. Однако мне, по большому счёту не важны деньги, местечковая влиятельность. Я никого не хочу уничтожить руками «фагоцитов» и иже с ними. Не верю и в бога с чёртом. Я мечтаю о ВЛИЯНИИ! — Гойда воздел тросточку. — О сверхвлиянии. Если вы видели мое выступление на телевидении, то помните, я объявил скорое наступление новой эры в истории человечества. Эры правления… ну, пусть Люцифера. Правителя, созданного коллективным желанием масс. Вызванного из небытия, из самой невозможности коллективным желанием масс. Представьте, он станет воплощением мечты каждого об идеальном властелине — и за ним пойдут с восторгом. Все. Каждый. Пойдут на что угодно. Сметут любые преграды. "Дело за малым, — усмехаетесь вы, — дело за малым, сумасшедший старик Гойда: сотворить его, вашего монстра, вашего титана. Ваше чудовище". Так?
Я кивнул. "Сумасшедший старик Гойда" — это мне в самом деле понравилось.
— Что ж, я полагаю, проблема на девяносто процентов решена, — сказал он. — Вспомните новую и новейшую историю. Самые великие лидеры всегда появлялись в обществе, измотанном страхами, суевериями, крушением идеалов. Неуверенностью в будущем. Франция, зализывающая язвы Парижской Коммуны. Веймарская республика. Россия после гражданской войны — да, впрочем, что я вас экзаменую?… Вернемся лучше в сегодняшний день.
— Хотите сказать, «Предстоящие» формируют своей деятельностью именно те, потребные условия? — спросил я.
— Безусловно. Художественно выражаясь, удобряют почву. Создают необходимые — назовём их резонансными — колебания в социуме. Попробуйте представить приблизительный график, отражающий зависимость психического состояния населения губернии от действий «Предстоящих». Период времени — скажем, последний месяц. — Гойда принялся чертить тростью по полу. — Итак, первое появление люциферитов, связанные с ним кошмары распятых и замученных людей; реакция — шок. Экстремум. Далее — этап привыкания, некоторое снижение напряжения, а на деле — уход страха вглубь, в подсознание. Слабо понижающееся плато. Затем новые смерти. Причём жертвами оказываются как стопроцентные мерзавцы, так и ни в чём не повинные безобидные бомжи; реакция — боязливая, нервная настороженность. График медленно ползёт вверх. Затем — разгром идейных противников. Физический. Да-да, правильно кривитесь, я о вашем журнале. Были, конечно, и другие акции. Новый всплеск фобии, но и растущее ощущение силы, — безнаказанной и жестокой силы, стоящей за люциферитами. Опять пик — почти уже на грани истерии. Затем мое убаюкивающее выступление на телевидении. Следствие — всплеск некоторого энтузиазма: "Чем чёрт не шутит, вдруг они и вправду порядок наведут?" Появляется доверие к «Предстоящим». Но напряжение-то не падает! Не стоит забывать и о мелких шажках — плакатах, листовках, увеличившемся прокате фильмов, двояко толкующих дьявола. Модный писатель, безусловный кумир молодежи выпускает новую книгу, где зло — и весьма талантливо — представлено человечнее добра; думаете — случай? Интернет так вовсе захлёбывается восторгом по поводу животворящих, нонконформистских проявлений сатанизма. Всего этого ещё слишком мало, чтобы поставить общество на дыбы: реактивная масса чрезвычайно велика, для рождения лидера всё ещё потребны, пожалуй, годы. Но этого уже вполне достаточно, чтобы, пользуясь именем «Предстоящих», победить противников на очередных выборах в Думу, в борьбе за кресло мэра или даже губернатора. Что отлично понимают те, кому в ближайших выборах участвовать. Поэтому они с небывалым энтузиазмом и продолжают раскачивать лодку. Да только я, я — на работе с психическими больными сам основательно свихнувшийся старикашка, уготовил всем нам другую судьбу! Торжествующие прожектёры и пикнуть не успеют, как будут раздавлены настоящим гигантом. Годы я обращу днями. Есть мнение, что термоядерный взрыв большой мощности способен зажечь водород земных океанов. Не знаю, я не физик. Но я более чем уверен, что имею детонатор, способный в мгновение ока воспламенить нашу губернию, Россию. А следом — мир!
Поджигатель мирового пожара постучал палочкой в пол. На зов немедленно явился телохранитель, ощупал меня быстрым оценивающим взглядом.
— Ильдар, — сказал Гойда. — Дружок, передай-ка там, что лейденскую банку уже можно показать.
Красавец Ильдар ("ничего у Анжелики вкус, — подумал я, — если это тот самый парень, которому она собирается плодить детишек") скрылся за дверью, а Гойда развалился в кресле с жутко довольным видом. Я напрягся, отчаянно предчувствуя недоброе.
Послышались шаги и шуршание резиновых шин. В комнату спиной вперёд вдвинулся человек в зеленовато-сером медицинском костюме и резиновых сапогах. Скомандовал: "Раз-два!" — и с силой потащил что-то через порожек.
Въехавшее устройство видом своим напоминало старомодную этажерку для книг, поставленную на маленькие широкие колёса. Четыре вертикальные стойки из алюминиевого уголка, снизу и сверху — полки. Однако свободное пространство заполняли отнюдь не книги.
Я с трудом сдержал тошнотный порыв.
Внутри «этажерки» находился человек. Нечто, бывшее когда-то человеком. Вверх от солнечного сплетения это оставалось мужчиной. Толстяком, облачённым во что-то вроде тесной сетчатой майки. Белотелым, с просвечивающими сквозь кожу кровеносными сосудами. Облепленным какими-то датчиками, прозрачными трубочками и устрашающими иглами систем вливания. С обритой наголо головой, выпученными безумными глазами и заклеенным полосой светоотражающего пластыря ртом, но ниже… Ниже находился пузырь. МЕШОК. Огромный зелёный мешок из прочной резины, наполненный колышущейся жидкостью, с горловиной, затянутой вокруг тела толстяка резиновым же ремнём. Кажется, в жидкости что-то шевелилось. По крайней мере однажды я совершенно отчётливо увидел, как нечто твёрдое и округлое выперло изнутри, натянув резину, проползло по стенке и опять кануло вглубь.
Мне тотчас представилось, что брюшная полость, тазовая область, ноги у страдальца растворены до состояния киселя, в котором извиваются, мало-помалу дотаивая, остатки кишок и внутренних органов, а также плавают сильные, неторопливые, короткие и толстые рыбы. Разумеется, это была форменная чушь. Если бы у толстяка не было ног и прочего, он ухнул бы в мешок по самую шею: сверху его ничего не поддерживало, руки свисали вдоль тела, притянутые к нему всё теми же резиновыми ремнями. Скорей всего, он сидел на коленях или в позе лотоса. А может, на подставочке. Умом-то я это понимал, но отделаться от навязчивого видения студнеобразных конечностей, среди которых движутся толстолобые рыбы, похожие на поленья с плавниками не получалось.
Я отвернулся от "лейденской банки", уставился в стену и начал поспешно хлебать минералку, совершенно не ощущая мерзостного вкуса. Служители, привёзшие человека-мешок, принялись поправлять провода, вполголоса сообщая Гойде какие-то специальные сведения о здоровье подопытного.
— А вы, оказывается, брезгливы, батенька, — сказал Гойда, небрежно отмахнувшись от помощников. — И напрасно. Напрасно взгляд отводите. Вглядитесь внимательней — да ведь это же красиво! Перед вами великолепный, великолепнейший результат научной деятельности. Феноменальная "лейденская банка", накопитель психической энергии. Он заряжен до краёв, он вобрал в себя столько психического электричества, что разряди его сейчас в один момент, и несколько близлежащих кварталов окажется поражено жутчайшим эмоциональным ударом. А в моём распоряжении более десятка таких конденсаторов. Вот он, мой многозапальный детонатор. Но направлю я его колоссальную вспышку не в пространство, нет. Её воспримете вы!
Дальнейшие события я запомнил как-то неважно, смутно. Наверное, в минералку, пока я спал, чего-нибудь психотропного всё-таки добавили. Вроде мы ещё говорили с Гойдой, вроде Гойда склонял меня к какому-то соглашению, а я упирался, но мозги мои были забиты одной, чудовищно раздувшейся мыслью, подавляющей все прочие.
Скоро и я стану таким мешком!
В меня воткнут шланги, заклеят рот липкой лентой, обреют наголо и засунут в холодный зелёный пузырь, где плоть мою примутся объедать химические растворы и рыбы-мутанты. А потом, когда полоумный Гойда решит, что пришло время преподнести нашей многострадальной державе строгого, но по-отечески доброго президента-сатану, меня кокнут. В России ничего не изменится, конечно. Гойда придет в ярость и прикажет вышвырнуть изуродованные останки несчастного Капралова на помойку. Где их дожрут крысы, растащат по окрестностям бродячие собаки да воронье.
Конец истории.
Exit, Капрал.
В какой-то момент Гойда понял, что я брожу мыслями далеко, но истолковал это по-своему.
— Да вы мне не верите! — воскликнул он. — По глазам вижу — не верите ни единому слову. Качаете головой согласно, а сами, небось, думаете: "Мели Емеля, твоя неделя". Так я вам докажу, что всё сказанное мною относительно пси-конденсаторов — истинная правда. А ну-ка, милейший, — обратился он к служке, состоящему при "лейденской банке". — Хватит скучать, беритесь-ка за дело. Пора устроить для нашего недоверчивого гостя небольшую демонстрацию силы.
По-видимому, муштровка вспомогательного персонала в сатанинской епархии велась основательная. Служка немедленно стал «смирно» и едва ли не прищёлкнул каблуками сапог. На худой очкастой роже написалось живейшее рвение. Он снял с верхней полки «этажерки» продолговатую эбонитовую коробку на толстом кабеле (я заметил блеснувшее окошко дисплея и ряд переключателей) и пальчиками осторожно повернул шишечку верньера. Чуть-чуть.
Сначала ничего особенного не происходило, только человек-мешок как бы едва заметно встряхнулся, замычал сдавленно, расправил плечики, и взгляд его приобрёл некоторую осмысленность. Внутри пузыря усилилось движение. А потом навалилось!!! Такой безысходности я в жизни не испытывал. Тоска взяла — до полной коагуляции мрака душевного. Чёрная меланхолия. Сгущение жути. И осадок выпал — в виде мыслей о суициде. У меня ручьем побежали слёзы, и только чудом я не разрыдался в голос. Я понимал, что всё кончено. Для меня. Для всех людей. Распахнулся космический колодец величайшей беды, чёрная дыра отчаяния, и обреченная Земля валится в неё, претерпевая бесконечные страдания и не умея их прервать.
Однако страдали, оказывается, не все. Сергей Сигизмундович Гойда напротив, был весьма весел. Как и один из его помощников. Они заливисто хохотали, прямо-таки давились хохотом, гулко хлопали друг друга по плечам и по спине и медленно сползали на пол, не в силах устоять на ногах. Другой служка — тот, что крутил верньер, не был ни радостен, ни печален. Он был деловит. Он точными выверенными движениями ревизовал оборудование "лейденской банки", хмурясь, всматривался в дисплей и строгим тоном отчитывал напарника за какую-то небрежность. Досталось от него и самому Гойде. Потом он вернул верньер в исходное положение, и всё кончилось.
Я неловко утирал слёзы, выворачивая голову то вправо, то влево и шмыгал носом. Гойда, держась за сердце, глотал пилюльки. А служки, превратившиеся в соляных истуканов, пялились на него с испугом. Очевидно, демонстрация состоялась с превышением потребного уровня излучаемых сил.
— Ублюдок, — прошипел Гойда и сильно ткнул провинившегося помощника тростью в лицо. Попал в рот. У того выступила кровь. — Немедля убирайтесь прочь, недоумки! Я с вами потом разберусь.
Он ещё несколько минут шумно дышал и пил апельсиновый сок, поднесённый Ильдаром. Затем спросил:
— Как вы, батенька? Теперь верите? Конечно, верите. Пусть этот идиот перестарался, но зато, согласитесь, показ удался на славу. Эмоции взвились в поднебесье. У вас было отвратительное настроение, после подпитки от "лейденской банки" стало невыносимым. Я и один из этих бездарей скупо радовались жизни, вследствие чего едва не надорвали животики. А ведь была выпущена лишь крошечная часть скопленной нами психоэмоциональной энергии. Мизерная. Нет, всё-таки я гений. А мой конденсатор… ах, мой конденсатор… Я просто не нахожу слов.
— Аккумулятор, — сказал я. — Конденсатор отдает накопленную энергию за раз, аккумулятор — постепенно.
— Ну что ж, аккумулятор, так аккумулятор, — с готовностью согласился Гойда. — Вам виднее. В конце концов, я не технарь. Подобные частности мне неинтересны…
Тут его прорвало. Похоже, этот "mad scientist", безумный учёный крайне нуждался в слушателе, не способном от него сбежать. И, обретя такового в моём лице, сделался по-настоящему счастлив. Я мало что запомнил из его продолжительной речи, там было намешано всякого, но некоторые полезные сведения в голове сохранились.
Например, кое-какие фамилии координаторов «Предстоящих». Организация не имела единовластного лидера, руководил ею координационный совет. За силовые органы отвечал один из высших чинов губернского УВД, за PR — бывший сотрудник влиятельнейшего "Фонда интенсивной политики", за деятельность фанатиков-сатанистов — известнейший некогда понтифик "Нагорного Братства АУМ". Между прочим, разыскиваемый Интерполом по подозрению в организации кровавых терактов, прогремевших несколько лет назад в крупнейших европейских и азиатских столицах. За финансы — важный чиновник Казначейства. Ну, и так далее. Свора честолюбцев, готовых на совершение любой пакости. Наукой медициной руководил, само собой, Гойда.
Грязные их делишки, разумеется, не имели ничего общего с тем мёдом, который разливал Гойда с телеэкрана в своём нашумевшем выступлении. Успешная реморализация преступников и возвращение их, "тёплых и пушистых" обществу? Ложь! Убаюкивающая сказочка для обывателя. Все бедняги, пойманные «Фагоцитом» и двумя десятками подобных ему боевых групп (причем, не только негодяи и отщепенцы, попадались под горячую руку и обычные граждане), доставлялись в «Игву». Это ужасная контора, наполненная вперемешку самыми отпетыми дьяволопоклонниками и самыми увлечёнными научниками. Причём чаще всего обе ипостаси объединены в "одном флаконе". Там с «материалом» проводилось тестирование для отбора пригодных к использованию в качестве "лейденских банок". Годных сажали в мешки при «этажерках», а негодных казнили, верша импровизированные чёрные мессы. Медленно и мучительно убивали, резали на кусочки… Грандиозный выплеск психоэмоциональной энергии!.. "Лейденские банки" заряжались под завязку…
Я слушал страстную речь профессора, полную первобытного восхищения собой — и тихо зверел. Объектами ненависти становились поочерёдно «Фагоцит», "Игва", сам я — из-за бессилия что-либо изменить. А наипаче всего и вне всякой очереди — Гойда, Гойда, Гойда. Несколько раз ненависть доходила до крайнего предела, я снова и снова силился порвать цепь, добраться до омерзительного старикашки-профессора, раздавить, как гадину. Оковы были по-прежнему прочны.
В какой-то момент я, наверное, окончательно перевалил порог информационной восприимчивости и вовсе перестал Гойду понимать. И слышать, в общем. Гойда сыпал специальными медицинскими терминами, пытаясь связать коренные положения религии и диалектического материализма с коренными же уставами любезной его сердцу психиатрии. В доказательство он приводил множество цитат из различных, авторитетных для него источников, в том числе литературно-художественных, но запомнилась мне только одна. Да и то потому лишь, что была она позаимствована из читанного мной самим произведения. "Дьявол есть человеческий разум, лишившийся Бога". Юз Алешковский, «Рука». Гойда собирался лишить людей Всевышнего, которого почему-то люто недолюбливал, вытеснив Его из человеческого разума и заменив Величайшим Земным Правителем.
В этом месте я отвлекся на кое-какие процедуры физиологического характера. Припёрло… не до смущения стало. Впрочем, Гойда не обратил на меня ни малейшего внимания. Я пустил слив, насколько позволяла цепь, обмыл руки и вдруг, сквозь шум утекающей в канализацию воды, уловил знакомое имечко.
Никита Возницкий, студент. Симпатично-зловещий персонаж родом из таракановской папки. Оказывается, Гойда не только знавал этого самого Возницкого, но и был даже дружен с ним по-своему.
С содержимым папки Гойда, кстати, тоже был знаком. Вскоре после пленения на моей квартире был произведён тщательный обыск. Многого отыскать не удалось. Изыскатели удовлетворились вышеназванной папкой, помеченной штампом журнала "Взгляд сверху". А также изъятием документов, удостоверяющих мою личность, писем (частных, интимных писем, сволочи! — неистовствовал я) и некоторого количества наличных денег и оружия.
— Пистолетик ваш нашли, — сказал Гойда, демонстрируя мне «беретту», извлечённую из подмышки. — Я прельстился, взял его себе. И, верите ли? — не расстаюсь. А ведь не любил допрежь оружие. Никогда не любил.
Познакомились Гойда с Возницким в психбольнице, где mad профессор собирал материал для научного труда, а Никита «косил» от армии. Возницкий, между прочим, владел некими любопытными записками, доставшимися ему по наследству от прадеда. Прадед в свою очередь откопал эти записки в посёлке Серебряном, куда он умудрился весьма ловко эвакуироваться в начале Великой Отечественной войны советского народа. И семью с собой прихватил. Включая военнообязанного младшего брата. Принадлежали записки перу (ну же! ну! — нетерпеливо ёрзал я) некоего авантюриста Артемия Трефилова (ага!) и были выполнены в начале ХХ века.
Записки делились на две части.
В первой содержались довольно мутные, неудобопонятные и путаные теории, частично зашифрованные, которые всякий читатель волен был толковать по-своему. Во второй — чёткие практические советы. Увы, тоже частью сделанные тайнописью. Главная беда состояла в том, что выяснить, для подтверждения какой магической теории из первой части следует применять те или иные советы из второй не представлялось возможным. Однако прадедушка Возницкий вместе с братцем решили, что расшифровали некоторые указания. И что касаются они ни много ни мало борьбы с мировым злом.
Чтобы побеждать большое зло, необходимо вершить малое, сопровождая злодеяния некоторыми специфическими действиями. Тем самым большое зло оттянется на жертвующих собой мучеников, где безвредно сгорит дотла, а мир станет чище. Вот так — в русле некоторых средневековых ересей. Короче говоря, братья принялись растлевать местное отрочество, обставляя банальные преступления против девственности таинственностью и мистицизмом. Как раз в это время гитлеровская Германия начала терпеть поражение за поражением — что, естественно, было воспринято Возницкими, как собственная заслуга. Долго ли коротко, братья и сами не заметили, как борьба со злом отошла на второй план, заслонённая всё растущим сластолюбием. На том они и погорели; при аресте оба были убиты. Художественное описание их последних минут имеется в соответствующей главке "Фуэте очаровательного зла".
Наш современник Никита весело смеялся над наивностью предков. Он был совершенно уверен, что Трефилов учил (вот только кого учил?) вызывать, а затем и материализовать демонов. А также осуществлять обратный процесс. То есть проникать в их измерение человеку. Живому. В преисподнюю, можете себе представить? Проникать и возвращаться, обогатившись невиданными знаниями. Трефилов (похоже, с убедительными фактами в руках) считал преисподнюю не религиозной абстракцией, не духовно-поэтической метафорой, но вполне материальным местом. И даже будто строил механизм для постановки этого дела, то есть движения туда-сюда, на поток. Насчет возможности проникнуть «туда» Никита сомневался, зато «оттуда»… Вызвать беса, подчинить его, подгрести с его помощью под себя толику власти — вот чем собирался он вплотную заняться в ближайшее время, едва лишь окончится его медицинское освидетельствование!..
Сам Гойда находил записки занятными — особенно те пункты, где описывались тайные обряды, подчас весьма колоритные, исполненные животного эротизма, — но не более.
После благополучного получения Никитой "белого билета" связь профессора и бывшего пациента не только не прервалась, но даже укрепилась. Этому способствовала Катюша Возницкая, очаровательная несовершеннолетняя танцовщица и нимфоманка, чью немую в прямом смысле слова благосклонность они делили без капли ревности друг к другу.
"Старый похотливый козёл!" — подумал я брезгливо. А, скорей всего, и произнес вслух. Потому что Гойда споткнулся, нахмурившись, посмотрел на меня и сказал:
— Молодость, батенька, недостаток преходящий. В чём вы, даст бог (Бога вспомнил, тварь! — скривился я), ещё уверитесь сами. А что касательно до похотливости, то не вам меня упрекать. О ваших сексуальных подвигах я осведомлён — некоторые письма, хм… пролистал. ("Подонок, какой подонок!" — простонал я.) И о Юлии Штерн, моей безответно любимой ученице, употребляемой вами за спиной законного мужа, достойнейшего человека, знаю. И о Анжелике Сафиуллиной тоже знаю, — он понизил голос почти до шёпота. — За один намек о вашей связи с которой… кхе-ххе… за один только намёк, повторяю, мой верный телохранитель Ильдар оскопит вас на этом самом месте своим мясницким ножиком… Да и не может пристрастие к чувственной любви служить упрёком мужчине. В каком бы возрасте он ни находился, — добавил Гойда уже обычным тоном.
— Что это вы заговорили о моей будущей старости? — спросил я с всколыхнувшейся вдруг надеждой (слаб всё-таки человек! даже такой отчаянный, как я). — Ведь мне уготована печальная роль наполнителя для "лейденской банки". Обмолвились?
— Да помилуйте, — сказал Гойда. — Причём здесь какая-то "лейденская банка"? Почему вы так неверно истолковали мои слова? Я, напротив, как раз из Вас собираюсь сделать э-э… Люцифера. Из вас, батенька, понимаете?!
Дневник Антона Басарыги. 18 мая, воскресенье.
Портрет Артемия Трефилова завораживает. Вспоминаются Гоголь и Уайльд, вспоминаются Козыри принцев Амбера. Смотрю на него, и почему-то представляется разная чертовщина, вроде переселения душ, но чертовщину я от себя гоню. Во-первых, мы схожи внешне, в то время как вопрос о внутреннем подобии остаётся без всякого ответа. Во-вторых, Артемий был известным дамским угодником и родную сторонушку, ища приключений на сво… (хм, хм… в общем, ища приключений), исколесил вдоль и поперёк. Следовательно, сто лет назад ничто не мешало ему провести месячишко-другой в тихом старинном городе Старая Кошма, исконной обители уважаемого старокошминцами семейства Басарыг. И в определённом смысле заделаться предком некоторых ныне живущих (не будем конкретизировать, которых, но заметим — бесконечно симпатичных) представителей этой славной фамилии.
Толкование, конечно, целиком на грани допущений, но вполне, вполне достоверное. Однако меня не удовлетворяет совершенно. Честность девиц и женщин рода Басарыг давно стала нарицательной среди старокошминцев. Только, будьте любезны, не поймите моих слов превратно.
Поэтому я решил посоветоваться кое с кем. Конкретно, с самым серьёзным, самым авторитетным краеведом, топонимом и бытописателем здешних мест, известным в народе как Коля-однорукий. Авторитет он заслужил, печатаясь в уездной (несколько раз и в губернской) прессе со статьями на историческую тему. По-моему, в статьях своих не гнушается Николай присочинить для красного словца (а зачастую так прямо безбожно врёт, хоть святых выноси), но за руку его до сих пор не ловили. Проживает Коля-однорукий в Серебряном. А у моего тестя в Серебряном имеется участок десять соток под картофель и турнепс, крестьянский пот на котором частенько проливает ваш покорный слуга. Поэтому сей уездный Нестор-летописец мне более-менее знаком. Случалось нам даже разок-другой посидеть за мужской степенной беседой у костерка, поесть печёной картошечки да с сальцем, да с огурчиком, да с Колиным выдающимся первачком. О посиделках тех у меня сохранились самые наиприятнейшие воспоминания. Надеюсь, у него тоже.
День с утра выдался ясный, притом выходной, а забот никаких особых не предвиделось. Население Петуховки в основной массе пребывало на стадионе, где гремел районный спортивный праздник. Там были мои жена и тёща, непременные и увлечённые участницы всяких физкультурных мероприятий. Оттуда же недавно пришли тесть с внучкой.
Тесть, он же председатель поселкового совета, открыв соревнования торжественной речью и пожелав спортсменам рекордов, вернулся, дабы переодеться. Ему ещё предстоит попрыгать, поскакать в составе волейбольной команды «Пресс», а в галстуке и штиблетах делать это несподручно.
Взнуздал я своего железного коня породы ИЖ-Юпитер 3М — редчайшей, эксклюзивной масти "deep purple" (хромированные выступающие узлы, ведущее колесо от кроссового байка, большущая тракторная фара, рыжие и жёлтые языки пламени на бензобаке — чем не концепт?), загрузил в коляску две двадцатилитровые канистры с водой да и покатил уж было совсем. Однако меня остановил нежный оклик дочурки-лапушки.
"Папка, далеко ли собрался? Возьми меня с собой", — попросилась Машенька из окошка. Рядом с её светлым личиком маячила окладистая тестева борода поверх радужного спортивного костюма и рыжая Люсьенова морда. "До Серебряного скатаюсь, — сказал я больше для тестя. — Я в пятницу говорил с Анатолием Павловичем Коробейниковым. Он наладился огород лошадкой пахать, так я договорился, чтобы и наш заодно поднял по-соседски. Хочу полюбоваться". — "Дорого ли столковались?" — спросил тесть с подозрением, что уж наверняка слишком дорого. Я сказал. Тесть крякнул: "Эх, Тольша, ну, Тольша! Уж этот своего не упустит". — "Зато и сработает качественно, не чета другим", — пожал я плечом. "Что да, то да, — сказал тесть. — А всё ж таки следовало поторговаться". — "Не умею", — отрезал я. Тесть попыхтел-попыхтел, но смирился. Куда ему деться? В прошлом году он со вспашкой именно Серебрянского участка ой как оконфузился. Подрядил пахать огород одного деятеля на «Беларуси». Так тот, бездельник, такого нам наковырял… пришлось после загонять мотоблок с навешенным культиватором да обрабатывать землицу по новой. Набегались за блоком до усёру оба — как тесть, так и я.
Нуте-с, куда деваться? — дочке я отказать, конечно, не смог. Тесть попросил подкинуть до стадиона — всё равно по пути, — не отказал и ему. Канистры из коляски пришлось выкинуть, а жаль. Не то чтобы в Серебряном не было воды — там и речка вам и колодцы. Просто дорога на Серебряное — не ах. Значительная её часть в поперечном сечении имеет неприятный для мотоциклиста перепад высот. Уклон рельефа на отдельных участках составляет градусов до двадцати. Канистры (40 кг с лишком) мне нужны были в целях безопасности движения, как импровизированный противовес.
Кроме Машеньки в коляску проворно нырнул Люсьен. "А этот ещё куда? — спросил я. — С дедом, на спортивную арену? Соревноваться в лазании по канату и столбу? Ручаюсь, он соберёт все награды". — "Не-ет! — захохотала Машенька. — Люська с нами выпросился. Он же родом из Серебряного. Стало охота дома побывать. У него там друг живет, пёсик".
Исчерпывающие сведения. У иных дети с Карлсоном общаются, а у меня — с котом. Блин!
Над стадионом реяли разноцветные флаги. Летали порванные мускулистыми грудями бегунов-победителей финишные ленты, похожий на Белую Бабу воздушный змей и воздушный змей, похожий на белого мужика. Витали запахи конского и людского пота, свежей земли, травы, пива и газированной воды «Апельсин». Звучали азартные выкрики и рукоплескания. Звенел мяч.
Казачки, наши и приезжие, только что закончили джигитовку. Главный кубок вручался, как и в прошлом году, удалому атаманскому отпрыску Ростиславу Бердышеву. Он был чубат, белозуб, нахален (ох, нахален!) и притом столь надулся, гордясь собою, что смотреть смешно. Моя Ольга, как одна из красивейших женщин посёлка, подносила Бердышеву триумфальную ленту через плечо. Ростислав надеялся произвести впечатление своей победой в первую очередь, конечно, на неё, никакого секрета тут нет. И с нетерпением ждал, очевидно, заслуженного поздравительного поцелуя. А она, видя его вытянутые губы и покрасневшие уши, засмеялась и ускользнула. Как оскорбленный станишник сдержался и не швырнул кубок оземь, не растоптал ленту ногами, не соображу.
Возле широко распахнутых ворот стадиона был сооружен помост для гиревиков. Двухпудовиками играючи жонглировал на зависть друзьям и соперникам молодой человек Элвис. Разминался перед основными соревнованиями. На него с замиранием сердца смотрели ночные плакальщицы: гренадерша Надя и Алёна Горошникова. Время от времени соперницы обменивались смертоубийственными, точно боевые эспадроны, взглядами. Лязгала сталь, летели искры, и вновь влюблённые очи обращались на полуголого здоровяка.
Так вот кто повинен в разбивании ваших сердец, подумал я. А ведь не зря по нему девочки сохнут. До чего ж здоров, атлет! Хоть и прыщеват без меры. Тут Надя, видимо, боковым зрением заметила меня и, здороваясь, кивнула. Помнит. Я кивнул в ответ и улыбнулся. Она вдруг смущённо зарделась и потупила глазки. Мне пришло в голову, что она по-своему очень недурна, и будь я моложе, ей-богу, приударил бы за ней. Было бы интересно. Да что там! Мне уже становилось интересно. Вот те на! Я глянул на неё опять. Определённо, недурна! В голове закопошилось что-то этакое… романтическое. Озорное даже. С паскудно-удалецким привкусом. Из разряда: "А вот бы…"
"Молодец", — похвалил я Элвиса вслух, дабы отвлечься от неумеренно игривых мыслей. "Молодец против овец, — недовольно парировал тесть, — а против молодца и сам ягнёнок. Нету нынче на него нашего Филиппа, вот он и красуется. Салага!" — "Да, — согласился я, — Фил бы сейчас не только гири метал. Прихватил бы для потехи и пару зрителей". — "То-то и оно, — протянул тесть. — И чего он в этот раз не приехал? Раньше, вроде, никогда не пропускал. Эх, тряхну стариной! — вдруг воскликнул он. — Негоже, чтобы по гирям победителем кто-то иной, кроме Капраловых становился! А ну!.."
Оставив тестя отстаивать фамильные завоевания, что грозило затянуться надолго, мы поехали дальше. (Новейшие данные союзнической разведки: молодость уступила-таки опыту. С минимальным разрывом. Ни секунды не сомневаюсь в завидных физических кондициях тестя, но… Объективности ради: Элвис запросто мог сыграть в поддавки — например, из уважения к сединам и политическому весу.)
По дороге я завернул на плотину — глянуть, сколь высоко держится зеркало пруда, а также проведать лодку. Позавчера я смолил её и конопатил, сейчас она лежала на берегу кверху днищем, нетерпеливо ожидая пуска на воду. Подождет ещё. "Теперь газу?" — спросил я, осмотрев лодку.
Дочка и кот — из-под полога выставлялись одни мордашки — враз кивнули.
И я дал газу. Но с оглядкой на драгоценную пассажирку, потому далеко не полного. Будь один, дал бы, конечно, больше — страсть не люблю медленно ездить. Однако ж до Ямской избы долетели вмиг. Там настигли попутного пешехода. Молодой парень. Шатен с непокрытой головой. Тонкий, одетый не по-походному, а обычно — голубые джинсы, белая ветровка. В белых кроссовках и с голубым самошитым джинсовым рюкзачком за плечами. Шёл он легко и помахивал декоративной тросточкой, более подходящей для пижонских богемных тусовок, чем для наших горных и лесных дорог.
Я снизил скорость, посигналил, подъехал, остановился. Парень обернулся, и я его узнал. Костик Холодных, сосед моих родителей по лестничной площадке. У него бабка живёт в Серебряном. Как-то раз, года два назад, я его туда подвозил от автобуса по материной телефонной просьбе. На этом самом мотоцикле. Вот так встреча!
"Константэн, — сказал я радостно. — Ты ли это, дружище? Ты, конечно, ты… Давненько я тебя не видел. А ты здорово подрос. И возмужал".
Он прищурился против солнца. "Дядя… дядя Тёма?" — "Не Тёма — Антон, — сказал я. — Антон Басарыга. Предпочтительно без "дяди". — "Точно, — хлопнул он себя по лбу. — Ну конечно же, дядя Антон! Извините. Вечно я, балбес, имена забываю, путаю". — "Забыл, так забыл. Не страшно, — сказал я. — Ты в Серебряное? Садись, подбросим!" — "Как в прошлый раз?" — спросил он и засмеялся. "Ага!" — Засмеялся и я, внутренне недоумевая, чем его так уж развеселил "прошлый раз".
К веселью сейчас же подключилась Машенька. Мы от души похохотали теперь уже втроем. "А как зовут вас, прелестное дитя?" — спросил Костя, с умилением взирая на веселящуюся малышку. Я не успел и рта раскрыть. "Маша", — тоном благовоспитанной девочки пискнуло прелестное дитя и церемонно протянуло ручку. Костя с серьёзным видом пожал её, а затем… "Маша, разрешите мне быть вашим рыцарем!" — Он преклонил колено и коснулся детских пальчиков губами. "Извольте", — кивнула новоиспеченная дама сердца. Я отвернулся, пряча улыбку. "У вас, дядя Антон, кажется, есть ещё сын такого же возраста?" — спросил Костя. "Увы и ах, — вздохнул я о наболевшем, — сына бы, конечно, надобно завести непременно. И давно бы пора, как без наследника?… Но пока…" — "Опять я, получается, чего-то напутал, — огорчился Костя. — А ведь мне вспоминается определённо мальчик. И мотоцикл у вас, помнится, был не этот. Снова ошибаюсь?". — "Нет, — успокоил я его. — Мотоцикл тот же. Окраска другая, ещё кое-что. Тюнинг, выражаясь современно. Шурин расстарался. Ну, и я ручки приложил". — "Замечательно получилось", — похвалил Костя. Незаметно было, чтобы он кривил душой. "Спасибо", — немного смущенно сказал я.
Тут из коляски высунулся Люсьен, и Костя его увидел. Воскликнув громогласно: "Барбаросса?!!" он бросился целовать заспанную кошачью морду. Выяснилось, что добрая старушка, первая Люськина хозяйка, была Костиной бабушкой Онисьей. Ныне, к сожалению, покойной. Внучок-студиозус направлялся в её избушку за какими-то замечательными и важными предметами, напоминающими о беззаботном деревенском детстве. (О, ностальжи!..) А заодно намеревался пожить недельку в Серебряном, повидать знакомых. Повидать Ониного пса Музгара, проживающего нынче у… у дяди Коли-однорукого. Каскад счастливых совпадений!
Заднее мотоциклетное сиденье Костик оседлал столь ловко, будто только этим и занимался все свои, сколько ни есть (осьмнадцать, пожалуй), зим и лет. Но сидел напряжённо, словно ждал всё-таки от меня какого-нибудь неприятного фортеля, каверзы какой-нибудь. "А вот возьмет этот дядя не то Антон, не то Тёма, у которого не то сын, не то дочь, и столкнет злодейски меня с мотоцикла если не на повороте, то уж на мосту точно!" Впрочем, не исключаю, что он помнил… Хоть, вроде, не должен…
…Тот самый "прошлый раз" в Серебряном выдался для Кости не слишком удачным. А я оказался об этом случайно осведомлён. Было так. Почти одновременно с Костей появились в Серебряном парень и девушка. Столичные штучки, молодые и красивые. Особенно девушка. Она была прелестна, прелестна! По понятным причинам главное внимание я обратил на неё. Тем летом как раз тесть готовился сразиться за председательское кресло, Ольга повышала квалификацию на очных курсах в далёком граде Петра Великого, тёща нянчилась с внучкой и домашним хозяйством… Ну, а мне выпал редкий случай отгулять отпуск в июне. В дополнение к отпуску достался мне огород. Со всеми сорняками, колорадскими и прочими вредителями сельскохозяйственных культур, с окучиванием, поливкою и так далее. Словом, в Серебряном я проводил массу времени.
Сперва юные дачники меня заинтересовали весьма и весьма. Интеллектом не обижены — по лицам видно, да и внешне симпатичные. А девушка, как я уже отмечал, вообще!.. Начал к ним наведываться ("Я, эта, тутошня антеллигеция, значить. Просвещенный, сиречь, золотарь, во как!"), беседовать на различные темы. Литература, поп-история, поп-футурология. Девушка Катя категорически отмалчивалась, зато брат её, Никита, выдавал оптом и в розницу резкие, но интереснейшие (и, насколько могу судить с высоты своей, эта, эрудиции, чертовски оригинальные) суждения. Но что примечательно — чем дальше, тем всё меньше они мне нравились. Оба. От них словно бы исходила какая-то недобрая, жутковатая, дьявольская сила. Девушка прямо обжигала своей сексуальностью. Но не видимой, а скрытой, потаённой, отчего ещё более притягательной. Честно признаюсь, я вожделел её до болезненной ломоты в известных местах. Грубая, звериная похоть. Чувствуешь себя полнейшим скотом, но это даже нравится, вот что страшно. А Никиты я вскоре и вовсе стал опасаться физически. Трудно объяснить. Говоришь с ним, говоришь и вдруг ловишь себя на ощущении, что не с человеком разговариваешь, а с адской машиной, под человека замаскированной. И она, того и гляди, взорвётся. Сумасшествие какое-то…
Кроме того, они напропалую курили травку.
Вот к ним-то в оборот и попал наш Костик. Ничего удивительного — Катя его увлекла, зачаровала, он влюбился без памяти. А Никита заинтересовал как сильный, умный, ироничный, но в то же время ничуть не высокомерный взрослый товарищ. Наверное, Косте хотелось иметь как раз такого старшего брата. Запредельным напряжением воли пересилив стойкую интеллигентскую деликатность, я вмешался. Предложил Никите оставить парня в покое. Он расхохотался мне в лицо, наговорил целую кучу остроумных слов, являющихся, по сути, очень обидными оскорблениями, а напоследок обозвал кликушей и уже открытым текстом послал. И я, махнув рукой, пошёл. Что с ним, драться, что ли?
Спустя день-другой, ввечеру, копаясь среди картофельных грядок, я услышал вроде как выстрелы. (Да, дело было, конечно, опять-таки в Серебряном.) Подозрительные хлопки донеслись со стороны заброшенной школы, где квартировали Никита с Катей. Я завёл мотоцикл и помчался туда. Думал, они застрелили Костю. Или Костя их. У школы стоял работающий «УАЗ» с распахнутыми дверьми, пустой. Я спешился, не решаясь войти. Выстрелы не повторялись. Потом мимо меня промчался и нырнул в школу здоровый пушистый пёс. Послышалось глухое собачье рычание, звуки борьбы, проклятия, вскрики, полные боли.
В школьном окне возникла странная и страшная фигура. Как мне показалось, не вполне человеческая. Я видел её примерно от середины бёдер и выше. Первым делом бросались в глаза гениталии существа — непропорционально огромные, ОГРОМНЫЕ багрово-чёрные волосатые гениталии самца в состоянии эрекции. И ещё бросалась в глаза чудовищная телесная худоба и гнетущая телесная диспропорция. Словно костяк с деформированной грудной клеткой и сдвоенным (а то и строенным) гребенчатым позвоночником туго обмотали и перевили избытком сухожилий и вен, а затем обтянули коричневатой сухой и жёсткой кожей, почти напрочь забыв о мускулатуре. Во втянутом треугольнике живота, там, где сходится нижняя пара рёбер, сгустились тени, и казалось, что оттуда торчит шляпка большого гвоздя. Узкий кровянистый рот кривила гримаса, могущая быть улыбкой. Болтающийся нос был как мягкий искривлённый хоботок-клюв; глаза — как две металлические занозы; крошечный череп, изрытый бороздами, с надувшимися под кожей кровеносными сосудами — как поросший редкой щетинкой грецкий орех. Кошмарную фигуру освещало красное закатное солнце.
Наверное, окажись на моем месте кто другой, перепугался бы до пожизненного заикания. А мне почему-то не было страшно. Словно я уже встречал когда-то (в прошлой жизни? во сне?) таких чудовищ и знал, как с ними держаться и знал, чего от них ждать. Потом наваждение схлынуло, отступило. Я понял, что это всего лишь Костя. Измочаленный, без одежды, с потемневшим лицом и запавшими глазами, — Костя. Проклятые дачники сотворили с ним что-то очень, очень скверное.
Стараясь поддержать его дух, я шутовски поклонился. Он скользнул по мне взглядом, но, кажется, не узнал. И вдруг, неловко покачнувшись, перевалился через подоконник и рухнул в крапиву. Следом из окна выскочила собака. Костя, тоненько взвизгивая, катался по крапиве и всё не мог подняться. Наверное, его крепко одурманили наркотиками или другой гадостью, и он утратил всякое соображение, всякую ориентацию.
"Позвольте-ка, подсоблю вам, мистер, — продолжая по инерции шутить, приговаривал я, вытаскивая его из крапивы. — Приветствую ваше славное возвращение в мир людей из галлюциногенного ада". Он с силой оттолкнул меня и, шатаясь, вперевалку бросился прочь. Проследив взглядом его путь до бабкиного дома, я вскочил на мотоцикл и, что было скорости, дунул из Серебряного. По счастью, никто рядом со школой меня не зафиксировал, так что я избежал неприятной роли свидетеля по делу о тамошней стрельбе и прочих безобразиях. Назавтра же покинул я и Петуховку, отправившись в Питер. Причина была уважительная — навестить жену, у которой как раз началась экзаменационная сессия. Поддержать духовно и гормонально.
Словом, натерпелся парень в то лето, не позавидуешь. И если он был не совсем без памяти, если знал меня, как очевидца, то был я для него раздражителем хуже язвенной болезни. Ведь одна моя физиономия должна была пробуждать в нём такие воспоминания, которые стараются забыть навсегда. Или окружают сдобной ложью, самообманом, в который постепенно, со временем начинают верить и сами.
(Показателен анекдот. Отец рассказывает сыну о беспокойной, героической молодости."…И поймали нас с товарищем враги и поставили к стенке, расстреливать. Перед нами взвод солдат с винтовками, перед нами офицер с саблей; взмахнёт — и грянет залп. Тут офицер вдруг смеётся гадко и цедит с издёвкой, что тот из нас, кто всему взводу и ему первому сделает прямо здесь… Ну, короче, низменное удовольствие доставит, того помилуют и на волю отпустят. И дрогнул мой приятель и забыл, что он мужчина и воин, и унизился, спасая шкуру… Н-да…" — "А как же ты, отец?!" — "Я-то?… А меня, сынок, расстреляли…")
Что тут добавишь? Со всяким бывает, убеждён: всплывёт подчас в памяти такой прах, что и вправду кажется — уж лучше бы расстрел…
Приехали, поздоровались. Костя забрал у Николая ключи от бабушкиного дома, отправился свои артефакты собирать. Дама сердца за ним, и Музгар за ним. Люську мы только видели. Хвост трубой, и — дуй не стой! Былых подружек навещать, былых недругов гонять.
Обрадовав в виде прелюдии Николая последним номером "Вопросов истории" (тесть выписывает) я признался, что привело меня дело. "Да уж понял", — отозвался он. Я выложил портрет Артемия. "О, — воскликнул он, — никак Тёмка Трефилов! Молоденький. Откуда? Такого ещё не видал". — "А я бы лучше вовек не видел". — "Что так?" Я снял очки, взял себя за подбородок и, медленно поворачивая лицо из стороны в сторону, предложил найти десять различий. Пообещал в случае успеха отдать "Вопросы истории" насовсем. Николай всмотрелся, хохотнул: "Правда што!.." Потом нахмурился: "Постой-ко… ты ж, вроде, не здешний". — "Ну, — сказал я, чуточку нервничая оттого, что приходится объяснять очевидное. — В том и дело. Прабабка моя Трефиловского семени нагулять вроде как не могла. То есть теоретически — могла, теоретически она и от Святого Духа, скажем, понести могла, но практически…"
Николай повертел фотографию, подумал, похмыкал. И, как мне показалось, не совсем впопад спросил, случалось ли мне бывать на Карпатах — в Западной Украине или Молдавии. В Литве? А в Белоруссии? Я отвечал с недоуменьем, что проходил действительную в Приднестровье. Полтора года после учебки. Но при чём тут это? Николай с заметно возросшим оживлением спросил, слышал ли я в таком случае про Живулю? Я сказал, что что-то слышал. Вернее, читал. Но, положительно, читал не в армии. Кажется, в некоторых областях России так называли в ранешние времена кукол.
Николай возбужденно заходил по избе, похмыкивая: "Кукол, говоришь…" — и как бы даже подскакивая. Достал из загашника графинчик, спросил взглядом, присоединюсь ли. Я отказался: "За рулём". Он накапал себе стопочку, со вкусом выпил, пососал ржаной сухарик и завёл рассказ.
После Отечественной войны Николай служил в истребительных войсках. В тех, которые сейчас не кусает, на которые не гадит только ленивый. В карательных, — во, как наладились мазать, щелкопёры, блин! Очищал западные советские территории от бандитов. Там-то он и услыхал предание про Живулю. Впрочем, преданию было меньше, чем полвека. Якобы ходит по свету человек. Кто таков родом, доподлинно неведомо; он и сам не знает. А всё потому, что живет он не свою жизнь, а чужие. Объявился он в Первую мировую. Был артиллеристом, младшим офицером, а как звали, забылось. Батареей командовал или вовсе орудийным расчётом. И слыл он везунчиком. Рядом с ним никого никогда не убивало, а если ранило — так легко. Солдаты его, конечно, боготворили за это. Но однажды везение кончилось. Отступали они. Организованно. Тактический маневр. А тут да и прилети шальной снаряд, и угоди прямиком в середину колонны. Боезапас сдетонировал. Рвануло так, что весь личный состав той батареи вместе с лошадьми и пушками разнесло вдрызг. А офицерика нашего только контузило.
Подобрали его медбратья, подивились удачливости да живучести. А он возьми в госпитале, и заяви, что он — вовсе не он, а собственной персоной рядовой Пупкин, заряжающий. Или, положим, ездовой. Рехнулся господин офицер, — поняли врачи. Надо лечить. А где вблизи от линии фронта дурдом найдешь? Тут случилась оказия в тыл — посыльный на мотоциклетке с пакетом. — Подвезёшь? — Подвезу. Описали весь Живулин недуг на сопровождающей бумаге, велели держаться покрепче за водителя, да и расстались с лёгкой душой. Только выследил мотоциклетку кайзеровский аэроплан-разведчик. Пилот был не промах, быстро сообразил, что не простой это экипаж, и выполнил ручное бомбометание в расчёте на захват важного пакета. Посыльному осколок сердце пробил, а Живуле опять трын-трава. Немец приземлился, бумаги забрал и живого русака захватил в плен. Подумал, важная птица. Привёз. Немцы его допрашивать, а он твердит, как заведённый что, дескать, он как есть фельдфебель Кулаков, особый моторизированный курьер. И умрёт под пытками, но ни слова врагам не скажет об устройстве мотоциклетного карбюратора, а паче того бензобака. Но пилот-то толкует, что фельдфебель Кулаков за рулем был, — вот, дескать, аусвайс его, пробитый осколком, — и погиб. Давай фрицы бумаги захваченные смотреть и видят, что псих им попался. С необычными симптомами помешательства. Известное дело, немцы народ любознательный, всякие опыты начали ставить над ним. И вот что выяснили: самого его ни пуля, ни штык, ни яд, ни газ не берёт. Зато ежели около него в непосредственной близости (на расстоянии вытянутой руки и менее) кого-нибудь умертвить насильственно, то начинает Живуля себя убитым считать. И ведь не только считать — становится им по-настоящему. Перенимает сознание, самоощущение убитого, память и привычки. Всё, кроме внешности. Долго немцы над ним дековались, пока он не удрал как-то. Перебрался обратно через линию фронта. Он в то время себя крестьянином местным полагал. Припёрся, как он думал, домой. Здравствуй, жинка дорогая, давно я тебя не видал. Соскушнился, жуть! Пошли-ка на постелю, побалуемся! А жинка-то самозванца — топором. Пришлось Живуле в леса податься.
Ну, те места без войны года не живали. Так что сменил Живуля к девятьсот сорок шестому-то году десятки, а то и сотни личин. Не старея, кстати. Свою настоящую жизнь, понятно, вовсе забыл. Мы, советские военнослужащие, коммунисты и материалисты, прошедшие огонь и воду, точно знающие и доказывающие каждым своим днём, что бессмертных людей не бывает, смеялись, конечно, над этим нелепым суеверием. Ага, весело смеялись… Пока сами Живулю не встретили. Пропал у нас боец молодой. Совсем пропал, как растаял. Понимали мы, что до него бендеровцы добрались, к награде представили посмертно. И тут приходит мужик из лесу. По глаза бородой зарос, в немецкой полевой форме без погон. Чистый бандит. И говорит, что он рядовой Феклистов Егор. Погибший наш товарищ, стало быть. Мы его допрашивать, а он — Феклистов я, и всё тут. Запирается, издевается. Ладно, не хочешь по-хорошему, не надо. Применили к нему дознание с активным воздействием нулевой степени. А надо сказать, не вдаваясь в засекреченные подробности, такая это штука — "активный нуль", что испытуемый перед дознавателями (их обычно несколько работает) не юлит и не запирается, а с огромным энтузиазмом выкладывает, что ни спроси. Хоть про эмбрионально-планцентарную стадию личной жизни, хоть про то, как с бабами любиться предпочитает — всё как на духу выболтает. А этот твердит, будто Попка: Феклистов я, Егор! Чего вы, ребята? Ах, ребята мы тебе, фашистский прихвостень?! Ошибаешься. В расход его по-быстрому пустили, закопали кое-как, а он через день снова является. Я, говорит, рядовой Филимонов Егор, попал во вражескую засаду. Был пытаем и расстрелян, но чудом остался жив. Вчера попал в другую. Бандиты подло замаскировались под советских военных ("Даже внешне похожи на вас, ребята"), опять пытали, опять расстреляли — с тем же результатом. Готов дальше выполнять воинский долг. Упорствует, значит, зараза. Шлёпнули ещё раз, валандаться не стали… А когда засомневались, спохватились, что надо бы было сей феномен научно исследовать, он уж больше не приходил. Хоть и скорбен Живуля был головёнкой, но не совсем видно дурак…
Намахнул Николай ещё стопочку, ткнулся губами и носом в культю, втянул шумно воздух, крякнул, головой тряхнул, спрашивает: "Ну как тебе, Антоха, байка моя? Мандраже берет, а?" Я сказал, что мандраже, не мандраже, но некоторое впечатление остается. Только непонятно, при чём здесь я и при чём здесь Трефилов? А равно при чём здесь Живуля? Пардон, что-то не врубаюся! Туповат-с.
Николай прищурился и, приблизив ко мне лицо, пропел эдак вкрадчиво, обдавая самогонным духом: "А ты вспомни-ка, Антоха… может, тебя ранило во время прохождения службы?… в Приднестровье-то?… может, в катастрофу какую попадал?… или ещё чего?… Ну?…"
Так. (Так, так, так, говорит пулемётчик; так-так-так, говорит пулемёт.) Вон Коля на что намекает, допёр я наконец, и от этой моей сообразительности по хребту побежали, топая вразнобой сотнями ножек, неприятные мурашки. Мандраже. Артемий Трефилов, производивший над собой экзотические опыты (получается, удачно производивший), без вести пропавший на Первой мировой, и есть Живуля. Бессмертный, нестареющий, многоликий (но многоликий — не от лицо, а от личность), — Живуля. Стотридцатилетний Живуля, искренне считающий себя сейчас тридцатилетним Антоном Басарыгой. Отсюда идентичность облика современного живого меня и древнего фотоизображения его. В сущности, меня же. Что называется, решение задачи отличалось элегантностью и было неоспоримо: Я = Я.
"Повезло тебе, Тёма, со внешностью-то наконец, — сказал тихо и проникновенно Николай. — Впервые за сто лет — повезло…"
Так и сказал — "тебе, Тёма".
"Это что же получается? — пробормотал я, облизывая моментально пересохшие губы. — Давай-ка разберёмся. Буквально перед самым моим дембелем в нашей казарме случился ночной пожар. Однако дневальные службу знали туго, и серьёзно пострадавших не было. Я, например, отделался лёгким обмороком и легчайшими ожогами. Тем не менее, на пепелище был найден обгорелый до неузнаваемости труп. Следственная комиссия приняла его за останки поджигателя, молдавско-румынского национал-экстремиста. Тем более, неподалеку обнаружилась канистра. Если следовать твоей, Николай, логике, мы должны сделать вывод, что труп принадлежал настоящему Антону Басарыге, погибшему таки при пожаре. Когда старослужащего Басарыгу торкнуло по башке падающей балкой, сознание его перекочевало к Живуле. Дембель сгорел, а Живуля-Трефилов, слегка контуженный и надышавшийся дыма, был благополучно выведен из пламени. Которое сам перед этим запалил, живя в шкуре фанатика-националиста. Я правильно составил цепочку?" Николай, сочувственно потупив глаза, кивнул. Я окостенел, а он, пользуясь моментом, немедленно подсунул мне наполненную стопочку. Подрагивающей рукой я потянулся за спиртным…
Тут мне надоело изображать убитого страшной правдой о себе маленького человека, и я хихикнул. Николай воззрился на меня с любопытством. Я отодвинул самогон и сказал, усмехаясь, что при всей своей безусловной увлекательности и загадочности, история с Живулей однако не дает ответа на вопрос, от которого мы плясать начали. А именно: почему Антон Басарыга похож на Артемия Трефилова? Ну, был похож при жизни, до пожара в казарме. В котором якобы погиб. Ведь никто из сослуживцев не заподозрил в перепачканном сажей погорельце чужака. Я уж не говорю о родителях. Почему?
Круг замкнулся, заключил я с ноткой некоторого сожаления.
"Почему, да почему… Вот почему", — сказал Николай и бросил на стол тоненькую пачку жёлтой, истрёпанной бумаги. Письма старинные, тесёмкой розовой перевязанные. Я посмотрел на него с вопросом. "Читай. Читай-читай, не стесняйся. Этой тайной любви век возрасту, и трепетные эпистолы сии давно утратили первоначальную интимность. Сейчас они всего лишь историческое свидетельство, способное прояснить подлинное положение вещей".
Я развязал бантик и взял верхнее письмо. Милый мой и ненаглядный Тёмушка! — вились мелкие аккуратные буковки. — Пишет Вам ваша…. - и так далее, на четыре с половиной страницы нежности и страсти. И подпись: Любящая Вас неземною любовью Ксения Б.
Ксения Б.! Вот так притча! Знаменитая красавица Ксюшка-вертихвостка. Та самая, которую прадед мой Степан Лукич привёз из Малороссии. Которую боготворил. И которую же, тем не менее, до седых волос гонял по всей Старой Кошме вожжами, ругая потаскухой. Частенько в одном исподнем. Хоть трезвый, хоть пьяный. Видно, не зря до сих пор Басарыги ругают непослушных девчонок её именем.
"Чего ж ты мне голову морочил? — спросил я Николая, прочтя подпись и разведя руками. — Выходит, всё-таки "бритва Оккама" — стоящая штука. И самая простая версия — самая верная. Грешная прабабка виновата во всём".
"Обожаю мистификации, — признался он с удовольствием. — А тебе — тебе самому разве ж не интересно было? Разве ж душой не замирал, думая, что вдруг… вдруг и в самом деле ты — Живуля?"
"Как не замирал, — сказал я. — Было маленько".
Потом я посмотрел на фотку Артемия Федотовича и подумал: "Дедушка. Это надо!"
Николай тем временем употребил ещё полсотни грамм, и ещё полсотни и принялся хвастливо рассказывать, что мистифицирует он всех и вся, находя в этом массу удовольствия. Обожди-ка, он ещё за книгу возьмется. Материала-то — бездна. Вот, хоть бы и о Живуле — чем не сюжет? Поди, пойми, где тут правда, а где выдумка.
Он, кажется, порядком уже поднабрался, но, не колеблясь, добавлял опять и опять. Всё без закуски. Я смотрел на него с тоской и усталостью. Он заметил мой взгляд, что-то там решил для себя, придвинул ко мне пальчиком письма и приказал, чтобы я их сейчас же забирал. Я спросил, зачем. "Как зачем? — вроде, осердился он. — Тебе ж писаны". Опять двадцать пять! "Будет уж шутить, — сказал я, с трудом сдерживая недовольство. — Проехали". Не выношу, когда заезженную пластинку крутят вновь и вновь. "Какие шутки, — сказал он с пьяным упрямством. — Я серьёзно".
Не знаю, чем бы это закончилось, если б не вернулись наши археологи. Маша несла громко мурлычущего Люсьена на руках, легонько трепала за ухо и выговаривала за непослушание. А Костя, белый, как гашёная известь и с прыгающими губами, медленно прошёл в дальний угол, сел там на табурет и сгорбился. К ногам уронил пластиковый пакет.
"Чего это?" — спросил его с подозрением Николай.
Я подумал, что пришла пора убираться. Незачем моей дочке смотреть на этого пьяного и нервно-бодрого во хмелю старика и этого печального юношу.
"Коврик бабы Они", — сказал Костя бесцветным голосом.
"И чего он, коврик?" — продолжал допрос бывший истребитель фашистских и националистических банд.
"Изображение на нем снова изменилось. — Костя поднял на Николая глаза. — Люди и животные переместились. Ни о какой ошибке не может идти речи. Он и в самом деле по-своему живёт. Ковёр, понимаете? Я не сошёл с ума, у меня есть замеры, они записаны и заверены свидетелями. Не знаю, что и думать".
"А чего тут думать? — сказал очень громко Николай. — Обычное дело. У нас и не то случается. Подумаешь, картинка на ковре шевелится. Места здеся такие, что только тут держись! Вон, мужик бессмертный в двух шагах от тебя сидит, и ничего".
Я, почуяв, что терпению моему приходит конец, поднялся, взял Машу за плечико и подтолкнул к выходу. "Пора домой ехать, малышка. Ну, бывай, Никола. Спасибо за помощь. Константэн, может, ты с нами? Чего тебе тут, в нежилой, пусть бабушкиной, избе… Поедем, у нас и комната найдется свободная, приютим".
"Правда, поедем, мой рыцарь!" — сказала Машенька.
"Да, — сказал Костя задумчиво. — Я, пожалуй, поеду с вами, прелестная леди. Дядя Коля! — почти выкрикнул он вдруг звонко. — Скажите, ведь это вы вызвали тогда спецназ? Когда Возницкие… ну, когда Возницкие меня… Вы? Некому же кроме вас! Телефон-то в Серебряном единственный".
Николай молча сопел. А Костя теребил свой заколдованный коврик, смотрел на Николая в упор и, повторяясь, твердил, что пусть он признаётся, что звонил. Кроме него некому. И тут Николая прорвало.
Да, это он вызвал спецназ. Да, да! Что в том плохого, глупый пацан? Он тем самым жизнь спас Косте, не меньше. Ведь бойцы-то практически все полегли, только и остался Илюхи сын еле живой. Штольц Илюха, Колин боевой товарищ, попросил помочь сыну-комитетчику: проследить за парочкой подозрительных субъектов. Не мог Коля ему отказать, не мог и не хотел. Да, следил. Да, докладывал. Не за страх, а за совесть. Потому что хоть кто-то должен со злом бороться, если большинство старается его не замечать, а то и вовсе покупается на его запретную сладость, его тёмное очарование. Можете считать, шпионил и стучал, если с души не воротит оскорблять старого солдата. И, видя, как дела развиваются, Коля за него, пацана, готов был лечь тут со своей берданой. И лёг бы, кабы не приказ Штольца: уйти и не вмешиваться. И он ушёл, рыбачил, будто так и надо, а на сердце кошки скребли. Вернулся, а они там все… лежат. Три парня молодых и Илюхи сын, забыл, как имя, капитан Штольц. Он-то дышал ещё… Эх… Эх! Теперь всё узнали? Вот и езжайте себе с Богом со Христом.
Мы удрали. Молча. Не могу говорить за Костю, Машеньку и особенно за кота, но я чувствовал себя препогано. Словно вправду оскорбил Николая, обозвал доносчиком и бывшим карателем. Словно на инвалида, попривыкшего за годы к своему стыдному в глазах здоровых людей уродству, из глупого озорства пальцем показал: гляньте, чего у него! И хоть не стыдился Николай ни секунды истребительской и комитетской своей молодости, и хоть не считал ни секунды её постыдною я сам, а один леший — погано.
Отъехав от Серебряного, я остановил мотоцикл возле речки и умылся в ледяной воде. Напился. Потом сел на камешек, свернул козью ногу и начал с ожесточением травить себя дымом. Неторопливо подошли мои пассажиры. Костя, задумчивый и сомневающийся одновременно, спросил, как я считаю, что же всё-таки происходит? Почему здесь чудеса — обыденность, а в большом мире — сказка? Почему, отдалившись от наших мест, он начинает думать о мистике со снисхождением и иронией; вернувшись же, понимает, что ирония эта была как минимум неумна и, во всяком случае, отвратительно высокомерна? Я спрятался от ответа за клубами дыма. Разглагольствовать сейчас о прорехе в пространстве, ведущей туда, не знаю куда, где есть то, не знаю что, которое действует на здешний континуум так, не знаю как, казалось мне… ну, неуместным, что ли. Сейчас, когда неплохой мужик Коля-однорукий надирается в одиночку оттого, что на него подействовало известно что и — известно каким образом. Вот где мистика, думал я, тошная мистика межличностных отношений. Не касаясь человека, симпатизируя ему, причинить тем не менее боль. А Костя смотрел на меня, как на пророка и ждал ответа. Отстань, думал я, отстань, отвяжись! С чего ты взял, что спрашивать об этом нужно меня?
Выручила Машенька, а лучше бы не выручала.
Она вытащила из моего рта окурок, отбросила в придорожную грязь, изо всех своих девчачьих силенок обвила меня ручками и сказала, что да, чудес у нас множество, а иначе и быть не может. Ведь папкина машина сломалась только с виду, а на самом деле работает до сих пор и всё вокруг себя меняет.
Какая машина, доча, обмирая, спросил я, а Костя удивлённо поднял брови: действительно, какая?
Большая и безобразная машина, которая притворилась, что её нет, а на самом деле есть, которая проделала ход к не нашим местам, был ответ. Давным-давно, когда папку звали ещё не папкой, а как-то по-другому, он строил в Серебряном машину, чтобы попадать куда хочешь и видеть что хочешь. А когда построил и попробовал куда-нибудь отправиться, то попал в такое плохое место, что ой-ой-ой. Там жили чудовища без души и без сердца, похожие на некрасивых людей и, увидев папку и узнав, что у него есть душа и есть сердце, бросились на него, чтобы душу отнять, а сердце превратить в комок пыли. Он успел уйти и попросил своих товарищей, жёстких как железо, машину взорвать — ведь чудовища гнались за ним, а ход почему-то не закрывался. Товарищи, жёсткие как железо, взяли у него много денег и машину взорвали. А папка, боясь, что сердце его всё-таки заразилось чужой пылью, пошёл на войну, чтобы там пропасть без вести и сбить со следа тех чудовищ, которые охотились за ним. И жёстких как железо товарищей, которые охотились за ним тоже. Но машина, хоть разрушилась во взрыве по винтику, оставила после себя как бы невидимый отпечаток, который иногда может становиться снова машиной и снова открывать ход в не наши места. И тогда чудовища лезут к нам, чтобы отнимать у людей души и превращать сердца в пыль. А папка на войне пропал без вести, как хотел, — он забыл себя, забыл обо всём. Сейчас машина — она же почти живая! — соорудила для себя как бы крошечный собственный мирок. Он рядом с нашим и похож на наш, но другой. Как будто намеренно плохая фотография хорошего человека. В этот мирок можно попасть, если знать, как. Люська вот умеет. Иногда. Только ему трудно и немного больно и очень страшно там. Там много лёгкой и вкусной добычи, но ещё больше врагов, самый опасный из которых — красная сороконожка, ядовитая, как сто змей сразу.
Машенька говорила быстро, возбуждённо, дышала мне в шею горячим, и я внезапно понял, что у неё жар и бред. И испугался по-настоящему. Костя слушал во все уши, иногда принимался кусать согнутый крючком палец — волновался, словно свято верил каждому её слову. Я жестом показал на Машин лоб. Он прикоснулся ладонью и всплеснул руками. Жар, без сомнения. Продуло во время езды. Я усадил их в коляску, велел Косте обнять её покрепче и поспешил домой.
Всю дорогу девочка рассказывала Косте про машину и её жуткий мирок, в который ходит Люсьен. Про чудовищ без души и как они собираются покорить нашу Землю, а собаки Трефиловской породы, такие, как Музгар, чуют их, чуют их слуг среди людей и не боятся, и могут прогнать. Про маму, которая умеет «волшебничать» и непременно научит её, Машеньку. Про папу, который никогда не вспомнит, кем был раньше и никогда не умрёт, ведь он прошёл в не наше место и ход его пометил бессмертием. Только это не та мерзкая метка, про которую рассказывала Машеньке бабушка и которую называла "клеймом зверя", а другая: ведь папка не стал Антихристом и не станет ни за что, ни за что!!! И про то говорила Машенька, с совсем недетской болью и страданием за другого, как это невыносимо страшно — жить всегда; жить, не помня себя, жить дольше тех, кого любишь…
Костя рискнул спросить, откуда она всё это знает, и Маша ответила: просто знаю. У меня же мама волшебница, её папа так и называет: "Волшебница ты моя, колдунья и чародейка". Значит, и я — чародейка.
Температура у неё оказалась 40,2.
Я виноват, один я.