Книга: Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста. -0
Назад: Мафия
Дальше: Заключение

Гастроли в России 2010

Закончил мой первый в жизни визит в Индию. Индусы тонко понимают европейскую и русскую музыку. Особенное впечатление произвело на меня общение с глубоко и искренно верующими людьми. В России не хватает веры. Вера на моей родине мутировала в суеверие. А молодежь впала в наглый безграмотный нигилистический скепсис. Без истинной веры искусство чахнет. Без Бога мир — подпол с пауками.

Прилетел в Москву в октябре. Дальше на поезде — в Самару. Цена двух билетов в спальном вагоне вызывает изумление. 800 долларов за ночь езды. В Европе проезд на железной дороге раза в два дешевле. Непонятно — кто может себе позволить подобную роскошь. Еда в вагоне-ресторане плохая, несвежая, безумно дорогая. Норовят обжулить. Чеки не выбивают, а выписывают, чтобы не схватили за руку…

Самарская филармония. Люди работают хорошо, стараются. В фойе выставка «Огни Самарской филармонии». Публика замечательная, добрая, слушающая. Оркестранты жаловались мне — жизнь тяжелая, жилье недоступно. Они вынуждены подрабатывать в нескольких местах, чтобы обеспечить себе и семье пропитание. Со мной самарцы отыграли отменно. С энтузиазмом и пониманием.

Мне показалось, что общая атмосфера в городе ухудшилась. В 2004 году самарцы водили меня по городу, рассказывали о планах его возрождения. Мы вместе мечтали пройтись по отреставрированной улице-красавице Дворянской. Улицу так и не отреставрировали. Уникальный архитектурный ансамбль 19 века по-прежнему носит скучное имя Куйбышева. И люди потухли. Ничего уже ни от кого не ждут. Годы прошли впустую. Народ прожил их как-то. Феодалы в законе несметно обогатились.

Москва. Главное впечатление — Россия впала в «дурную бесконечность». Это, по-видимому, и есть ее «особый путь». Во всей ее мучительной истории тупо и механистично повторяются одни и те же циклы. Короткие «оживления», «оттепели» сменяются долгими мрачными периодами реакции, когда главным содержанием народной жизни становится ее, этой жизни, угнетательство и удушение. На ошибках никто не может и не хочет учиться. Современное русское общество топчется на месте, гниет и воспаляется. Но со свинцовым упрямством не желает посмотреть на само себя, собраться и подняться хотя бы на одну ступенечку. Россия не желает вернуться в бытие, предпочитая дурманить себя обновленными, до боли знакомыми прогнившими мифами.

Российское телевидение невозможно смотреть, потому что оно — без всяких метафор и гипербол — шабаш нечисти. У ВСЕХ его персонажей видны рожки, хвосты, рыльца, копыта. Жадные, тупые хари, красные червеобразные губы, загребущие руки, глаза ведьм и упырей. Эта нечисть особая, национальная, не с графики Гойи и не с полотен Босха. Постсоветско-гламурная. Упомянутая Достоевским в рассказе «Бобок» нравственная вонь заполнила все московское пространство. Ее источают и российские «политики», и «смехачи», и их обыдлевшая публика. Люди не живут, а функционируют в дурной бесконечности, как роботы. Роботы-сутенеры и роботы-проститутки. В воздухе висит, как топор, скотская страсть к наживе.

В современной России как бы нет мысли. Нет идеи. ЦАРСТВО ПУСТОТЫ. Мысли и идеи или уехали вместе с их носителями — или прожеваны и выхаркнуты, как ненужная жвачка. Говорить не с кем и не о чем. Чувства и реакции подавляющего большинства москвичей — на первобытном уровне. Люди заняты удовлетворением потребностей. Они легкомысленны, вульгарны и злы, как урки. Жизнь и боль других людей никого не тревожит. Любовь, забота, внимание, взаимоуважение, дружелюбие — покинули их реальность. Космический холод современных русских пробирает до костей. Скулы ломит от их наглости.

Ходил по Бульварному кольцу поздним вечером. Поглядывал в глаза гуляющих. Что я в них увидел? Одиночество, безысходность, дурман бессмысленного существования, безголовый риск жизнью. И близкую пьяную или наркотическую смерть…

Красивые женские обнаженные тела в витринах ночных диско московского центра. Шлюхи танцуют, зазывают. На их кукольных резиновых лицах — мертвые улыбки. Растягивают губы перед клиентом. Чтобы сожрать его, обглодать и выплюнуть из чрева и из памяти.

Образ построенной за последние десять лет новой Москвы удивительно соответствует ее содержанию. Это, конечно, не новый Лондон, не Париж, не Нью-Йорк и не Мадрид. Это все та же потемкинская деревня — синюха, напомаженная, покрытая дешевыми румянами. В кричащих вокзальных нарядах. Пошлость, мерзость, подделка везде и во всем — от главного храма-новодела, через новоделы-бульвары и до новоделов-небоскребов.

Уничтожены или изгажены последние романтические уголки старой Москвы, мой постоянный, во время прошлой жизни, источник вдохновения.

Архитектурная бездарность и наглость вызывали у меня физическую муку, к горлу подкатывала тошнота. Новая Москва — это воплощение бездарности, хамства и умственной отсталости разгулявшихся пацанов, дорвавшихся до власти! Города Москвы более нет. Диснейленд. Гуляй-поле. Воровская малина. Удручает обыдленная пассивная постсовковая масса и ее пастыри-паханы, но самое страшное явление в новой русской жизни — это заплывшая жиром, тупая, купленная на корню творческая интеллигенция, вытравившая в себе все человеческое в обмен на награды и «черный нал» от КГБ и воров в законе.

Всегда обижался на Рахманинова. В интервью американскому журналисту в тридцатых годах на вопрос, тоскуете ли Вы по России, он ответил: «России больше нет». До самого последнего времени я думал, что Рахманинов ошибался. И только в эти, последние, московские гастроли 2010 года, я понял — он был прав.

И тем не менее, среди концертной публики я заметил много приятных, исстари знакомых лиц. Как они выжили в этой обезумевшей клоаке, на этом разнузданном карнавале современных батек Махно? Мне представлялось, что в каверны-залы текут маленькие ручейки жизни, что люди приходят туда — из грохочущей вонючей реальности — подышать.

Основная масса москвичей приспособилась к отсутствию атмосферы в мегаполисе. Им приятен гнилостный дух несвободы. Они не могут жить на свободе, на свежем ветру. Девятьсот лет самозакабаления и сто лет русского коммунизма не прошли даром. Освобожденных холопов тянет под кнут. Старых сидельцев — на нары. Неуехавших интеллигентов — на обтертые задницами табуретки, на кухни. Похихикать, выпить, анекдотцы потравить.

Лечу в Магадан! Самолет Аэрофлота — Боинг. Обрадовался. Радость моя была однако преждевременной. Внутри самолета — узко, как в дурном сне. Сосед спереди лежал весь полет у меня на ногах. Кресло шириной с зад мартышки. В туалет невозможно втиснуться. Восемь часов полета. Откидываю спинку кресла. Сосед сзади орет: «Что Вы себе позволяете?»

Я рычу в ответ: «Претензии к вашему Аэрофлоту!»

На подлете к Магадану вижу унылые сопки, занесенные снегом. Как тошно было тут умирать! Плакат.

— Добро пожаловать на Колыму, в золотое сердце России!

Ну что же, в сердце, так в сердце. Прошелся по улицам. Люди тут показались мне особенно примитивными. На всех почти лицах прохожих — следы пьянства. Одутловатые, изношенные, посеревшие лица. Глаза мутные. Все пьют в этом холодном золотом сердце России. Даже работники филармонии. Видимо, тут нельзя иначе. У многих прохожих — бандитские рожи. Даже у молодых девушек.

Но, чудо! И тут концертная публика — приятная и симпатичная. Мой концерт. Понимание, бешеный успех и слезы счастья.

Счастливый и пьяный еврей-директор. Ага, думаю, свой! Поговорим! Ошибся. От еврея в нем осталась лишь мудрость невмешательства ни во что, кроме его дела. Заговорили о мемориальном проекте (в память о репрессированных), он скорчился, сделал презрительную мину.

— Ну зачем? Ну сколько можно об этом? Кто к нам в Магадан ни приедет — речь только о мертвых. Хватит реквиемов! Давайте жить и веселиться!

Я подумал — ясно, ясно, господин директор. Негласное указание сверху дошло и до золотого сердца России. Новая песенка на старый мотив. Все советское было не так уж и плохо. Руководил всем самый успешный менеджер России. Духовный отец сегодняшнего тушинского вора. Ну, пейте, веселитесь, танцуйте на костях предков. Только без меня.

Свалился в Магадане с воспалением легких. От возмущения?

Перед отлетом поднялся на сопку «Крутая». На ее вершине — «Маска скорби», пятнадцатиметровый бетонный памятник жертвам сталинских репрессий работы Эрнста Неизвестного. Вместо лица — крест, вместо глаза — дырка, внутри — камера. К «Маске скорби» подъезжают новобрачные. Не для того, чтобы поскорбеть. А для того, чтобы выпить. Жучкам и мухтарам нужен повод, чтобы чокнуться и столбик, чтобы ножку задрать.

Наша сопровождающая поясняет: «Эти бетонные блоки символизируют лагеря».

Ее прерывает надтреснутый голос: «Почему Вы не сообщаете иностранцам, что на Колыме 67 процентов заключенных сидели по уголовке? 33 процента всего политических. А памятник этот — ложь и пустой перевод денег, иностранцам мозги пудрить…»

Говорил молодой мужик с гадким лицом и желтушной кожей. Одет в приличное длинное пальто, на голове какая-то детская вязаная синяя шапочка с горлышком и козырьком. Высокий. Людей на проценты считает, мерзавец… Топтун? Нашист? Нет, обычный современный молодой путиноид с промытыми новой пропагандой мозгами. Достойный сын отца, дебила и доносчика, внук деда-вертухая и правнук комиссара в пыльном шлеме. Исторгающий, как и в советские времена, бубонную ненависть ко всему человеческому.

В Ярославле играл больной, но с радостью и удовольствием. Играл Моцарта и Прокофьева для недобитых новой эпохой любителей музыки. Полный зал. Счастливые лица. Даже некоторые москвичи не поленились приехать — заметил несколько прекрасных знакомых лиц. Умницы. Как бы мне хотелось всех их обнять моей музыкой. И забрать их оттуда навсегда. Опять слезы. Радость.

После концерта — четыре мучительных часа в машине. Жар. Наконец я у себя, на Никитском бульваре. Задыхаюсь от кашля. Еле до кровати дополз. Дома и стены помогают! Как бы не так! За окнами — ревут машины. Форточку открыть нельзя — вонь от выхлопных газов нестерпимая. А сверху, как будто с неба — неумолкающий грохот отбойного молотка, адский визг дрели, ремонт. С потолка сыпется штукатурка. А мне в жару кажется — падает потолок, скукоживается небо. Светопреставление. Болезнь осложняется из-за грохота. Москва кашляет и харкает — это ее кашель рвет мне глотку и бронхи.

Насосавшиеся денег нувориши обновляют свои гламурные жилища. Новомосковская сволочь надеется отгородиться от мира мраморными стенами. От мира, от реальности, от прошлого, от настоящего. От судьбы не отгородишься. Что-то говорит мне — недалек час расплаты.

Бытия нет. Только шум. Шарканье, грязь, люди с остервенелыми лицами. Душно. Никогда мне не было раньше так душно на Никитском. Не из-за болезни. Душно и телу, и душе, и уму. Ни дом, ни стены не помогли. Ад московского небытия настиг меня и тут, а ведь я столько лет тут прожил. Замолил тысячами часов занятий, освятил музыкой гениев пространства и стены.

Включил телевизор. На канале «Ностальгия» показывали знаменитых исполнителей советской эстрады — от Бернеса («С чего начинается Родина») до Софии Ротару («Счастья тебе, земля моя»). Потом «крутили» совковую хронику шестидесятых и семидесятых… Партсъезды, депутаты, медали, знатные шахтеры и доярки, президиумы… Космонавт с орбиты что-то патриотическое промямлил, передовики доложили народу и партии о ходе социалистического соревнования…

Дикторы вещали как психиатры, погружающие пациентов в глубокий гипнотический сон…

По экрану ползли упрямые тракторы, маршировали суровые солдаты-победители, потные сталевары выдавали рекордную плавку чугуна, густо урчали турбинами белоснежные лайнеры Ил-62, застенчиво улыбались умелые стюардессы…

Золотом горел и пускал в небеса хрустальные струи чудесный фонтан «Дружба народов»…

Преступный эксперимент по созданию «нового человека» удался. Многие россияне так и не вышли из советской комы. Сотни миллионов подопытных людей, превращенных в примитивные биологические куклы, дали многочисленное потомство.

Неудивительно, что больше пятидесяти процентов населения России хочет назад в СССР, а больше семидесяти процентов считает Сталина «великим вождем» и мечтает о «твердой руке». Прошедшие неоднократную мичуринскую селекцию и лоботомию в трех поколениях люди не могут жить вне клиники.

Прав был Розанов: «Ленин и его приспешники так смелы, потому что знают — судить их будет некому, ибо судьи будут съедены».

Заглянул в интернет, туда, где публикуют свои аналитические статьи лучшие российские комментаторы. Многие пишут о «точках невозврата». Кто-то считает поворотным пунктом истории России разгон НТВ, кто-то Курск, другие — Беслан, Норд-Ост… Все заканчивают свои разборы так: «Еще один шаг и мы на краю катастрофы!»

Меня давно тошнит от этого «края». О чем вы? Какие точки невозврата? Какой край пропасти? Сколько можно себя успокаивать? Сколько можно врать самим себе?

Россия погребена уже почти сто лет под слоем кровавой лавы. И эта лава заливает сейчас последние норы, дыры и пещеры, в которых сидят современные российские несторы и аввакумы. Русский Апокалипсис взорвал Россию и ждать ростков новой российской культуры придется не одно столетие.

Один умный аналитик твердит о высылке из страны начальничков-бандитов на «воровском пароходе». Блистательный комментатор забыл, что теперь нужен не пароход, а гигантский ковчег, в который придется запихнуть подавляющее большинство изуродованного населения совка.

До самого нового 2011 года все жадно обсуждали СУДИЛИЩЕ над двумя мужчинами. Эти двое сохранили гордость и достоинство. Они, как гулливеры, насмешливо глядят из застекленных клеток на суету лилипутов вокруг них.

И невдомек «лучшим головам», что не судилище это, а очередное групповое изнасилование урками всех нас, скорбящих над останками своей родины…

По пути к аэродрому тихо радовался. Не расстроился, когда девушка на регистрации закатила маленькую истерику из-за двух лишних килограммов моего багажа. Пробежал босой метров 30 до просвечивающего аппарата, задохнулся, запарился, чуть в обморок не упал, еле дождался посадки.

«Гутте морга, Грютци!» — нежно пропели с приветливыми улыбками наши вежливые, красивые девочки, стюардессы компании СВИСС. От души, а не по обязанности быть радушными. На красном хвосте самолета — белый крест. Без масок убитых и замученных.

Вокруг меня — люди. Я глубоко вздохнул и заснул. Посадка в Цюрихе. Солнце. Тепло. Улыбки. А я почему-то не хочу все это видеть и знаю — душа моя там, тут оболочка. Я до конца буду возвращаться на свою Родину. И умру с мыслью о ее возрождении.

Первый концерт

Первый концерт Чайковского сегодня — шлягер.

Ни одно другое классическое произведение не играют так часто, в том числе и на всевозможных конкурсах. Это бесконечное повторение дискредитировало, измучило прекрасное, нежнейшее произведение. Злоупотребление первым концертом в СССР и в России на всяческих торжественных, в прошлом — коммунистических, сейчас — патриотических, празднествах привело к тому, что у многих русских людей концерт набил оскомину, а за рубежом его зачастую даже принимают за некий музыкальный апофеоз русского великодержавного шовинизма.

А ведь это музыкальное сочинение, как бы сотканое из мелодических модуляций человеческой души, эта поющая, симфоническая философия жизни, этот сладкий русский симфонический экзистенциализм принадлежит едва ли не к десятку лучших созданий человеческого гения.

Для исполнения первого концерта Чайковского нужно быть не только технически совершенным пианистом, но и обладать соответствующим жизненным опытом, быть в ладах с русской культурой девятнадцатого века, нужно глубоко понимать русскую религиозную философию или, как ее иначе называют, органическую жизненную мудрость.

Первый концерт Чайковского я играю всю жизнь. Это сочинение связано в моей душе с образом моего отца, Владимира Николаевича Гаврилова, художника, получившего признание во время хрущевской оттепели. Я вспоминаю его хранящуюся в Третьяковской Галерее картину «Свежий день». На ней изображена девушка в белой юбке, платочке и желтой короткой кофточке. Девушка стоит в лодке. С озера — ей в спину — дует свежий ветер. Девушка смеется, радуется. И мне хочется радоваться, когда я играю первый концерт. Радоваться чудесной музыке и скорбеть о безвременно ушедшем отце. Перед отъездом отца на выставку его друга в Твери в 1970 году (там папа умер скоропостижно, 47 лет от роду), я обещал ему выучить этот концерт за неделю. Он тогда рассмеялся и сказал: «Не думаю, что это реально».

Свежий, сладкий, мелодический ветер жизни, дующий прямо через сердце — такова музыка первого концерта Чайковского. 35 лет я играл этот концерт так — беззаботно, радостно, с восторгом. Упиваясь красотой созвучий, отдаваясь им. В то же время я ощущал, что что-то в ткани этой музыки — далеко не все так светло и радостно, как на пьяной русской масленице, что музыка Чайковского возвращает нас к чему-то колоссальному, добиблейскому, что на фоне гимнов радости и полноты бытия в этой музыке проскальзывают ужасы и срывы, слышатся страхи, угадывается мучительная внутренняя борьба, открываются не только лазурные перспективы, но и провалы во тьму.

Я много раз думал о первом концерте, он часто звучал во мне, приходил ко мне и заполнял меня. Подолгу не отпускал. Однажды, эта чудесная музыка взорвала мое сознание. Как будто в дзен-буддистском озарении, мне открылись «шифры» этого замечательного произведения. С тех пор я играю этот концерт иначе. Не все, к сожалению, можно сформулировать словами. Как известно, музыка начинается там, где слова теряют свою силу.

Первый концерт — это космос Чайковского, его Книга Бытия. В интродукции Чайковский представляет сотворение мира. Могучие удары валторн — это дни, акты творения. Это слова Творца, это Его голос. Его пульсация. Трубы архангелов. Зов праотцов. Мощный крик пророков.

Продолжает дело творения — кузнец-демиург, пианист. Он выковывает своим гармоническим молотком вселенную из хаоса. Вокруг него вращаются облака мелодической Славы Господней.

Сотворение мира композитор показывает нам с позиции Создателя, Чайковский не смотрит на эту сцену, не слышит ее, он сам творит. Не как продолжатель творения, как Бог.

Необыкновенная популярность вступления концерта связана с тем, что композитор написал музыку такой мощи и красоты, что люди, даже не понимающие, «о чем» повествует эта музыка, «что» это такое, подчиняются воле автора. Внимают творению, восхищаются им.

Начало первого концерта — самая известная музыка на планете. За всю свою жизнь я не встретил ни одного человека, который не знал бы этого мотива — от крестьянина до короля.

Задача исполнителя — сыграть интродукцию так, чтобы публика ощутила всем своим естеством сотворение мира как великое торжество и таинство. Сколько бы раз ни исполнял тот или иной музыкант это произведение, каждый раз он должен быть во время выступления демиургом, создателем вселенной. Тогда вступление не прозвучит ни вульгарно, ни помпезно, ни легкомысленно-вальсообразно. Не прозвучит и ложно-патриотически, отвратительно державно или тривиально-националистически. Не Россию для русских творил Бог и с ним Петр Ильич Чайковский, а мир! Тьму и свет. Воду и землю. Воздух и огонь. Растения, зверей, рыб, человека. Народы земные. Таков охват начала этого концерта. Вселенский, космический охват.

И в тоже время — начиная с главной партии первой части, музыка первого концерта — это личные переживания композитора. Чайковский, музыкальный гений, был человеком чрезвычайно чувствительным, ранимым. Его гомосексуализм, с которым он долго боролся, как с постыдным грехом, с трудом совмещался с нравами и понятиями общества того времени, со средой, в которой ему пришлось жить. Чайковский чувствовал себя в середине семидесятых годов девятнадцатого века как человек, смотрящий в глубокий провал. Жизнь «вне провала», однако, угнетала его. Он боялся отдаться своей чувственной природе — броситься в пропасть. Боялся «разбиться» на ее дне. Его ждала дружеская Голгофа — «суд чести». Этот же суд над самим собой проходил в душе композитора всю его сознательную жизнь. О своих мучениях Чайковский писал не раз в своих дневниках и письмах братьям.

Страдания композитора нашли отражение в первой части концерта, с одной стороны наполненной любовью к жизни, а с другой — пронизанной ужасом перед ее реальностью и своей судьбой. Таков Чайковский — он все время находится между ужасом и восхищением. Между кошмаром реальности и упоением ею.

Первый концерт написан Чайковским еще в то время, когда он из последних сил подвергал себя чудовищному насилию, чтобы окончательно не прослыть «бугром» (активным педерастом) и хоть как-то соответствовать образу «нормального человека» тогдашнего общества. В 1876 году он даже женился. К концу семидесятых годов он уже «жил в провале». Жил в согласии с тем, что генетически предопределила природа. Но в начале девяностых — Чайковский все-таки «разбился». То ли добровольно, то ли с помощью холеры.

Главная партия концерта, не случайно позаимствованная из грустной старинной песни бродячих слепых музыкантов, как бы несет в себе смертельную хрупкость Чайковского. Его отторженность, его надмирность. Его печаль. Побочная партия являет другую сторону его личности — нежную, любовную привязанность к земной жизни.

Показав в главной и побочной партиях две движущие силы своей души, Петр Ильич музыкально пророчествует о том, что его ждет. Он воссоздает роковое стечение обстоятельств, которое в будущем приведет его к гибели. Начиная с первого концерта, тема неумолимого рока присутствует практически во всех симфонических произведениях Чайковского. В первой части концерта фатум манифестируют беспощадные тромбоны и мрачные фаготы. В конце разработки Чайковский воспроизводит диалог своего лирического героя (фортепиано) с силами судьбы (оркестр). Герой молит о спасении. Эти же мольба и трепет человека перед фатумом отображены и в сольной каденции.

Начиная с «Allegro con spirito» исполнители играют обычно первую часть концерта в неверных темпах. Это приводит чаще всего к разрушению всей музыкальной архитектуры произведения. Как найти правильный темп аллегро?

В побочной партии указано — «tempo primo». Очевидно, однако, что побочная партия должна исполняться неторопливо и с любовью. «Tempo primo» относится, конечно же, к главной партии, а не к теме вступления. «Tempo primo» побочной партии должно быть в одинаковом темпе с главной партией «Allegro con spirito». Тогда сойдутся концы с концами.

Обычно же «Allegro con spirito» исполняется в полтора, в два раза быстрее, чем надо. И фа-минорные октавы в кульминации кажутся абсурдно быстрыми, а они должны исполняться в темпе без замедления. Если же темп навран изначально, то все произведение, естественно, приобретает карикатурные формы, лишается логики и рассыпается. Побочная же партия «росо meno mosso» обычно играется слишком медленно. Только после такой ревизии темпов становится ясно, какую глубокую, волшебную музыку написал Петр Ильич. Только в правильных темпах появляется возможность интонировать каждую ноту с бережностью и нежностью, достойной Чайковского.

Во второй части концерта уже видны наброски к «Евгению Онегину». Умиротворенные картины русской природы, деревни, помещичьи усадьбы. «Выстрел» в репризе наводит мысли о дуэли Ленского и Онегина. Короткий речитатив фортепиано напоминает бормотание Онегина: «Убит, убит…» Тут же появляются музыкальные образы, чем-то напоминающие будущие темы из «Пиковой дамы». Французская песенка — бред или воспоминание старухи о танцах с французскими аристократами.

Финал концерта оптимистичен. Композитор отходит и от Библии, и от собственных проблем, и целиком отдается экстатическому малороссийскому празднику. В финале концерта в музыке простираются рождественские волшебные ландшафты, танцуют герои раннего Гоголя, веселится мир.

Первая тема знаменует собой «мужское» начало — это знаменитая песня «Выйди, Иваньку». Побочная партия манифестирует «женское» начало, пластику и негу малороссийских красавиц и юных красавцев.

В конце, перед кодой, по музыкальному небу первого концерта летит кузнец Вакула верхом на черте в Петербург к царице за черевичками для своей красавицы Оксаны. Экстатический этот полет заканчивается грохотом падения. Вакула приземляется во дворце, вокруг него танцуют полонез роскошно одетые вельможи, апофеоз этой сцены — торжественное появление Екатерины Великой.

Назад: Мафия
Дальше: Заключение