Книга: Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста. -0
Назад: Икра, форшмак и гусиная печенка
Дальше: Вишня и Буратинка

Дядя Женя

Розанов писал о «величественности шарлатана»…

Искренний, талантливый человек относится к самому себе критически и иронически, никогда не забывает о своем ««месте во вселенной». Если заметит в себе стремление к ««величественности», рассмеется или опечалится. Если Вы заметили что-то подобное во мне, давайте посмеемся вместе.

Есть люди, суть которых не отображается никакими словами… Это соль земли, их очень мало. Такой человек — мой друг Хилари Копровский, изобретатель ««живой» вакцины против полиомелита. Этот ученый, спасший от мучительного недуга миллионы детей во всем мире — какое-то чудо несолидности…

Я живу, как и другие жители земли. ««Обычной» жизнью. Как все, пытаюсь бороться с трудностями быта и негативными сторонами собственного характера. Забочусь о близких. Завален работой. Занимаюсь до 17 часов в сутки. Бывает, что сознание теряю от слабости. Иногда пальцы в крови…

Часто говорил с Рихтером о дирижерах.

— Слава, а кто Вам больше других нравится, с кем Вам было более всех приятно работать? Вы Мути протежировали, как он Вам?

— Да, я действительно его открыл. После победы на конкурсе. Сначала он мне очень понравился, но потом превратился в капельмейстера, к сожалению.

Рихтер помолчал, повспоминал, затем сказал: «У меня лучше всего получались концерты со Светлановым!»

Никак не ожидал. Светланов в семидесятые казался этаким русским самодуром-националистом, грубым, прямолинейным, «музыкальным мясником».

— Да, да, со Светлановым, — повторил Слава, — несмотря ни на что, с ним было всегда как-то особенно. А моя запись фа-минорного концерта Шопена с ним мне до сих пор нравится больше многих других.

Это у меня в голове никак не укладывалось. Изломанный, хрупкий Шопен и мощный русак Светланов! Но Слава зря хвалить не будет. Вырвавшись после вынужденного затворничества в свободный мир, я жадно ждал каждой встречи с западными звездами — Аббадо, Мути, Хайтинг, Тенштед, Рэттл, Озава. Дождался. И испытал разочарование.

Озава, например, показался мне плохо понимающим музыку алкоголиком. Я так долго ждал концерта с берлинцами. Наконец, Озава «заказал» мне Чайковского. Приезжаю в Берлин. Прихожу радостный (люблю первый концерт страстно) на репетицию. Как и положено — к десяти утра. Нет Озавы! Появился он через сорок минут, явно с бодуна, перегаром попахивает.

— Андрей, сегодня я займусь «Вариациями на тему Паганини» Блахера, а завтра давайте с девяти утра пройдем концерт.

Жалко времени, ну да ладно, завтра с утра и врежем. Мне давно хочется по-новому сыграть первый концерт. Знаю места, где традиционно перевираются оригинальные темпы Петра Ильича, особенно в тех октавах первой части концерта, из-за которых композитор с Антоном Рубинштейном поссорился по причине их «неисполнимости»; меня тянет попробовать новые ускорения, особенно в коде финала, у меня готово новое прочтение главной партии. Прихожу в полдевятого, жду. Сейджи — пришел в десять и опять под газом.

— Андрей, я сейчас еще Блахера с оркестром пройду, вчера не успели, а оставшееся время все пойдет на Чайковского.

Жду, закипаю. Из-за дверей артистической до меня доносятся заезженные темы Паганини. Смотрю на часы — прошло уже два часа, а он все своего Блахера репетирует. До конца репетиции — двадцать минут! Наконец, зовут. Спешу в зал. На пульте у Озавы пусто. Озава любит бравировать памятью. Он разумеется «знает все от корки до корки». Начали. При первых же темпах, настоящих, а не тех, в которых играют этот концерт «музыкальные матрицы», маэстро тут же поплыл как дрейфующая льдина. Машет крыльями, а берлинский паровоз на месте стоит. Квадратный он, таких темпов не знает. Рельсы не приготовил, музыкантов не подготовил, не объяснил, не репетировал, сам не разобрался. А без всего этого — не едет музыкальная машина. Застряла. На следующий день — концерт. Как и следовало ожидать, Озава пришел к финишу вторым, а оркестр третьим. Я был вне себя от его халтуры. Стал играть бисы, а Озаву «с дружеской улыбкой» посадил твердой рукой на его подиум, под рояль.

— Слушай, — говорю, — бисы — это для тебя.

Отстучал все, что знал, самое громкое, чтобы хоть его голова после выпивки поболела. Во втором отделении отыграл он своего Блахера. Рецензенты обо мне написали восторженно, а его Блахера и не заметили. С тех пор Озава обходит меня за километр.

В Советском Союзе мне не довелось выступать со Светлановым. Я с большой нежностью относился к творчеству Евгения Федоровича и в разговорах с друзьями всегда называл его «дядя Женя». К моему удивлению, он с первой же встречи принял такое обращение. В конце восьмидесятых встретились мы с дядей Женей в Мюнхене, в их новой сверхдорогой филармонии.

— Как Вам акустика нашего нового зала? — спросил директор филармонии на инаугурации зала знаменитого Бернстайна.

— Чудовищная, ее вообще нет! — ответил Ленни.

— А что надо сделать, по вашему мнению, что бы акустику улучшить?

— Сожгите этот зал! — коротко ответил Бернстайн. Не послушались.

О суровых нравах Светланова я к тому времени вдосталь наслушался различных баек от западных агентов. Дядя Женя «передумал» дирижировать в Лондоне концерт и пропал. Нашли его на Тауэрском мосту со спиннингом, Светланов спокойно удил рыбу в Темзе! А вечером, сыграв-таки концерт, дядя Женя орал в номере своим страшным голосом, так что слышал весь отель: «Лондон — шайзе, Англия — шайзе, Тэтчер — шайзе, капитализм — шайзе!» А однажды Светланов разбудил всех, кого знал в Лондоне, и заодно всех постояльцев его отеля криками:

«Моя жена умирает!» Дверь в их номер открыли с трудом. Упитанная супруга дяди Жени лежала без чувств и запирала собою дверь. Подвинули. Подняли. Оказывается, мадам объелась до полусмерти. Привели бедняжку в себя. Несчастный дядя Женя стоял в углу номера на коленях и молился. Супруга открыла глаза и прошептала: «Я умираю, Женя». Тот рыдает. Молится горячо.

— Обещай мне только одно и я умру спокойно.

— Все что угодно, родная!

— Не пей больше!

— Нет, этого обещать тебе не могу!

На концерте в зале Чайковского поддатый Светланов потерял оркестр в симфонии Рахманинова. Оркестранты побледнели и смолкли, так как «найтись» было уже невозможно. Светланов долбанул кулаком по пюпитру и заорал как Геракл: «Стоп!» Говорили, штукатурка посыпалась в зале. Потом еще громче: «Двадцать пять, уебки!» Так с двадцать пятой цифры и продолжали. В другой раз Светланов прямо во время концерта пошел в оркестр — от счастья и возбуждения — и упал где-то между виолончелями и альтами. Не прерывая хода симфонии, концертмейстер, зеленый от ужаса, отвел его под руку к пульту. Вот с таким «драконом» я должен был встретиться на мюнхенской сцене с первым концертом Петра Ильича! Иду в зал. Колени дрожат — ненавижу скандалы! Наш Госоркестр уже на сцене; узнаю многих музыкантов, меня тоже узнают, подмигивают дружелюбно. Не виделись лет двенадцать. Светланов взошел на пульт, взглянул, как орел, на свой оркестр и вдруг как заорет! Обматерил весь оркестр и каждого в отдельности. За отсутствие дисциплины, за игру невместе, за вялое исполнение и просто за то, что они сидят перед ним, как ни в чем ни бывало. Я чуть под рояль не сполз. Такого громкого мужского крика я не слышал никогда в жизни. Тем более на сцене.

— Вон! — проорал дядя Женя. Оркестр ушел за сцену на перерыв. Светланов спустился в зал, сел в десятом ряду и углубился в партитуру. Я пошел за сцену, где пили кофе и чай артисты оркестра. На моем лице, видимо, было написано такое изумление, что кто-то из оркестрантов сжалился и объяснил поведение Светланова: «Он не переносит плохих рецензий, а нас вчера в Нюрнберге поругали немножко, вот он и разорался. Не обращай значения!» — сказал он мне на лабухском наречии и подмигнул. Я вернулся в зал, со страхом подошел к Светланову и сел рядом. Он посмотрел на меня, улыбнулся детской лучезарной улыбкой, взял меня за предплечье и сказал картаво: «Андрюш, пожалей старика, темпы особенно не гони, ладно?» Я кивнул головой. Пошли на сцену.

Дядя Женя посмотрел на оркестр, как Иван Грозный, и вдруг легким жестом пустил в дело валторну. А та бойко и радостно выдала свои знаменитые четыре нотки фа-ре-до-си. Я почувствовал, что наш Чайковский как-то сразу состоялся. Только пару раз остановились мы на репетиции. Играли душа в душу. Вечером — концерт. Музыка звучала замечательно свежо, играть было легко и удобно. А главное — это был настоящий Чайковский. Потом мы часто играли вместе и с разными оркестрами. В Лондоне, в Берлине, в Париже и многих других городах. Со мной дядя Женя был всегда тих, ласков и тактичен. Дирижировал он, как Бог. И аккомпанировал блестяще.

В девяностые годы у Светланова были те же проблемы, что и у всей интеллигенции. Денег у оркестра не было. Качество игры падало, артисты уезжали. Полное собрание сочинений русских композиторов, которое Светланов записывал много лет, 100 дисков — никому не нужны. Записи не дигитальные. Звонит мне дядя Женя, разочарованный и грустный. Как и многие честные и прямые люди, он пребывал тогда в растерянности.

— Андрюш, мне предлагают контракт главного дирижера в Гааге, что Вы об этом думаете?

— Дядя Женя, подписывайте немедленно, без раздумий и сомнений!

— Но как же так! После Москвы, после стольких лет работы главным дирижером в столице. Какая-то Гаага! Не лучше ли подождать приглашения из Лондона?

— Нет-нет, это только на пару лет, для разбега, а потом любой оркестр будет Ваш, если захотите.

— Что я, ребенок, что ли?

— Это уже другая жизнь, Запад, другие правила. Иначе нельзя! Ваши заслуги не отменяются, все знают кто Вы и что Вы, разомнетесь в Гааге, оркестр там неплохой, да и столица как-никак!

— Да? Не Амстердам?

— Нет, Гаага!

— Ну спасибо, Андрюша, я подумаю.

Читаю потом в газетах — подписал контракт Светланов! Молодец!

Кирилл Кондрашин, убежавший из Совка в 1978 году, говорил: «Я так счастлив, что я уехал из СССР, единственное, о чем я сожалею, что не сделал этого намного раньше!» Потом Кирилл получил пост главного приглашенного дирижера в оркестре «Концертгебау» — одном из лучших в мире. Умер в 1981 году. Шестидесяти шести лет. Для дирижеров — удивительно рано.

То же самое случилось и с дядей Женей. Только дела по-настоящему завертелись, только мировые оркестры начали приглашать его — без интриг, без кумовства и без холуйства. Счастье! А дядя Женя умер. В Страстную Пятницу на позднюю Пасху 2002 года. Один из московских юродивых позвонил мне тогда и завел «русскую шакалью»: «На Пасху помер, святой!» Я сказал ему: «Пошел бы ты!» И бросил трубку. Похоронили дядю Женю на Ваганьковском, не простили ему совки «предательства», а ведь и ленинский лауреат был и гертруда, а на Новодевичье — не попал.

Назад: Икра, форшмак и гусиная печенка
Дальше: Вишня и Буратинка