24 января 1980 года скончался Станислав Генрихович Нейгауз. Не дожил двух месяцев до 53 лет. В мрачном пастернаковском доме собрались его ученики. Сын Стасика, маленький Гаррик, в расклешенных по моде штанишках вызывал всеобщее сочувствие. Не находила себе места возлюбленная Нейгауза — красавица-француженка Бриджит Анжерер. В платке и с зареванным лицом она сразу превратилась в русскую бабу. Православный священник, бывший музыкант, начал панихиду. Профессора-евреи, приехавшие на скорбную дачу, как по команде, вышли во двор. И стояли там без шапок в глубоком снегу.
На следующий день состоялась гражданская панихида в Большом Зале консерватории. Слава играл «Террасу» Дебюсси, то и дело забывая текст. Рядом с гробом играть трудно. К чужим смертям Слава относился равнодушно. Но на панихидах смущался, не знал толком, как себя вести, порой не к месту шутил и смеялся. И ошибался в тексте.
По Большому залу слонялись пьяные консерваторские придурки с красными повязками на рукавах — дежурные по похоронам. Доцент фортепиано и завкафедрой иностранных учащихся, Иван Олегов — балагур, стукач и сексуальный маньяк, едва держался на ногах. Похороны потому так любимы многими русскими людьми, что можно поплакать, и легально, на людях, налакаться водки.
Говорили, что у бедного Стасика пошла горлом кровь и «внутри все полопалось». Я заметил запекшуюся в уголках рта трупа кровь. Прощай, Стасик! Безобразно рано ты от нас ушел. И вообще все паршиво! Советский лицемерный спектакль, ошибающийся Рихтер, стукачи и пьянь…
В феврале ко мне стали наезжать иностранные гости — агенты из Германии, продюсеры из Англии. Проверяли, в каком состоянии тело. Тело было в порядке. Первые «невыездные» месяцы не так трудны. Все кажется, вот проснешься завтра утром — и кошмар кончится. Защитная реакция психики. Опытные сидельцы рассказали мне, что «самые трудные — второй, седьмой и одиннадцатый годы». Утешили.
Мало кто догадывался, кто стоял за враждебными действиями против меня, поэтому ко мне по-прежнему приходили люди. Иногда я веселился, но по ночам мне становилось плохо. Грудь давил век-волкодав. Когда подступало отчаянье — я не садился в арбатский троллейбус, а залезал в свой любимый «мерседес» и колесил до изнеможения по пустой зимней Москве.
Таня то застревала у меня на недельку, то пропадала на полмесяца. Вместо сближения, еще недавно казавшегося неотвратимым, мы отходили друг от друга все дальше и дальше. Между нами росла невидимая стена. Достопочтенные родители моей жены из кожи вон лезли, чтобы вовлечь Таню в учебный процесс и делание карьеры. Она была тогда на первом курсе консерватории, ей надо было завоевывать медали на конкурсах и сдавать зачеты-экзамены.
И Рихтер тоже делал все, чтобы Таня «покинула мое сердце» и побыстрее. Ревновал к ней меня безумно. Дело доходило до отвратительных сцен. А я любил их обоих (по-разному, разумеется) и пытался, как мог, разрядить ситуацию. При Славе — не упоминал и имени Тани. В разговорах с Таней — забывал о существовании Рихтера. Помогало это мало. И Рихтер, и Таня, чуть что, превращались в злобных и вздорных ревнивых баб.
Заходим со Славой к одному знакомому пианисту. У него там девушка сидит. Красивая, высокая, стройная. Слава вскрикивает, как будто его тарантул ужалил: «Это что, ваш Пупсик?!» Так я иногда Таньку дразнил. За кукольную физиономию.
— Нет, нет, Слава, Пупсик совсем другой, эта девушка моего друга.
Он успокаивался, расслаблялся, и мы спокойно болтали всю ночь напролет.
Увидит Таня меня где-нибудь случайно с Рихтером. Потом дома орет: «Опять ты шляешься с этим старым педерастом? И не надоело тебе ему задницу подставлять?!»
Ко мне тогда стала иногда заходить моя давнишняя поклонница, юная японка Хидеко, дочь японского дипломата. Она брала частные уроки фортепьяно у моей матери. Хидеко исправно посещала мои концерты в Западной Европе, присутствовала на генделевских вечерах с Рихтером в Туре. Хидеко была похожа на изящную статуэтку из слоновой кости — маленькая, хрупкая, с изумительной фигурой.
Однажды она осталась у меня ночевать, засидевшись допоздна за фортепиано. На следующий же день ко мне пришел наш участковый милиционер. Я попросил его прийти в другой раз, он повиновался. Зато в следующий раз пришел с бумажкой.
— Подпишите, пожалуйста!
Читаю бумагу.
— Если гражданка Японии Кобаяси Хидеко еще один раз останется после 24 часов на площади квартиры такой-то, то Вы, гражданин Гаврилов, согласно постановлению такому-то, будете высланы на проживание за 101 километр…
Чудная бумажка. Подписал, а что делать? Участкового я знал давно. И он меня тоже знал и уважал. Поэтому он и давал мне эту бумагу и принимал ее от меня с печалью. Его голубые глаза выражали сочувствие и преданность. А крепко сжатые прокуренные губы наоборот, казалось, манифестировали извечную отговорку палачей — приказ есть приказ!
— Андрей, Вы уж не нарушайте! — Не совсем уверенно произнес участковый и посмотрел на пол. Я положил ему руку на плечо и уверил: «Не буду, не буду нарушать».
Он ушел, покашливая хриплым баском и скорбно качая головой. Звериный инстинкт подсказал мне — на меня началась охота.