Глава 6
ГОРОД В ГОРАХ
На исходе утра следующего дня Пико вышел из соснового леса на клубничные поля. Перед ним, сверкая так, что больно глазам, и закрывая собой треть неба, вздымались горные пики. Он попал на плато у подножья гор, где росли фруктовые сады, а прямо перед ним, на границе между обработанной землей и горным склоном, на небольшом возвышении, располагался город с домами, стоящими вплотную друг к другу, и улочками, резво карабкающимися в гору. Стены из темного камня усеивали черные отверстия окон. У Пико захватило дух при мысли о множестве людей после стольких дней одиночества. Вверх от города поднималась узкая ленточка единственной извилистой тропы, ведущей к темному пятну между двух вершин, кляксе на белизне, очертания которой были с такого расстояния неразличимы и которая могла оказаться следом обвала, стеной или строением, — она притягивала взор и отчего-то казалась зловещей.
И вот тщедушный поэт в потрепанной шляпе с потрепанным рюкзаком за плечами направился через поля клубники, посевы ревеня, через яблоневые и персиковые сады к городу в горах. Ему попадались работающие в поле фермеры и другие, толкающие тачки с картошкой, репой и тыквами, и он вежливо приподнимал шляпу, приветствуя их. Фермеры кивали в ответ, а один угостил его зеленым яблоком. Пико неторопливо преодолел последний отрезок пути, наслаждаясь простором и ярким светом, запахом спеющих фруктов и скошенной травы, кислым вкусом сочного яблока, — маленькая интерлюдия между неохотно отпустившей его тьмой и улицами ждавшего впереди города.
Вскоре после полудня он миновал поля и начал подниматься по изрядно наезженной дороге с глубокими колеями, полными раздавленных фруктов, над которыми гудели пчелы. Легкие облачка начали заволакивать вершины гор, когда же он уже был недалеко от домов и дорога превратилась в каменную мостовую, небо ринулось на землю и в город он вошел сквозь пелену мелкого дождя.
Улицы города в горах были узкие, вымощенные круглыми камнями из реки, они кружили, чтобы вписаться в извилистый ландшафт, так что прохожий попеременно то карабкался вверх, то спускался; на иных участках уклон был настолько крутым, что улица превращалась в вырубленную в скале лестницу. Могучий поток бурлил меж высоких укрепленных насыпей, проложенных через центр города; взбаламученную до белизны воду перекрывали сотни мостов разного размера и конструкций — от простых деревянных планок с веревочными перилами до огромных, усеянных статуями арок, с верхней точки которых открывался вид на окрестные крыши.
Всю вторую половину дня Пико разгуливал по улицам под дождем между высеченных из камня стен с прорезями бдительных окон. По пути он встречал жителей города, торопливо шагающих куда-то в длинных шерстяных пальто, защищающих от простуды, с шарфами на шее и с поднятыми зонтами. Они не замечали в толчее тощего незнакомца, хотя он двигался гораздо размереннее, вглядывался им в лица, заглядывал в окна, а случись поблизости открытая дверь, то и вытягивал шею, чтобы рассмотреть устланную ковром прихожую, освещенную мягким светом лампы.
В своих скитаниях он набрел на торговую улицу и задержался перед булочной, источавшей клубы ароматного пара всякий раз, когда очередной покупатель распахивал дверь. За окном красовались крендели с корицей, буханки пряного хлеба, глазированные пончики, а в глубине полыхал желтый зев печи. Спустя миг он замер и попятился, едва не сбив с ног прохожего, ибо в зеркале запотевшего от дыхания стекла предстало отражение незнакомца, в котором он узнал самого себя. Скулы его стали жестче, во взгляде появилась непривычная твердость, осанка стала уверенной и прямой. Длинные волосы были стянуты бечевкой, открывая золотые серьги в ушах. Он закатал рукав взглянуть на татуировку ириса на предплечье. Путь через лес оставил отметки на его коже, как его собственные следы отпечатались на коже леса. Слова леса дали ростки внутри него, а те, что обронил он сам, уже давно цвели под сенью дерев. Долго он не отходил от стекла, поворачиваясь так и эдак, пытаясь найти общий язык с этим чужаком, с новым телом, состоящим из сплошных шрамов и углов.
Потом он медленно пошел дальше, заглушая терзающий кишки голод жаждой познания, пока не оказался на центральном городском бульваре, который представлял собой длинный парк, отходящий от реки под прямым углом; мамаши катали вдоль аллей младенцев в закрытых колясках, кучки серьезных молодых людей оживленно жестикулировали, девушки перепархивали с места на место, бросая смешки и игривые взгляды, точно лепестки. Там же прогуливались и одинокие, устремив взоры вдаль, будто тяготясь своим окружением. Все, однако, были молоды. Ни стариков, кивающих со скамеек, ни кудахчущих над малютками старух.
Официанты уже раскладывали под деревьями железные столы, подносили охапками скатерти, столовые приборы, глиняную посуду, из гнезд подсвечников выковыривали старый воск. К исходу дня небо расчистилось до невиданной синевы, какая могла пригрезиться разве что во сне. Про такую рассказывала Сиси — то была синь небесной вышины. Позже пришли другие оттенки. Синие тени вечера. Синева сигаретного дыма, запертой в жилах крови, лунного света сквозь волну, синева холодного соска, подбитого глаза. Ему казалось, что он вдыхает синий воздух, будто гашиш, рассудок уже катился камнем под уклон, отскакивая от мостовой, ресторанных вывесок, теней под деревьями, гуляющей публики, вновь поднимался туманом.
Дойдя до конца бульвара, он повернул к мосту через прибывающую толпу, очарованный ароматами свежеприготовленного кофе и жареных пирожков с бобами, и блинчиков с клубникой, и пирогов с ревенем, — торговцы лакомствами уже разожгли уголь в своих печурках и склонились над шипящими сковородами, укладывая товар в бумажные кульки в обмен на звонкую монету.
Факиры извергали клубы пламени над головами толпы; шпагоглотатели на раскоряченных ногах заталкивали в себя сталь; на верхней ступеньке лестницы, балансирующей на подошвах лежащего на спине акробата, мальчик делал стойку на руках. Силач пальцами разрывал монеты, которые фокусник доставал из ушей толпящейся детворы. Именно здесь, понял Пико, в густой тени деревьев, Зелзала раскладывала свой столик под фиолетовым покрывалом, пока пыл сердца таинственного незнакомца не увлек ее в лес.
От одной заводи благоуханного тепла к другой перебирался он; у каждой следующей жаровни от промокшей одежды поднимался пар. Уже посередине громадного арочного моста он увидел, что под ним вода, и, облокотившись на каменную балюстраду, стал разглядывать город, раскинувшийся россыпью светлячков по склонам гор. Постояв немного, он пристроил свой рюкзак возле лодыжки одной из громадных статуй, что украшали мост, и уселся на балюстраде спиной к рюкзаку, приканчивая окурок последней своей сигареты. Неожиданно он ощутил себя более одиноким, чем за все время странствий. Здесь даже у тех, кто сторонится компании, есть дом, куда можно вернуться, есть сестра или дядя, с кем можно выпить чашечку кофе. Те, кто встретился ему в лесу, были так же одиноки, как он сам, но теперь, когда вокруг царили веселье и дух приятельства, жажда общения вытягивала энергию из самых его костей. Ему едва хватало сил поднести к губам сигарету.
Позже людская река стала иссякать и голос другой реки громче зазвучал в его ушах. Окна, мигая, гасли. Смех последних гуляк долетал из уличных забегаловок. Он вытащил из рюкзака одеяло, завернулся поплотнее и уснул.
Холод разбудил его перед рассветом, все суставы одеревенели. Стоило вылезти из теплого кокона одеяла, как Пико заколотило так, что ему едва удалось надеть рюкзак; колени стучали друг о дружку, зубы клацали. С одеялом на плечах он направился вдоль бульвара, тем временем небо над горами начало понемногу бледнеть. Метельщики уже принялись сметать замасленную бумагу и сырые корки в сточные канавы, и он шел перед ними в надежде отыскать хоть какую-нибудь пищу, однако все объедки были раздавленными и мокрыми. Поворошив кучу кульков, он услышал звяканье и обнаружил монетку, завалившуюся в щель мостовой. Он лихорадочно заметался в надежде найти еще, но попадались только персиковые косточки, ореховая скорлупа да тараканы.
Когда первые официанты стали открывать двери и снимать со столов поставленные вверх ногами стулья, он выбрал кафе на западной стороне бульвара, куда должны были упасть первые лучи поднимающегося из-за гор солнца. Подошел, протирая глаза, заспанный официант, тряпкой вытер столешницу и постелил свежую скатерть. Пико выложил на скатерть свою монетку.
— Доброе утро. Я в этом городе впервые. Скажите, пожалуйста, что можно купить на эту монету?
Официант свернул тряпку в жгут и приподнял бровь.
— Прошу прощения, сударь, вы здесь, стало быть, впервые?
— Прибыл только вчера, а перед тем путешествовал. Я из города у моря на западном краю леса.
Официант нахмурился, но сразу же ухмыльнулся:
— Вчера хватили лишнего, сударь?
у Пико не было сил разубеждать.
— Я смогу за нее получить какой-нибудь завтрак?
Официант взял золотой кружок.
— Что пожелаете?
— Кофе. И есть у вас печенье?
— Абрикосовое, сырное.
— Того и другого, сколько придется за эту монету.
Достав книгу, он попытался читать, но внимание его было слишком рассеянным. Он просто глядел на бледнеющие горные вершины, пока официант не вернулся с голубой кружкой кофе, голубыми чашечками с молоком и сахаром и подносом золотистых долек в форме полумесяца. Откусив первый кусочек, Пико едва не упал в обморок от блаженства Он так оголодал, что заглатывал печенье одно за другим, пока не почувствовал, что больше не влезает. Тогда он взял кружку в ладони и стал вдыхать горячий пар, наблюдая, как небо истекает зарей.
Понемногу столы вокруг стали заполнять утренние посетители, то и дело поглядывающие в небо и не выпускающие из рук зонтов. Многие, как и он, заказывали кофе и печенье, некоторые, более основательные, — порции омлета либо бобы с козьим сыром. С восторгом и изумлением Пико увидел, как за соседним столиком женщина достала из сумочки книгу и стала читать. Он приподнялся, чтобы разглядеть переплет, но не знал ни автора, ни названия. Заметив его интерес, женщина нахмурилась и слегка отвернулась. Пристыженный, Пико склонился над своим кофе.
Позже он приметил и других читающих на скамейках в парке; за окнами тоже попадались люди, сидящие с книгой на диване, с дымящейся кружкой под боком. Наконец в полдень аллея вывела его на площадь, посреди которой стояла скульптура читающего человека По всем четырем сторонам площади под большими навесами, походившими на увядшие листья, стояли громадные шкафы с книгами, рядом на раскладных стульях сидели продавцы, которые либо читали, либо писали что-то в тетрадях всевозможных размеров. Немногочисленные покупатели копались в шкафах или листали книги, изредка обмениваясь замечаниями.
Радость Пико была едва ли не большей, чем от утренней еды, ведь он изголодался по книгам куда сильнее. Он поспешил присоединиться к тем, кто просматривал полки. Вдыхая запах книжной плесени с наслаждением гурмана в лавке изысканных яств, ощупывая обтянутые кожей или тканью переплеты, водя, как слепой, пальцами по тисненым буквам, он в какой-то миг пожалел о потраченной монете и хихикнул над собственным безрассудством.
Никто из авторов прежде ему не встречался. Он бегло просматривал первые страницы, изучал оглавление, иллюстрации под листками тонкой матовой бумаги. Пошел дождь, дружно выстрелили открывающиеся зонты; тогда, взяв книгу, он нашел укрытие возле шкафа, хозяин которого что-то записывал в тетради, полностью поглощенный своим занятием, и стал читать. С первого мига он знал, что не забудет ни единого слова из прочитанного, ни того, как, стоя на холодных камнях с каплями дождя на щеках, читает в незнакомом городе новую историю. Он стоял, глядя на площадь, где несколько фигур под зонтами копошились, будто черные жуки, где струи дождя разбивались фонтанчиками о камни, а каменный человек неустанно изучал страницы, не боящиеся ни воды, ни солнца, читая свою первую и последнюю книгу, книгу ветров, книгу света.
Продавец оторвался от своих записей.
— Позабыли зонт?
— У меня нет зонта.
Продавец кивнул, как если бы ответ указывал на признак некой особой болезни. Затем указал на книги.
— Ищете что-то конкретное?
— Нет, просто смотрю, если позволите.
— Сколько угодно, — широким жестом обвел он свой товар
— Могу ли я спросить, откуда эти книги?
— Все подержанные. Я частенько бываю на торгах, осматриваю старые чердаки, а при переезде мне зачастую достается содержимое книжных полок, так и не прочитанное за долгие годы.
— Но где эти книги писались? Нет ли таких, что прибыли из других мест?
— Из каких таких мест?
— Разве рядом нет других городов?
— Город тут. И он единственный, если только не верить волшебным сказкам. Все книги пишут здесь, здесь и читают.
— И все умеют читать?
— А как же. Из какой берлоги вы вылезли, позвольте спросить?
Вздохнув, Пико покачал головой.
— Из леса. Только вчера я пришел сюда из леса.
Теперь продавец улыбался с некоторой опаской.
— Тогда смотрите на здоровье, — и он вернулся к своим записям.
Дождь лил без передышки целый день, Пико перемещался по площади от одного промокшего навеса к другому, глотая написанные в городе книги, полные каменных мостовых, аллей бульвара, сотен мостов, переползающих с места на место панцирей зонтов, бесконечного дождя и грустных музыкантов. В историях было что-то от клаустрофобии тесных улиц, бесконечных переулков с разбросанными там и сям двориками. Понемногу он стал понимать сердца городских жителей, их скрытые, задавленные эмоции, склонность к дуэлям, самоубийству, любовным интригам. За повествованием проступали очертания белых горных вершин и темной кромки леса, куда никогда не ступала ничья нога, — будто витиеватый орнамент на полях, немой и выразительный. И еще за историями чувствовалось нечто скрытое, что придавало им силу, различимое в пугливых взглядах и глухом шепотке, в опускании некоторых слов и жадном интересе к преждевременной смерти. Унылые шествия, обряды, полные тайного смысла, внезапное безумие девушек, заброшенная дорога, уходящая от города неизвестно куда.
Когда к вечеру дождь перешел в мелкую морось, он точно знал, что на время задержится в этом городе, чтобы освоиться с данным ему лесом новым обличьем и разобраться в незнакомых писаниях.
* * *
Город порывистых ветров, мглистых рассветов, правильных до боли в глазах промежутков между синим и белым. Город книгочеев, любителей кофе, город целующихся на тротуарах и печальных лиц за мокрыми окнами. Город зонтов, шерстяных шарфов, дождевиков, сигарет, бокалов, коньяка.
Несколько дней бродил Пико, изнывая от голода, по обочинам улиц, среди незнакомых лиц, питаясь корками и раздавленными фруктами, тоскуя без кофе и табака, тоскуя по компании, тщетно ища способ влиться в жизнь горожан. Но те, к кому он отваживался обратиться, с первых же слов принимали его за помешанного.
К вечеру четвертого дня, насквозь промокший, без крошки во рту, он забрел в квартал крутых извилистых улочек, где дома заваливались один на другой, как подгулявшие приятели, мусор гнил в закоулках, дворы утопали в тусклой мути. Собаки грызлись над костями, грязные ребятишки хватали его за одежду, и он давал им проверить карманы, извиняясь, что ничем не может помочь. Пьяницы провожали его мутным взглядом поверх горлышка бутылки.
Его слегка лихорадило, как будто жаркий отблеск пламени покрывал кожу, и все образы были преувеличенно яркими. Добравшись до последних домов, он посмотрел на темный шрам, который пролегал дальше между скал, теряясь в темноте. Эта дорога ожидала его, но только не теперь. В горах никак не выжить без припасов, и он знал, что не сможет идти дальше без передышки. Хорошо бы, размышлял он, выбраться из города и спуститься в сады, где ночью можно разжиться фруктами. Но мысль о том, чтобы проделать обратный путь, горчила сильнее зернышка лайма. Он сел на холодный камень, город внизу мерцал, как лист слюды, тысячи голосов сливались в неумолчный сплетничающий шепот, и он силился разобрать тайное слово, которое город повторял ему снова и снова Он должен был узнать, о чем здесь говорят украдкой.
Разгулявшийся ветер холодным кнутом охаживал открытый склон, завывая между склоненных камней, так что пришлось подняться и опять идти. Он свернул в проулок, где через несколько шагов понял, что попал в тупик, оканчивающийся вонючей навозной кучей, повернулся уйти, поскользнулся на каких-то помоях и упал, спиной к стене, ногами в сточной канаве. Передохнуть, пожалуй, лучше, чем бесцельно шататься по трущобам, решил он, затем поправил рюкзак и закрыл глаза, не шевельнувшись, даже когда крыса впрыгнула ему на грудь и присела умыть мордочку.
Через минуту, а может быть час, он услышал женский плач, решив, что это Сиси либо Адеви, потом что-то пробормотал грубый голос, и он проснулся. В проеме тупика проступали два силуэта: сжавшаяся в канаве девушка, а рядом мужчина — опираясь рукой на стену, другой он с оттяжкой хлестал девушку по лицу. Пико высвободился из лямок рюкзака и заковылял по направлению к паре.
— Простите, — произнес он.
Мужчина прервал свое занятие и с ворчанием обернулся. Девушка всхлипнула,
— Прошу, не бейте ее больше, — сказал Пико. — Видите, она плачет.
Человек хрюкнул вторично и отвесил новую пощечину; тогда Пико шагнул ближе, постучал его по плечу и изо всей силы врезал кулаком в морду. Он почувствовал, как хрустнула кость, но не понял, в его руке или в голове неприятеля. Пико приготовился к драке, но, к удивлению, громила зашатался, ощупывая нос, и по стенке убрался за угол. Девушка рухнула наземь. Ее передернуло от его прикосновения.
— Все хорошо, — поспешил успокоить он. — Я тебя не обижу.
В скудном свете струйка крови из ссадины над веком, сползавшая вдоль ее скулы, казалась черной. На шее проступали следы от пальцев. Глаза уже заплыли, щеки вспухли. Из рюкзака он достал флягу с водой, намочил носовой платок и осторожно вытер кровь.
— Теперь все будет в порядке, — сказал он. Он заметил искру, мелькнувшую в обращенных к нему глазах.
— Сможешь встать?
Она кивнула.
— Вот, — ухватившись за протянутые руки, она с заметным усилием поднялась и привалилась к его плечу. Он осторожно подобрал рюкзак.
— Я провожу тебя немного. Пока не соберешься с силами.
Когда они выбрались из тупика, девушка махнула налево, и они продолжили путь, ступая осторожно, точно булыжники могли выскользнуть из-под ног, не разговаривая и не глядя друг на друга, крепко держась за руки.
Не успели они пройти улицу до конца, как услышали окрик и топот тяжелых башмаков. Медленно повернувшись, они оказались лицом к лицу с четырьмя мужчинами: один был обидчик девушки, с окровавленной нижней челюстью, и трое других — в черных касках, с дубинками в руках. Пико шагнул вперед, закрывая девушку, и вытянул руку.
— Стойте, — произнес он, и в тот же миг мощный удар дубинкой по уху швырнул его во тьму.
Далеко вверху, подобно нарезанной дольками луне, реяли в темноте четыре вертикальные голубые полоски. На месте головы у него был барабан, гудящий от ударов безумца, язык шершаво ворочался во рту, как доска. Он почувствовал что-то холодное на лодыжке. Потянувшись и нащупав металлическое кольцо, обнаружил, что пальцы сильно распухшей руки почти не сгибаются. От замкнутого кольца отходила цепь, вдоль звеньев которой он добрался до большого железного ядра. Пико закрыл глаза и снова окунулся в сны, которые, казалось, бегут куда быстрее обычного.
Позже он услышал лязг открываемой железной двери, лампа, зажатая в громадном кулаке, осветила высокий каменный ящик, в котором он оказался. Бритоголовый тюремщик, одетый в короткую черную мантию, поставил на каменный пол рядом с Пико кружку и жестяную миску и удалился. Вода и чечевичная похлебка. Он отпил немного воды, чуть погодя сумел проглотить несколько зерен чечевицы, свою первую теплую пищу за прошедшую неделю. Вот как все заканчивается, подумал он. Тюрьмой в незнакомом враждебном краю. Короткий сухой смешок, похожий на скрежет, отразился от стен рассыпчатым эхом, и он счел, что впредь лучше воздерживаться от громких восклицаний. Через дверь до него доходили шумы: удары колокола, отдаленные крики, шаги, то приближающиеся, то удаляющиеся.
Первый день заточения был хуже всех, что он помнил, хуже, чем день смерти старого библиотекаря, хуже дня расставания с Сиси. Тогда мир, каким бы мрачным он ни был, по-прежнему его окружал. И оставались книги, куда он мог погрузиться. Тюрьма же — предел ужаса.
Время текло медленно, отмечаемое лишь брезжущим и меркнущим светом за решетчатым окном, скрежетом двери и звяканьем кружки и миски о камень. Он пытался вести счет дням, но вскоре сбился. Раз он заговорил с тюремщиком, но получил сапогом в живот — тогда для поддержания духа стал шепотом декламировать стихи и жадно ловил даже отзвуки криков, спасаясь от одиночества. Временами наваливалось такое глубокое отчаяние, такая гнусная тоска, что он готов был убить себя. Иногда же возникала странная эйфория, и миска прокисшей овсяной каши казалась королевским пиршеством, а стихи симфонией звучали у него во рту. Бывало, в лесу, измученный бесплодными поисками пищи, он представлял себе роскошные покои, где не придется шевелиться, а только спать и есть, что подано, но мечта эта обернулась кошмаром. Он стерпел бы любой голод просто за один шаг на свободе.
И опять, и опять беседовал он с друзьями по лесным скитаниям, задавая новые вопросы, воображая их ответы. Как же прекрасно было услышать глубокий бас Балко, резкий и насмешливый голос Адеви, сонное бормотание Зелзалы. Что есть живая беседа, как не пролог к последующему мысленному общению, где слова и суждения, отобранные и взвешенные, получают новый смысл?
Он спал, когда дверь распахнулась настежь, так, что полетели искры. Тюремщик поставил лампу возле его головы, присел с молотком и зубилом и сбил с его ноги кандалы. Рывком подняв Пико, толкнул к выходу и повел темными коридорами мимо жалобных стонов и неописуемой вони. Поднявшись до конца длинной лестницы, тюремщик покопался в связке ключей на массивном кольце, открыл дверь и выпихнул Пико в ночь и дождь.
После спертого аммиачного духа тюрьмы так свежи были капли дождя на лице, что он лег на спину, подставив дождю все тело. Но тут же рядом раздался голос, и маленькая рука затормошила его.
— Идем. Идем со мной.
Он разлепил веки и встретил взгляд девушки, той самой, которой пришел на выручку неизвестно сколько дней назад, а теперь уже она упрашивала его встать. С трудом он поднялся.
Вот идут они, изувеченный поэт и девушка, идут под дождем по пустынным улицам, поддерживая друг друга, медленно скользя между тусклыми островками света от уличных фонарей, не говоря ни слова. Его одежда изорвана и протерта до дыр, запачкана экскрементами, башмаки точно решето, шляпа похожа на гнилой баклажан. Ну а она? На ней свободная юбка с нашитыми по подолу колокольчиками, синяя блузка с глубоким вырезом между маленьких грудей, золотистые туфли-лодочки, большие серьги-обручи самоварного золота, позвякивающие медные браслеты на запястьях, ожерелье из деревянных бусин. Распущенные волосы мокнут под дождем.
Войдя в полосу света, он оборачивается к ней и ясно различает трогательное девичье личико сердечком. Нежная кожа, подбородок ребенка, но глаза гораздо старше лица, глаза, уже выплакавшие немало слез. И, несмотря ни на что, смешинка на губах, похожих на раздавленную землянику. Лицо это было для него в жалком нынешнем состоянии как улыбка ангела.
Дорога через город заняла полночи, так он был истощен. На рассвете они оказались у нужной двери, и она почти проволокла его вверх по ступенькам до счастливой обители. В пахнущей духами комнате сняла с него вымокшую одежду, губкой обмыла лицо теплой водой из таза, насухо вытерла полотенцем. Затем блаженство подушек, простыней, одеял и пух взамен холодного камня. Задернутые шторы, тепло, сон.
* * *
Просыпался он как утопающий, что выныривает и погружается, еще раз пробивает поверхность и снова уходит под воду, с каждым разом его выталкивало все ближе к свету дня, он же силился подольше удержаться в бархатной темноте сна, а тем временем у самой кромки сна какой-то голос напевал непонятные слова.
Наконец он открыл глаза. Он был в белой комнате. Белый свет падал на матрас на полу, где он лежал, на туалетный столик с полукруглым зеркалом, заставленный пузырьками с содержимым разных оттенков белого вина и восхода вперемешку с подушечками для пудры и кисточками, ароматными апельсиновыми палочками, булавками и прочими мелочами, нужными женщине для общения с внешним миром.
Как перья, сброшенные линяющей птицей, валялись по стульям и на полу яркие наряды. На стенах висели картины с нагой девушкой, парящей среди звезд, хотя и лишенной крыльев. Звезды окружали ее голову, она танцевала над деревьями, над крышами домов. А в обтянутом зеленым сукном кресле, под колышущимися шторами, та же девушка штопала синюю блузу, тихонько напевая, и Пико увидел, что при дневном освещении ее волосы цвета маковых лепестков.
— Скажи мне свое имя, — произнес он.
Она подняла глаза и улыбнулась:
— Ты проснулся…
— Красавица, скажи свое имя.
— Я Солья.
— А меня зовут Пико. Солья, можно спросить, о чем ты поешь?
— Послушай:
Всю ночь шел снег,
Он чудным белым покрывалом лег,
Со мной сомкнулись тысячи очей;
И голой, голой я спала,
И я ждала, пока мне хватит красоты,
Чтобы покинуть дом.
— О! А что это — снег?
— Снег, — она взглянула на него, потом раздвинула шторы и указала на горы. — Пико, — проговорила она. — Какое странное имя. И одежда у тебя необычная. И как можно не знать, что такое снег?
— Солья, ты не поверишь, если я расскажу, откуда явился. В этом городе вряд ли кому приглянется история моих злоключений.
— Мое занятие — выслушивать истории печальных людей. Рассказывай.
— Я нездешний. Несколько дней или недель, уже не знаю, как пришел сюда из города у моря, за дальним краем леса, где некогда был библиотекарем. Я поэт и путешественник, дитя крылатых родителей, рожденный без крыльев. Могу бросать ножи и взламывать замки. Мне доводилось петь дуэтом с минотавром и пить заваренный кроликом чай. Цель моих странствий — утренний город Паунпуам, к востоку от гор, где я надеюсь обрести крылья.
Она приложила к лицу руки, потом засмеялась:
— Я знала. Знала, что ты нездешний. Голос у тебя странный, такого мне не случалось слышать, и все же он кажется знакомым. Но как удивительно! Ты сказал, что из города за лесом… у моря? Расскажи, что такое море?
— Ты пропела мне песню. Послушай в ответ стихи, стихи с другого конца мира.
Жгучая жажда моря
Точит берега моей кожи.
Наконец одиночеству дан приют.
Небо рассыпало все свои тайны,
Их крабы уносят в пещерки.
А. мои с отливом тащит к себе горизонт
За дальние острова,
Туда, где сужается мир.
Здесь я могу поверить
В то, что найдется край света,
И если уплыть далеко,
То можно с рыбами вместе
Вынырнуть по ту сторону
И упасть сквозь заросли звезд.
Ведь и у вселенной, говорят, есть стены.
И под покровом сумерек распахнута тайная дверь.
Там я хочу оказаться, спиной к светлым чертогам
Встать, заглянуть за порог
И сделать шаг.
— Замечательно.
— Будь со мной мои книги, ты смогла бы прочесть больше, да только рюкзак у меня забрали.
— Твоя сумка. Я совсем забыла. Он отдал твою сумку, — она вытащила узелок из-под туалетного столика и протянула Пико. Распустив бечевку, он достал книжку стихов и протянул ей, но Солья книжку не открыла.
— Я хочу послушать тебя, — сказала она. — Пожалуйста, расскажи о городе у моря.
Тогда он стал описывать покинутый им город, корабли, качающиеся на волнах, с грузом ароматных специй с мифических островов, балконы над улицами, полуобнаженных танцовщиц, ящики с цветами в каждом окне. Рассказал о жарких вечерах, и об утреннем звоне колоколов, и о крылатых людях, на рассвете взлетающих с башен, и вдруг расплакался.
Она отложила книгу и шитье, села подле него и взяла за руку.
— Что такое?
— Я люблю крылатую девушку в городе у моря.
— Крылатую девушку. А она тебя любит?
— Любила. Когда-то. Чтобы быть с ней, я отправился в утренний город Паунпуам искать себе крылья.
Солья захлопала в ладоши.
— Как чудесно. Прямо как в сказке, вроде тех, что слышишь от бабушки. Разумеется, если она есть. Всю жизнь я слышала, что лес бесконечен, а наш город единственный в целом свете. Твои истории — они как рассказы гостя со звезд.
— Солья, мне нужно спросить. Ты вызволила меня из тюрьмы?
Пожав плечами, она кивнула.
— Почему?
— Ты пришел мне на выручку. Другие просто прошли бы мимо. И проходили.
— Как тебе удалось? Подкуп?
Снова пожала плечами, отвернулась к окну.
— Солья, спасибо тебе!
Она рывком встала.
— Проголодался?
— Еще как.
Подав халат, она предложила:
— Надень пока это. Твои вещи еще не высохли.
Тут он понял, что под простынями совсем голый. Когда она выходила, заметно было, что она хромает, но природная грация помогала превратить походку в танец, скрадывающий изъян.
Вернулась она с подносом, на котором стояли две чашки кофе, тарелка намазанных маслом жареных хлебцев и клубничный джем. Скрестив ноги, Пико устроился на матрасе, чтобы подкрепиться.
— Как, должно быть, тебе одиноко вдали от дома, — проговорила она, садясь в кресле со своей чашкой кофе.
— У меня есть воспоминания. Впрочем, ты права, в этом городе я одинок. Как одинок всю жизнь.
— Никто не одинок в этом доме. Иногда мне ужасно хочется остаться одной.
— Это дом твоих родителей?
— Они умерли.
— О, прости. Стало быть, приют?
— Нет, не приют. Это дом грустных историй, помады, духов и тайных комнат. Истории приносят с собой люди, не знающие, зачем пришли. В их головах все слезы, не выплаканные в детстве, и черепа готовы развалиться, как раскисший хлеб, стоит снять шапку. Заплатив золотом, поднимаются они по лестнице в комнату, но не знают зачем, не в силах понять, где они и чего хотят. А нужно-то им излить свою печаль, смочить простыни не семенем, а слезами. И хотят они услышать нежный шепот: «Все будет хорошо, не плачь, не плачь, ты большой мальчик, такие большие не плачут».
— Тогда и я пришел к тебе с грустной историей, — сказал Пико, — и ты приняла мои слезы, что другие отвергли бы.
— Такова моя работа.
— Спасибо тебе.
Внезапный стук в дверь сопровождал появление другой девушки, с короткими черными как смоль волосами, обрамляющими узкое лицо. Она прислонилась к стене и смерила Пико неприветливым взглядом, потом наклонилась свернуть сигарету.
— Это Нарья, — представила ее Солья. И добавила в качестве пояснения: — Она поэт, как и ты.
— Тогда не угостит ли она собрата сигаретой? — спросил Пико, и тощая девушка без улыбки протянула ему кисет и бумагу.
Солья рассказала Нарье об иноземном госте, и та недоверчиво выслушала подробности его истории, рассказ о непредсказуемом рождении, обучении ремеслу библиотекаря, о найденном письме и путешествии через лес, полном странных и удивительных лиц друзей.
На вопрос Сольи, что носят женщины в городе у моря, он описал платья из хлопка, серьги с жемчугами, раковины, что вплетают в волосы.
— Но крылатые не носят одежды, — добавил он. — Они облачаются в ветер, в шелка из сирокко, камку из морского бриза.
— Крылатые люди, — пробурчала Нарья. — Разве такое возможно?
— Я рожден крылатой матерью, — ответил он.
Целый день Солья расспрашивала его о городе у моря, Нарья же курила, поглядывая на него со скептическим высокомерием Сам он не мог оторвать глаз от того, как она наклонялась свернуть сигарету, затягиваясь с мрачной апатией, выпуская дым будто не из легких, а прямо из сердца Девушка с волосами цвета маковых лепестков и другая, как лепесток пламени, зачарованные образами, которые поэт пронес через лес, считавшийся непроходимым… Он, в свою очередь, расспрашивал об их городе, пока ближе к вечеру Солья не вскочила, воскликнув:
— Идем на бульвар!
Для него нашлись свободные фиолетовые панталоны и синий свитер, она, посмеиваясь, расчесала его волосы. Потом девушки склонились перед зеркалом, раскрашивая лица оттенками павлиньего оперения, тюльпанов, цветами фальшивых следов от укусов или пощечин — чем ярче, тем лучше. Обольщение насилия. Одежде отводилась роль дорожных знаков, указывающих маршрут от груди к бедрам.
Длинным коридором они миновали множество дверей, из-за которых, как в тюрьме, доносились стоны и плач, звуки наслаждения или отчаяния, подчас неотличимые друг от друга. Вниз по лестнице и через дверь на узкую улочку.
Солья вышагивала развязно, волосы и бедра ее колыхались, глаза вызывающе ловили взгляды проходящих мужчин. Походка Нарьи была не столь откровенной, но ее надменность была не менее притягательной. Пико чувствовал себя воробышком, порхающим с ветки на ветку с парой попугаев.
Ужин они устроили прямо у жаровен на бульваре, девушки без зазрения совести торговались, отсчитывая монеты из висящих на бедрах кошельков. Торговались не от бедности, а ради удовольствия, ибо в каждый открытый скрипичный футляр или перевернутую шапку по пути не забывали бросить по золотому, бурно аплодируя и восклицая в конце каждой песни или представления. Пико следовал за девушками словно в бреду, с охапкой бумажных кульков с малиной и солеными орешками, вспоминая, как бродил здесь вечерами, голодный и одинокий, без тени той улыбки, что теперь не сходила у него с лица.
Девушки взялись за руки, образовав цепочку с Пико в середине, и двинулись по центральной аллее бульвара, расталкивая встречных. Поначалу Пико виновато улыбался, пытаясь уступать дорогу, но спутницы продолжали тащить его сквозь толпу, и скоро он махнул рукой на учтивость, вверившись своим провожатым.
В крошечном закутке на чердаке борделя Пико обрел свое новое жилище. С одного края скат крыши доходил почти до самого пола, и выпрямиться во весь рост он мог, только отойдя к противоположной стене. Окно выходило на подобие балкона с коваными чугунными перилами, где едва хватало места для единственною стула, и там, усевшись с сигаретой и чашкой кофе, он наблюдал склоки и поцелуи на улице внизу.
Солья дала ему матрас, на углу улицы он разжился раскладным стулом без сиденья, который привел в порядок, обмотав бечевкой, в сточной канаве нашелся ломберный столик всего без нескольких гвоздей. Кусок циновки, подаренный одной из девушек, очень удачно закрыл пол. По высокой стене он разместил книжные полки из досок и брусков, куда поставил три книги, что пронес через лес. И еще осталось довольно места для новых поступлений.
Солья подыскала ему работу судомойкой в ресторанчике, что держала женщина по имени Гойра, карлица с кашлем, будто прибой, с неизменной сигаретой, зажатой в углу рта между зубами, отчего один ее глаз всегда смотрел косо. Она вышагивала по судомойне с шумовкой, которой охаживала по спине нерадивых работников, а если у нее обострялась язва, доставалось и прилежным. Однако печенья ей замечательно удавались, соусы были нежными, мясо — безукоризненно замаринованным, а когда она склонялась над плитой, Пико просто упивался тем, как она работала, и с первого взгляда определил в ней собрата-художника. Тайком выучил он, как делать заправку для соуса, трубочки для эклеров, разные муссы, сколько готовятся барашек с кровью и фаршированная утка, узнал рецепт сдобного шоколадного пирога. Восемь столов в ее заведении никогда не пустовали, и каждый вечер перед дверями выстраивалась очередь из посетителей, ибо она не признавала предварительных заказов. От ранних сумерек и почти до полуночи, пять дней в неделю, он, не разгибаясь, торчал над лоханью в глубине кухни, полоща в скользкой мыльной пене тарелки и чашки; горы фарфора громоздились с каждой стороны, а кожа на руках трескалась так, что приходилось выпрашивать у девушек лосьоны. Однако после работы он благоговейно пировал остатками еды, ибо Гойра, несмотря на все причуды, не жалела куска для работников.
Девушки всегда похожи на пламя. Адеви была костром, ревущим, буйным, ненасытным. Слишком близко подойдешь — и ты пепел. Зелзала тлела, как угли под золой, как пропитанный фимиамом сандал. Солья же была пламенем свечи — ясным, ярким, ровным, огоньком в окне в дождливое ненастье.
Даже работая ночами, Солья расцветала под солнцем, лучи которого окрашивали завитки ее волос во все оттенки оранжевого, от желтизны вспыхивающей в огне травы до янтаря ржавого железа.
Она-то первое время и вытаскивала Пико в город, отводила в свои любимые кафе, всегда составляла компанию в прогулках по бульвару, перед тем как им наступало время возвращаться к работе. Купила ему зонтик и, несмотря на протесты и уверения, что он умеет шить, залатала изношенную синюю куртку и древнюю шляпу, да так, что стежки были почти незаметны.
Она обожала завтракать, особенно если совсем не ложилась, и, едва светало, стучалась в его дверь и тащила в кафе, где заказывала гигантские порции яичницы, бекона, сосисок, бобов, жареных помидоров. От еды у нее развязывался язык, и пока Пико скромно закусывал печеньем, она без умолку болтала с полным ртом. Стоило Нарье заглянуть, чтобы выпить кофе и покурить, разговор моментально заходил об их проделках, они в подробностях воспроизводили физические изъяны несчастных мужчин, изображая, как те кряхтят и гримасничают в момент наивысшего наслаждения.
В таких завтраках была особая прелесть: струящее свет из-за гор невидимое солнце, аромат кофе, наслаждение первой за день сигаретой. Девушки утром были очень милы — через краску проступали лица, волосы были восхитительно неприбраны.
Однажды, когда он завтракал вдвоем с Сольей, мимо проходил человек в кричаще пестрой лоскутной накидке, сшитой ромбами. Словно рой разноцветных мошек усеивал его штаны, ногти сверкали яркими полумесяцами. Перед собой, как будто компас или тросточку слепца, он держал за горлышко коричневую стеклянную бутылку.
— Зарко, — окликнула Солья, и человек обернулся, пытаясь сфокусировать взгляд на ее лице, скривив рот не то в гримасе, не то в улыбке.
— Выпей с нами кофе, — позвала она, но тот отмахнулся.
— Только поужинал. Нужно в постель. Нужно в… — тут он будто впервые заметил бутылку, поднял ее повыше, прищурился сквозь стекло и, опрокинув в рот остатки содержимого, с размаху швырнул на мостовую, где она разлетелась вдребезги. Кивнув, он собрался продолжить путь, но тут заметил Пико. Подойдя, он схватил Пико за голову и начал вертеть туда-сюда, как придирчивый покупатель, выбирающий дыню. Пико вцепился в скатерть, глядя на Солью. Наконец Зарко выпустил его.
— Это еще кто? — резко спросил он.
— Пико, — ответила она с улыбкой. — Он поэт и путешественник и не из этих мест. Он пришел с той стороны леса.
— Ясно, нездешний. Только взгляни ему в глаза. Я должен заполучить это лицо. Приводи-ка его вечером.
Они проводили взглядом, как он медленно перемещался вдоль бульвара, хватаясь за столы и горланя обрывки какой-то песни; раз он споткнулся о спящего пса; и наконец нырнул в переулок. Солья вернулась к завтраку. Лицо ее внезапно постарело, веселости и след простыл. Их взгляды пересеклись.
— Кто он? — спросил Пико.
— Зарко, рисовальщик. Моя любовь, моя погибель.
И вот в кафе на обочине, прихлебывая кофе, пока солнце скользило по камням мостовой, он выслушал ее историю.
Она была акробаткой, канатной плясуньей, самой хорошенькой из бульварных комедианток. Между двух каштанов, высоко над мостовой, натягивала она веревку, на которой кувыркалась, крутила сальто, жонглировала ножами и факелами. Скоро ее представления приобрели такой успех, что прочие фигляры, жонглеры и фокусники теперь демонстрировали свое искусство голым камням, а чашки их и шапки оставались пустыми. Тем временем каждый прыжок рыжеволосой девушки высоко в небе сопровождался ревом толпы, а корзину, что она спускала на веревке за вознаграждением, приходилось втаскивать наверх обеими руками.
Со своей хлипкой жердочки над улицей она заметила черноволосого мужчину с быстрыми глазами, который не пропускал ни одно ее представление; прислонясь к уличному фонарю, с альбомом для набросков, он не спускал глаз с ее тела. Наконец как-то вечером он заговорил с ней и они отправились к нему домой. Там он показал ей стопки папок с эскизами, где каждый рисунок изображал ее в воздухе. В тот вечер он натянул веревку между двумя балками, уговорил ее раздеться, и она танцевала на веревке голой, пока он рисовал.
— Те картины, — вздохнула она. — Ты видел их в моей комнате. Из-за них я влюбилась в себя, в свое прекрасное тело. Даже сейчас при взгляде на них они возвращают мне то, что забирают унылые мужчины.
Человек, способный заставить влюбиться в себя. Меня соблазнили картины, позирование. Мне нравилось, когда меня рисуют: такое ощущение, будто колонковая кисть скользит не по полотну, а по моей коже. Показать себя полностью, а не только грудь или ягодицы. Но, в конце концов, рисунки суть отражение души художника и скоро я влюбилась в него самого, в его безумную болтовню за работой, в его сверхъестественный взгляд, в ярость и проворство его любви.
Но как же такая свежая, легконогая, огневолосая девушка оказалась в крошечной комнатке, ублажая череду унылых мужчин?
Артисты — заложники внимания толпы, и, когда его нет, вся их игра лишь шелест мертвых веток на зимнем ветру. Потому в одну ночь, когда она порхала над бульваром, в одночасье лишенный зрителей шпагоглотатель, за три дня не съевший ничего, кроме холодной стали, встал на плечи приятелю-силачу и разрубил веревку Сольи.
Она погибла бы, если б, по счастью, не упала на клумбу хризантем, но и так сломала обе ноги.
Зарко выхаживал ее, варил суп и рассказывал забавные истории. Кости ее срастались долго, и когда наконец она смогла стать на ноги, то поняла, что срослись они неровно. Одна нога оказалась короче другой, и теперь она была обречена хромать. Но что самое ужасное, она лишилась средств к существованию, ведь, потеряв чувство равновесия, она не могла больше ходить по веревке.
— Потерять то, что любишь, — вздохнула она. — Мне некуда было деться. Целыми днями я бродила в одиночестве по улицам, совсем как ты, когда попал сюда.
— А как же Зарко?
— Разве ты не понял? Я больше не могла ходить по канату. Зарко любил образ ярких волос на фоне звезд. Той девушки больше не было. И он больше не любил меня и не рисовал.
— Он бросил тебя из-за увечья? Он был настолько бесчестен?
Она странно посмотрела в ответ:
— Если полюбишь бабочку, а она спрячется в кокон и вылезет гусеницей — разве ты должен любить такое создание и дальше?
— Не может же быть, чтобы он любил только твой танец в вышине? Как же прелестное лицо и волосы? И твой голос?
— Спасибо, Пико. К несчастью, возлюбленную нельзя раздробить на куски, точно статую. Теперь, когда я больше не акробатка, лицо мое и голос стали другими.
— Но волосы все того же цвета.
Она улыбнулась:
— Знаешь, он по-прежнему позволяет мне проводить с ним время. Даже трахает меня, если напьется. Он — моя шлюха, а плачу я красотками, которых он рисует.
— Но как ты можешь вынести?
— Я могу быть рядом с ним, он прикасается ко мне, пусть даже когда дает пощечину. И еще вот что. Он запрещает заводить другого любовника.
Пико растерялся:
— У тебя же любовники каждую ночь.
— Это работа, и его она не беспокоит. Но стоит мне переспать с кем-то не ради денег, он будет в ярости.
— Не понимаю.
— Как и я. Но то, что я до сих пор могу будить в нем чувства, меня утешает.
Они помолчали. Солья разглядывала осколки разбитой Зарко бутылки на камнях мостовой.
— Но как тебя занесло в бордель, Солья?
— В нашем городе не жалуют неудачливых канатоходцев или молодых девушек, у которых нет родственников. Голод сам помогает найти дорогу в этот тайный приют. Но иногда, случается, мне снится, что я вновь пляшу над бульваром с факелами в руках, держась только на аплодисментах, ступая по восхищенным взглядам толпы.
Ближе к вечеру они поднялись между прилепившихся к скалам домов с черепичными крышами туда, откуда открывался вид на город, поля и лес и можно было наблюдать, как солнце уходит за дальние деревья. Несколько минут они смотрели на закат, потом Пико сказал:
— За последними деревьями крылатая девушка, которую я однажды поцеловал, летает над морем вместе с ветром.
После Солья отвела его к дому, покосившемуся сильнее других, втиснутому, как потрепанная книга, между более крепкими строениями. Стены его кое-где провалились, кое-где выпучились, дверь, в которую она постучалась, была в форме неправильной трапеции, с углами, стертыми о гуляющий оклад.
Зарко отворил им, протирая глаза, и впустил в комнату, где восхитительно пахло смесью льняного масла, скипидара и лака.
— Добро пожаловать в хаос! — воскликнул он.
Среди обрывков измятой и растоптанной бумаги возвышались горки из выдавленных тюбиков, склеившихся кистей, пузырьков с разноцветной жидкостью. Стены покрывали лишайники облупившейся краски, несколько участков голой штукатурки были сплошь разрисованы. Полотна стояли, прислоненные лицом к стене, наброски углем были сложены в стопки возле картин, в основном изображавших совсем юных девушек.
В картинах присутствовала особая мягкость и меланхолия, будто натурщиц застали в пустой комнате после нелегкого дня. Поражало, как творения подобной чистоты могут возникнуть среди такого запустения. Но Пико знал, что и стихи нередко рождаются из похожей мешанины пережитых эмоций, отброшенных мыслей и оговорок, накапливающихся в сточных канавах мозга и чудесным образом преобразующихся в новое удивительное созвучие. Он обернулся к Зарко, подыскивая способ выразить нежность, что рождают образы, но художник уже нетерпеливо указывал на стул посреди комнаты.
— Зарко, позволь мне остаться? — спросила Солья, но в ответ он, не оборачиваясь, замотал головой. Она грустно улыбнулась Пико и тихонько выскользнула за дверь.
Пико сидел с книгой на коленях, но не читая, в окружении хоровода расписанных стен, пока художник усеивал пол сделанными углем набросками. Зарко с таким остервенением возил углем по бумаге, что брусочки ломались, и он то и дело доставал новые из коробки рядом с собой; его руки и лицо, там, где он смахивал пот, быстро сделались черными. Вокруг головы витал ореол сажи.
— Не шевелись! — то и дело выкрикивал он, хотя Пико полагал, что сидит как каменный.
Наконец над одним из рисунков он стал работать медленнее, направляя уголек то пальцами, то поворотом запястья, а то водя брусочком плашмя по бумаге. В конце концов он сорвал набросок с мольберта и прикрепил к стене.
— Ну вот! — воскликнул он. — Из этого может выйти толк. — Он запечатлел черты Пико размашистыми штрихами, настолько отточенными, что спутать лицо было невозможно. Выражение пустых глаз было отсутствующим, тени были положены только на куртку и шляпу.
— Позировать — тяжелый труд, если верить моим натурщицам, — бросил Зарко, отмывая лицо и руки в чане с водой. Затем вытерся куском холста.
Пойдем поедим.
По пути к бульвару Пико поинтересовался, что ждет картину, когда она закончена.
— Я раздаю их, а те, что приглянутся, оставляю себе. Продавать искусство — разрушать душу. Солья говорит, что ты поэт. Смог бы ты продать поэму?
— Никогда, — ответил Пико. — Это то же, что продать ребенка.
— Вот именно.
— Тогда где ты берешь средства на жизнь?
— А, увидишь. Для художника есть всего один подходящий способ. Идем.
Они оказались на бульваре в разгар вечернего гуляния, люди толпились возле жаровен и артистов. Представления вызвали самый живой интерес Зарко, который переходил от заклинателя змей к достававшему из шапки голубей фокуснику, от распевающих каноны близнецов к дрессировщице с хорьком, прыгающим через горящие обручи. Он вопил и оживленно жестикулировал, в восторге хлопал соседей по спине, хохотал, а Пико с изумленным восторгом наблюдал за выходками своего спутника.
После нескольких минут кривлянья Зарко вернулся и, обняв Пико за плечи, отвел его к центру бульвара. Из-под накидки он достал толстый мешочек, который зазвенел, упав в ладонь Пико.
— Ну, как вечерний заработок? — ухмыльнулся он.
Пико только рот открыл.
— Но как?
— Взгляни на меня, — он повернул Пико к себе лицом.
— И? — спросил Пико.
— Что-то изменилось?
— Нет. Постой, разве ты был в шляпе?
— Болван, смотри получше.
Пико схватился за голову.
— Это же…. Ты…. Как ты это сделал?
— А вот книга. Узнаешь?
Пико забрал назад томик стихов, что прежде лежал в кармане его куртки.
— Ты карманник?
— Тс-с. Не ори на всю улицу. Посмотрим, какой ужин мы добыли себе сегодня.
В открытом ресторане они заказали роскошную трапезу. Начали с паштета с молотым перцем, потом взяли по тарелке грибного супа. Следом отбивные в сметане с бренди, лапшу с маслом, зеленую фасоль с чесноком, а на десерт Зарко съел клубничное мороженое со льдом, собранным в горах, Пико же заказал пропитанный ромом малиновый кекс. Каждый выпил по бутылке вина, а когда, кряхтя, откинулись на стульях, Зарко знаком подозвал официанта и потребовал графин лучшего коньяку. Потом вытащил из кармана плоскую жестянку с сигарами и предложил одну Пико.
— Изумительно, — сказал Пико. — Лучшая еда за несколько последних месяцев.
— О да, — согласился Зарко, громко рыгнув и пододвинув к себе железный подсвечник, чтобы раскурить сигару. — Вот так живут художники.
— Ты крадешь только у богатых? — спросил Пико.
— Я краду у каждого, кто настолько глуп, чтобы позволить мне добраться до своих денег. Все они у меня в долгу. Я украшаю их жизнь. Мои картины изменяют то, как видит город, под моим взглядом меняются сами их лица.
— Мое изменилось точно, — вежливо признал Пико.
— Ежедневно мои глаза крадут красоту и возвращают сторицей.
— И я когда-то был вором. Правда, не из лучших, — он рассказал Зарко о приключениях в разбойничьей шайке.
— Все художники воры. Любое искусство — воровство. Но шедевры удаются только карманникам. Что за невидаль, красться ночью по дому под какофонию храпа? Но обчистить карманы соседа, пока тот зазевался — вот искусство. Опять же из художника выйдет лучший карманник, чем из поэта. У меня пальцы больше привычны к обману. Я не лгу на словах, но лгу на холсте и бумаге, и неправда моя так прельщает мир, что становится правдой.
— Стихи тоже лгут.
— Пожалуй, раз я им верю.
— А ты влюбляешься в девушек, которых рисуешь?
— Конечно. И в юношей. Зачем иначе рисовать?
— И в меня ты влюблен?
— Твои глаза не отсюда. Они полны тайны, тайны лесов, тайны неба. В них образы, которые не снились этому городу. Я влюблен в неведомое.
— Когда-то ты любил Солью.
— Ах, Солья, Солья… Когда б ты видел ее, плывущей по реке света над бульваром, девушку в огне… Не нашлось бы того, кто не влюбился бы. Я подобрался к ней единственным испытанным способом, как карманник. Раз, после представления, когда она шла в толпе и ела клубнику из бумажного кулька, я пристроился и запустил руку в ее золотые шаровары. Но едва пальцы проникли под ткань, я понял свою ошибку, ибо вместо тонкой подкладки нащупал голую плоть. Карман был не шелковым кошельком, но преддверием к женскому телу. И какому телу. Я грешу напропалую, но даже слепое прикосновение подсказало, что кожа ее цвета лунных лучей, цвета дыхания зимы. Я провел рукой от бедра к ягодицам и ниже, где почувствовал пылающий костер, — она же не отстранилась, позволяя мне проникнуть глубже. На время глаза мои ослепли, все зрение ушло в кончики пальцев, пока наконец я не взглянул в улыбающееся лицо.
— Я карманник, — ляпнул я сдуру, она же в ответ:
— Ну вот, ты и залез в мой кошелек. Что теперь?
Я отвел ее в свою мастерскую, но в ту ночь мы не были близки, хоть одежду она сняла. Она крутилась на веревке под потолком, я рисовал и рисовал, схватывая ее лицо. Потом в ход пошли краски. Ее разметавшиеся волосы… В мире нет ничего подобного, разве что солнце.
— Только больше она не кажется тебе красивой.
— Я послушен зову сердца. Сердце следует велению глаз.
А глаза переметнулись дальше.
Постепенно Пико перезнакомился со всеми шлюхами заведения: с верзилой с ляжками как тыквы; с хорошенькой карлицей; с обладательницей трех грудей; с девушкой, расписанной с ног до головы татуировками цветов, похожей на сад в человеческом обличье; и с мускулистой, точно каменщик, и с безногой. С той, что носила намордник, дабы не вцепляться в горло клиенту; и с девчушками, чьи груди лишь обозначились под блузками; и с тучными, страдавшими одышкой; и с тощими, как скелеты. С теми, чьи атрибуты — плети и крюки, или метелки из перьев для пыли, или мягкие хлыстики с бронзовой рукояткой, — с поставщицами боли, ужаса, ласки.
Он был их домашним любимцем, занимавшим клетку, подвешенную над ареной для их цирковых номеров; при встрече в коридоре ему подмигивали и улыбались, угощали лакомствами — собственноручно приготовленным печеньем и марципанами. На их щедрость он неизменно отвечал любезностью, но на прогулках по-прежнему составлял компанию только Солье.
Одна Нарья не улыбалась ему и не переступала порог его комнаты, хотя он часто перехватывал ее взгляды из углов, а с наступлением темноты замечал в оконном проеме силуэт, обозначенный только разгорающимся и гаснущим огоньком сигареты.
Прошло две недели, как он обосновался в борделе, когда однажды вечером он обратился к Солье.
— Книги, — попросил он. — Мне никак нельзя без книг.
И она отвела его к знакомым торговцам книгами, где Пико выкинул свой заработок на покупку нескольких томов, проглоченных за пару дней, после чего вновь явился с просьбой дать в долг для новых приобретений. Она расхохоталась от такого ненасытного аппетита и, бросив штопать один из своих кричащих нарядов, встала со стула.
— Идем со мной, — сказала она.
Следом за ней он прошел через вестибюль, пустынный в этот ранний час и хранящий следы ночных трудов: помаду на ободках бокалов, переполненные пепельницы. Она привела его в маленький треугольный чулан под лестницей, где зажгла свечу и откинула люк в полу, открыв черную, затхлую яму. Они спускались в холодную тьму, отблески пламени играли на осклизлых камнях. Спешащие по своим мерзким делам крысы украдкой оборачивались через плечо, тараканы сновали по стенам, будто сгустки давно засохшей крови.
Пройдя по туннелю несколько шагов, она остановилась перед новой дверью, где сделанная красным надпись возвещала: «ВХОДИ НА СВОЙ СТРАХ И РИСК». Из дверных петель сочился дым, и Пико с мыслью о драконах спросил:
— Это не опасно?
— Для нас — нет, — ответила Солья. Она постучалась, и через несколько мгновений дверь приоткрылась и в щели показалась дымящаяся сигарета.
Глубоко под борделем, под городом, в заброшенном канализационном тоннеле, в пещере, где не было ничего, кроме книг, Нарья проводила дни отшельником в келье из слов. Сложенные стопками книги раскачивались на полу, как лес из лишенных звука голосов. Посреди книг стоял стол, на котором горели свечи и громоздилась гора бумаг.
— Что надо? — нахмурилась она.
Солья объяснила затруднение Пико.
— Подумай, Нарья, — взмолилась она. — Представь, что месяцы жила без книг и оказалась посреди книжного изобилия, не имея возможности им насладиться.
— Из своей библиотеки в городе у моря я принес три книги, — с готовностью сказал Пико. — И буду рад поменяться.
Нарья откинулась назад, прикусив сигарету, и он уже решил, что их сейчас выставят вон, но она вновь облокотилась на стол и жестом предложила ему присесть на сравнительно устойчивую стопку. Черные глаза пифии горели сквозь дым,
— Книги, — произнесла она.
— Книги, — он весь подался вперед, стиснув руки на коленях.
— Книги, — кивнула она, превращая слово в заклинание, встала и сняла с полки том.
Солья улыбнулась:
— Ну, я вас оставлю.
Каково открыть собственную страсть в ком-то другом? Любовь Пико к книгам представлялась таким редким чудачеством, что ему пришлось замуровать в сердце эту привязанность, как дверь в священную библиотеку. Себя он считал выродком, ненормальным, вроде мужчины, вместо женщин вожделеющего самок других видов — овец или голубок. Но здесь, на другом конце мира, нашлась девушка, почитающая то же, что он, живущая, как и он, в окружении книг, со словами, беспрестанно вихрящимися в голове, как вода в мельничном колесе, в которой были также плотина и омут.
Этой ночью их голоса то срывались на крик, то заходились рыданиями. Пико ничком барахтался среди страниц. Нарья разгребала сваленные грудой книги. Из вечной неразберихи разума извлекали они длинные клинки фраз, кидая друг другу, как вызов, или выхватывали отдельные слова, более драгоценные, чем самоцветы, и рассыпали их по полу, а те перекатывались бусинами из лопнувшего ожерелья. Фрагменты историй из книг и собственные переживания цеплялись друг за друга так, что правду о странной жизни каждого уже было не отличить от вымысла. А потом Нарья показала наброски собственного романа, который, как понял Пико, рассказывал о девушке, однажды собравшей немного еды, привязавшей стайку скворцов к цветочному горшку и улетевшей в небо.
Когда, уже за полночь, заглянула Солья, глазам ее предстала Нарья, декламирующая, стоя на столе: «Увы, сколь чужды улицы нам в городе печали»*, а Пико внимал, стоя на коленях, руками обхватив ее лодыжки. Рот у Сольи растянулся до ушей. Нарья оборвала напев и затянулась сигаретой, Пико тем временем поднялся, вытирая выступившие слезы.
— Я в «Сову и наковальню», — сообщила Солья. — Услышала вас и подумала — вдруг и вы со мной.
Нарья не проявила желания, но Пико вцепился в нее:
— Нарья, пойдем. Мы должны быть вместе этой ночью.
Она встала, задула свечи, и вся троица под зонтами двинулась в таверну. Зарко уже сидел за угловым столиком. Он шумно приветствовал их и предложил присоединиться. Из сумрака вынырнул толстопузый хозяин с четырьмя пивными кружками в каждой руке, пропал за дверью и появился вновь, вытирая руки о фартук в ожидании заказа.
— Виски! — потребовал Зарко, но Солья остановила его.
— Сегодня будем пить вино. Три бутылки лучшего красного. К ним, если есть, виноград. И пожалуйста, чистые стаканы.
— Обязательно — и хозяин вновь нырнул в шумное марево.
Пико осмотрелся. В центре, под квадратом открытого неба,
на истертых временем камнях, стояла глыба наковальни, по стенам висели подковы и серпы — следы былой жизни таверны. Время от времени кто-нибудь из пьяниц взбирался на наковальню пропеть песню, запинаясь в забытых рифмах и отчаянно горланя припев.
Когда принесли вино и стаканы были наполнены, Зарко предложил тост:
* Строка из элегии РМ. Рильке (Дуинские элегии, Элегия десятая) — прим. перев.
— Кровь за кровь тех, кто поклоняется красоте.
Они чокнулись и выпили, вино и вправду оказалось густым и терпким, как кровь.
— Поклоняется, но не любит, — произнесла Солья.
— Красота — моя вера, — ответил художник, — красотки — мои идолы, а иконы я создаю сам, — он достал из складок мантии альбом и принялся рисовать.
— А в чем твоя вера? — обратилась Солья к Нарье, но та покачала головой, не желая отвечать либо утверждая верой молчание.
— А твоя? — спросила она у смотрящего в стакан Пико.
— Крылья? — сказал он. — Книги? Печаль. Я ищу свой храм, что, думается, прячется где-то в песках восточной пустыни. А у тебя самой?
Солья обвела взглядом стол.
— Мои друзья, — сказала она. — Я в своем храме.
— За святых Сову и Наковальню, — подхватил Зарко, и они вновь подняли стаканы.
По мере того как уходила ночь, веселье стихало, посетители неверным шагом отправлялись в опасный путь к собственным постелям, иные укладывались прямо на лавках, на столах, на покрытом лужами полу. Среди них не было никого заметно старше Пико.
— Как много детей в этом городе, — тихонько пробормотал он. — И почему-то здесь не встретишь стариков.
— Я сохраняю им молодость, — не расслышав, перебил Зарко. — Их молодость живет в моих картинах. Стоит приметить личико девушки, перенести на бумагу, и она не умрет, будет жить вечно.
— Никто не живет вечно, — сказал Пико, но Зарко снова склонился над альбомом, мурлыча:
— Вечная молодость, вечная молодость…
— Куда уходят умершие? — спросил Пико.
— Мы съедаем их, — ответила Солья.
— Хватит молоть эту чушь! — крикнул Зарко, швырнув в нее огрызком угля.
— И вовсе не в метафорическом смысле, — продолжала она, взяв двумя пальцами виноградину. — Что некогда было плотью, — она раздавила виноградину зубами, — вновь плотью стало.
Нарья потушила сигарету, встала и поднялась на наковальню. Она воздела руки и хриплым голосом нараспев, как будто баюкая ребенка, стала читать, и слова падали, разлетаясь искрами с ее железного пьедестала.
Заснул под городом милый мой,
К глубокой тьме, в глубокой тьме.
Монеты лежат на веках, и камень — на языке,
Песком наполнен череп его, а сердце точит червь.
Его глаза я съела давно,
И кровь его выпила, как вино.
В каждом колодце его слеза
И семя в семечках плода.
Заснул под городом милый мой,
В глубокой тьме, в глубокой тьме…
Компания завопила и затопала ногами, она обожгла их взглядом, сошла с наковальни и уселась на место, закурив новую сигарету.
— Пусть каждый выступит! — воскликнула Солья, взобралась на наковальню и своим прелестным голосом запела о юноше, который поймал упавшую звезду и полюбил ее, но первый поцелуй огненных губ звезды обратил его в пепел.
— А теперь, — сказал Зарко, когда она спустилась под бурные аплодисменты, — пусть и наш гость внесет свою лепту.
— Но я не смогу, — сказал Пико, — куда мне до вас.
Однако соседи вытолкнули его из-за стола, и он присел на железный подиум, зажав руки между колен.
— Наверх, — ухмыльнулся Зарко. — Наверх, на наковальню. Это твое посвящение, нужно следовать правилам.
И Пико пришлось забраться на ржавый остов. Он взглянул на квадрат неба над собой, где уже пробивался рассвет, перебрал в уме слова, закрыл глаза и прочитал:
В конце короткого дождя,
Когда над головой сдвигаются ущелья,
Меняется равнина и раздаются скалы,
Нежданный город поднимается вдали,
В изменчивых горах.
Отпущена последняя, стропа.
Пока не поздно, я рукой хватаюсь
За арку, что из капелек дождя.
Моя кожа натянута, как барабан,
На раме костей,
Пусть ветер треплет парусом меня,
Отделяя по грану плоть от желаний.
Чем выше шаг, тем драгоценней воздух.
Я благодать его пью по глотку.
Плыву средь островов, что призраками
Стали в зыбких берегах.
Не в силах я внимать стенаниям покинутых,
Что в волны носовой платок бросают.
И не остановлюсь, пока не ступлю на улицы,
Что рассыпаются в прах от одного лишь моего желанья,
Улицы города в конце дождя,
По которым бродишь ты
В ожиданье моей руки.
Секунда благоговейной тишины, и потом они поднялись, его новые друзья, с общим криком, как вспугнутые чайки, подхватили его с наковальни и на руссах пронесли по таверне, совершив круг почета, пока он со смехом пытался высвободиться, а Солья выдернула тюльпан из-за лифа распростертой без сил дамы и воткнула в его шляпу.
Когда его наконец усадили на стул и Солья разлила по стаканам остатки вина, Зарко торжественно провозгласил тост за поэта, принесшего слова из города на краю мира.
Никогда, казалось, Пико не был так счастлив. В прочитанных им книгах упоминались содружества художников, но он привык считать такие истории галлюцинациями одиноких сочинителей. Теперь, напротив, он оказался в кругу тех, кто ценил красоту превыше денег, чтил одни с ним идеалы, кому вечные попытки постичь святость прекрасного при помощи рук, глаз и голоса были важнее литургии манер и положений, которые служат обычные люди.
День едва брезжил, когда, с трудом проложив себе путь среди бесчисленных бесчувственных тел, разлитого пива и горькой вони окурков, в сером утреннем сумраке они добрались до кафе. Пико попросил омлет с грибами, жареную картошку, две сосиски, дольку дыни и кофе. У него открылось второе дыхание, он пребывал в состоянии, когда вечная жизнь в мечтах перестает казаться чем-то непостижимым.
— Такое чувство, что после изнурительного пути я наконец добрался до дома, — сообщил он всей честной компании. — Минувшей ночью сбылось то, о чем я и не смел и мечтать, и я чувствую страшный голод.
Солья потрепала его по щеке.
— Те, кто ищет сердцем, всегда находят друг друга, — сказала Нарья. — Мы оплетаем мир словами, а наши скитания ткут нам саван.
— Но в городе никто не путешествует, — удивился Пико. — Ваш мир простирается не дальше горизонта.
— Только пока ты не появился, — хихикнула Солья.
Нарья же помрачнела.
— И здесь есть те, кто путешествует, — сказала она.
— О ком ты? — спросил Пико. — Кто эти странники?
Но его уже никто не слушал, все головы повернулись к северному концу бульвара, и внезапно сделалось удивительно тихо. Ни звона монет, ни скрежета железной ножки стула о мостовую… Но вот сквозь тишину тонкой струйкой просочилась едва различимая мелодия. Пришедшие завтракать встали, Пико следом за другими прошел к краю бульвара, а повсюду открывались двери, молча подходили новые люди, пока вдоль всей улицы не выстроилась густая толпа. Солья стащила с головы Пико шляпу и дала ему в руки.
Первыми появились цветочницы с корзинками лилий и гвоздик, и каждому из зрителей доставался цветок и поклон. Слезы блестели на их щеках. Пико сжимал гвоздику, его сердце молотом стучало в ушах. Казалось, замер весь город за исключением маленького шествия. Дальше шла девочка в черной рясе, играющая на блок-флейте, за ней маленький мальчик в черном фраке и галстуке-бабочке стучал в барабан. А уже следом, тем же неспешным шагом, что и дети, шел юноша в белых шелковых одеждах, увидев лицо которого Пико едва удержался от крика. Белее снега на вершинах гор было это лицо, искаженное ужасом перед скорой неизбежной гибелью. Пико знал, что под свист блок-флейты и рокот детского барабана юноша шагает навстречу судьбе, какой бы она ни была.
Когда юноша проходил, толпа бросала ему цветы. Одни, попав в него, отлетали в сторону, другие падали под ноги, но юноша наступал на них, не замечая лопающихся бутонов. Его глаза были обращены к небу.
Процессия пересекла главный мост и свернула на боковую улицу, а они все стояли и слушали, весь город в гнетущем молчании внимал ломким трелям блок-флейты и слабому рокоту барабана. Маленькое печальное шествие все удалялось, мимо узких переулков с накренившимися домами, и много позже показалось на самой окраине, откуда уже не долетала музыка. На границе города музыканты и цветочницы остановились, и юноша в белом пошел дальше один по тропе, петлявшей между камней росчерком на бумаге, легким комком пепла взлетавшей к черным башням, к черному замку высоко в снегах.
Бросив завтрак недоеденным и не заплатив, они порознь разбрелись по своим углам. Только Нарья, проходя мимо Пико, шепнула:
— Вот. Ты видел странника.
В полночь она заглянула к нему и в дверях, не выпуская зонта, прикурила сигарету. Хотя она не проронила ни слова, он закрыл книгу, которую читал, взял свой зонт и они вышли под дождь. Остаток ночи они гуляли вместе вдоль набережных и останавливались на каждом мосту, облокотившись на перила.
— Мосты будто ребра мертвого города, — сказала она.
— Ребра — лестница к его печальному сердцу, — отвечал он.
— Сюда я прихожу ради одиночества, — ее взгляд скользнул по текущей внизу воде.
— Мосты ведут от одного пункта к другому, выгибаясь через время и пространство, и кто знает, на какой берег они тебя забросят.
— Другие берега. Мне не доводилось их видеть.
Пико взглянул на нее.
— Еще доведется.
— Лишь последний берег.
— Все мы стремимся к нему.
— А в твоем городе у моря люди живут вечно?
— Нарья, никто не живет вечно.
Она покачала головой:
— Я так ясно вижу твой город, будто красивую картину, — с башнями, колоколами, крылатыми людьми, подобными золотым листьям в синеве. Вижу девушек, склоняющихся с балконов, посетителей ресторанов под полосатыми навесами, детей в парке, и каждый вечно молод. Целующиеся любовники никогда не разомкнут губ. Пикантные блюда навсегда сохранят свой аромат, а крылатые люди никогда не упадут с небес. Вечная молодость, вечная молодость… Это Зарко сказал. И разве это не правда? Скажи мне, Пико, что у вас все именно так.
— Нарья, мы умираем. Умираем.
Но она зарыдала и уже не могла его слышать, и он обнял ее покрепче. Он вдруг понял, что ей лучше сохранить придуманный, прекрасный образ, ведь и венец его стремлений, Паунпуам, до сих пор оставался нетронутым, несмотря на все попытки убедить его, что города не существует.
Быть может, ее волей город у моря и вправду оставался неподвластным времени и те же волны вечно набегали на тот же песок.
— Что сможет удержать нас от того, чтобы броситься в реку? — проговорила она.
— Наше призвание. Твое и мое. Стихи.
— Стихи… Где мы воздвигнем их, над какими могилами встанут они, сложив каменные крылья? На каком заросшем кладбище, Пико?
— И каменные крылья могут летать, а каменные руки — обнимать нас. Как там у Сольи? Потерянное для нас тело дает жизнь червям.
На рассвете она привела его к маленькому кладбищу на краю города, под сенью старых деревьев, где капли вечно висели на серых прядях мха и туман скапливался в укромных уголках, куда не залетал даже ветер. Надгробные плиты почти ушли в землю, а надписи на них едва проступали под лишайником Ни одной птицы, только падающие капли и медленный танец паука, плетущего свою паутину. Нарья опустилась на колени перед одной из плит.
— Сюда я привела тебя, чтобы рассказать историю, — произнесла она. — Историю о стойкости. О неукротимости любви. Девятнадцать лет назад, когда владелец местной лавки подсчитывал дневную выручку перед закрытием, в лавку вошла женщина с белым как полотно лицом, в перепачканном платье, с волосами в засохшей грязи, точно она долго шла через болото. Без слов она указала на бутылку молока, и когда лавочник протянул ее, молча поклонилась и вышла, не обернувшись на его оклик. Бутылка молока его не разорила, но лицо женщины не шло у него из головы. На следующий день она пришла снова, и он еще раздал ей молока, рассудив, что она, видно, совсем бедная, раз пришла в том же грязном платье. Когда же она пришла в третий раз, он дал бутылку, однако, закрыв лавку, отправился следом и увидел, как она зашла на это кладбище. Нигде под деревьями ее не было видно, но ему послышался отдаленный детский плач, и он направился между могильных плит, а плач становился все громче. Наконец он понял, что звук доносится из-под этой самой плиты, что, казалось, сидела в земле так же плотно, как и теперь. Он поспешил в лавку за лопатой и стал копать там, откуда доносился плач. Когда он откинул прогнившую крышку гроба, то увидел пухленькую девочку, сидевшую на истлевших ребрах матери, а рядом валялись три пустые бутылки.
Заровняв могилу, он отнес девочку в приют для брошенных детей. Но девочку никто не бросил, напротив, мать любила ее так сильно, что, когда ее груди сгнили, вставала из могилы и приносила дочке молоко*.
Поднявшись, она откинула волосы.
— Девочкой была ты, — прошептал Пико, и она кивнула.
— Здесь был мой первый дом, — сказала она. — Место тихое. Я часто сюда прихожу.
По пути обратно в бордель он указал на черный дом в снегах:
— Странники. Куда они держат путь?
Но она только покачала головой.
— Ни один не возвращался рассказать.
— А кто там живет?
— Истории. Все истории, что шепотом рассказывают в этом печальном городе. Но у князя тьмы нет имени.
— Или же он носит все имена.
— У него нет имени.
Минул месяц, как трудился он в ресторане, когда неуклюжая кухарка сожгла тесто, что подходило две ночи, и Гойра размолотила об ее голову тарелку и вышвырнула за дверь.
* История рождения Нарьи заимствована из «Писем из Японии» Лафка-дио Хёрна, под ред. Франсиса Кинга.
— Эй, ты, — выкликнула она, обернувшись к Пико, — заморыш! Я заметила, как ты следишь за моей работой. Время оставить тарелки сохнуть и приложить руку к парочке-другой соусов.
Так внезапно он получил место помощника повара. Многому предстояло научиться, но привычка готовить на костре во время жизни в лесу пошла впрок, и он наловчился обращаться с шумовкой и сбивалкой так же расторопно, как с пером. А владеть ножом его выучила Адеви.
Он узнал о тонком искусстве омлета, о недолговечности свежих сливок и капризах яичного желтка Узнал, как обходиться с медными сковородами, покрытыми оловом. Узнал основы приготовления соусов, сочетания масла, вина, белка и всяческих приправ.
— Сама я замужем не была, — сообщила Гойра, — но не от недостатка желающих, ведь мужчины любят желудком, — зато сколько союзов дело моих рук. — И показывала, как превосходны почки в горчичной приправе, как простой сметанный соус с парой долек лимона усиливает вкус форели, пойманной в горных ручьях, и как хороший коньяк, если облить им мясо и поджечь, добавляет мягкость и аромат.
Еще он узнал о винах. Вместе спускались они в погреб, и там он видел затянутые паутиной стоящие в гнездах бутылки, некоторые из которых пережили не одно поколение. Как-то вечером она выбрала старинную бутылку, принесла ее на кухню так же бережно, как несут ребенка, откупорила и оставила на боковом столике подышать. Уже ночью, когда последние клиенты выкатились за дверь, она наполнила два толстых стакана и показала, как нюхают, взбалтывают, пробуют напитки на вкус. Вину было более ста лет, и Пико подумалось, что букет впитал в себя весь этот промежуток, ведь, когда он пил, словно сама жизнь по капле перетекала в него, пробуждая море разных эмоций. Пока она угрюмо прихлебывала, он рассказывал о себе, о городе у моря, о своем путешествии и разной еде, которую случалось попробовать по пути сюда. Поглядывая сквозь пелену сигаретного дыма, она вначале подшучивала:
— Большинство эпикурейцев не в своем уме, я сама такая.
Однако, когда он стал описывать кушанья из города у моря, стало ясно, что и самое бойкое воображение не в силах придумать подобные сочетания: лобстеры на решетке с артишоком и эстрагоном, крабы со свежим имбирем, рыба, сваренная в кокосовом молоке, рис с шафраном, изюмом, чесноком и кардамоном. Тут она оживилась и заставила во всех подробностях описать рецепт каждого блюда, хотя он с грустью заметил, что чаще обходился хлебом, козьим сыром и солеными грибами.
Ночью, пока они пили, эта женщина, скрюченная, как сигаретный окурок, с лицом точно нечищеный котел, призналась, что продала красоту дьяволу в обмен на его рецепты.
— Что такое красивое личико в сравнении с чудесным пирожным? — сказала она — Некогда я была очень хорошенькой, длинноногой, пышногрудой, и все парни, видя меня, пускали слюни. Но красота сродни яйцу — изумительна свежая, да так быстро становится тухлой. И вот когда однажды дьявол явился мне во сне, как рано или поздно является каждому, я стала выпрашивать что-нибудь способное продлиться дольше, чем молодость. И он даровал мне этот талант. — Потянувшись к блюду со свежими вафлями, она положила одну, нежную, как масло, таять в рот Пико. — Только дьявол — хитрый торгаш и ничего не отдает даром. Так что мне пришлось заплатить, — и она провела пальцами по лицу, точно стягивая с него кожу.
— У тебя прекрасные руки, — сказал Пико, и она хмыкнула и затянулась, но видно было, что она польщена.
— Нужно ли мне продать книги, чтобы обучаться твоему искусству? — спросил он, в ответ на что она лишь фыркнула.
— Вот еще, просто уделяй мне побольше времени. А глядишь, и отъешься немного за время обучения, — и шутливо пробежала пальцем по клавишам его ребер.
Так он стал подмастерьем у карлицы-поварихи, что доверяла ему рецепты, полученные, по ее словам, от бледного человечка с острой бородкой, у которого под шляпой среди курчавых волос выступают остроконечные блестящие рожки, купленные у торговца земными радостями, и конечно по сходной цене.
А ведь ее кушанья и вправду благоухали и сочились грехом.
Вскоре он опять встретился с Нарьей в ее убежище. Он зашел вернуть несколько взятых раньше книг и попросить новые, а заодно почитать роман, который она сочиняла. Она не позволяла выносить рукопись из комнаты, но он мог сесть прямо там и прочитать главу-другую. Это было словно продираться сквозь чашу — неразборчивый почерк, многочисленные вставки на полях, так что он все время листал и перечитывал рукопись, ибо нить повествования ускользала и приходилось возвращаться и начинать сызнова. История, впрочем, была настолько замечательная, что стоила любых усилий.
ПЛАНЕТА КНИГ
Опускаясь на тускло освещенную планету, странница услышала приятный шелест, который не поддавался определению. Это не был плеск воды, или вдох, или шорох ветра в листве, хотя в нем было понемногу от каждого из этих звуков. Он будил в памяти образ комнаты, камина, чашки какао, дождя на темном оконном стекле. Когда ее скворцы метнулись вниз, она разглядела под собой стаи других птиц, вьющихся у верхушек деревьев, но даже с такой высоты она поняла, что птицы не похожи ни на один вид из известных ей, да и сами деревья казались странными, словно на них было слишком много листьев. Но только когда она очутилась среди ветвей и несколько странных птиц пролетели мимо шелестящим вихрем, ей стало ясно, что это не птицы, а книги, ускользнувшие от пальцев и полок и свободно порхающие в воздухе. Она увидела, что вместо зеленых листьев на деревьях висели бледные, сухие страницы из книг, подобные соцветиям, что колышет ветер. Так вот что это был за шелест — не вода, не дыхание, не листва, а шуршание десятков тысяч переворачиваемых страниц. По всей планете ветер листал страницы.
Дергая за бечевки, служившие упряжью для скворцов, она приземлилась в своем терракотовом воздушном судне на небольшую поляну и вылезла. Травянистая лужайка была усыпана маленькими прямоугольными цветами, и склонившись пониже, она разглядела, что это крошечные томики стихов, изящно переплетенные, с золотым обрезом и форзацем под мрамор. Сама трава была пропечатана строчками стихов, и, упершись подбородком в ладони, она читала строчки, пробегая пальцами сквозь измельченный ямбический пентаметр. Брошюрки перепархивали с цветка на цветок, как бабочки, и, когда одна присела ей на запястье и раскрыла страницы, она прочла утонченное хокку. Через какое-то время она направилась в лес, но не углубилась далеко, то и дело останавливаясь поразмышлять над одой, вырезанной на коре дерева, или пролистать упавшую с ветки полусгнившую книгу. Некоторые из упавших томиков были настолько сладкими, что кружили голову, некоторые же — такими кислыми, что она долго чувствовала изжогу.
В темном закутке между громадных стволов она заметила пестрые шляпки грибов, вернее, книг, что росли, как грибы, корешками вверх, страницами к земле. Она поспешила отвести взгляд, не зная, какие из них ядовитые.
После долгих блужданий в этом мире слов, ближе к вечеру, она выбралась на поляну, где на траве лежали раскрытыми несколько десятков толстенных книг и на каждой в центре разворота спали существа вроде нее. Пока она смотрела, те стали просыпаться, протирали глаза и тянулись за своими очками. Одежда их была сшита из книжных страниц, измятых и загнутых, из рукавов и манжет вылезали бумажные обрывки, на головах были надеты многократно сложенные бумажные шапочки, и все это при движении шелестело. У каждого были очки с толстыми стеклами, отчего глаза казались необыкновенно большими. При виде ее никто не удивился; напротив, ей предложили присоединиться и рассказать свою историю. С удовольствием подчинившись, она присела на толстую книгу и поведала о своем путешествии, а они слушали, глядя на нее большими мечтательными глазами.
Когда же она закончила рассказ и в свою очередь прослушала несколько отрывков, сонетов и баллад, компания начала разбредаться, приговаривая, что пора пообедать. Голод давал о себе знать, так что она решила последовать за небольшой группой, направлявшейся с сетями к реке. Однако, присев рядом на берегу, она обнаружила, что создания, плавающие в воде, шевеля страницами, совсем как плавниками и жабрами, были вовсе не рыбы, а книги, с переплетами, усыпанными галькой, точно речное дно. Те, что поменьше, держались стайками, мелькая туда и обратно, но были и такие, что неспешно плавали поодиночке, на них-то книжный народец и нацеливал свои сети. Когда груду тяжелых томов, с которых стекала вода и часть которых еще шевелила страницами, вывалили на берег, сети были отброшены в сторону, и, разобрав книги, все растянулись на распечатанной траве и принялись за чтение, предложив страннице последовать их примеру. Так она и сделала, хотя желудок урчал и было досадно, что не изловили форель или лосося, которых можно поджарить. Но стоило улечься рядом с другими и начать листать разбухшие страницы, как она погрузилась в повествование, да так глубоко, что несколько раз пришлось прерваться из страха утонуть. Речная книга была самой увлекательной и глубокой из всех, что она прочла когда-либо, — наполненная синим светом, быстринами и бездонными темными омутами, потому, закончив и насытившись, она легла навзничь и заснула, погруженная в течения и тени. Когда она проснулась, то уже не чувствовала голода, книга, неведомо как, помогла его унять. Теперь она поняла, что на этой планете голод утоляют не ртом, а глазами, и подумала, что такой способ питаться куда естественней и приятней.
За следующие несколько дней ей довелось отведать крылатые книги, замеченные еще во время спуска, кружившие голову своим парящим слогом; она читала также тома с тонким привкусом, собранные с определенных деревьев, сборники едких афоризмов, сорванные с определенных кустов, и наслаждалась изысканными поэмами, отпечатанными серебром на черном пергаменте, что откапывали под определенными корнями. Она даже научилась отличать безопасные книги-грибы и порадовалась своей осмотрительности, услышав от очевидцев истории о тех, кто задохнулся в спазмах, начитавшись поганок.
На такой диете из непрестанного чтения и общения с собеседниками, вечно погруженными в мечты либо воспарявшими в заоблачные выси поэзии, она сама стала терять чувство реальности. Он не знала, грезит или бодрствует, была ли рука, что подпирала ей голову, ее собственной или рукой из книги, и чувство это, вначале смущавшее, уже не было неприятным.
Бывало, поздно ночью книжный народец пересказывал жуткие истории о диковинных книгах, что обитали в лесной чаще, и всякий раз в центре сюжета оказывалась плотоядная книга, громадный том в переплете из кожи, с черно-золотым тиснением. Мало кому довелось ее видеть, а увидевшие редко оставались в живых, чтобы потом рассказать. Когда громадный переплет раскрывался, неодолимая сила увлекала читателя внутрь страниц, отпечатанных красной краской, с виду никогда не высыхавшей. Несмотря на дрожащие колени и пересохший рот, завороженная случайная жертва придвигалась ближе, чтобы прочесть. И тогда с хлопком и хрустом плотоядная книга смыкала страницы и читатель растворялся.
Однако среди книжного народца случались молодые люди, отвергавшие однообразный лесной рацион своих родных и раз за разом уходившие с безопасных прогалин на поиски той дикой книги. Ибо говорили, что те несколько слов, которые успеваешь прочесть, прежде чем пропадешь навсегда, будь то целая красная страница, абзац или предложение, стоят всех книг в мире.
Поразмышляв, странница решила, что могла бы остаться здесь навсегда, читая книги, собирая их, охотясь на них, а в качестве вечернего моциона отправляясь в чащу на поиски плотоядной книги. Это могла бы быть пленительная смерть. Но скворцам ее не сиделось на месте, и впереди лежали другие неисследованные планеты. Ночью, когда она лежала на мягких страницах раскрытой книги, эти миры виднелись между пропечатанных листьев, мерцая в небе неразборчивыми словами. Странница опасалась, что, останься она здесь подольше, и ее собственная история затеряется среди прочих и она уже не вспомнит, кто сама и откуда. Так что как ни упрашивали ее остаться, она распрощалась с друзьями-очкариками, вернулась на полянку, где ее встретили щебетом встрепенувшиеся скворцы, и забралась в стоящий наготове цветочный горшок. Но прежде чем взлететь, она сорвала цветок, чудный маленький томик стихов, и припрятала его в карман, как шоколадку на черный день, — сувенир с этой необычайной, чудесной планеты живых слов.
Пико оторвался от чтения и протер глаза, возвращаясь к реальности, в эту келью, где из-под пера угрюмой шлюхи выходили такие прекрасные слова Расчистив среди книг место для походной закуски, он расстелил на полу клетчатую скатерку, выложил треугольник пахучего сыра с голубыми прожилками, к которому пристрастился, помидор, огурец, горбушку серого хлеба, масло, персики, бутылку белого вина. Затем похлопал Нарью по плечу, оторвав ее от сочинительства, извинился и указал на еду. Она в недоумении уставилась на скатерть, потом на него:
— Это еще откуда?
Пико рассмеялся:
— Когда ты в последний раз ела?
Вопрос, похоже, застал ее врасплох.
— Не помню. Но я только что во всех подробностях описывала банкет и вроде проголодалась.
Пико откупорил вино, нарезал хлеб, сыр и овощи. Нарья отщипнула кусочек сыра, потом взяла бокал с вином и закурила.
— Давно ты пишешь свою книгу? — спросил Пико.
— По-моему, сюжет всегда сидел в моей голове, я, видно, родилась с ним. Когда я в ударе, то как будто списываю слова со свитка, что раскручивается перед мысленным взором. Читать я выучилась почти с пеленок, на самом деле читаю, сколько себя помню.
— Вот и я тоже, — улыбнулся Пико.
— Читать я стала раньше, чем пошла, а письмо так же следует за чтением, как умение говорить рождается с тем, что мы слышим. Уже первые фразы, с трудом выведенные на клочках оберточной бумаги, ложились в основу будущей книги.
— Но стихи, что ты читаешь, совсем другие.
— Стихи — оружие. Ножи и стрелы.
— Ясно. А когда думаешь закончить роман?
— Когда умру, наверное. Нам всем, и мне в том числе, дано сочинить одну историю, и писать я стану сколько живу. Каждая глава моей книги — завершенный этап, так что, доведись мне быть избранной, книга оборвется на последней дописанной главе.
— Доведись быть избранной… — при этих словах сердце Пико екнуло, в нем уже поселился страх пустынной дороги и черного здания. — Доведись быть избранной… — повторил он. — Куда же лежит путь избранных? Куда провожает их безутешное шествие?
— Все слухи. Нам же в пропитанном страхом городе остается сочинять, петь и заниматься любовью. Мы поколениями жили сознанием того, что кому-то нужно подниматься в черный замок, чтобы другим осталась жизнь с любовью, песнями, вкусной едой и волнующими сочинениями.
— И тебе не хочется свободы?
— Для чего же я тогда пишу? — она постучала пальцем по прочитанной им странице. — Тут я могу отправляться далеко за пределы кривых городских переулков.
— Но разве, сидя взаперти, ты не страдаешь от одиночества?
Одиночество? Да подчас мне не дают заснуть мои персонажи, шумно требующие бессмертия.
Нарья была первой. Поздно ночью она скользнула в его постель, как ложится пепел, пахнущая сигаретами и вином. Будто нежный и горячий дым от благовоний обвил его тело. В эту первую ночь она не произнесла ни слова, лишь однажды стон слетел с ее губ. Когда она ушла, он снова заснул, а наутро гадал, точно ли она приходила, но когда зарылся лицом в подушку, то почувствовал запах тлеющих углей.
Затем была Солья. Заспанная, как котенок, однажды утром она проскользнула в его дверь тонким солнечным лучиком.
— Мне снилось, ты целуешь меня, — произнесла она.
— Это было бы бесподобно, — прошептал он все еще на ничейной земле, где сны просачиваются в день бледными болотами восхода. Точно ныряя в пучину, она быстро сбросила рубашку, скользнула в нору его простыней и крепко прижалась губами к его губам.
— Да, — заметила она чуть позже, — во сне все так и случилось.
— Ты стараешься все сны делать явью?
— Если явь располагается всего этажом выше.
— Итак, я следующий номер твоей цирковой программы?
— Да. Теперь я жонглер, а ты факел в моих руках. И скоро брошу тебя в небо, как звезду.
— Факел — это ты, — он запустил пальцы в ее волосы.
— Смотри не обожгись, — заметила она.
С ней не было нужды спешить, руки и губы медлили, словно их тела все еще спали. Солнечный луч упал на кровать из открытого на балкон окна. Когда они оделись и отправились в кафе завтракать, уже наступил полдень.
— Солья… — начал Пико за кофе с вафлями.
— Да?
— Зарко мой друг. Что я ему скажу?
— Ничего.
— Но если он спросит?
— Соври. Зарко бешеный.
— Но…
— Пико.
— Да?
— Тс-с.
* * *
В борделе он обзавелся теперь таким количеством друзей, что занятия чтением то и дело прерывались девушками, приносившими угощение, а на самом же деле желавшими поговорить. Он любил слушать их, любил их интриги, их никчемную жизнь, сотканную из слез и лжи, озаренную редкими мгновениями крохотного воздаяния за ужасы торговли собственным телом. Они приходили, зная, что ему можно излить душу. Садились подле него на матрас, он наливал им кофе, выкладывались принесенные гостинцы, которые они же большей частью и съедали, и он слушал не перебивая. Когда же в тарелке ничего не оставалось, они вытряхивали крошки в окно, целовали его в щеку и спускались готовиться к встрече очередного гостя, платившего за то, чтобы выслушивали его историю.
В лесу он страдал без компании, здесь же искал время побыть одному и почти каждое утро, взяв книгу, тетрадь и ручку, шел купить яблок, хлеба и сыра с плесенью. А там, если выдавался погожий денек, поднимался на склон над городом, откуда шумно струилась вниз река, садился на теплый камень и читал. Хотя он повсюду носил с собой тетрадь, первые два месяца в этом городе было не до записей, столько нового открывалось в прочитанных им словах. Книги, прочитанные им прежде, представлялись одним и тем же по-разному изложенным сюжетом, и он стал ощущать этот единственный сюжет, рвущийся наружу из каждой щелки. До этого он словно бы жил в комнате, казавшейся наглухо запертой, и, однажды проснувшись, понял, что в стене есть дверь, а за дверью раскинулся роскошный сад с чудесными цветами и неведомыми животными.
Он читал книги, позаимствованные у Нарьи, и, случалось, некоторые начинали тлеть у него в голове, как суковатые сосновые поленья, — тогда он покупал точно такие же на свое жалование, если удавалось найти их у книготорговцев, ибо нет ничего прекраснее, чем перечитывать любимую книжку. Постепенно его полки заполнялись.
В дождливые дни он отправлялся в кафе, заказывал кофе с печеньем, читал и смотрел на струйки дождя на окне и расплывчатые силуэты прохожих, прячущихся под зонтами. В кафе было тепло, витал пар и аромат кофе, шоколада и корицы, и многие искали временный приют со своими книгами, часто поднимая глаза на облитое дождем стекло.
Как-то его нашла там Солья, подсела, заказав кофе, и спросила, о чем он думает с таким печальным взором.
— Шелест дождя по крыше напоминает мне шум моря. Впрочем, этот уютный звук придает уют, если сидишь в теплой комнате, попивая кофе. У моря чувствуешь себя таким одиноким, глядя на горизонт, где небо точно верхняя губа хранящего секрет рта.
— А что за горизонтом?
— Острова. О них я читал. С островов приплывают корабли, пережив по пути ужасные шторма, встретив морских тварей, огромных, как дома, и выгружают чай и раскрашенные ткани, украшения из стекла и птичьи клетки, золото и редкие духи. И уходят, глубоко осев в воду под грузом тикового и эбенового дерева, хлопка, жемчуга, орехового масла, шелка. Матросы все в просоленной одежде, с повязками на глазу, увешанные оружием: они шатаются по городу, соблазняя девиц чужеземными байками и морскими припевками, паля в небо из пистолетов. Мне случалось сидеть на причале, где под сваями бормочет вода, слушая их крики, ругань и соленые шутки.
Иные острова, самые отдаленные, до сих пор служат пристанищем книгочеям и сочинителям. Купцы знали, что в городе у моря есть небольшой спрос на книги, ведь, хотя жители и не читают, власти, сохраняя древнюю традицию, выделяют библиотеке средства на покупку книг. Так, знакомясь с их товаром, я сумел узнать островные города так же хорошо, как свой собственный: крытые соломой низенькие дома, гавани, полные раскрашенных рыбацких лодок, холмы, обдуваемые ветрами, где блеют козы, качаются лозы виноградников и оливковые деревья простирают скрюченные руки. Это острова поэтов. Поэт, живущий в квадратной башне на подточенном морем утесе, поэт, обитающий в голубятне, чьи рукописи с трудом можно разобрать под слоем птичьего помета, поэт-рыбак и поэт-матрос, поэт, который объявил себя королем своего острова, слепой поэт, каждое слово которого записывают легион фанатичных последователей… Кто-то из них, возможно, еще жив. Я единственный знал о них, ведь в моей библиотеке не бывало посетителей, кроме кошек, что приходили выводить потомство. Лишь Сиси, моя Сиси, выучилась читать и полюбила стремнины и пороги написанных слов.
Солья поставила локти на стол и уперлась подбородком
в ладони.
— Расскажи мне о Сиси.
— У нее есть крылья, которых нет у меня. Тебе знакома ревность? Боль, что кажется такой сладкой, но ее маленькие лезвия невозможно извлечь. Поцелуй — самый острый кинжал.
— Ты хотел бы никогда не целовать ее?
— Разве моя жизнь стала бы легче? Я просидел бы запертым в библиотеке, всем довольный, вплоть до самой смерти. Но мое сердце так и не забилось бы. Я не хотел бы прожить жизнь, так и не родившись. Теперь я вышел в мир и по дороге узнал, что назад пути нет.
Солья кивнула.
— Ступив на канат, ты должен сойти с него на другой стороне. Назад повернуть нельзя.
Дождь усилился, и в кафе прибавилось посетителей; у порога вода с их зонтов собиралась в лужицы.
Пико подался вперед, чтобы его было лучше слышно сквозь жужжание болтовни с соседних столов.
— Ты идешь по канату. Между Зарко и мной.
Она вздохнула.
— Кажется, всю свою жизнь я буду удерживать равновесие на опасной грани. Без ухищрений и грациозного порхания я ходила бы по надежному полу, и в жизни не осталось бы остроты.
— В городе у моря я представить не мог, что стану желать кого-то, кроме Сиси, но, проделав этот путь, узнал, что в сердце много уголков.
— И что же тогда любовь?
— Любовь — когда пьешь в тепле кофе в дождливый день и вспоминаешь крылья над морем.
— Любовь как протянутый между сердцами канат. Я иду от одного к другому, но счастливее всего на полпути.
— Как-то раз шпагоглотатель перерубил этот канат…
— Мой канат невидим.
— Но нельзя сказать то же про сердца.
— Тише. Так ты разрушишь чары. Ты участвуешь в представлении, не пытайся смотреть сквозь иллюзию, что удерживает меня наверху.
— Прости.
Он опустил глаза в чашку, на мутный осадок кофе, с тяжким предчувствием, как будто ненастье за окном внезапно проникло в его сердце.
С Нарьей — далеко за полночь и задолго до рассвета. В час, когда бодрствуют только кошки и любовники. Держа ее в объятиях, он почувствовал рыдания. Тогда он слизнул слезы.
— Отчего ты плачешь?
Она не ответила, лишь крепче прижалась к нему.
— Отчего, Нарья?
Она отодвинулась и села, спрятав лицо в ладонях. Бриллианты сверкали на кончиках пальцев.
— Пико, — проговорила она своим надтреснутым голосом, — Пико, случалось ли тебе ощутить, что есть и другая стезя, где-то далеко, в неведомых пределах. Почему какие-то мелодии трогают всех нас так сильно? Какие-то цвета? Не камни ли это древнего города, поколениями переходившие из рук в руки, пока не отполировались, как речная галька, не потеряв ни грамма своего веса? Такое чувство, что все мы пытаемся отыскать историю, спрятанную под городом, как сокровище, меж тем как собственные никчемные истории все скроены по шаблону изначальной, который мы уже почти разгадали. Иногда, перед тем как проснуться или заняться любовью, я думаю: «Вот история, я живу ею». А дальше неизменно наваливается мир со своим грохотом и болью. Ты слышишь, Пико? Говоря это, я чувствую себя более голой, чем когда раздвигаю ноги перед незнакомцем.
— Мои любимые стихи тоже будят тоску по той похороненной в душе истории.
— И ты идешь в мифический город, чтобы сберечь ее в целости.
— Я иду в утренний город Паунпуам, чтобы обрести крылья.
— Почему бы не напечатать твои стихи? — спросила Солья как-то ночью после того, как он почитал ей. — У одного из моих клиентов есть печатный станок, он мог бы выпустить брошюру. Спрос наверняка будет, твой голос такой новый и необычный.
— Солья, если нужно написать стихи тебе, я буду рад.
— Но ты смог бы заработать и купить больше книг.
— На еду мне хватает, а у Нарьи хватит книг на целую жизнь. И сама она неиссякаемый источник сочинений. Я не пишу ради Денег.
— Тогда для чего?
— Для чего женщинам дети? Увидеть, как душа расправляет крылья, услышать свой голос, когда тот звучит не внутри тебя.
— Но что плохого в том, чтобы заработать?
— Скажи, Солья, кто я для тебя? Ведь ты не просишь с меня платы за ночи, что мы проводим вместе.
— Еще бы.
— Но почему?
— Это изменило бы природу наших отношений.
— Но не для меня. Я с радостью дам тебе деньги, истории, украшения — все, что пожелаешь, — лишь бы видеть рядом с собой по ночам твое прелестное лицо, чувствовать твои поцелуи.
— Изменило бы для меня. Я не буду уверена, прихожу к тебе, истосковавшись по ласкам или ради новой ленточки в прическу.
— Вот-вот.
— Для тебя стихи как любовная связь.
— Со всеми перепалками и расставаниями, что ей сопутствуют. И всеми поцелуями.
— Поцелуи ничего не значат, — она лукаво покосилась на него.
— Верно. Ничего не значат.
— Пико, ты и вправду понимаешь, о чем я? — она приподнялась, опираясь на локоть.
— Мне кажется, да. Одно и то же слово может оказаться в двух стихах. В одном оно будет печальным и прекрасным, в другом — жалким и бесполезным. Все зависит от порывов сердца там, за рукой, что водит пером. Мой пульс может непонятно как забиться на острие пера, чернила станут моей кровью, перо — открытой веной на странице.
— О, ты понимаешь. Поцелуй — совсем не поцелуй.
— Совсем-совсем не поцелуй.
Так он смог познать их как любовниц, смог познать и ту часть их натуры, которой они зарабатывали на жизнь. То, каковы мы без покровов в постели, часто очень далеко от того, каковы мы днем. Глаза меняют цвет, изменяются движения, мы изъясняемся иначе. Он выучил деликатную азбуку их стонов — рубинов, нанизанных на ожерелье ночи. Языки превращались в пальцы, перебиравшие мысли, и певшие долгие безмолвные дуэты.
Иногда казалось ему, что девушки меняются прямо на нем или под ним.
— Кто ты? — шептал он тогда.
После занятий любовью он громко читал стихи, пытаясь заполнить повисающее молчание. Они жаждали новостей о большом мире, и он рассказывал им истории из леса и из собрания своей библиотеки.
— Зачем вы приходите ко мне? — спрашивал он. — Я не плачу вам. Зачем несете мне свои дары?
Солья целовала его и говорила:
— Ты чужестранец.
А Нарья только улыбалась, трогая ирис на его предплечье. Когда глаза его были закрыты, выражение их лиц отличались.
Однажды утром он проснулся с чувством, что глаза слишком широко открыты. Необычное сияние исходило от стен. Сев в постели, он выглянул в окно — снаружи каждую крышу покрывало сверкающее белое полотно.
Он вышел на балкон, где воздух был до хруста свежим, а холод мятой щекотал ноздри, вернулся, накинул куртку, и вышел обратно. Переулок внизу был точно белый ковер с вихляющимися стежками кошачьих следов. Взяв горсточку снега с перил, он попробовал его на вкус. Вкус замороженных звезд. Потом принес на балкон жаровню, вытряс золу, добавил углей и разжег их, раздув припасенные головешки.
Солья влетела на балкон, когда он наливал кофе. Выхватила сигарету из его губ, жадно втянула дым, словно вдохнула свет. Босая, в одной ночной рубашке.
— Как же чудесно! — воскликнула она, запрыгнув ему на колени. — Помнишь, в первый день, когда ты проснулся в моей комнате, я пела?
— Спой еще.
— Всю ночь шел снег, — голос ее сахаром рассыпался в морозном воздухе. — Он чудным белым покрывалом лег.
Он свернул еще одну сигарету, и они по очереди отхлебывали кофе из кружки. Поджав ноги, она прильнула к его груди, свернувшись клубком, укутанная в его куртку, но скоро начала дрожать, и пришлось отнести ее внутрь.
Снежинки представлялись ему замерзшими словами, что падали, кружась, рассказывая хранимые городом тайны. Накрывая город, снег опускался и на его сердце, на его стремления, незаметно сковывая их. Он вновь начал писать — бледные, невыразительные стихи, как будто влажность этого города в горах разбавила чернила, так что они уже не держались на странице.
Часто он тосковал по лесному уединению, помогавшему положить драгоценные слова на бумагу. Но, раз предав стихи ради удобства, вновь подвергнуться испытанию одиночеством он боялся. Так он и складывал строчки, где не было сердца, отчужденные, написанные урывками между пьянством и прелюбодеянием, которым он не давал оформиться и сразу же зачитывал их своим друзьям в обмен на щедрые похвалы.
Да, искушений в городе в горах было достаточно. Само по себе любое из них, как ни один отдельно взятый человек, не смогло бы удержать его здесь. Но все вместе — кафе в дождь, шкафы книготорговцев, сотни мостов, мелодии уличных музыкантов, кипение кабаков, проблески синего неба, Зарко, Солья и Нарья — создавали непреодолимый соблазн, мешавший уйти. Ни одна из его подруг не смогла бы стать полноценным источником наслаждения, вместе же они удовлетворяли столько желаний, что он почти позабыл об утраченной любви. С Нарьей он рассуждал о словах и тонкостях их применения, Солья пела для него, Зарко же писал картины, превращавшие его в принца поэтов. Сиси сделалась символом, от многократных повторов история их стала пресной. То, чем он жил, послужило пропуском в мир нового окружения.
Нарья видела это. По мере того, как его стихи теряли свежесть, она отдалялась все сильнее. Домогаться ее он не пытался, опасаясь нравоучений и собственной вины.
Стремление отыскать утренний город теперь обратилось в мантру, средство для поддержания веры в самого себя. Путешествие же прервалось. Мысль о расставании с книжными полками, с видом на горные пики с балкона, с утренним кофе и сигаретой, с еженощными любовными усладами, мысль о том, чтобы бросить все это ради скитаний по глухомани навстречу возможной гибели, в погоне за тем, что все больше походило на фантазию, была невыносимой. Он гнал эту мысль, стоило ей возникнуть, и она приходила все реже.
Как знать, сколько бы он пробыл в этом уютном уголке, заливая совесть вином, прижигая табаком, оставайся город в тиши и покое. Но когда персонажи долго соседствуют друг с другом, сюжет сам находит новый поворот.
Затопленное поле за городскими воротами замерзло, и, вооружившись метлами и оловянными подносами, четверо друзей спустились вниз расчищать лед. Под их ногами лед гудел и трещал; когда же они очистили от снега широкое черное пространство, похожее на обширную плиту полированного обсидиана, то поднялись с подносами на холм. Зарко съехал первым, усевшись на поднос и ухватившись за передний загнутый край, как за нос корабля. Его подтолкнули, и сначала медленно, а там все быстрее, с шипением разбрызгивая снежный шлейф, он устремился вниз. На льду он завертелся и с разгону врезался в сугроб на дальнем краю, где остался лежать, дрыгая ногами и громко вопя. Следующей была Солья, за ней — Нарья, последним Пико. Крепко зажмурившись на стремительном спуске, он влетел в руки поджидавшего Зарко, разгоряченный и запыхавшийся. Потом они снова вскарабкались по склону и с еще большим задором пустились вниз на самодельных салазках, разгоняясь все быстрее по уже проложенной колее. И снова, и снова — на животе, на спине, стараясь перещеголять друг друга в необычных позах. Съезжали парами, спина к спине, держась за руки, Зарко попытался скатиться стоя, но не удержался. Наконец попробовали цепочкой все четверо, уже на льду рассыпавшись, как зерна из кувшина, и изнемогая от смеха.
Солья захватила флягу с горячим шоколадом и четыре кружки, и пока кружки наполнялись, оставляя в снегу подтаявшие круги, все расселись на подносы. Из-под накидки Зарко выудил плоскую бутылку, долив каждому рома, и они прихлебывали, разгоняя холод в костях, оставляя поцелуям стужи лицо и руки.
Пико заметил, как Солья раскраснелась, но не только от усилий и возбуждения, — в ее глазах поблескивала искорка, зажечь которую мог только Зарко. Она подливала новые порции, и они пели хором, белый пар от дыхания смешивался с паром из кружек, сладкий голосок Сольи и высокий Пико, хриплый Нарьи и немузыкальный рев Зарко умудрялись сливаться в гармонии, точно у холода было свойство соединять несоразмерные звуки.
Оставив подносы в снегу, они побрели назад через город, с метлами на плечах, как странствующие ведьмы. Пико с На-рьей следом за Сольей и Зарко. В безмолвном белом городе светилось всего несколько окон, и Пико чудилось, что и он — открытое окно, струящее на снег тепло и свет. В самой верхней точке, где их пути расходились, Солья почти шепотом спросила Зарко, не пойти ли к нему, но тот остановился и обернулся.
— Нарья, сегодня ночью ко мне пойдешь ты. Я смотрел и понял, что снег под цвет твоему облику. Я тебя нарисую.
Нарья покачала головой.
— Солья, — произнес Зарко, не отрывая глаз от Нарьи, — скажи ей.
Подойдя, Солья взяла ее руку, повернула ладонью вверх и ласково погладила.
— Нарья, ради меня, — попросила она. — Пойди с ним, пожалуйста. Я заплачу.
Нарья вздрогнула. Вырвав руку, она развернулась и зашагала прочь.
Тут же Солья бросилась перед Зарко на колени.
— Как тебе угодить? — взмолилась она. — Что мне делать, скажи? Что мне делать?
— Убирайся, — рявкнул художник, и она отшатнулась, как от пинка в лицо.
Этой ночью Пико поддерживал ее, как многие месяцы назад она его, и две фигуры, прямая и надломленная, двигались через безмолвный город. В борделе он на руках отнес ее по лестнице, раздел и уложил на засаленный матрас.
— Спи, — шепнул он. — Теперь спи, моя сладкая.
Перед рассветом его разбудил шум на нижних этажах, подобный свисту налетевшей бури или завыванию злого духа; из каждой комнаты через окна были слышны вопли, и он второпях накинул халат и выскочил разузнать, что стряслось. Девушки стояли в дверях своих комнат в слезах, их гости суетились, натягивая штаны и толпой вываливаясь в коридор.
— Что такое? Что такое? — спрашивал Пико, но никто не отвечал. Он поспешил в комнату Сольи, но там было пусто, спустился к Нарье, но дверь была заперта. Так и не поняв причины суматохи, которая тем временем улеглась, он вернулся к себе, зажег свечку и стал читать, однако взбудораженный мозг никак не давал сосредоточиться. Когда стало светать, он сварил кофе. Что же могло вызвать такой переполох? Видно, буйный клиент, рассудил он, — не заплатил либо принялся выколачивать любовь кулаками.
С наступлением утра бордель затих, девушки устроились вздремнуть — тем временем он предвкушал, как оденется и направится есть на завтрак кофе с пирожными, а пока думал, как хорошо сидеть вот так, одному, с чашкой в руке, глядя, как розовеют вершины гор и солнце смывает последние мазки ночи с небосвода. Не считая струек дыма, вьющихся там и тут над крышами, город казался безжизненным.
Внезапно, точно камешек, разбивший хрупкий воздух, из переулка под ним раздался стук. Он перегнулся с балкона взглянуть на чудака, который заявился в такую рань, да еще не сообразил позвонить.
Внизу, укороченные перспективой обзора, но вполне реальные, чтобы заставить сердце замереть, стояли маленький мальчик во фраке с барабаном через плечо и девочка в черной накидке, сжимающая блок-флейту. За ними в конце переулка ожидали цветочницы с корзинами лилий и гвоздик.
Девочка постучалась снова и отступила от двери, которая после паузы отворилась, пропуская девушку в белой сорочке с нашитыми по подолу бубенчиками, с волосами, сверкнувшими ярким огнем.
— Нет, — закричал Пико. — Солья, я иду!
Он метнулся из комнаты, но, уже выбегая на лестницу, услышал мелодию барабана и флейты.
Нарья подвернулась навстречу на площадке между этажами, оба упали, и она обвила его руками и ногами, не давая встать.
— Там же Солья! — взмолился он.
— Да, — произнесла она так спокойно, что он прекратил вырываться и лежал, тяжело дыша.
— Этим утром Солья, — продолжила она, — в другой раз буду я, а там, если пробудешь здесь дольше, и ты.
— И ничего нельзя сделать?
— Ничего.
Лежа на полу, точно вытащенная из воды рыба, он даже сквозь стены, двери и застеленные коврами коридоры этого дома мог слышать музыку барабана и флейты, уходящую все дальше через молчащий город.
Позже они поднялись к нему и с балкона, облокотившись на перила, следили за тлеющим угольком волос, медленно уплывающим от домов вверх по тропинке к темному замку, и, когда тот достиг стен уже едва заметной искоркой, Пико обернулся к Нарье. Голос его дрожал.
— Как их выбирают, тех, кто поднимается к черному дому?
— Одних выбирают, другие выбирают сами. Желающие покинуть город дают знать властям, и маленькие музыканты приходят их проводить.
— И Солья?
— Солья выбрала.
Опустившись на колени, Пико прижался лицом к холодной чугунной решетке и зарыдал. Когда он поднял голову, Нарьи рядом не было и полосатое пространство между городом и замком было расцвечено лишь черным и белым.
Ему было некому выплакаться, а слезы никогда не высыхали, так что и ночью он просыпался с мокрым лицом. Даже Нарья избегала его, пока как-то раз он не стучался к ней так долго, что она отворила и встала в дверях, перегораживая проход.
— Солья, — вымолвил он и увидел, как лицо ее перекосилось от боли. На миг она опустила голову, а когда вновь подняла, глаза были мокрыми.
— Мы не поминаем имен умерших, — сказала она.
— Но как еще общаться с ними?
— Видеть их во сне.
— Разве этого довольно?
Она пожала плечами.
— Только не для меня. Мне этого мало.
Но дверь захлопнулась, лязгнул засов, и сколько он ни молотил кулаками, больше не открылась.
Зарко впал в исступление: подвывая, он цеплял краски руками и швырял на холст, терся о полотно, так что грудь и руки покрывались фрагментами нарисованных лиц. Дважды Пико заходил в его мастерскую, где видел пьяного безумца с налившимися кровью глазами. Открыв поэту дверь, он, похоже, не узнавал посетителя и спешил вернуться к своему занятию. Первый раз Пико посидел немного и ушел, так и не проронив ни слова. На другой раз попытался заговорить, но стоило упомянуть имя Сольи, как художник всем телом протаранил полотно и стал биться об стену, свалившись без чувств, прежде чем Пико успел вмешаться.
Итак, он взял кувшин, служивший копилкой, и отправился в заведение Гойры, где и высыпал на стол свое богатство.
— Я хочу заплатить тебе за ужин на троих. Самые лучшие блюда. Этих монет довольно?
Почесав под мышкой, она растянула в ухмылке рот, показав желтые, как старые кости, зубы, сгребла монеты обратно и вернула кувшин.
— Твоих денег не хватит и на миску супа.
В отчаянии он закрыл лицо руками.
— Я готов отработать, сколько бы это ни стоило.
— Закрой рот, — сказала она. — Ресторан твой в любой назначенный вечер. А еду приготовлю такую, ради которой впору отказаться от секса.
— Гойра, ты чудо! — наклонившись, он поцеловал ее в замаранную табаком щеку.
Пир начался в сумерках. Шел снег. Накануне каждый гость получил приглашение, где на синей карточке золотыми чернилами было выведено: «От всей души приглашаем на банкет б изысканном ресторане Гойры, завтра, как стемнеет».
Пико явился первым, практически следом пришли Нарья и Зарко, так что все трое с минуту простояли в крошечном вестибюле, отряхивая снег с ботинок и шляп. Забрав пальто, Пико провел гостей в ресторан, к его удивлению оказавшийся пустым. В очаге у дальней стены полыхали яблоневые поленья, а немного в стороне, но достаточно близко, чтобы доходило тепло очага, был накрыт стол на троих с зажженными канделябрами.
Они расселись. Перед каждым были сервированы серебряные приборы и белые фарфоровые тарелки с тонким синим ободком. Два высоких бокала для вина и более приземистый для бренди. Два меню, тоже золотом на синем, были приставлены к букетику фиалок в центре стола.
ТУШЕНАЯ СПАРЖА В ЛИМОННОМ СОУСЕ С МАСЛОМ
ЛУКОВЫЙ СУП
ЖАРЕНАЯ УТКА, ФАРШИРОВАННАЯ КОЛБАСНЫМ ФАРШЕМ С КАШТАНАМИ
ЗЕЛЕНАЯ ФАСОЛЬ, ПЮРЕ ИЗ ПОМИДОРОВ, ЯБЛОЧНЫЙ СОУС
МИНДАЛЬНЫЙ КРЕМ СО СВЕЖЕЙ КЛУБНИКОЙ
Поначалу друзья чувствовали некоторую неловкость и сосредоточились на еде. А уж еда того стоила. Спаржу подали на специальных тарелках, разложенную зеленым веером, и отдельно соус в маленьких мисочках. Гойра наполнила их бокалы полусладким вином, заранее охлажденным на подоконнике. Они обмакивали зеленые стрелы в соус, избегая смотреть друг другу в глаза, глядя вместо этого на огонь или снежинки, кружащие за синими стеклами окон.
Следом принесли луковый суп, темный и пряный, с хлебными тостами в расплавленном сыре. По-прежнему тишину нарушали лишь звяканье ложек, причмокивание и негромкие вздохи удовольствия.
Когда Гойра собрала суповые тарелки, Пико поднялся наполнить бокалы, затем поставил бутылку на стол и откашлялся:
— Уже полгода я с вами в этом городе в горах, городе дождя и снега, городе книгочеев и кофеен. Явившись сюда как пришелец, я отдал вам мои стихи и поцелуи, передал мои страхи и мои желания. Все мы так или иначе пришельцы, но я явился уж очень издалека, и мне сложнее было узнать каждого из вас, и потому, возможно, вдвойне приятно. Мы ценим то, что тяжело достается. Я так много узнал от вас — об искусстве слов, искусстве любви. О том, как рисовать, позировать и обчищать карманы. Я узнал, какой силой обладают тайны.
Даже если вы считаете меня наивным, я узнал больше, чем вам может показаться. Я знаю о запрете поминать имена умерших или черный замок, но для этого случая решился поступить иначе. И молю, разделите со мной этот вечер, ведь я позвал вас на пиршество в честь той, что была частью нашей компании и ушла. Мы остались без голоса, без составной части общего тела, и нам больше не быть такими, как прежде. Я произнесу ее имя. Солья. Солья ушла неторной тропой к черному дому в снегах и не вернется. Но с нами память о ней. Мы можем вспомнить ее смех, ее рассказы и как она любила поесть. Чаше принято восхвалять ум, но с уходом Сольи я понял, как много почерпнул знаний о теле, о том, для чего даны рот и желудок. Мы не должны повторять ее имя, так давайте хотя бы поедим в память о ней.
Заплакав, Пико сел и отпил глоток вина. На лицах других участников застолья во время его речи сменялись разные чувства: страх, стыд, гнев, облегчение. Теперь они сидели молча. Нарья, как и он, тихонько плакала в салфетку. Тишину нарушила Гойра, протиснувшаяся сквозь крутящиеся двери с громадным шипящим подносом, где красовалась жареная утка цвета полированного красного дерева, украшенная дольками яблока и веточками петрушки. Прибаутки, с которыми она разрезала птицу, были лучшим средством рассеять потрясение от речи Пико. В горшочках она подала гостям фасоль, картофельное пюре и яблочный соус, сдобренный корицей. Принесла бутылку красного вина, загодя оставленную открытой на полке, и осторожно, чтобы не взболтать осадок, наполнила бокалы до половины. Затем удалилась на кухню, откуда послышалось дребезжание посуды и немелодичное мурлыканье.
Настал черед восхищения сочной уткой с приправленной специями начинкой, что и вправду была великолепной, с хрустящей корочкой, прожаренная в середине до нежно-розового оттенка, исходящая соком. Изумрудно-зеленая фасоль лопалась от спелости, картошка была масленой и перченой. Вино оказалось неописуемо вкусным, просто прекрасная поэма для нёба и языка.
Понемногу под действием вина они перешли к воспоминаниям о Солье, о песнях, что она пела, о ее ярких платьях, ее искрометном веселье и о ее умении слушать всем своим существом. Обсуждали, как она обратила собственную хромоту в танец, извлекая чувственность из увечья.
Вспомнили и ее обильнейшие завтраки. Ее самозабвенное чревоугодие. Подкрепленные подобными воспоминаниями и замечательным вином, они вмиг смели утку, фасоль, яблочный соус и картошку. Когда Гойра забирала поднос, там осталась лишь горсть обглоданных костей.
После миндального крема и кофе в маленьких чашках, когда все откинулись на стульях, решив, что трапеза окончена, она извлекла из буфета бутылку бренди — более древнее, по ее словам, чем сам город. Бренди из начала времен, последовательно выдержанный в давно уже рассыпавшихся бочках из разных винных погребов, который поджидал только подобного сборища
— Ты серьезно собираешься потратить его на нас? — спросил Пико, и она рассмеялась:
— На кого же еще мне его тратить? Пейте ваш бренди, Пико.
Избыток пива на голодный желудок оборачивается хриплыми шутками, отвратительным пением и рвотой. Но следствием безупречного вина, выпитого неспешно с превосходной едой и отполированного великолепным бренди, становятся удивительные беседы. Глубоко за полночь, когда дрова уже превратились в угли, а снег все шел, они разговаривали о тайнах, о необыкновенной силе, которая высвобождается от их разоблачения и могущество которой несоизмеримо с их собственными крошечными значениями.
Пико приблизил руки к горящей в канделябре свече, спрятав мерцание между ладоней.
— Солья была как пламя свечи, — сказал он.
— А я — как пожиратель огня, не способный выдохнуть, — угрюмо пробормотал Зарко.
— Она несла свет в себе, — откликнулась Нарья, — но не дарила всем без разбору.
— Ах, Солья, — продолжал Пико, — вот уж кто знал силу тайны. При поцелуе казалось, что она забирает тайну с твоего языка и дарит другую в ответ.
Повисла тишина. Потом Зарко медленно встал:
— Что ты сказал?
Слегка захмелевший Пико улыбнулся ему.
— Ее поцелуи, сказал я, были сродни тайне. Тайному знаку слияния губ.
— Ты целовал ее? Целовал Солью?
— Да, Зарко, я ее целовал. Мы были любовниками. Ведь ты, Зарко, бросил прекрасную плясунью из-за ее увечья. Она мертва, она мертва — так пусть эта тайна откроется, завьется по узким улочкам и снимет наши оковы. Да, я ее целовал. Садись, Зарко, садись.
Но художник больше не сел. Он поднял руку, наставив на Пико палец, как холодное слово, проступившее в мерцании свечей.
— На рассвете, — произнес он. — На северном пустыре. Оружие приготовит Нарья.
В последовавшей за этим гробовой тишине его каблуки простучали по мощеному полу, потом зашелестела наброшенная на плечи накидка и хлопнула дверь, а через мгновенье повеяло ледяным дыханием морозной ночи.
Остаток ночи походил на сон. Поначалу Пико не мог сообразить, что его ожидает. Только когда Нарья стала описывать правила дуэли, он понял, что канат Сольи лопнул уже без нее, и теперь он падает, не зная, что ждет внизу, булыжники или хризантемы.
Рассвет был ясным, с трескучим морозом. Горстка ворон по дуге взмыли ввысь и упали, как брошенные камни, и после этого в городе все застыло, кроме маленькой группы на огромном заснеженном мосту. Первым шел Зарко, широкими шагами отхватывая большие куски дороги, следом Нарья с футляром под мышкой. Пико брел последним, колеблясь и медля, как будто стряхивая снег с лодыжки статуи или подбирая увядший лист он мог предотвратить то, что должно было случиться. Они вышли из города, оставив горы слева, и прошли небольшой рощицей к пустырю, служившему ареной для многих эпизодов из прочитанных им здесь книг. Это был вытоптанный овал в окружении черных стволов деревьев, их ветви расщепляли небо, удерживая ночные тени. На дальнем конце прогалины выступали под снегом надгробия, а в центре, как алтарь, стоял доходящий до колен черный гранитный столб. Никто не нарушал тишину, когда они подошли к этому знаку. Положив коробку, Нарья стала скручивать сигарету, Пико и Зарко смотрели, как она разминает табак, загибает бумагу, облизывает край и сворачивает потуже. Протянув сигарету Зарко, она свернула новые для себя и Пико, и все прикурили от одной спички. Пико отошел к деревьям и стоял, уставившись на них, будто надеясь разглядеть там нечто более осязаемое, чем тени.
Нарья докурила, опустилась на колени и открыла футляр. Под крышкой с обтрепанной сатиновой подкладкой рядышком, как дремлющие хищные птицы, пристроились два короткоствольных пистолета. Рукоятки их были отделаны розовым Деревом с сеткой из серебряной проволоки, стволы густо смазаны маслом и радужно переливались. Она подошла к Пико, тот выбрал пистолет, неумело взяв его в обе руки. Зарко пренебрежительно взял оставшийся, извлек пулю и проверил механизм. Дунул в ствол, вложил пулю назад, и крутанул пистолет на указательном пальце, так что рукоятка со шлепком легла в ладонь.
Оставив Пико и Зарко у столба, Нарья отошла, чтобы произнести заключительные слова.
— Я скомандую, и по моему счету каждый из вас сделает десять шагов, после чего в любой момент можно стрелять. Оба согласны с правилами?
Стоящие спиной к спине дуэлянты не шелохнулись.
— Тогда начнем. Один. Два. Три.
Хриплый голос ронял слова в воздух, где они на мгновение повисали, как оседающий пепел.
— Четыре. Пять. Шесть.
Сердце гулко ухало, кровь ревела у Пико в ушах, но с тем, как подходил к концу отсчет, все улеглось. Странная легкость внезапно охватила его, он точно парил над снегом, наблюдая далеко внизу медленно расходящиеся фигуры — единственное, что двигалось в застывшем мире. Паузы между цифрами, казалось, растягивались в вечность.
— Семь. Восемь. Девять. Десять.
Когда он начал оборачиваться к Зарко, конечности налились свинцом. Художник, во время отсчета державший пистолет дулом кверху возле уха, вытянул руку перед собой. Пико тряхнул головой, как человек, старающийся сконцентрироваться, нашел глазами пистолет и стал поднимать руку.
Выстрел был странно тихим, как хруст сломанной ветки, щелчок пальцами или негромкий кашель. Пико испугался, что сам нажал курок, но тут же увидел клубок дыма, расплывающийся над пистолетом Зарко. Только ствол его был повернут в другую сторону. Ошеломленный Пико увидел плеснувший на снег позади Зарко кровавый фонтан, а следом как подрубленное дерево свалилось безжизненное тело.
Пико сделалось дурно. Упав на колени, он схватил горсть снега и стал растирать лицо, словно шок от холода мог перебить бурю в сердце. Он уткнулся лбом в землю, сжался в комок, только бы не видеть это небо, где кружили вспугнутые птицы, и очнулся, когда Нарья стала трясти его за плечо.
В сменившем наряд городе они сидели в кафе вдвоем, и Пико казалось, что, кроме пальцев, держащих чашку горячего кофе, все тело его заледенело. Он крепко сжимал чашку, как утопающий сжимает обломок дерева, в надежде что его вынесет к берегу.
Они просидели очень долго; кафе наполнялось людьми, пустело и наполнялось снова; приплывшие из-за гор облака стали посыпать улицы снегом. Они пили кофе. Курили. И молчали.
Истощенные до предела, они заснули в постели Пико в объятиях друг друга, а снег все шел. Проснувшись среди ночи, он увидел, что сугроб на балконе вырос до половины двери, потом заснул снова, и ему снилось, что снег заполнил комнату и он спит под снежным покрывалом, а чей-то голос напевает невнятные слова.
Вновь проснувшись, он увидел Нарью, сидящую в его куртке на стуле у окна; через расчищенный пятачок на замерзшем стекле она смотрела на снег, толстым ковром лежащий на каждой крыше. Крупные хлопья продолжали валить с неба. Когда он сел на постели, она обернулась, посмотрела, достала из кармана его куртки кисет с табаком, стопку папиросной бумаги и свернула ему сигарету.
— Тело давно уже замело, — сказала она.
— Разве его не похоронят?
— Весной, когда стает снег, на кладбище дуэлянтов появится еще одно надгробие. Если вороны не расклюют его раньше.
— Ты прежде теряла друзей?
Она кивнула.
— После дуэлей?
— Дуэли, самоубийства, черный дом. С этим надо смириться, не то свихнешься.
— Как Зарко.
— Зарко был влюблен. Здесь в городе безумие, смерть и любовь составляют неразлучное трио.
— А ты никого не любила?
Она прижала руку к стеклу, голос ее был еле различим.
— Было время, когда я думала, что люблю тебя, Пико. Ты осмелился распахнуть объятия смерти, выступив в безнадежный поход. Но ты сдался, похоронил историю, что давала тебе силу.
Он промолчал.
— За те часы, что ты спал, — продолжала она, — я подумала и решила забрать у тебя твою историю. Раз ты сам отверг ее, любой теперь сможет продолжить. Завтра я отправляюсь, но не на восток, не в твой утренний город. Крылья мне не нужны. Я хочу увидеть море.
Она собрала кожаный чемоданчик с одеждой и набором для готовки, и он предложил ей свой компас.
— Но вдруг ты решишь продолжить путь? — спросила она, крутя в руках медный корпус с упрятанной под стекло своенравной маленькой стрелкой.
— Пойду по солнцу, — ответил он.
Остаток дня они потратили на покупку свечей, мотка прочного шнура, четверти головки голубого сыра, пачки твердого печенья, ломтя копченой грудинки и, конечно, запаса табака и бумаги. Она упаковала дюжину книг, но не смогла поднять свою поклажу, так что, при молчаливом сочувствии Пико, мучительно отбирала, что отложить, и в конце концов оставила три книги из его библиотеки да несколько тоненьких черных тетрадей с собственными стихами.
Ночью они занимались любовью, пока чемодан дожидался в углу комнаты, потом Пико заснул, а проснулся один в кровати. Снег прекратился, и в окно лился голубой лунный свет. Нарья опять сидела на его стуле, единственная слеза, как растаявшая снежинка, блестела на ее щеке.
Вновь проснувшись на рассвете, он увидел, что ее поза не изменилась, но слеза исчезла, и засомневался, не померещилось ли ему в первый раз.
— Ты совсем не спала? — спросил он, и она покачала головой, но глаза были ясными.
— Пошли завтракать, — позвала она.
Они заказали гигантские порции сосисок и бекона с омлетом, сыром, фасолью и жареной картошкой, запивая бесчисленными чашками кофе с молоком, потом она взяла чемодан, и они вышли из теплого уюта кафе на холодную улицу. По обе стороны бульвара снег был собран в большие кучи, но дальше они пробирались, утопая по лодыжки. Остановившись за последним домом и взявшись за руки, они оглядели уходящий вниз белый склон, будто покрытый толстым слоем гагачьего пуха Ветви сосен и елей на опушке леса сгибались под тяжестью снега, но вдали пространство было густо-зеленым. Нарья поежилась, и Пико обнял ее за плечи.
— Я не замерзла, — сказала она, вызвав его улыбку. — Пико, — она коснулась его щеки, — позаботишься о моей рукописи? Дверь в комнату осталась открытой.
— Обязательно. Это честь для меня. Нарья, послушай. Когда в конце пути ты выберешься из-под полога леса, перед тобой откроется вода, сливающаяся с небом, а внизу будет лежать город, сплошь из башен. Слева на склоне горы, выше других, будет маленький разукрашенный каменный дом с медными дверями, барельефами по стенам и увенчанной куполом башенкой. Это и есть моя библиотека. Ключ под ковриком у дверей. Оставайся, сколько захочешь, читай книги и спи в башенке на тюфяке.
Она повернулась к нему, глаза ее горели, как звезды. Она поцеловала его и выскользнула из его объятий, и он еще долго смотрел, как она спускается по заснеженному склону в направлении леса.
Его ждали дела. С непривычно легким сердцем вернулся он в бордель, спустился в подвал Нарьи, улыбнувшись предостережению на двери, и оказался в знакомом книжном лесу. Он зажег свечи, сел за ее стол и прочитал, последнюю главу, написанную в считанные часы между брошенным Зарко вызовом и дуэлью на рассвете; в этой главе переполненная впечатлениями путешественница возвращается на родную планету, отпускает скворцов, ставит на место цветочный горшок и идет к маме на кухню, где уже накрыт завтрак.
Окончив чтение, он сложил листы рукописи в одну громадную стопку, не без труда вытащил из дома и понес по улицам на площадь книготорговцев. Сейчас они кутались в толстые пальто и попоны, но упрятанные в перчатки руки по-прежнему сжимали карандаши и перья, что-то царапая в тетрадях. Огромные навесы прогнулись под тяжестью снега, а каменного человека украшали мантия из снежинок и белая шапочка.
Пико свалил рукопись на колени оторопевшему торговцу, тому самому, что при первой встрече усомнился в его истории.
— Рукопись не моя, — сказал Пико. — Автора зовут Нарья.
Она бывшая шлюха, а теперь отправилась в путь через лес, чтобы отыскать город у моря. Прочти ее книгу, это шедевр, а после снеси печатнику.
В глазах торговца, едва заметных под капюшоном, мелькнуло удивление.
— Рукопись шлюхи? — недоверчиво произнес он.
Пико кивнул.
— Невероятно, — ахнул книготорговец. — Все книготорговцы знают легенду о шлюхе, сочиняющей удивительную эпопею, и любой из нас заглядывал в бордель в надежде уговорить кого-то из девиц за деньги выкрасть это творение. Причуда уставших рыться в книгах, желание необычного. Так ты был знаком с ней?
— Мне она была другом и любовницей. В книге — вся ее жизнь.
— Сколько ты просишь?
— Нисколько. Совсем ничего. Но важно, чтобы книга вышла красивой. Пожалуйста, не забудь про это, — с последним словом Пико развернулся и покинул площадь.
В свой рюкзак вместе с записной книжкой он положил два романа из города в горах и еще тонкую тетрадь, куда переписал наиболее удавшиеся главы романа Нарьи.
Закинув рюкзак на плечи, он распрощался с борделем, в последний раз пройдя устланными коврами коридорами, где витал шепот отчаяния и наслаждения. Пусть друзей больше рядом не было, покидая город, без провожатых он не остался — до боли знакомые фигурки дожидались в конце переулка. В этот раз он улыбнулся им, потрепав румяные от мороза щеки девочки с блок-флейтой и мальчика с барабаном. Цветочниц не оказалось, лишь двое маленьких музыкантов пришли проводить его, неведомо как проведав о его намерении. Мелодия, от которой стыла в жилах кровь, больше не вызывала страха, и он слушал чистые ноты и ритм, радуясь нежданной компании.
Он кивал плачущим женщинам и мужчинам, застывшим истуканами у дверей и окон, гладил по голове ребятишек, босиком бежавших за ним по снегу, пока мать не позовет назад. За крайним домом музыканты остановились и повернулись к нему, а он встал на колени и поцеловал каждого в лоб, прежде чем отправиться вверх по тропинке — сейчас едва заметной ложбинке в снегу. Все дальше поднимался он между скользких камней, и скоро музыка стихла. Раз он обернулся взглянуть на город, почти игрушечный на фоне каменистых пустошей. Большой мост висел над рекой, как белая радуга, мосты поменьше напоминали хлопковые нити. Взгляд его проследовал вдоль улиц, где случалось ходить, отыскал любимые кафе и площадь книготорговцев, в последний раз остановился на борделе с прилепленным наверху крошечным балконом. Направо за городом виднелся овал дуэльного пустыря.
Когда смотришь вдаль, все сливается в точку. Месяцы в городе уложились в несколько зданий, что могли бы вместиться в его ладонь, в несколько голосов на ветру. Так мало, так много… Он перевел взгляд на лес, синевой перетекающий в небо, где лежал теперь путь Нарьи, и обернулся к горному склону.
Когда день угас, поднялся пронзительный ветер, пронизывающий до костей, обжигающий кожу ледяной крошкой. Подняв воротник и втянув голову в плечи, он продолжил подъем. Заходящее солнце, казалось, похитило весь кислород — чем выше, тем труднее становилось дышать, и он часто отдыхал, чтобы не рухнуть на камни. Черные грани долго оставались так же далеко, храня свою тайну, но наконец под совсем потемневшим небом, в снежной круговерти, он почувствовал под ногами ступени крыльца и, подняв глаза, понял, что пришел.