Глава 3. Многопенный вал
Страшно, сладко, неизбежно, надо:
Мне — бросаться в многопенный вал,
Вам — зеленоглазою наядой
Петь, плескаться у обманных скал.
А. Блок
С облегчением опустился я на следующий день в глубокое кресло тихого кафе. Господин обер, дородный и важный, подал черный кофе, рюмку зеленого шартреза, сухое печенье и пачку свежих газет, поклонился и с достоинством отошел в сторону. Я следил за ним, со страхом ожидая момента, когда останусь один, наедине с ужасом своего положения.
Вчера я взял себя в руки и сумел довести до конца мучительный вечер, как-то шутил, чему-то смеялся… Сотню раз заглянул в порочные глаза жены, стараясь найти в них сомнение, раскаяние, тревогу — что-нибудь, показывающее внутреннее волнение или хотя бы понимание мучительного тупика, в который она меня завлекла.
И ничего не прочел в спокойных светло-зеленых глазах, кроме обычной печали и пустоты. Она мило смеялась моим шуткам, была возбужденна, и это лишь подчеркивало угнетавшую меня удаленность ее души. Так сильна была жажда счастья, что одно ее веселое слово окрыляло меня, я вспыхивал искренней радостью, но потом ловил неживой взор, устремленный поверх людских голов куда-то вдаль, и сжимался и опускал голову над бокалом.
Нет, нет — не моя…
И пока жена рассказывала о недавней поездке в Париж, живо и верно изображая сценки французской жизни, я слушал, улыбался и думал: что же… значит — пополам? Вынужден делить ее с цепкими руками Изольды… Вспомнил Камиллу и почувствовал стыд, представляя себе свою жену… Вспомнил хищный профиль Изольды, ее гордые слова: «Если когда нибудь встретите такую надпись — знайте: перед вами стою я, воплощенная в ином образе. В него я вложила все самое святое, что нашла в себе. Отступитесь: он — мой!»
Я ничего не сказал Иоланте. Несколько раз начинал говорить, глядя на ненавистную надпись, но голос срывался и противно дрожал. И я обрывал фразу. Любовь толкала вперед: жизнь — не книга, и я — не выдуманный герой… А гордость гнала назад: надо замкнуться в себе и ждать. Если захочет, она придет сама… Нельзя унижаться до расспросов, которые можно истолковать как ревность.
Поздно ночью я подвел Иоланту к подъезду ее дома. Она вошла и оглянулась, как бы приглашая следовать за ней. Но я остановился у порога.
Мгновенье мы стояли молча.
— Благодарю вас за приятный вечер. За все, — я думал об Изольде. Чей-то железный голос в моей душе равнодушно повторял: «Люблю только тебя, и вся моя иная любовь — только ничто». И я отвечал голосу: «Нет, любовь неделима!»
Широко раскрытыми глазами жена смотрела на меня. Растерянно начала:
— То есть как же… Вы… — Смолкла. Закончила холодно: Спокойной ночи. — И захлопнула дверь.
Я спустился к мосту. Вот здесь вчера колесо судьбы вдавило в грязь серебряную розу… Боже мой… Это не то… Не то..
Бегом возвращаюсь к старому дому с крестом у входа. Сонный привратник нехотя открывает дверь. Бегом поднимаюсь по лестнице. Незапертая дверь.
Иоланта, положив голову на раскрытую книгу, беззвучно плачет.
Ну вот и все. А сегодня — снова день. И завтра — опять. И долгие дни впереди. Колебания между ненавистью и любовью, яростная злоба при воспоминании об Изольде. Все тот же проклятый профиль стоит перед глазами. «Будет время, когда вы захотите иного счастья — тогда я приду для мести».
Она пришла. Неужели так можно жить и дальше?
Почему Иоланта молчит? Ведь нельзя же забыть… Боится - нет, слово страх в применении к ней звучит шуткой. Лжет? Но в больших зеленых глазах было столько равнодушия…
О, если бы только увидеть тревогу и раскаяние — простил бы и все забыл… Эх, если бы только поймать одно движение трусости — порвал бы тогда сразу… Но ничего этого не было… Чем больше я присматривался к жене, тем яснее видел, что самое главное, самое глубокое чувство, выраженное ее взором, всегда была печаль.
И это примирило меня с нею. Я решил взять себя в руки покрепче, отбросить мелочные соображения гордости и уязвленного самолюбия. Нужно поговорить, не требуя признания — к чему оно? — но преследуя лишь одну цель — познание правды, чтобы, поняв, можно было скорее помочь.
Настал день, когда я собрался, наконец, с силами.
— Странная надпись, Иоланта, — сказал я спокойно, взяв сигарету из ее портсигара.
— Ее сделал человек, любивший меня когда-то.
— Любивший?
— Может быть — любящий. Чужое сердце не в моей власти, милый.
— Оставим его в покое. Но ваше, Иоланта?
— Это ревность?
— Это гордость.
— Я не дала повода говорить мне такие вещи.
— Но надпись…
— Oh, darling, ведь не всегда же я имела честь быть вашей женой! Беспокоящие вас слова написаны до памятного послеполудня, — улыбаясь, Иоланта смотрела мне прямо в глаза. — Если в ваших вещах спрятан где-нибудь золотой локон или розовая ленточка — не выбрасывайте их, ради Бога: юридический контракт, заключенный нами в консульстве, не имеет обратной силы.
— Благодарю вас, я не собираю коллекций. И ничего не имею против вашей, если только она относится к прошлому.
Я встал, поцеловал жену и хотел выйти.
— Правдивость не позволяет мне закончить разговор на этом, — возразила она, глядя на меня большими, серьезными глазами.
«Начинается!» — пронеслось в голове, и сердце пугливо сжалось.
— Не обращали ли вы внимания, — начала Иоланта, спокойно зажигая новую сигарету, — что в одном сердце уживается много разных видов любви, если только так можно выразиться: любовь к мужу не мешает любви к ребенку, привязанность к отцу не исключает такого же чувства к бабушке…
— Ну, если надпись сделана вашей бабушкой, то прекратим разговор — он становится смешным, — прервал я, искушая Иоланту.
— Автор надписи — молодая девушка, но ее любовь ко мне и моя к ней не мешает мне любить вас.
— Конечно, нелепо было бы ревновать к подруге, — я пристально и в упор смотрел в прозрачные светло-зеленые глаза.
— Нет, это не просто подруга. Она друг и еще что-то большее. Вы поймете все в свое время, не спешите пока. Я хочу только подчеркнуть одно очень важное обстоятельство: даже один вид любви, например, основанной на половом влечении, всегда носит разные оттенки и выражается с разной степенью интенсивности — от мимолетной вспышки через бурную страсть до спокойной и постоянной привязанности. Если у женщины два любовника, она любит их все-таки по-разному, находя в каждом только ему присущие неповторимые черты. Испытывая мимолетное увлечение красивым мужчиной, женщина может отдаваться ему и в то же время полениться встать, чтобы подать стакан воды; а за другого человека она с радостью отдаст жизнь, потому что любит его больше себя, и любовь эта иная — в более высоком плане.
Она помолчала. Дрожа, я глядел ей в глаза.
— Вы должны помнить, что вы для меня пока — единственный мужчина, которого я люблю за молодость, силу, ум и смелость. В моей коллекции может быть любовь к бабушке и любовь к молодой женщине, любовь к брату, к товарищу, к другу — но другого такого, как вы, у меня нет. Я буду пристально наблюдать за вами, пока около вас не будет девушки, которую вы полюбите сильнее меня, я вам прощу все. Она появится — я уйду.
— Оставляя за собой большее и давая мне свободу в малом, вы, Иоланта, ожидаете того же и для себя?
— Бесспорно. Мы равны.
Я собрался с силами. Теперь или никогда!
— Таким образом, автор надписи означает для вас нечто меньшее, чем я?
— Он означает свое, иное, неповторимое и незаменимое. Он борется за меня, я готова бороться за вас. Возьмите же и вы на свои плечи тяжесть свободы и вольного чувства!
— Дорогая жена, выдержим ли мы такое испытание?
— Должны. Если нет, то мы не любим. Золото испытывают сильной кислотой. Помните, как это прекрасно сказал Ницше; «Кто никогда не воровал, тот не знает, что такое честность». Хочу пройти тяжелое искушение, чтобы вы знали ПОТОМ всю твердость и преданность моей любви.
Она взволнованно встала и обняла меня.
— Ваша не на жизнь, а на смерть! Верите мне?
— Верю, — прошептал я сухими губами.
А потом бродил по городу. Ну, что же я получил? Узнал, что нужно бороться, чтобы сохранять первенство…
Подобно быстрому потоку, который шлифует камни, сглаживая их острые края, время постепенно и незаметно сблизило меня с Иолантой. Общие вкусы, интересы и симпатии с каждым днем все больше и больше облегчали нам совместную жизнь, поведение жены было безупречным, а я, раз приняв определенное решение, настойчиво придерживался одной взятой линии — спокойного, но твердого руководства. Мне казалось, что судьба доверила мне очаровательного, но больного и несчастного ребенка, и мой долг заключается в том, чтобы покрепче взять себя в руки и заботиться только об интересах своей воспитанницы.
Так мы и жили — обособленно и тихо, вместе работая и отдыхая. Наши связи в обществе к этому времени значительно расширились. Мы никого не подпускали к себе вплотную, слишком близко, но зато сами каждый вечер совершали «этнографические вылазки», встречаясь с самыми разнообразными людьми, дававшими богатый материал для наблюдений. Эти «вылазки» очень освежали нашу жизнь, тем более что социальный диапазон наших знакомств был весьма широк — от кругов «высоколобых» интеллигентов, где дебатировались животрепещущие темы культурной жизни и где талантливая молодежь — артисты, поэты, художники — встречали нас как почетных гостей, до подземного мира Гришки — тайных курилен опиума, хорошо замаскированных притонов извращенного порока, загородных вертепов преступления и нищеты и шикарных дансингов, где в обществе блестящих кокоток и элегантных сутенеров мы иногда съедали на рассвете порцию похлебки с требухой — пражского эквивалента лукового супа, до которого опускается парижский снобизм.
Жизнь могла бы бурлить вокруг нас, как праздничный карнавал, — могла, если бы мы не сделали одно открытие: как говорила тогда Иоланта, оказалось, что мы оба — цыганские дети. Это был любопытный факт, значение которого я осмыслил лишь много позднее. Мы обнаружили, что оба болезненно любим природу, причем на особый, весьма странный манер: полное наслаждение и отдых давало нам только уединение в природе. Ни обычные формы спорта от модного теннис-клуба до простонародного футбола, ни обычное любование красивыми видами из окон дачи или из-за руля машины — ничто нас не захватывало: не причесанных ландшафтов, замусоленных туристами, искали мы, а простой природы и живущих в ней простых людей.
В субботу после обеда непреодолимая страсть влекла нас за город, словно волка и волчицу. Озираясь, чтобы избежать встречи с друзьями, мы пробирались на вокзал и уезжали подальше, иногда — в горы, чаще в леса, а зачастую и просто в сельскую местность. Вечером начинали молчаливый марш по уединенным тропинкам, дальше и дальше, через пустынные холмы и долины, уже подернутые лиловой мглой. Ночью делали привал где-нибудь на голом косогоре, под большой красной луной, медленно встающей из-за зубчатого ельника. Пока я возился с палаткой, старуха готовила на костре незатейливую пищу. Какой вкусной казалась поджаренная на огне колбаса, поданная дрожащими от холода ручками Иоланты! После еды мы сидели рядом и курили, слушая ночные шорохи. А когда молочный туман поднимался с низины — спали, крепко обнявшись и прижимаясь друг к другу, может быть, потому, что наша палатка была размером на одного человека.
Я помню завтраки на рассвете при бледнеющих звездах в горах среди скал и талого снега. Безлюдье, ветер, холод… И живительные глотки вина, заедаемые краюшкой хлеба. Помню дремотные обеды в монастырском саду, за дубовым столом, на котором пенится крепкая брага в глиняных кувшинах. По синему небу плывут пушистые облака, далеко внизу искрится широкая гладь озера… Лениво Иоланта отмахивается от кур и гусей, которые галдят вокруг и стараются стянуть со стола лакомый кусочек. Помню ужины в сельской корчме, вместе с подвыпившими поселянами. Там, в городе, одно щегольское словцо или рассчитанный жест заставляли Иоланту затворяться наглухо, и вы чувствовали ее, безмерно далекую и холодную, как северное небо. Здесь же душа ее раскрывалась и, видимо, отдыхала. Вот мы курим в кругу деревенских стариков. «В этом году не ожидайте дешевого овса, пани», — хрипит сквозь едкий дым краснорожий фермер, и Иоланта задумчиво кивает кудрявой головой, глядя зелеными глазами в глубины неведомого.
Сейчас они вспоминаются, как сон, эти мгновения короткого счастья. Были ли они? Да. Кажется… Если закрыть глаза и усилием воли освободиться от цепких пут сегодняшнего дня, тогда из сокровищницы, где хранится незабываемое, медленно встанут светлые видения. Как все это было давно…
«Я устала и хочу есть, — Иоланта опускается на корточки. — Дальше не иду». Тогда я прикрываю ее своим телом от косых полос холодного дождя. Мокрыми пальцами достаю ломоть хлеба и кусочек сыра. Она спокойно жует. Натянув поверх ее головы полу своего плаща, я жду и гляжу, как тучи тяжело клубятся над темными полями. Сыро. Холодно. Падающая вода шумит ровно и глухо. Мы одни. Я чувствую ее близость, я оберегаю ее и кормлю — и мне тепло. Боже, как тепло мне в пустом поле, под проливным осенним дождем!
В свинцовом небе на вершинах гор тускло белеет снег. По обеим сторонам потока лес синеет, уходя в туманную даль. Суровая тишина. Угрюмое спокойствие. Мы одни. «Как жаль, что у нас нет крыльев», — жалобно говорит Иоланта, глядя на другой берег. Молча я беру ее на руки и вхожу в воду. Ледяная вода со злобным рокотом бежит мимо. Я чувствую изгиб упругого маленького тела на своей груди. Она — как змейка… Только теплая… Стоя среди потока, я нагибаю голову и нахожу влажные детские губы. Иоланта довольна и пылко отвечает на ласку: «Не надо крыльев, милый! Как хорошо без них!»
По свежим следам оленя в вековом бору мы находим глубокий провал, на дне которого притаилось крошечное озеро. Вверху сомкнулись тяжелые лапы елей, бор стоит кругом, седой и немой… Мы одни. Иоланта купается в черной воде, опавшие листья кружатся вокруг ее тоненького розового тела. Я срываю гибкий прутик и меряю окружность ее талии и своей головы. Они равны. Иоланта очень довольна, она смеется: «Вот лесная сказка — большой Пан подглядывает, как плещется в черном озере маленькая Дриада». Она шалит и кокетничает, пока мое самообладание не приходит к концу: сильной рукой я хватаю ее за огненно-красные волосы и вытаскиваю на траву, еще обрызганную утренней росой.
В те счастливые минуты я ни о чем не думал. Просто подставлял лицо солнцу и сидел, обняв молодую жену и закрыв глаза от чувства покоя и удовлетворения. Как-то друзья предложили веселую поездку на курорт большой и шумной компанией.
— Ну нет, — закричали мы оба, нам нужна природа и полное, абсолютное одиночество.
— Какое же это абсолютное одиночество, раз вы бродите вдвоем?
Мы с Иолантой недоуменно переглянулись.
— Бывая одной, — позже сказал мне она, — я чувствую, что не все мое «я» бывает со мной. Это — ложное одиночество. Совершенно, по-настоящему одна я только вдвоем с вами. Поэтому отдых и успокоение дает мне лишь уединение, при котором я вся здесь нераздельно — я сама и моя вторая часть — вы.
Так мы нашли друг друга и друг в друге обрели себя.
И вот однажды я снова обратил внимание на то, о чем стал уже забывать, — на печальное и пустое выражение ее глаз. Заметил, и снова забыл. А потом уловил опять эту беспредметную тоску во взоре, скользящую поверх людей и вещей.
Беспредметную ли? Я встревожился. Мысленно перебрал все элементы нашего быта. Она никогда не жаловалась… Ничего не просила… Как будто бы все шло хорошо, с каждым днем все лучше и лучше… У нас было немного желаний, но то, что мы желали, оказывалось исполнимым. Уж не жалела ли Иоланта о потерянной свободе? Положа руку на сердце, я отвечал себе «нет», потому что ничем не ограничивал ее в нашем браке, ни одним вопросом, ни одним взглядом. Нет, контроля не было. Неизбежные ограничения вытекали для обеих сторон из добровольно принятых на себя обязательств.
Я начал приглашать гостей, каждый вечер возил жену в театр, дансинги. Вышло хуже: среди веселой суеты еще заметнее казались ее тоскливые взгляды и печальная рассеянность. Я терялся в догадках. Не верил себе, потихоньку наблюдал и снова убеждался в том же: моментами Иоланта напоминала зверька в клетке, маленького и слабого, сознающего невозможность сломать железные прутья и лишь с покорной грустью глядящего вдаль, в недоступные просторы свободы.
— Мадам нездорова, — доложила как-то горничная, когда Иоланты не было дома.
— Что с ней?
— Не могу понять. Она как будто во сне. Ничего не говорит, но… Спросите ее сами.
В тот вечер я был очень взволнован. Иоланта, сидя в кресле, рассказывала что-то. Я видел, какие усилия делает она над собой, чтобы поддерживать разговор.
— Вы больны, Иола?
— Нет.
— Но у вас странный вид.
С выражением отчаяния и тоски она глядит куда-то вверх.
— Я устаю в последнее время.
— Так позовем врача.
Страдальческая гримаса. Умоляющий жест.
— Не надо… Ради Бога.
С этого вечера под предлогом усталости она часами просиживала в кресле, опустив голову на грудь.
Потом ответы Иоланты стали короче. Иногда невпопад. Она уходила в другой мир, из которого возвращалась нехотя и с трудом. Каждый день приносил усиление ранее подмеченных странностей: молчание становилось упорным, попытки добиться ответа и весело расшевелить ее вызывали на глазах слезы. Иногда движения ее казались совершенно машинальными, она выполняла чужую волю, как заведенный автомат.
— Вы больны. Что с вами? — тревожился я.
— Что? — после некоторого молчания, точно с трудом поняв вопрос, отвечала Иоланта. — Больна?
Секунду она глядела на меня без всякого выражения. Потом отворачивалась и лицо кривилось гримасой страдания.
— Оставьте меня, — шепотом отвечала она. — Мне ничего не надо. Я здорова.
И вот настал, наконец, день, когда мучительная непонятность выяснилась. Утром кое-как горничной удалось поднять Иоланту с постели, накинуть халат и усадить в кресло. Но вечером, когда я вернулся, она с испуганным видом прибежала ко мне.
— Мадам очень плохо.
Мы поспешили в спальню. Я рванулся вперед с вопросами, но взглянул на жену — и остановился молча: это уже не была Иоланта.
— Скорее, Анна! Позовите доктора!
— У нас во дворе живет молодой врач… Может быть, его?
— Все равно. Только быстро, не теряйте времени.
Врач оказался сухощавым парнем с загорелым веснушчатым лицом и непослушными вихрами выцветших волос. Он был °Дет в пыльный и мятый спортивный костюм.
— Извините, я прямо со стадиона, — возбужденно начал он, Энергично тряся мне руку и заметив мой взгляд, скользнувший по его одежде. — Грандиозный скандал: «Славия» всыпала «Спарте» восемь на три! Ну и дела, пане!
Он натянул белый халат.
— А виноват Ванэк: два раза промазал у самых ворот.
Вздохнул. Лицо поблекло.
— Так что у вас болит?
— Нездорова моя жена, пожалуйте сюда.
Откинув голову на кожаную подушку, Иоланта неподвижно сидела в большом и глубоком кресле. Ничего не видя. Глаза уперлись в потолок.
Точно ожидая приговора на жизнь или смерть, я, затаив дыхание, следил за врачом. Он пробежал глазами по золотистому телу, на груди и бедрах облитому прозрачным шелком розового белья — в рамке обширных складок черного тяжелого халата оно казалось тоненьким букетом цветов, — исподлобья покосился на меня и взял бессильно лежавшую маленькую руку.
— Раз… два… три… — бормотал он, подсчитывая удары пульса. Вдруг его лицо просияло. С надеждой я рванулся вперед.
— В последнем хафтайме Годный лбом взял три мяча. Представьте-ка: три мяча, похожие на снаряды тяжелого орудия! Вот это лоб, пане! Что вы скажете?
— Ради Бога, доктор…
Молодой человек потух снова. Тряхнул головой и с казенным лицом повернулся к Иоланте.
— На что вы жалуетесь, уважаемая пани?
Молчание.
— Пульс — нормальный, температура тоже. В чем же дело? — обернулся он к горничной. Та быстрым шепотом сообщила свои наблюдения.
Врач повернулся к больной, внимательно и пытливо разглядывая ее безжизненное тело. Взял себя рукой за подбородок. Задумался. Сосредоточенная мысль светилась теперь в живых серых глазах.
— Ага, рассеянность… выражение страдания… так, так… быстро нарастали, говорите вы… Понятно! Она стала как заводная кукла… да… потом оцепенела… не хочет двигаться… не отвечает на вопросы… Гм, гм…
Минуту он молча стоял перед маленькой больной, не спуская с нее глаз и теребя свой загорелый, сильный подбородок. Потом подошел к столу и стал писать что-то.
— Горничная сейчас же сбегает. Аптека рядом, — тихо сказал я, думая, что врач пишет рецепт.
На бумаге был адрес.
— Позовите пана профессора доктора Крамаржа, — врач НЗ.ЧЗ-Л снимать халат.
— Вы предлагаете консилиум?
— Нет, но… разве вы не догадываетесь, что произошло с вашей супругой?
— Совершенно не понимаю, — сердце у меня сжалось в предчувствии ужасного.
— Здесь случай для психиатра. Пан профессор — наш лучший специалист. У молодой пани, по-видимому, циркулярный психоз.
— Что это такое?
— Маниакально-депрессивный круг. Депрессивная фаза.
— Ничего не понимаю, — с тоской проговорил я, озираясь вокруг, как будто бы в поисках поддержки. — Объясните проще.
— Проще? Как бы это выразиться… Ну, словом, ваша супруга сошла с ума.
Горничная провожала врача к выходной двери. Я один в большой комнате. Иоланта лежит неподвижно, невидящими глазами смотря в потолок.
— Циркулярный… маниакальный… депрессивный… — бормочу я в полной растерянности, как он сказал? — Круг и фаза? Да, да…
Потом, на бегу надевая шляпу и пальто, я выскакиваю на улицу.
Профессор Крамарж похож на ядовитый гриб. У него непомерно большая, круглая и лысая голова, пухлое тельце и короткие кривые ноги — они болтаются в воздухе, когда профессор сидит на диване. Из-под нависших черных бровей — тяжелый, пристальный и отталкивающий взгляд.
— Я пошлю к вам ассистента, — вяло повторяет он.
Но случайно я упоминаю о Посольстве, и неприятный человечек поворачивает ко мне бугристый шар своей огромной головы. С любопытством рассматривает меня.
— Хорошо, едем.
Мягко ступая по ковру, профессор неслышно входит в спальню и останавливается перед Иолантой. Опустив голову, долго рассматривает ее исподлобья. Чувствуется, как этот тяглый, неприятный взгляд выхватывает незримые нам характерные мелочи и через них проникает дальше в недоступный Другим мрак, куда скрылась сейчас израненная душа Иоланты. Потом, не проронив ни слова, профессор идет в гостиную, садится к столу. Вынимает лист бумаги и карандаш.
— Вы хорошо знаете семью больной? Не очень? Жаль, все же расскажите, что вам известно. Отвечайте на вопросы, пожалуйста.
Профессор не спеша берет толстую сигару, с чувством закуривает и начинает записывать мои ответы в кружки, которые соединяет линиями. Получается что-то похожее на генеалогическое дерево.
— Начнем с отца молодой пани. Не был ли он болен сифилисом?
Задав этот вопрос, маленький человечек пускает клуб дыма и внимательно смотрит на меня, слегка наклонив голову. В неподвижном взоре мне чудится насмешка. С трудом я сдерживаю себя и даю ответ.
— Нет? Так, так… Ну, а туберкулезом? Да? Очень хорошо. Очень. Запишем. Еще чем? Не знаете? Ну, а не замечали ли вы в его поведении каких-нибудь странностей? Определите его характер? Что он за человек?
Профессор спрашивает и записывает. Как у следователя, я сижу на кончике стула и отвечаю на мерзкие вопросы, которыми он настойчиво лезет в щели чужой жизни, стараясь выворотить из них побольше нечистот.
— Вот, кажется, готово. Все ясно, — с довольным видом он похлопывает коротенькой волосатой рукой по исписанному листу.
Я заглядываю и вижу плоды его работы.
Отец: Мать:
Тбк. Легкомысленный. Тбк. Умерла от легочного кровотечения.
Любитель выпить. Повышенная нервность, вспыльчивость.
Слабохарактерный добряк. Приступы неукротимого гнева.
Старший сын:
Азартный игрок в карты. Пьет.
Неоднократно покушался на самоубийство.
Второй сын:
Алкоголик. Отказался учиться.
Больная:
Тбк. Выраженная инфантильность.
Была при смерти от тбк. легких в возрасте 19 лет.
Странности: беспредметная печаль, бегство от людей, жизнь в мечтах, неопределенные устремления, пустота взгляда.
Малая заинтересованность в окружающем.
Приступ психоза через год после брака (беременна?).
Младшая сестра:
Злобный неуживчивый человек. «Со странностями».
Пьет (немного). Фанатичка.
— Вполне ясная картина, — изрекает профессор.
Я с ненавистью смотрю на белое, пухлое горло. Хорошо бы сдавить его пальцами.
— Однако, — хрипло говорю я, — такую таблицу можно составить о каждом человеке, в том числе обо мне и о вас.
— Вас я не имею честь знать, а о себе подтверждаю ваши слова. Это лишь показывает, что так называемых здоровых и нормальных людей среди нас мало. Извольте проводить меня к больной.
Ловкими и быстрыми движениями профессор обстоятельно осматривает Иоланту. Для этого горничная и я поднимаем ее с кресла и, поддерживая сзади, заставляем стоять среди комнаты, босыми ногами на ковре. Профессор умелыми вопросами горничной вскрывает картину болезни — постепенное и все ускоряющееся нарастание симптомов, давших в конце концов картину ступора. Он говорит вполголоса, короткими отрывистыми фразами. Она отвечает быстрым захлебывающимся шепотом. Когда осмотр окончен, профессор вдруг грубо берет больную за плечи и совершенно неожиданно резко и повелительно спрашивает:
— Вы ели сегодня?
Голова больной, бессильно запрокинутая назад, на мою грудь, чуть заметно вздрагивает. Но лицо остается пустым.
— Я спрашиваю: вы ели сегодня? Мне некогда ждать! Отвечайте!
Он настойчиво трясет ее за плечи.
Иоланта медленно-медленно поднимает голову и смотрит на профессора. Бледные сухие губы дрожат. С видимым усилием она пытается сказать что-то и не может.
— Отвечайте сию же минуту! Я не шучу! Мне надоело повторять одно и то же! Ели вы или нет? Ну?! Ну?!
Иоланта беззвучно шевелит губами. В страшно больших глазах — тоска и страдание, они блестят влагой. Потом две крупные слезы ползут по бледным щекам. С легким стоном она закрывает глаза и роняет голову на грудь.
Горничная всхлипывает.
— Дура, — свирепо цедит сквозь зубы профессор, — пошла вон!
Потом, как бы про себя, добавляет: А все-таки контакт пока что возможен… — Наконец, укладывает Иоланту в кресло, очень мягко, почти добродушно заканчивает: Маленькая пани нас хорошо видит, слышит и понимает, но говорить с нами пока не желает. Не будем ее тревожить — пусть отдыхает.
Мы вышли в гостиную.
— Ну как, пан профессор? Говорите, ради Бога!
И опять я сижу в кресле, а профессор на диване. Рядом с ним заготовленная пачка книг. В сумраке неуютной комнаты вижу перед собой бугристый круглый череп и коротенькие ноги, которые не касаются пола.
— Случалось ли вам, молодой человек, натыкаться в книгах на описания людских характеров, которые кажутся зарисовками с нас самих или наших близких? Например, встречали ли вы литературный портрет пани Иоланты?
И прежде чем я успеваю ответить, память услужливо раскрывает передо мной картину теплого послеполудня на лестнице, устланной алым ковром. Закрыв глаза я беззвучно произношу слова, ставшие для меня магической формулой и заклинанием:
«Передо мной была одна из тех голов, какие часто можно видеть на картинах Гвидо — нежная, бледная, проникновенная, чуждая низких мыслей откормленного невежества, которое глядит на мир сверху вниз, но вместе с тем и лишенная робости, поднимающая глаза снизу вверх. Она смотрела прямо вперед, но так, точно взор ее видел потустороннее».
«Для этих людей жизнь точно подернута траурным флером — между тем негромко читал профессор страницу из скучного вида книги. — Они видят в ней только печальное. Их можно довольно легко вывести из обычного состояния грусти и неопределенных устремлений; тогда они начинают улыбаться и шутить, становятся такими, как все. Но вот разговор кончен — и снова они возвращаются в свое царство теней. Эти люди охотно молчат и сторонятся окружающих, одиночество манит их, как открытая бездна. Во-первых, потому что болезненная фантазия предлагает им взамен реального мира иной, дивный и прекрасный, а во-вторых, потому что соприкосновение с людьми для них зачастую мучительно: их душа сверхчувствительная и потому необычайно легко ранима — она как будто лишена того спасительного покрова, который делает нормального человека покладистым, терпеливым, выносливым к трагедии нашего бытия. Отсюда их частая одаренность, душевная чистота и обаяние: стоящие вне низких интересов всего земного, слабые и беззащитные, они способны без всяких усилий со своей стороны возбуждать в других самую страстную любовь.
Так и живут эти люди — как нежные оранжерейные цветы, в вечной опасности неожиданной гибели: свежий ветер, который только укрепляет полевые растения, должен неизбежно подорвать их красивое, но эфемерное существование».
— Что вы читаете, профессор? — воскликнул я. — Вы меня поразили: ведь это — портрет Иоланты!
— Это — портрет шизоида психоастенического типа, — профессор уперся в меня тяжелым, неподвижным взором. — Я читаю соответствующий раздел главы «Смежные состояния» курса психопатологии одного известного ученого.
Пожилая горничная в черном подала кофе, ликеры и коробку сигар. Уже знакомыми мне жестами маленький неприятный человечек не спеша обжал сигару, срезал кончик и с чувством закурил. Этот день переполнил меня ужасными впечатлениями, я очень устал и сидел, понурив голову в ожидании дальнейших ударов.
— «Из поколения в поколение, — начал снова он, — накапливаются отрицательные признаки, снижающие жизнеспособность рода. Наконец, появляется экземпляр, особенно сильно отягченный дурной наследственностью и потому плохо приспособленный к существованию. Жизнь обрушивает на него ряд испытаний, которые нормальному индивидууму не только не опасны, но просто необходимы и естественны, например, половое созревание, беременность, климакс, но в данном случае они вызывают в течение индивидуального развития дальнейшее усиление органических и функциональных дефектов. Таким образом, онто- и филогенетическое развитие данной особи приводит ее в состояние полной неспособности сопротивляться разрушительным влияниям объективных и субъективных факторов. С широкой биологической точки зрения это — неудачный, порочный индивид, подлежащий уничтожению согласно закону естественного отбора, но в человеческом обществе этого не бывает, и забракованные природой экземпляры живут.
Психика является отражением сомы: в своем развитии поэтому она неизбежно повторяет путь последней. В ней происходит накопление и усиление болезненных симптомов, которые вызывают патологический сдвиг от нормы в сторону явно выраженного душевного заболевания. Интересующий нас Физически неполноценный субъект застревает на полпути между душевным здоровьем и душевной болезнью, в состоянии, которое мы, психиатры, называем “смежным” или “пограничным”. Такой человек не здоров и не болен; он — благодатная почва для дурных влияний, его удел — жить на грани тяжелых психических заболеваний. Это естественно: в его душе, зачастую красивой и благородной, заложена вечно тлеющая искра безумия!»
— И циркулярный психоз — это неизбежный для шизоида дальнейший сдвиг в сторону усиления болезненного состояния?
— Нет. У нас не имеется оснований утверждать, что смежное состояние должно со временем обязательно развиваться в тяжелый психоз. Мы знаем только, что любой удар по соме для психики может вызвать такой сдвиг. Больше того, само смежное состояние вызывается, очевидно, расстройством эндокринного обмена на почве физиологического развития организма (полового созревания, беременности, климакса) или патологического влияния инфекции (люэса, туберкулеза и тому подобного). Это расстройство в любой момент может усилиться и тем самым сбросить больного с пограничного состояния в область психоза. Но, повторяю, это не обязательно.
— Так что по характеру пограничного состояния вы всегда можете предугадать направление, по которому пойдет развитие психоза?
— Никоим образом. Каждое смежное состояние — это симптомокомплекс, и дальнейшее патологическое развитие избирательно обостряет одну какую-нибудь характерную черту. Например, у астеника с повторяющимися обострениями заложены роковое стремление уйти от людей в мир мечты и беспредметная печаль. Развитие первого симптома даст шизофрению, то есть расщепление личности между реальным и воображаемым миром, с последующим (в случае тяжелого обострения) исходом в полное безумие вследствие окончательного и необратимого распада личности. Развитие второго симптома дает циркулярный психоз, то есть период подавленности, затем по закону компенсации (но не всегда) сменяющийся периодом психомоторного возбуждения. Эту картину мы наблюдаем у вашей супруги.
— Что же будет с ней дальше?
— Неизвестно. Вероятно, наступление маниакальной фазы, поэтому вы заблаговременно должны поместить ее в психолечебницу. Но возможен и другой вариант: постепенное ослабление патологических явлений и…
— Выздоровление?! — закричал я радостно.
— К сожалению, нет. Только возвращение к исходному пункту. Это — в лучшем случае. Но каждый приступ разрушает психику. Бывает, что за всю жизнь приступ случается лишь раз. Такой больной остается после приступа тем же, каким он был до него. В случае частых повторений психоза личность начинает распадаться, душевные силы иссякают, и больного ожидает заслуженный отдых в полном безумии.
Мы помолчали. Руки у меня тряслись. Голова, странно пустая, была переполнена быстро несущимися обрывками мыслей. Профессор прихлебывал ликер.
— Почему вы сказали — «заслуженный отдых»?
— Потому что отсутствие выражения на лице таких больных — лишь следствие угнетения нервной системы, ведающей мимикой. Такая пустота — обманчива. Она прикрывает страшную драму и нечеловеческие страдания, которые терзают больную душу, погруженную в мир призраков. Эти больные — в полном смысле великомученики, и для многих из них безумие будет отдыхом.
Тогда, сам не знаю почему, я рассказал профессору об Изольде и необычных наклонностях Иоланты.
Ничего не изменилось на его лице. Непомерно большая лысая голова не шевельнулась, глубоко запавшие глаза также тяжело и отталкивающе смотрели из-под густых бровей. Он не проявил никакого интереса к предмету, и я почувствовал в душе теплую благодарность.
— Штрих, лишь подтверждающий уже известную картину дефективности, но не вносящий ничего существенно нового, — серьезно закончил профессор. — Французская школа объясняет гомосексуализм психопатологическими факторами, открывающими двери дурным влияниям среды. Современная русская школа доминирующее влияние отводит социальной неустроенности. Немцы выдвинули теорию генов, объясняющую гомосексуализм неполной или неправильной дифференциацией половых признаков. Мне кажется, что правы все понемногу: недостаточно или неправильно определившийся пол создает благоприятные условия для порочных влияний, которые не действуют на вполне нормального человека. Аномалия вашей супруги выражена слабо: это не гомосексуальность, а бисексуальность, то есть, половое влечение не направлено исключительно на лиц своего пола, а патологически разделено между обоими полами. Согласно одной точки зрения, такое положение вещей является результатом недостаточно четкого разделения элементов пола в начальной стадии развития зародышевой клетки: вместо мужчины или женщины получается муже-женщина. Психический бисексуализм — нечто иное, как слабая степень того явления, которое в своем полном развитии дает физический гермафродитизм. Такое понимание данного явления осуждает вас и меня на полную пассивность. Но согласно другой точки зрения, мы имеем здесь дефект воли, а значит роковую неспособность к сопротивлению порочному влечению. Это объяснение имеет для вас двоякое значение: с одной стороны, оно должно звать на борьбу с пороком, которому вы можете и должны противопоставить свое доброе влияние, — психотерапия, подкрепленная трудовой нагрузкой, имеет все виды на успех. С другой стороны, будьте осторожны: сегодняшняя лесбиянка завтра может стать преступницей. Люди, не умеющие вовремя сказать «нет», потенциально готовы на все. Ваша прелестная супруга — опасный ящик Пандоры. Никогда не забывайте этого и берегитесь!
Профессор поднялся, давая понять, что разговор окончен. Мы условились о переводе больной в лечебницу. Он сунул мне в руки пачку книг, которую я взял совершенно автоматически.
Мы идем к дверям. Я чувствую, что горблюсь: столько ударов получил я за эти дни. Но, кажется, теперь все…
У двери профессор останавливается. Разглядывая мой жилет, говорит любезно:
— Кстати, чтобы не забыть: болезнь пани Иоланты основание для иска о разводе. Если угодно, пришлите своего поверенного. Я дам положительное заключение.
Как потерянный, выхожу на улицу, украшенную предвечерним розовым сиянием. В листве деревьев радостно щебечут воробьи. Очевидно, прошел дождь, потому что вдоль тротуаров бегут ручейки, и дети с веселым криком пускают в них кораблики.
— Отдыхом будет безумие, — шепчу я.
Снова дома. Не зная, что делать, горничная постояла и на цыпочках вышла. Я остался один, наедине с тем, что было Иолантой.
Широкие окна спальни выходили в парк, за которым садилось солнце. В просторной комнате уже сгустились фиолетовые тени, она потонула в них — мебель, ковер, зеркало, все давно знакомое и привычное вдруг исчезло. Кроваво-красные полосы протянулись из окон и уперлись в стену, обрызгав ее алыми пятнами зловещего света. В них, как будто сгорая на костре, сидит Иоланта, погруженная в безумие.
Она откинулась назад в мертвой неподвижности и глядела невидящими глазами в пурпурное солнце. Что-то страшное было в ней — и соблазнительно волнующее, как всегда. Прозрачное белье только обнажало и дразнило, тяжелый бархат халата, скрывая подробности, открывал совершенство общих линий. Это был дивный сосуд, из которого жадными устами я пил сладкий яд наслаждения. Теперь он был пуст… разбит… и в бессильном отчаянии, ломая руки, я стоял над его обломками.
Так смотрел я на то, что осталось мне от Иоланты. Одно за другим вставали воспоминания… легкие, как сон… и ложились на усталые плечи пластами свинцового груза. И я склонялся подих тяжестью, ниже… ниже… пока не уронил несчастную голову на ковер, к розовым ножкам своей безумной подруги.