Глава 1. Первая любовь
Quelle vertigineuse douceur — Atravers ces levres nouvelles,
Plus epatantes et plus belles,
T’infuser mon venin, ma soeur!
Ch. Beaudelaire
Какое головокружительное наслаждение
Через эти новые губы,
Более волнующие и прекрасные,
Передать тебе мой яд. О, моя сестра!
Ш. Бодлер (фр.)
Тринадцать закопченных труб и тяжелые клубы дыма, медленно ползущие по низкому небу, вот все, что видел я каждое утро из окна своей комнатки под крышей большого и холодного дома. Это была рабочая окраина Праги. Год двадцать третий.
Проснувшись от протяжного рева гудков, я подолгу глядел из окна вниз, туда, где по тесной и кривой щели улицы в безотрадной мути рассвета бесконечно тянулись черные вереницы рабочих. Одевшись, я садился на кровать и напряженно думал, куда бы пойти в поисках хлеба. Средства к существованию давали мне рытье могил на кладбище и уроки, но добыть их в этом светлом и прекрасном городе было нелегко.
Все свободное от уроков время поглощало слушание университетских лекций и занятия в государственной библиотеке: я работал над серией статей, которые не приносили дохода, но нужны были потому, что в ходе размышлений над ними росло и утверждалось новое мировоззрение, жить с которым казалось легче. Потом наступал вечер. В одном магазине хозяин давал мне обрезки мяса и колбасы, в другом — непроданный черствый хлеб. На маленькие и такие дорогие серебряные монетки я прикупал себе кое-что и к наступлению темноты успевал дотащиться домой.
Сняв костюм, чтобы не мять его, садился на кровать и раскладывал на старой газете пищу. И ел, думая о другом.
Денег на освещение не хватало, и после еды оставалось только глядеть в окно на отблески заводских огней и на черные силуэты труб. Обычно в это время начиналась туберкулезная лихорадка, и возбужденный ею мозг уносил меня беспредельно далеко. Может быть, это и были мои лучшие часы: иногда я декламировал любимые стихи, но чаще всего громко спорил с воображаемым противником. В таком споре рождались новые, остроумные и блестящие мысли. Довольно потирая горячие руки, я ходил по комнатке и собирал удачные фразы для следующей статьи о Ницше и Ленине, о добре и зле, о рождении нового человека, который здесь, на обновленной и переустроенной земле, будет богом. В часы этого одинокого торжества на окраине города мне казалось, что я нужен людям потому, что могу сказать им новое слово. Равнодушный мир представлялся мне тогда твердыней, которую надо взять с боя, и я верил в свои силы и в коллективную мощь тех, кто пойдет рядом со мной. Наконец наступала ночь, в изнеможении я падал на постель и долго лежал с открытыми глазами: чудилось, что штурм неба уже начался, в тяжелом грохоте заводских молотов гремела для меня героическая симфония восстания, колыханием победных знамен казалось кровавое зарево печей…
Уронив голову на горячие руки, я мечтал о времени, когда не будет больше ни борьбы, ни обреченных на гибель и новые люди не узнают ужасов бедности и одиночества. Потом мысли начинали путаться, и наступал тревожный сон. В полночь я поднимался и шел на работу на кладбище.
А утром, открыв глаза, видел опять все то же тяжелые клубы дыма в низком небе и тринадцать закопченных труб.
— Ну как, ушел этот оборванец… как его… учитель русского языка?
Голос звучал звонко и резко, как металлическая струна. Это воспитательница двух девочек господина Фишера, молодая англичанка. У нее бледное лицо и очень блестящие глаза.
— Убрался, слава Богу! Тоже мне учитель! Ха-ха-ха! Честное слово, мисс Оберон, когда-нибудь он стянет в передней зонтик!
Горничная говорит добродушно, но я сжимаюсь, как от удара.
— Ладно, не болтайте. Мистер Фишер вернется поздно, девочки приготовили уроки. Пора спать. Возьмите входную дверь на цепочку и идите к себе. Я уложу девочек и сама открою хозяину. Все. Спокойной ночи!
Я остался один на балконе в мучительной нерешительности. И зачем нужно было выйти сюда… Черт… Как неловко получилось… Главное, синие брюки я подшил коричневой заплатой, и подошва на левом ботинке отстает и хлопает на ходу — Теперь придется получить небрежное замечание от англичанки и затем пройти через всю гостиную под насмешливыми взглядами двух женщин! Боже мой… нужно выпутываться: еще подумают, что я спрятался нарочно… Как вор…
Пока я переступал с ноги на ногу и мял руки в наплыве проклятой застенчивости, мисс Оберон потушила свет в гостиной и вошла в спальню девочек. Большое венецианское окно этой комнаты находилось рядом, и с балкона я хорошо видел все, что там происходило. Но как же быть? С каждой минутой я действительно все больше и больше похожу на вора. Надо выйти, извиниться, сказать, что голова заболела… Хотел освежиться…
Набравшись храбрости, я повернулся, чтобы идти, и совершенно случайно взглянул в освещенное окно, как это обычно бывает с человеком, смотрящим из темноты на свет. Сквозь дневной занавес из прозрачной белой ткани видна была комната, озаряемая лампой с розовым абажуром, как сквозь белорозовую дымку увидел я диван. Две девочки, раздеваясь, шалят с гувернанткой… Вот мисс Оберон наклоняется и… что это? Она… не может быть…
Пораженный, минуту я наблюдаю без любопытства, без чувственного возбуждения…. Потом резко отворачиваюсь. Некогда мне заниматься этим! Сладкий яд отравит тех, кто засыпает в розовой дымке, то мстительная мудрость жизни: но он безопасен для меня, оборванца с холодного и пустого чердака. И таких людей я стесняюсь? Нет, свое дырявое платье мы пронесем перед ними как вызов!
Твердо выхожу в гостиную и зову горничную. Я ждал на балконе господина Фишера. Он должен был заниматься два часа и не пришел. Это его дело, но я ждал, мне причитается двадцать крон! До свидания!
Я плетусь большими улицами. Вот витрины, наглые и роскошные: ананасы с Гавайских островов и вестфальская ветчина, астраханская икра и сыр из Пон-д-Эвек. Я сейчас получу подаяние обломки черствого хлеба и обрезки сырого мяса. Чтобы не тошнило, я запиваю эту пищу уксусом, под кроватью стоит бутылочка. Ничего! Пусть идут мимо эти нарядные люди, не зависть движет мною, но великий гнев, святая злоба, которая когда-нибудь перевернет мир.
Идти далеко. Там, где начинается рабочая окраина, я присаживаюсь в темной подворотне. Слабость… сил нет… Со скрежетом бегут мимо трамваи, наполненные рабочим людом. Где-то далеко, по красивому проспекту бесшумно скользит роскошный автомобиль, в котором тучный господин Фишер, возвращаясь домой, мысленно подсчитывает барыши за день. Он уверен в себе: дела хороши, фирма Фишер и К0 будет стоять во веки веков, как вавилонская башня. Он не знает, что под фундаментом ее роется крот, он подкопает его власть в этом мире. Башня рухнет, завалив господина Фишера мусором, и даже род его уже отмечен рукой судьбы: обе девочки, Камилла и Эвелина, отравлены сладчайшим ядом, они погибнут. Да, в этом мудрая месть жизни…
Я прикрываю глаза. И вижу розовый свет сквозь легкую дымку. Стройная девушка нагибается над диваном… Какое бледное лицо, как блестят синие глаза! Она торопливо раздевает нежную девочку… Потом опускается на колени… и…
Минуту я сижу, ощущая странную боль во всем теле. Точно яд растекается от сердца к отяжелевшим рукам и ногам. Сладкий яд…
Э-э, нет! Не бывать этому.
Я встряхиваю головой и, сгорбившись, тяжело тащусь дальше.
Черное, черное небо.
Черная злоба кипит в груди.
Старая злоба, святая злоба…
Товарищ, гляди в оба!
Я не участвовал в белом движении и в то же время не приехал в Прагу из белопанской Польши или боярской Румынии. Бывший советский представитель в Константинополе товарищ Кудиш, видный московский работник, расстрелянный впоследствии Сталиным, не забыл разговоров со мной в двадцать первом году и по моей просьбе письмом к полпреду Юреневу подтвердил, что в числе революционно настроенных матросов я летом девятнадцатого года бежал от белогвардейцев за границу, дабы не воевать против Красной Армии, и что в Константинополе голодал и занимался тяжелым физическим трудом, но никогда не контактировал с врангелевцами. А как я вел себя в Праге, полпредство знало: я не протянул руку за помощью к чехословацкому правительству, хотя имел возможность получить кругленькую стипендию, бесплатную одежду, обувь и даровое место в студенческом общежитии. Дело в том, что чехословацкие легионеры, отступая к Владивостоку, беспощадно захватывали российское национальное добро и ухитрились вывезти тридцать с лишним вагонов сибирского золота и десятки тонн платины, не говоря уже о серебре, драгоценных камнях и других ценностях, отобранных в банках, церквах и частных домах. Этот фонд составил затем существенную часть обеспечения бумажных денег Чехословакии, разоренной войной и выходом из состава Австро-Венгерской монархии.
Советское правительство потребовало возвращения экспроприированного, но ловкие политические комбинаторы из пражского правительства организовали широкую помощь студентам «из России», под которыми подразумевались белогвардейцы, евреи и украинцы из Польши и Румынии. Таким образом, подлежащая возврату сумма таяла, но не терялась для чехословацкого государства, здесь происходило только перекладывание денег из одного своего кармана в другой.
Я отказался от такой помощи и ночью работал могильщиком на Ольшанском кладбище, а днем давал уроки и учился. И сразу же объявил войну белым, став во главе группы студентов, имевших советское гражданство, — вскоре я получил его тоже. Затем наше консульство организовало «Союз студентов, граждан СССР, в Чехословакии», и я стал его бессменным секретарем. Два раза власти выносили решение о высылке меня из страны, но полпредство добивалось его отмены. После третьей повестки меня укрыли в торгпредстве и сделали внештатным библиотекарем. Впервые за границей я стал есть досыта. Переехал в приличную комнату, оделся и принялся с остервенением учиться в полную силу, именно с остервенением, потому что изголодавшийся по работе мозг жадно воспринимал все, что я ему охапками совал — университетскую медицину, позднее юриспруденцию, языки (стал изучать сразу пять иностранных языков), огромную кучу сведений по философии и экономике, получаемую в библиотеках, и, наконец, литературные навыки: я начал работать в редакции издаваемого торгпредством журнала и писал литературные этюды для «Коммунистического ревю» и газет. Вскоре успешная работа сделала меня референтом, затем экономистом информационных отделов торгпредства и полпредства.
Вместе с повышением по службе, естественно, рос и оклад. В начале двадцать пятого года я был привлечен к разведывательной работе и упивался ею, несмотря на опасности, которые сопровождают разведчика. Для меня открылся новый мир.
В Петербурге ребенком я жил принцем; в юности, бежав за границу от белых, превратился в нищего и питался из помоек. В описываемое время гребень волны бурного житейского моря опять высоко поднял меня, чтобы позднее, в зрелые годы, снова опустить на дно, до уровня голодной смерти за колючей проволокой лагеря. Крепкие мышцы, светлая голова и железное упорство помогли мне к старости полуживым выбраться на берег. Такая пожизненная качка приучила меня ничему не удивляться, не принимать всерьез материальные блага и, главное, не привязываться к ним, пить грязную воду из лужи без отвращения и без радости подносить к губам бокал старого вина.
«В моем конце мое начало», — повторял я себе при каждом повороте судьбы и, глядя на Ригеровы сады с балкона своей барской квартиры на Виноградах, не испытывал при этом никакого восторга.
И последнее: страх ареста. Я не был трусом, но не был и глупцом. Сознание вечной опасности отравляет разведчику все наиболее спокойные и приятные моменты его жизни.
Дорогие читатели, никогда не завидуйте разведчику, когда он надевает утром шелковый халат, днем садится за хорошо сервированный стол, а ночью спускается в дорогой кабак под руку с красивой женщиной. Помните — у него в заднем кармане брюк припасен браунинг, чтобы вовремя застрелиться!
Материальное положение мое улучшалось со служебным ростом. Успехи мои были велики. Получилось так, что в течение нескольких месяцев свершился внутренний переворот — превращение застенчивого, замкнутого и болезненного юноши в жизнерадостного и жизнеспособного мужчину, уверенного в себе и в том, что он делает. По-прежнему я жил для одной цели — для борьбы и победы тех, из рядов которых недавно вышел, но прежние аскетические идеалы сурового самоограничения теперь казались вредным сектантством: хорошо пообедать — не означает совершить предательство по отношению к голодным, а элегантный костюм может оказаться необходимым для работы. В план занятий я включил тщательное изучение нравов и быта противника; намеренно усвоил манеры и внешность светского человека и вскоре превзошел своих учителей — научился пить виски, узнал, как вести себя в ночных кабаках. Когда на приеме в нашем полпредстве господин Фишер, в семье которого я давал уроки, приятно изогнувшись, изобразил на своем жестком лице почтительную улыбку и спросил о предстоящих заказах, я почувствовал удовлетворение. Однако настоящее удовольствие доставила встреча с ним в вестибюле Национального театра: мы узнали друг друга, глядя в зеркало; скользнув понимающим взглядом по моему костюму, он сказал: «Здорово сшито! Дадите адрес?» И у меня осталось чувство удовлетворения, как будто я удачно опробовал боевое снаряжение.
За всю зарубежную жизнь для себя я не сделал ни одного глотка алкоголя, не выкурил ни одной сигары и сигареты, не спустился ни разу в ночной кабак. Но я научился делать это для них и делал хорошо, совершенно естественно.
Позднее, когда полностью восстановились физические силы, пришлось заняться спортом, потому что появилась неясная, неосознанная потребность в чем-то, чего понять я не мог; но ни поездки в горы, ни плаванье, ни теннис, ни фехтование не помогали, и странное чувство пустоты росло.
Как-то зимой 1924/25 года я поехал в горы и к вечеру возвращался с лыжной прогулки. Идти оставалось недалеко. Быстро сделав последний подъем, я остановился на гребне горы, чтобы отдохнуть перед спуском к отелю.
Морозный воздух был ясен и тих. Внизу, подо мной, в глубоком ущелье дремал старинный немецкий городок, укутанный сиреневой мглой. Уютные домики по-дружески жались друг к другу. Дымки вились из труб прямо вверх, сначала сизые в тени долины, потом нежно-розовые в лучах заката. Розовая дымка, медленно кружась, плавно восходила в бледно-зеленое небо.
Я оперся на лыжные палки и глядел вперед. Что-то шевельнулось в груди, какое-то неясное воспоминание…
На вершине горы, одинокая в закатном небе, высилась статуя Мадонны — стройная девушка прижимала к груди ребенка; у ног ее чья-то набожная рука положила цветы, теперь почти занесенные снегом. И опять воспоминание, далекое и близкое, больно тронуло сердце: что-то хотело пробудиться и не могло.
Старый монах в толстой власянице и с капюшоном на голове прошел мимо меня, тяжело опустился на колени перед изваянием Девы, вынул из чехла скрипку, откинул с головы капюшон и начал играть Ave Maria. А я стоял невдалеке и слушал волнующую и чистую вечернюю песнь, уносимую в бледно-зеленое небо как фимиам, как розовая дымка, восходящая из долины.
Розоватая дымка… От волнения я закрыл глаза. Вот она, эта стройная девушка мисс Изольда Оберон, воспитательница дочерей господина Фишера. Каким пламенем полыхают синие глаза! Торопливо сдергивает она легкую ткань белья с девочки, лежащей на диване… Потом падает на колени…
Мгновение, и я стою, выпрямившись, глядя вдаль невидящими глазами. И вдруг, рассекая грудью воздух, прыгаю вперед и, делая крутые повороты по склону горы, в струях снежной пыли стремительно лечу вниз.
Я найду ее…
В поезде я от нетерпения ломал себе пальцы. Я стоял у окна, за которым была ночь, и движение назад занесенных снегом голубых полей, и мелькание желтых огней. Глядел широко раскрытыми глазами — и видел бледный ястребиный профиль, высокий лоб, пышные пряди пепельно-золотых волос… У нее ярко накрашенный чувственный рот и очень блестящие глаза… Недобрые глаза… Вздор!.. Я встряхивал головой и снова хотел видеть перед собой это недоброе, дерзкое и волевое лицо. Но за окном, в проплывающей мимо ночи, видел лишь белое, гибкое тело, страстно обвивающееся вокруг… Э-э, да что я, что со мной делается? У нее чудесные глаза, синие-синие, они сверкают, как драгоценные камни… Но розовое видение опять заслонило все, и я торопливо зажигал новую сигарету, повторяя себе только: «Теперь найду ее… она — моя», — и мне казалось это простым и легким.
Придумав удобный предлог, я поехал к господину Фишеру.
— Мисс Изольда Оберон? Она больше не живет у нас. Адрес? Не знаю, право… Она преподает в Английском колледже.
Маленькая Камилла сидит рядом, и в больших невинных глазах ее нельзя прочесть ничего.
В адресном столе чья-то равнодушная рука протянула через окошечко узенький зеленый листок с заветным адресом. Теперь подстерегу вечером, устрою «неожиданную» встречу и… Словом, ждать остается недолго.
Ну вот. Дрожащими руками повязал лучший галстук. Потом часы нетерпеливого ожидания.
Когда, наконец, показывается стройная фигура в сером спортивном пальто, сердце проваливается куда-то… Как зачарованный смотрю в очень блестящие синие глаза… Но они равнодушно глядят вперед, и девушка успевает пройти мимо прежде, чем я вспоминаю, что нужно поклониться.
День проходит как в угаре. Комбинирую красивые фразы, подходящие к случаю. Все варианты продуманы.
— Мне очень жаль, — равнодушно звенит металлический голос. — Я не знаю вас и не говорю на улице с незнакомыми.
В голосе только равнодушие, холодное, безнадежное. Синие глаза небрежно скользнули по моему лицу — и вот я стою с шляпой в руке, с отчаянием глядя на удаляющуюся девушку.
Нет, не уйдет от меня! Не уйдет! Нахожу Английский колледж и записываюсь в класс мисс Оберон. Я хорошо знаю английский язык и удивлю ее своими успехами. Она обратит на меня внимание, завяжется разговор, и я деликатно напомню, что мы давно знакомы.
— Мне очень жаль, но я не помню вас. Вы ошибаетесь. Оставьте меня, я не ищу знакомств.
И снова я стою, смяв в руках шляпу. Сколько месяцев ушло на подготовку этого разговора — и все рухнуло!
Дни, отравленные горечью сожалений, ночи, проведенные в бесплодных упреках и надеждах…
Однако время шло… «Ко всему человек-подлец привыкает», — сказал где-то Достоевский. И я привык к потере Изольды. Я был молод и, раз вспомнив о женщинах, уже не мог остановиться на первой неудаче. Появились девушки, которые сами искали меня, и легкие победы заполнили беспокоящее ощущение пустоты.
Но розовое видение не исчезло совершенно. Оно осталось в груди вместе с горечью утраты и слилось с ней в одно воспоминание о первой неудачной любви.
Сладкий яд остался в крови…
Прошли месяцы. Для незаметных свиданий с крупными людьми из буржуазного мира мне наняли большую комфортабельную квартиру с очень чопорной горничной. После нескольких успешных операций мы обнаглели, я стал выдавать себя чехам за проезжего американского дельца. Конечно, это было опасно в таком небольшом городе, но нам везло, я верил в себя, в свой ум, ловкость и смелость. Это было время напряженной работы и быстрого внутреннего роста; новые горизонты открывались там, где вчера все казалось изученным, и вместе с тем по-прежнему ощущалась потребность в дальнейшей работе над собой. Иногда целые ночи я просиживал над книгами, а затем немедленно пожинал плоды своих усилий, и дни летели праздничные и желанные.
В тот вечер я особенно удачно закончил дела, один поужинал в хорошем ресторане и возвращался домой усталый, но довольный. Вечер был жаркий и очень темный. Пройдя проспект Фоша, я свернул в парк и стал медленно обходить его боковой аллеей. Где-то недалеко звучала музыка, но аллея была почти безлюдна. В черном небе играло зарево далеких реклам, фонари ярко горели, и деревья бросали на боковые скамейки почти непроглядную тень, в которой прятались жалкие парочки, не имевшие денег на отдельную квартиру или комнату в доме свиданий. Пахло автомобильным чадом, цветами и уборной. Кучки подозрительных молодых людей шептались в кустах. Это был вечер в парке большого города, душный и порочный, и я шел, с любопытством наблюдая в себе беспокойное ощущение хаоса и темных желаний. Не повернуть ли обратно, в сторону зовущих и обещающих ночных реклам?
Неожиданно я остановился посреди аллеи. Под деревом сидели двое, лучи фонаря падали сквозь листву, и круглые светлые пятна обрисовывали фигуру девушки, сидевшей на коленях у кого-то. Это пустяки, но из под платья девушки опять-таки видно женское платье… Нуда — вон стройные ноги, матовый шелк светлых чулок тускло блестит издали… Я пригляделся — знакомая круглая сумка крокодиловой кожи лежала рядом на скамейке…
Я тяжело перевел дыхание. Кровь так прилила к сердцу, что в страхе я сжал грудь руками. Разом пересохло во рту. Да, это ее сумка!
Осторожно в темном месте я раздвинул кусты, пробрался меж деревьями и подошел сзади к сидящим. Они долго говорили шепотом, потом рассмеялись обе — я узнал металлический звук голоса Изольды и чистый, нежный смех Камиллы.
Я вытер платком пот со лба, отошел в самое темное место, прислонился спиной к дереву. Закурил. Пусть воркуют…
Все вспомнилось сразу: небрежные замечания у господина Фишера… безразличное «мне очень жаль»… я стою со шляпой в руке, брошенный среди улицы… Настало время свести счеты! Но напрасно мне хотелось быть злым: бурная радость кипела в груди, сумасшедшая нежность и еще что-то, горькое и сладкое. Не сводя глаз с темных силуэтов, я обратил взор в прошлое и погрузился в розовую, отравившую меня дымку…
Прошло полчаса. Девушки тихонько говорили и смеялись. Раз или два Изольда привлекла к себе Камиллу.
Я терпеливо ждал. Еще час. Еще. Где-то далеко в городе башенные часы пробили полночь. Изольда встала. Блеснули пряди пепельных волос. Взяв Камиллу под руку, она направилась к выходу. Запомним время — 12:05. Потом будет нужно… И в это мгновение, готовясь следовать меж деревьев за девушками, я заметил грузную фигуру, приподнявшуюся из-за куста прямо за спиной сидевших.
Тяжело дыша, как разъяренный бык, господин Фишер прокрался мимо…
Я прижался к дереву. Пропустил всех — впереди нежная парочка влюбленных, за ними, крадучись и перебегая к темным сторонам — отец, а далеко позади, тоже прижимаясь к стенам — я. У подъезда особняка Фишера девушки обнялись, Камилла вошла к себе, Фишер спрятался в тени соседнего дома. Изольда прошла мимо меня, я мог бы коснуться ее рукава, но не сделал этого: можно было испугать неосторожным словом, восстановить против себя. К чему спешить?
Вернувшись к себе, я сел в кресло и опустил голову на руки, а когда поднял ее, улыбаясь, — на востоке горела розовая заря.
— Мисс Оберон?
— Да. Что угодно? — металлический голос звучит холодно и высокомерно.
— Немного: хочу спросить, какой коктейль вы пьете. Я занял для вас место и жду.
— Повесьте трубку. Я не люблю таких шуток.
— Это не шутка, Изольда, это — жизнь. Через минуту вы сами попросите меня не вешать трубку. Не торопитесь: мы начали разговор, от которого многое будет зависеть в вашей жизни. Сейчас вы пожелаете увидеть меня. Место: кафе отеля Штейнер. Как вы сами знаете, это — бастион буржуазной респектабельности. Теперь четыре часа дня, до файф-о-кло-ка еще далеко. Нам никто не помешает: в зале сидят еще две пары, без сомнения, фрау коммерциенрат и фрау обер-директор со своими жиголо. У дверей вытянулся седой господин обер, надменный, как английский лорд. Я устроился в угловой ложе. Все это я вам наговорил, Изольда, чтобы дать время успокоиться и правильно оценить положение. Теперь, однако, примечайте каждое слово. Вы узнаете меня по томику Верлена в руках. По томику Верлена! Вам это ни о чем не говорит?
— О, многое: я вижу, что вы болтливый наглец.
— И только? Тогда я открываю книгу и начинаю читать вам кое-что, касающееся нас обоих. Слушайте.
И я вдохновенно декламирую бессмертные строфы маленького шедевра из цикла «Parallelement»:
Тринадцать лет меньшой, другая старше вдвое,
И обе в комнате живут и спят одной.
То было в сентябре вечернею порой.
Румяны и свежи, как яблочко душисто-золотое,
Они сняли с себя прозрачно-кружевное
Стеснявшее белье, слегка струящее амброй.
Вот вьется юная пред старшею сестрой,
А та целует грудь ее и тело молодое.
Затем к бедру припав и возбуждаясь боле,
Безумней становясь, устами поневоле
Припала в тень под светлое руно,
Касанью пальчиков в такт вальса отдаваясь,
В движенье трепетном слились они в одно.
Алела юная, невинно улыбаясь.
Закончив, любезно спрашиваю:
— Что вы теперь скажете?
Короткая пауза. Потом голос, звенящий, как удар шпаги:
— Немного. Я вижу, что вы исключительный негодяй.
— Повесить трубку?
— Нет, к чему же! Я не избегаю опасности, иду прямо на нее. Делайте свое дело до конца. Итак, это шантаж. Ну, и что же вы требуете от меня?
— Внимания.
Я помолчал, снова давая ей время успокоиться и собраться с мыслями. Потом призвал на помощь всю свою силу воли, весь актерский дар и заговорил негромко, мягко, с ласковой убедительностью:
— Я все понимаю: вашу враждебную настороженность и неловкость этого разговора и мое положение человека, напрашивающегося в друзья. Но поймите же и вы меня. Мною движут две причины. Первая — это глубокое уважение к вам, симпатия и, главное, понимание. Существуют вещи, о которых порядочные люди не говорят… или говорят намеками. Но ее нужно понимать, эту недоговоренность, вызванную деликатной бережливостью чужой души. И своей, быть может. Вы поняли меня грубо и плоско, очень односторонне, только в отношении себя. Но я говорил не только о вас, вспомните-ка получше. Напомню мои слова: «Открываю книгу и начинаю читать кое-что, касающееся нас обоих — и вы поймете меня глубже». Так неужели же «шантаж» — это все, что вы сумели понять? Стыдитесь!
После долгой паузы дрогнувшим голосом она спросила:
— Что же вы предлагаете? И в чем заключается вторая причина необходимости нашего разговора?
— Я предлагаю помощь, союз против человека, который может сегодня же нанести вам тяжелый удар в спину. Слушайте внимательно. Вчера, в пять минут после полуночи, четыре человека вышли из Ригерова парка.
На этот раз молчание длилось долго, нарушаемое лишь легким шорохом в телефонной трубке. Наконец глухо прозвучал желанный голос:
— Кто был четвертым?
— Господин Фишер.
— Боже…
Ну, наконец-то! Только бы не упустить теперь… Один ложный шаг и… Не спешить, не переиграть роль друга — это может оскорбить… Меньше любопытства… Больше безразличной вежливости, внимания…
Я быстро прошел в бар и сгоряча выпил два стаканчика бренди. Поправил галстук. Вернулся в кафе, заказал скромную чашечку кофе, развернул книгу и стал ждать.
Казалось простым сыграть роль ложного друга, и вот Изольда опустилась в кресло напротив и склонила бледное лицо над рюмкой Prince of Wales, изредка вскидывая глаза, синие-синие и сверкающие, как у зверя. И я уже не играю роли, но как-будто наклонился над примятым цветком, мучительно боясь повредить его неловким прикосновением и страдая, и любя за хрупкую беззащитность. Кто знает, может быть, в те минуты и не было никакого плана, никакой ловли, и лишь сила любви сладкой волной несла меня вперед и вверх. «Она поймет: у нее одухотворенный и чистый лоб, в лице высокая интеллектуальность… Она еще не любила, и ее, конечно, тоже никто не любил мужской, сильной и волевой любовью, перед которой модный порок должен пасть. Падет непременно!»
Мы разом подняли глаза, и было в моем лице что-то такое, что заставило Изольду вздрогнуть и смутиться. И я смущенно молчал, с нежностью наблюдал за ней, думая: «Она невинна… Теперь узнает, что такое любовь!»
— Не желаете ли закурить? — спросила девушка, чтобы скрыть неловкость. — Попробуйте мои сигареты, мне их недавно прислали из Англии.
Она протянула свой портсигар — стильный, кованный вручную из темного золота. На внутренней стороне крышки черной проволокой была сделана надпись, — я успел прочесть ненавистные слова, поразившие меня и ставшие потом проклятием всей моей жизни: «I am loving you only and all my other loves are but nothing» — «Люблю лишь тебя, и вся моя иная любовь — только ничто»…
Я поправил рукой воротничок, казалось, что он стал вдруг нестерпимо узок. Все кончилось, не начавшись…
— Как вы находите табак?
— Удивительно свежий аромат.
«Значит, я остановился перед тем, что уже давно прошло чужие руки? Или не понял надписи? Ведь это возможно, конечно, вполне возможно!»
Будто случайно, я уронил сигарету.
— Ах, как жаль!
— Возьмите другую.
— Благодарю вас.
— Что с вами? Дурно?
— Бывает иногда. Сердце. Не обращайте внимания. Какая странная надпись, Изольда. Извините, что я прочел и говорю об этом, но ведь она, надо полагать, и не предназначалась для хранения в тайне?
— Да, конечно. По замыслу это был вызов всем. Звучит так, правда? Необычная надпись, и сделал ее необычный человек.
И вдруг вижу: суховатая любезная усмешка медленно сходит с лица Изольды, она откидывается на спинку кресла, глядит поверх моей головы, и лицо, бледное и настороженное лицо человека, готового отчаянно обороняться, вдруг расцветает теплой и нежной улыбкой любви. Сжав рукоятки кресла и подавшись вперед, я жадно и трепетно наблюдаю игру чувств, на минуту унесших ее от меня к неведомому сопернику. Да, мне еще никто не улыбался так… Одно лишь случайное воспоминание, и она… Потом Изольда, как бы опомнившись, тряхнула головой и заговорила снова — и голос ее теперь звучал спокойно и уверенно, точно в минутном духовном общении с любимым она вновь обрела утерянные силы.
— Иногда в жизни встречаются люди… Пересекут наш путь и унесут с собой все, что Бог дал нам хорошего.
— Покорят своею силой?
— Нет, слабостью. Кому нужна сила характера? Подчинение разуму… осмотрительность… организованность? Лавочнику и его бухгалтеру? Фельдфебелю? — Она посмотрела мне в глаза: — Презираю силу! Я люблю слабых, потому что только они, не умея сдержать себя, живут ярко. Пожелать и сгореть в желании, не в достижении, а в попытке, — что может быть прекраснее? Я сама слаба настолько, что умею сильно желать. Вероятно, это и связало нас навеки.
— Навеки… Как хотел бы я увидеть его!
Это вырвалось так непосредственно, так искренне, что Изольда взглянула на меня и рассмеялась:
— Но ведь это так просто: найдите второй такой же портсигар и взгляните на того, кто будет держать его в руках: я подарила ему такую же надпись!
— Опять как вызов?
— Нет. В знак торжествующей любви. Прочтите ее и знайте перед вами стою я, воплощенная в ином образе. Все самое святое, что нашла в себе, я вложила в этого человека. Отступите от него — он мой!
«Люблю лишь тебя, и вся моя иная любовь — только ничто»…
Эти слова беспрерывно мысленно повторялись где-то внутри, выжигая то доброе и хорошее, что неожиданно проснулось от близости к любимой девушке. Я сидел внешне совершенно спокойно и тихо рассказывал Изольде вчерашнюю историю.
— Кажется, издали мы похожи на брата и сестру, не правда ли?
Изольда благодарно кивнула.
Случайное начало разговора вполне определило характер наших отношений на ближайшее будущее: оно было вспышкой, давшей выход нервной энергии. Конечно, при других обстоятельствах девушка ответила бы на мой вопрос о надписи трафаретной фразой. Но придя ко мне, она чувствовала такую неловкость и смущение, такое исключительное напряжение, страх и желание защищаться, может быть, даже отчаяние, что искренние слова сорвались сами собой — и сразу разрядили обстановку. Девушка нашла себя, обрела внутреннее равновесие и вскоре уже с видимым аппетитом брала с маленького блюда зеленые оливки и кубики едкого сыра и тянула через соломинку виски-сода. По мере того как я говорил, она успокаивалась, и доверие ее ко мне росло. Умелой ложью я удачно убаюкивал ее бдительность, ни в чем не убеждая, но говоря так, чтобы она из моих слов сама сделала бы потом нужные мне выводы: необходимо было с первых же слов дать характеристику самому себе, подгоняя создаваемый образ под ее наиболее вероятные вкусы и привычки — и мне уже казалось, что для начала дело пошло неплохо.
Теперь любовь к Изольде опять стала страстным влечением охотника к трудно уловимому зверю: я любовался волнами пепельных волос, следил за блеском синих глаз и с особенным удовлетворением отмечал чувственный рисунок рта — все это пригодится в будущем, она не уйдет из моих рук… Но проклятый портсигар лежал на столе, и когда она говорила что-то, я со злобой думал о неизвестном сопернике: «Кто он? Где он? Так наполнить девушку, чтобы при одном лишь воспоминании расцветало лицо… Ничего, увидим… Дам ему бой, и власть над девушкой будет сломлена. Ее не уступлю и не разделю ни с кем… Но раз знакомство состоялось, следует завтра доложить об этом резиденту — она вхожа в многие интересные дома и может нам пригодиться. Вперед».
— Вот и все, что могу сказать вам. Теперь надо договориться о плане действий против нашего врага.
— Нашего?
— Конечно: вашего — значит, моего.
— Почему?
— По сути самого дела. Вы не спросили, как очутился я позади вас в кустах. Вы понимаете, зачем я…
Слегка покраснев, Изольда отводит глаза и кивает головой.
— Мой молодой друг и я, мы стояли в густой тени у дерева — и вдруг заметили грузную фигуру, присевшую за кустом. Вначале показалось, что неизвестный следит за нами. Я пригляделся и узнал господина Фишера. Потом, стараясь объяснить себе его необычное поведение, заметил Камиллу и вас. Все стало понятным. Пройти равнодушно я не смог.
— Но почему же?
— Нас мало, и мы слабы, а имя нашим сильным врагам — легион. Поэтому нам нужно обороняться сообща. Сегодня я подаю руку помощи вам, чтобы завтра вы подали руку мне!
Холодная рука Изольды, лежавшая в моих горячих руках, ответила слабым пожатием. Я заметил влажный блеск ее синих глаз и деликатно отвернулся. Минуты прошли в молчании. Немного успокоившись, мы закурили.
— Я тоже считаю, что все закончится удачно. Нужно лишь хорошенько подумать, — проговорила, наконец, Изольда, следя глазами за дымком наших сигарет. — В предстоящей борьбе я не так слаба, как вы, вероятно, предполагаете… Я вынуждена была уйти из дома господина Фишера из-за него самого: он влюблен в меня. С такими жестокими и грубыми людьми, да еще его могучей комплекции, это бывает, я читала что-то в этом роде. Короче говоря, он стал преследовать меня, как разъяренный бык. Смешно? Нет, это было печально и страшно: предлагал жениться… звал в Париж… совал в руки чек на крупную сумму. Я старалась успокоить его, найти дружеский тон, но ничего не помогло. Он потерял голову. Стал угрожать… Я ушла. Теперь он торжествует: ему кажется, что он поймал меня!
Изольда презрительно усмехнулась:
— Господин Фишер — настоящий мужчина: властелин и раб. Он слаб своей силой. Друг мой, вы не наблюдали иногда странные просчеты, которые допускают всякого рода охотники и преследователи?
Смущенно я промямлил какой-то ответ.
— Так вот, помогите мне поймать моего ловца. Наша задача — использовать преимущества, которые он сам дал нам в руки.
Мы сидели и шептались, как два заговорщика, взаимно дополняя и подсказывая друг другу удачные мысли. Изольда и я составили, наконец, план действий. Начали мы его в кафе Штейнер, продолжили в дворцовом парке, а закончили в веселом ресторане. Оставшись в такси один, я сначала свистнул от удовольствия, потом задумался, а дома, переодевшись в халат, нахмурился, сжал зубы и опять сел в кресло. Как вчера, но только с иными чувствами.
«Начал я хорошо, подделался под друга во всех отношениях, даже в самом сомнительном. Доверие ее несомненно растет. Этому быку я обломаю рога. А дальше? Слово “other” имеет два смысла — другое и иное: другое по количеству и иное по качеству. Может быть, надпись не означает ничего? Просто Изольда дала мне понять, что у нее есть друзья, что она не беззащитна? Чтобы я не закусывал удила? Да это просто детское хвастовство!» Но я вспомнил ее лицо. «Нет, он существует… Это — здоровый и сильный мужчина, и борьба с ним будет нелегка». Я подошел к зеркалу и в раздумье долго глядел на свое отражение: я тоже молод, высок и силен, смуглое лицо кажется решительным и смелым… Нужно бороться! Придется пойти на риск, вроде того, с каким мы играли, когда обыскивали квартиру английских разведчиков, морского офицера Эдгара Янга и его жены Джеральдины. Но сделать налет одному не удастся, придется опять просить помощи у Гришки.
Еще в детские годы я познакомился с семьей старого грузинского дворянина, женатого на молодой русской женщине, служившей вначале у него горничной. От отца Гришка унаследовал густые, черные как смоль волосы, брови и ресницы; от матери — очень бледное лицо и большие серые глаза. Гришка окончил Петербургский морской кадетский корпус и в звании гардемарина попал за границу. В Константинополе мы вместе окончили колледж и вместе добрались до Праги, но здесь наши пути разошлись — я после двух лет учебы на медицинском факультете начал учиться на юридическом, окончил его, стал паном доктором и референтом Советского торгпредства, а он поступил в Коммерческий институт, сделался паном инженером и поступил на работу в солидную фирму, связанную с импортом в Чехословакию электрического счетного оборудования. Когда меня привлекли к нелегальной разведывательной работе, я обратился за помощью к старому приятелю. Гришка не сочувствовал ни белым, ни красным, он любил работать, хорошо одеваться и ухаживать за женщинами. Но Россию он любил тоже, и мое предложение принял хоть и без удовольствия, но всерьез.
Надо сказать, что в Праге он спас мне жизнь: врангелевцы, раздраженные моими смелыми словами, решили выбросить меня из окна пятого этажа большого студенческого общежития. И выбросили бы, несмотря на мои длинные ноги, которыми я упирался в оконную раму, если бы Гришка потихоньку не дал знать об этом чешской администрации. Я был отбит и вырван из рук разъяренных белогвардейцев, а Гришка остался в стороне. После этого мы сошлись еще теснее, стали настоящими друзьями, но свои отношения по-прежнему сохраняли в тайне: ценность Гришки заключалась именно в том, что у наших врагов он находился вне подозрений. Этот наш помощник выполнял задания без особого рвения, но всегда честно и совершенно незаинтересованно: он не нуждался ни в советском паспорте, ни в советских деньгах.
На следующий день после моего разговора с Изольдой у Штейнера господин Фишер потребовал от нее свидания «по очень важному делу». Девушка предложила зайти к ней, и делец обрадовался, видимо, это облегчало осуществление его намерений. Резиденту я обещал не доводить дело до непоправимого скандала…
В назначенное время Гришка и я спрятались в спальне Изольды. Господин Фишер явился точно в назначенный час, величественно вошел в гостиную и остановился посреди комнаты. Мы наблюдали сцену сквозь не совсем прикрытую дверь.
Изольда выглядела особенно юной и хрупкой рядом с грузной фигурой дельца. Она глядела на него издали, взволнованно и испуганно блестя глазами.
— Сколько вам лет, дорогая мисс Оберон?
— Двадцать пять.
— Так позвольте заявить вам: вы только начинаете жить, дитя мое, и начинаете плохо. Вы упорно не слушаете тех, кто старше вас и знает свет лучше. Жизнь — это борьба. Вы одиноки и слабы, погубить вас очень легко. Я предлагаю вам помощь и защиту.
Глядя в щель, я улыбнулся, вспомнив начало моего разговора с Изольдой. До чего же все мы убийственно похожи друг на друга…
— Защиту? Но от кого же?
— От закона.
— Я вас не понимаю, господин Фишер. Объяснитесь!
Господин Фишер вздохнул, собрался с силами.
— Дитя мое, дайте мне ваши ручки. Вот так, спасибо. Теперь смотрите мне прямо в глаза. Отвечайте: вы не боитесь закона? Не думаете ли вы иногда, что вам могут остричь волосы, одеть серое арестантское платье, навсегда оторвать от радости, от молодости, от жизни?…
— За что?
— За то, что естественное чувство любви у вас направлено ложно, — голос господина Фишера теперь торжественно и грозно гремел, как у проповедника, вещающего приближение Страшного Суда. — Вы — преступница. Не отпирайтесь. Не пытайтесь обмануть меня. Это — бесполезно. Поймите, Изольда: я все знаю! Слышите — все! Все!!! Долго скрывал это, щадя вас, хотя Бог знает (господин Фишер указал рукой на потолок), каких переживаний мне это стоило. Но больше не смею молчать. Потому что в своем безумстве вы погубите себя. Вы не только преступница перед законом, вы преступница перед собой, Изольда. Дитя мое, дорогое дитя мое (голос господина Фишера дрогнул, в этом грубом и властном голосе послышались слезы), — опомнитесь! Пока не поздно, примите мою помощь! Вам нужно уехать. Пусть это будет Париж… Ривьера… Швейцария… Здесь все забудется тем временем… Вы понимаете, что я хочу сказать? Я не требую, не угрожаю… Я прошу… Прошу…
Ее дрожащими белыми пальчиками господин Фишер закрыл свое мясистое, багровое лицо. Он, видимо, с трудом сдерживал себя. Изольда молчала, растерянно глядя то на него, то на нашу дверь. Наконец делец овладел собой.
— Я создам вам материальные и моральные условия для перерождения. Буду вашим отцом, другом… мужем… Кем хотите! Отвечайте «да», другого выхода у вас не остается!
Изольда молчала, потупив светлую голову.
— «Да» — это радость жизни, «нет» — это смерть. Отвечайте, слышите меня? Отвечайте!
Обеими руками банкир схватил девушку за волосы и подтащил ее лицо к своему. Минуту он молча пожирал ее глазами, тяжело дыша и облизывая сухие губы. Стоя за дверью, мы закурили сигареты от зажженной свечи.
— Изольда, — наконец хрипло прорычал господин Фишер, — я люблю вас. Я стоял позади вас в парке… Видел и слышал все… Что вам еще нужно? Вы приперты к стене! И все-таки я не требую, я прошу… Вы преступница и теперь толкаете на преступление меня… Я — отец, прощающий растление мало- * летней дочери… Продающий ее за вашу любовь…
Господин Фишер издал звук, похожий на рыдание, грузно опустился на колени. Изольда вдруг подняла голову и улыбнулась.
— Да? — господин Фишер легко вскочил и, протянув руки, нагнулся к девушке.
Изольда, молча улыбаясь, попятилась назад.
— Да?!
Оторвавшись от щели, Гришка выбросил сигарету изо рта и прошептал:
— Сейчас начнется.
И снова прижался глазом к двери.
Господин Фишер схватил Изольду за плечи. Она рванулась назад. Он обнял ее. Гибким движением талии девушка высвободилась из его больших и неуклюжих рук, хотела сделать шаг назад, но сзади стоял диван. Девушка споткнулась, отступая потеряла равновесие и опрокинулась навзничь. Тяжело хрипя, господин Фишер навалился на нее. Отрывая от себя его руки, Изольда сорвала с плеч платье, и господин Фишер жадно припал губами к обнаженному телу.
Не отрываясь от щели, я толкнул Гришку ногой.
— Ну, торговец дочерью, ваши шутки заходят слишком далеко.
Господин Фишер медленно поднялся. Всклокоченный, с багровым лицом, он был страшен. Не отвечая ни слова, он шумно хрипел, уставясь налитыми кровью глазами на стройного, красивого юношу, который встал против него, небрежно сунув руки в карман.
— Для мужа вы слишком стары, а для любовника — безобразны. Оставьте мою девушку в покое — целовать ее буду я.
Гришка не успел договорить. Наклонив голову вперед, банкир ринулся на него и ударил лбом в лицо. Удар был страшным. Гришка едва устоял, только кровь из разбитого носа хлынула ручьем на грудь. Обезумевший от бешенства, господин Фишер схватил его за горло и завязалась борьба. Кресла покатились по ковру, разлетелась вдребезги ваза. Вдруг Гришка выхватил пистолет. Банкир хрюкнул от ярости и ухватился руками за ствол, стараясь повернуть его в грудь молодого человека. Несколько мгновений дуло направлялось то на одного, то на другого противника. Потом разом прогремел выстрел, и вскрикнула Изольда. Господин Фишер рванул пистолет к себе и отскочил назад. Гришка стоял посреди комнаты, покачиваясь и прижимая руки к окровавленной груди… слегка застонал… и картинно повалился на ковер. И сейчас же в коридоре послышался топот ног, дверь с шумом распахнулась, хозяин, его жена, гости и дети разом хлынули в комнату — и попятились в ужасе к двери.
Ах, это была картина! Изольда, прижимаясь спиной к стене, полулежит на диване без чувств… Платье на ней порвано, на полу валяются осколки вазы, подушки с дивана… На ковре, с залитыми кровью лицом и грудью, элегантно лежит Гришка, а над ним, подобно горе багрового бешеного мяса, высится господин Фишер с браунингом в руке!
Прошло немало времени, прежде чем истерически завизжали женщины и дети. Хозяин, бледный как полотно, шагнул вперед:
— Что здесь такое?
— Убийство человека, защищавшего девушку от изнасилования, — громко отчеканил я, входя в комнату.
Эффект достиг неописуемой силы!
Господин Фишер вдруг обмяк, как-то странно всхлипнул и уронил пистолет на ковер. Потом съежился, вобрал голову в плечи и с перекошенным лицом направился к двери.
— Милостивый государь, — властно и торжественно провозгласил я, — сейчас разрешаю вам отправиться в контору. Через час я буду у вас. Ждите обязательно. Учтите, что в вашу пользу будет сделано все, что допускает закон.
Сплавив этого толстого дурака, я успокоил свидетелей и попросил их удалиться. Изольда вышла в спальню и привела себя в порядок. Гришку перенесли на диван и, пока хозяин бегал за тазом и теплой водой, я быстро вынул из пистолета обойму с холостыми патронами и заложил другую с боевыми, но без одного патрона, а стреляную гильзу бросил на ковер.
Мы обмыли и перевязали Гришку и, давая ему какие-то капли, я вдруг вспомнил:
— А пистолет господина Фишера?
— Лежит на ковре, — ответил хозяин.
— Возьмите его и храните у себя. Когда понадобится, покажете полиции. А вот и гильза! Прихватите и ее!
Когда в квартире был восстановлен порядок, я съездил к господину Фишеру. И, надо признаться, приехал вовремя: банкир написал прощальное письмо детям и заканчивал последние распоряжения секретарю: он готовился покончить с собой. Я с достоинством начал переговоры, уладил дело и даже получил письменную рекомендацию английской гувернантке мисс Изольде ван Эйланд Оберон: в бумаге банкир не только хорошо отзывался о профессиональной подготовке гувернантки, но особенно расхваливал ее высокие моральные качества как человека и воспитательницы для подрастающих девиц.
Вечер мы провели втроем. Это была удалая товарищеская пирушка. Первый тост был выпит за поверженного быка и за раненого тореадора.
Как и полагается, я написал резиденту рапорт о том, что наладил связь с молодой англичанкой. Через агентов из числа студентов — белогвардейцев и через чехов — коммунистов Изольду проверили путем провокационной вербовки в белогвардейскую организацию и чешско-французскую разведку. Предложили крупные деньги. Инсценировали роман и предложение на выгодных условиях уехать в Америку. Через нашего резидента в Лондоне навели справки в Англии. Результат: ничего подозрительного, но на вербовку она не пошла. Мне приказали держать ее в резерве, то есть продолжать дружбу, имея в виду возможность через нее проникнуть в какую-нибудь интересную для нас семью — Изольда давала уроки руководящим чиновникам Министерства иностранных дел и директорам крупных фирм и банков. Соблюдая осторожность и глядя в оба, я продолжал знакомство, но Изольда никогда не проявляла интереса к политическим вопросам и не поддерживала разговора на такие темы. Время — лучший прове-ряльщик и проверку временем она выдержала.
Теперь настало время для планомерной, неустанной, осторожной и незаметной работы.
Прежде всего нужно было исподволь разведать, кто же такой мой соперник и где его искать. Мне казалось, что следует поскорее познакомиться с ним, сблизиться, понаблюдать, выяснить источник его влияния на любимую девушку и затем подстроить ему западню: убить его же оружием… Но прошли недели, месяцы — я ничего не узнал о своем враге, кроме того, что он существует, что он где-то далеко и что Изольда мне никогда и ничего о нем не скажет. Чувствовалось, что прямой вопрос оскорбит и возбудит подозрения. А тонкие намеки и тщательно рассчитанные обороты разговора не приводили ни к чему.
Пришлось переменить план. Итак, враг остается для меня невидимым. Хорошо. Принимаю это как факт. Но тогда следует подойти к задаче с другого конца — узнать поглубже Изольду, раскрыть ее душу, чтобы потом легче овладеть ею. И я начал вести линию на сближение с ней как с сестрой. Предельно внимательный, но без любопытства, мягкий, но с грубоватой простотой своего человека, которого не нужно стесняться и даже брать всерьез, брат, существующий для помощи в трудную минуту, благожелательный поверенный во всех житейских (а потом, если дело пойдет хорошо, и в сердечных) делах — вот моя роль! И сыграть ее нужно безукоризненно, потому что Изольда — нервный, настороженный, островосприимчивый наблюдатель, она немедленно почувствует фальшь и не простит ни одной мелочи.
И снова прошли недели и месяцы. Я водил ее в дансинг и танцевал так, как танцуют с родственницами, мило, но без увлечения. Раз бесцеремонно вошел в ванную комнату, когда она купалась, даже не извинившись, взял полотенце и равнодушно вышел. Раза три-четыре под разными предлогами ночевал у нее на диване, удивляя тем, что моментально засыпал, даже не дослушав ее слов.
И девушка привыкла ко мне, привязалась теплой дружеской любовью и прильнула к моей груди, как вьющееся растение обвивается вокруг опорного столба.
— Теперь — пора, — сказал я себе.
Прежде чем решиться на последний шаг, я сделал еще один обходной маневр: подвел разговор к теме разведки и по-дружески, задушевно, по-братски предложил Изольде подумать, не захочет ли она помочь правому делу, не желает ли изведать приключений и не нуждается ли в деньгах. Разговор был в мягких тонах, полушутливый, но Изольда все поняла сразу.
Встала, взяла меня за плечи и, смотря мне прямо в глаза, сказала:
— Не продолжайте. Не нужно. Я отвечаю: нет. Слышите: нет! Нет!!
Я выдержал ее взгляд и ответил серьезно:
— По каким соображениям? Политическим? Моральным?
Мы закурили. Сели. Долго молчали: я не торопил с ответом.
— У меня нет политических убеждений, а в своей морали я далеко не уверена, — сказала она наконец. — Но я хочу руки сохранить чистыми. Не испачкать пальцы чужой кровью и золотом. Я сильна только в личных привязанностях. Во всем остальном хочу идти по жизни стороной. Но у меня достаточно ума и силы воли, чтобы свято хранить чужие секреты: я не могу быть союзником, но никогда не стану предателем. Я — ничья.
Я нахмурился.
— Это плохо. Это — опасно. Сейчас ничьих бьют и справа, и слева. Неразумно изображать из себя цветок, лежащий на наковальне. Один удар молотом и вы погибнете!
Но она счастливо засмеялась:
— Какой вы умница и поэт в душе! «Цветок между молотом и наковальней!» Как красиво сказано! Ничего лучшего в жизни мне не надо!
И поцеловала меня в лоб.
Потом мы долго молчали, курили, пили виски. Когда она ушла, я написал рапорт, что от вербовки Изольды отказываюсь, но рекомендую всегда и во всем ей верить как безусловно честному человеку.
Прошли годы. Я видел, как советские люди и коммунисты за границей изменяли Революции и предавали Родину. Один из руководителей нашей группы, генерал-майор Порецкий (Людвиг), награжденный орденом Красного Знамени за боевые заслуги, для того чтобы заслужить у наших врагов доверие, продал всех работников, которыми руководил, и был убит нашей агентурой в такси по пути из Женевы в Лозанну, а его приятель в звании полковника (фамилию его забыл, подпольная кличка Вальтер) изменил, нагадил и скрылся.
Изменяли и продавали и наши дипломаты — Беседовский, о котором я подробнее пишу дальше или, например, Раскольников, человек, приведший в Петроград в ночь на 25 октября тысячи кронштадтских матросов. Старый большевик Беседовский стал ярым антикоммунистом и позднее стал во главе организации, которая на американские деньги до сего дня стряпает в Париже антисоветские фальшивки. Раскольников недурно устроился в Париже. На чьи деньги? Аллах ведает… Да, все это было…
Но Изольда ван Эйланд Оберон выстояла перед всеми искушениями любви и ненависти и с честью выдержала испытание временем. Ничейная девушка с синими глазами ушла из жизни незапятнанной и навсегда унесла с собой в могилу многие наши секреты.
Один из моих знакомых построил охотничий домик в чаще дремучего леса. Как-то осенней ночью мы с Изольдой сидели у ярко горевшего очага. Снаружи угрюмо шумел лес, дождь хлестал в окна, но в нашей лачуге было тепло и уютно. Мы сняли с вертела дичь и поужинали, распив бутылку бургундского, потом пили кофе и присели у огня с чашечками в руках. Смотреть на веселые языки пламени под вой ненастной погоды было приятно, и мы прижались друг к другу и долго молчали.
— Изольда, маленькая сестричка моя, — прошептал я, слегка сжимая ее в своих объятиях, — почему мне так мирно, так спокойно с вами?
— Потому что мы знаем и любим друг друга.
— Я люблю вас, это верно. Помните — такого бескорыстного и преданного друга у вас больше нет. Я — брат ваш… Но знаю ли я вас? — Я сделал паузу и качнул головой. — Нет…
Потом взял ее руки в свои.
— Знаете что? Мы одни… Снаружи буря… Расскажите о себе, и я буду любить вас еще глубже и нежнее.
Изольда начала рассказ, а я слушал, помешивая угли в очаге.
— По отцу — я шотландка. Обероны — старый дворянский род, богатый славой доблестных предков, но бедный поместьями и деньгами… Таких дворян, гордых именем и гербом и не имеющих мелкой монеты на стаканчик виски, у нас много. Издревле ведется, что они уезжают в далекие страны, чтобы сражаться в чужих армиях и, если удастся сохранить жизнь, потом к старости вернуться в родные горы, осесть на земле своих дедов небогатым помещиком, выпить невероятное количество виски и, наконец, почить на маленьком тенистом кладбище среди именитых людей своего клана.
— Однажды, летом, — прервал я, — мне пришлось бродить в горах Каледонии. Сейчас, после ваших слов, опять с умилением вспоминаю эти зеленые и мирные края: кудрявые горы и прохладные долины, свежие и росистые луга. Стада овец и седые пастухи, играющие на свирелях… Там время остановилось: идешь лугом по тропинке и все кажется — вот навстречу попадется Роб Рой или Айвенго!
— Я рада, что Шотландия так понравилась вам. Нужно понять ее и тогда нельзя не полюбить. Но продолжаю рассказ. В 1884 году моему отцу исполнилось двадцать лет. Дональд Оберон был тогда рослым и сильным парнем, смелым, замкнутым в себе, с подавленными в груди пылкими страстями, одним словом — настоящим шотландцем. Войн в это время не велось и, подумав немного, он отправился сначала в Индию, а потом — дальше, в Малайю и Голландскую Индию. Что он там делал, я не знаю, но лет через пять у него уже имелся небольшой капитал: в одном из национальных государств Малайского полуострова, в чудесно красивой и богатой стране, он приобрел землю и заложил плантации. Дела пошли хорошо, на участке скоро появился уютный белый домик, завязались личные знакомства с соседями-поселенцами. Но мой отец оказался человеком с неуживчивым и тяжелым характером — слишком гордым и независимым для небогатого пришельца, с претензиями, не соответствовавшими его скромному положению в обществе. Начались столкновения с богатыми соседями, заговорило ущемленное самолюбие и отец, вместо того, чтобы сдержать себя и смириться, пошел против чопорного и строгого общественного мнения. Накануне 1896 года он попросил руки дочери соседа, тот отказал. Насколько я понимаю, девушка любила отца и согласилась бежать с ним из родительского дома. План этот в последний момент стал известен отцу девушки, беглянку задержали, а моего отца под общий смех водворили в его маленькое поместье. Эта неудача глубоко ранила его гордость: он стал мрачным и нелюдимым и затаил жажду мести. Незаметно он продал часть своей земли, купил шхуну и уехал на Соломоновы острова. Скитания длились лет пять, и снова отцу удалось сколотить капитал, на этот раз побольше прежнего.
— Каким образом? — спросил я, живо следя за рассказом.
— Не знаю точно. Это была эпоха освоения нового сказочно богатого мира. Деньги тогда делались легко и не обязательно кровавым грабежом. Туземцы охотно покупали новые для них европейские товары, бурно шло освоение безлюдной и ничейной земли, ее быстрое окультивирование и перепродажа во много раз дороже последующим поселенцам. Они двигались в те края потоком, и важно было в нужном месте оказаться первым. Словом, деньги лежали на земле, и нужно было уметь нагнуться и поднять их.
— Надо полагать, что Дональд Оберон умел, — заметил я с улыбкой. — Ну и что же дальше? Потом он обрушился на головы своих врагов?
— Нет. Торговые дела связали его с Явой, и в 1900 году он женился на дочери крупного голландского чиновника. Брак был заключен по любви, больше того — молодые супруги просто обожали друг друга. Такое сильное взаимное влечение объяснялось, вероятно, противоположностью их внешности и характеров. Анна ван Эйланд была маленькой хрупкой девушкой, очень избалованной и нежной. Она воспитывалась в семье дяди, голландского консула в одном из крупных городов Южной Германии. Дядя, человек очень образованный и связанный узами дружбы с лучшими представителями немецкой культуры того времени. Консул был страстным почитателем Вагнера и сумел передать своей воспитаннице эту страсть.
Девушка прибыла в тропическую колонию, очарованная сумрачной героикой севера, тяжелой и патетической музыкой Вагнера, титанической образностью и глубокой идейностью его творчества. Анна хорошо играла на фортепьяно, и вот в тихие и жаркие вечера зазвучала под экваториальным небом величественная и суровая музыка севера, и девушка, от природы наделенная пылким воображением, уносилась в мир героев старинных германских саг.
Вероятно, сильный и гордый Дональд Оберон, молчаливый и несгибаемый, показался ей воплощением Зигфрида, Тристана или Персифаля, а Дональд в этой высокоинтеллектуальной слабенькой девушке нашел то, чего ему так недоставало. Словом, получилась прекрасная пара. Влюбленные друг в друга супруги, маленькая жена, которую на руках понес по жизненному пути большой, сильный и безгранично преданный ей муж.
Воцарилось молчание. Изольда, погруженная в воспоминания, глядела на тлеющие в очаге угли, а я прислушивался к угрюмому шуму леса и печальному журчанию дождевых капель. Трудно было представить себе пылающую жаром тропическую ночь и могучую вагнеровскую музыку, льющуюся сквозь пальмовый саде веранды белого дома.
Мне хотелось узнать, что же случилось дальше, потому что история Изольды не могла быть обычной.
— Итак, они были счастливы, — мягко проговорил я, желая вырвать Изольду из объятий прошлого.
— Счастливы?.. Да… В меру позволенного на земле. Анна умерла через год, и я оказалось причиной — мое появление на свет.
Отец мой едва перенес этот удар и возненавидел меня — маленький комочек живой плоти, укравший у него жену, возлюбленную и друга. Он выполнил пожелание матери и назвал меня Изольдой (мальчика назвали бы Зигфридом), но само это имя, напоминавшее Анну и ее высокие увлечения, делало меня неприятной. Отец сдал меня на воспитание родственникам матери в Батавии и уехал на свою старую плантацию в Малайе. Для него это означало возвращение к разбитому корыту, то есть отказ от новых попыток искать счастье.
Тогда Дональду Оберону исполнилось 36 лет. Он прибыл на старое пепелище богатым и независимым человеком, отстроил хороший дом, заложил обширные плантации и с головой окунулся в дела. Нужно сразу сказать, что характер его к тому времени окончательно испортился — он стал заносчивым и нетерпимым, и неудивительно, что через год все связи с соседями оборвались. Осталось только виски; отец начал пить, больше и больше опускаясь физически и морально.
Во время мировой войны среди туземного населения прокатилась волна недовольства и брожения — рабочие плантаций требовали повышения оплаты труда. Хозяева решительно сопротивлялись, оправдывая себя ссылками на застой в делах, вызванный войной, и доказывая, что повышение заработной платы рабочих означает для них немедленное разорение.
Из желания позлить соседей мой отец добровольно повысил оплату своим рабочим. Плантаторы подняли вой, предрекая отцу экономическое разорение и скорую гибель в руках распоясавшихся революционеров. Получилось, однако, совсем не то: рабочие успокоились и стали работать лучше, и скрытая ненависть к плантатору превратилась в открытую любовь. Дела пошли в гору. Ободренный этим, отец затратил большие суммы на улучшение быта рабочих, их питания и жилища, но расходы эти быстро возместились вследствие повышения производительности труда. Авторитет отца среди местного населения был огромный, а плантаторы окрестили его анархистом и начали ждать удобного случая для мести.
Как раз в это время, в 1916 году, обстоятельства в семье моего воспитателя заставили отца взять меня на некоторое время к себе. Я нашла его очень постаревшим, выглядевшим старше своих пятидесяти лет, одетым небрежно и редко трезвым. Встреча была холодной. Мне отвели половину обширного пустого дома, приставили толпу слуг — и все. Вы должны понять, что это была первая встреча семнадцатилетней девушки со своим пятидесятилетним отцом и, признаюсь, она потрясла меня: я привыкла к шумной жизни, к культурным людям, к отвлеченным интересам. И вдруг — плантация, толпа туземцев, пьяный хозяин — мой отец, муж Анны, которую я боготворила. Я замкнулась в себе, молча переживая крушение стольких иллюзий. Нудно тянулись обремененные бездельем дни, и единственным развлечением стало наблюдать потихоньку за отцом, который мне казался милым и жалким.
Однажды вечером отец сидел на веранде и пил, а я наблюдала за ним через окно своей комнаты. Прислуга была отпущена, потому что отец любил пить в полном одиночестве. Я смотрела на его худое и хмурое лицо и думала о том, что любовь к одному человеку в жизни странно превращается в жестокость к другому. Что, если бы сейчас нас увидела Анна? Вдруг послышались бы ее легкие шаги, и на веранду, где сидел над бутылкой мрачный и разбитый жизнью Дональд Обе-рон, вошла бы его маленькая и светлая жена, моя обожаемая мать, жизнь которой я погубила своей жизнью…
Неожиданно я услышала легкие шаги… Кто-то поднимался на веранду. Лицо отца просияло, он вскочил. На пороге стояла дочь старшины деревни; ее труднопроизносимое имя означало в переводе Темное Счастье.
Это была девочка моего возраста, то есть лет семнадцати, и удивительной, редкой красоты, — такой, какая может расцвести лишь в тех далеких и сказочных краях. Все в ней было прекрасно: и нагое тело, перехваченное на бедрах зеленой тканью, и тонкое темно-золотое личико, и в особенности глаза — огромные, черные, без блеска, чуть косоватые, с выражением невыразимо привлекательной томной неги. Девушка держала в руках поднос, на котором лежало бронзовое кольцо с зелено-розовым опалом. Стоя перед отцом, она почтительно объяснила, что рабочие, копавшие колодец близ древнего храма, нашли этот перстень в земле и старшина, ее отец, направляет находку своему любимому хозяину. Закончив тихую и робкую речь, девушка потупилась, протянула поднос с кольцом. В тот момент она была похожа на те прекрасные цветы, которые, вы сами знаете, нас иногда так привлекут с первого взгляда, что мы, проходя мимо, останавливаемся, долго смотрим с восторгом и восхищением и потом вдруг, неожиданно для себя, срываем. Почему? Зачем? Неизвестно. Вероятно затем, чтобы потом выбросить вон — это ненужное и лишнее в занятых руках маленькое чудо.
Отец долго любовался ею молча и стоял, слегка покачивать, с трубкой в зубах. Взял поднос из рук девочки и швырнул его на стол. Мгновение мялся на месте, не зная, что делать, и не сводя с Темного Счастья зачарованного взгляда. Потом хотел обнять ее… Случайно сдернул зеленую ткань с бедер… Опрокинул на диван и, держа рукой за горло, изнасиловал, повторяя хриплым шепотом: «Милая… дорогая…»
Это и есть центральное место моего рассказа.
Мне было плохо видно судорожно трепетавшее темно-золотое тело девочки. Но отец весь находился передо мной, рядом, в десяти шагах, и отвратительные подробности любовного акта предстали передо мной с ужасающей, с потрясающей простотой: нелепость позы и движений, безобразие физических деталей, галстук, съехавший набок, стоящие дыбом волосы, пот на побагровевшем лице, слюнявый полураскрытый рот и, главное — глаза, бессмысленные глаза человека, превратившегося вдруг в животное. Боже, если я проживу сто или тысячу лет, это лицо отца — мужчины, делающего любовь, навсегда останется со мной. Оно стало проклятием, сразившим меня насмерть. Я хотела оторваться от окна и не могла, потому что к отвращению и ужасу прибавилось еще одно, мне неизвестное дотоле ощущение — сладкое возбуждение, теплой волной пробегавшее по телу, сладкое томление, от которого хотелось потянуться и закрыть глаза.
Когда все кончилось, девушка поднялась. Я увидела измятое, опустошенное лицо.
Не сводя глаз с отца, оправлявшего костюм, она пятилась к выходу, точно боясь, что он опять кинется на нее. Там, где начиналась высокая лестница без перил, она не попала ногой на ступени и спиной упала с веранды на груду камней.
Мы бросились к ней, сбежались слуги. Все было ненужно: девочка лежала без сознания. Через два дня ее не стало.
Уже на следующий день соседи узнали о случившемся. Дела и похуже бывают часто в домах белых плантаторов, но общество и власти их тщательно покрывают. Однако на этот раз все зашевелились: настал долгожданный час мести. Дело предали огласке. Приехала полиция и следователь. Начался скандал. Конечно, до суда дело не дошло — осуждение белого было бы слишком опасным прецедентом, козырем в руках туземцев. Но отец был конченый человек — и в колонии, и на родине.
Изольда сделала паузу.
— Как, — нетерпеливо спросил я, — это конец вашей истории?
— Скорее подготовка к началу. Но рассказывать осталось немного. Открылась новая полоса нашей жизни. Отец ликвидировал имущество в колонии и вернулся в Шотландию. В родных горах, на землях нашего клана, было куплено небольшое поместье. В сером каменном доме у подножья хмурой горы отец заперся навсегда. Больше я не видела его трезвым, да и вообще мы встречались редко: он отправил меня учиться в Эдинбург.
В 1921 году он скоропостижно скончался. Мне было двадцать лет, когда я прибыла в серый каменный дом, как его новая владелица.
Стоял туманный день. Осмотрев запущенный сад, я вошла в дом, холодный и чужой. Неряшливость комнат меня поразила: конечно, отцу было все равно… Я прошла по дому, не снимая мокрого плаща и шляпы; позвала управляющего и приказала заложить экипаж, чтобы уехать оттуда навсегда.
— Прошу прощения, — возразил управляющий, — вы не осмотрели еще одной комнаты. Я никогда в ней не был и не знаю, что там находится — ваш покойный отец взял с меня слово не входить туда. Комната всегда находилась на замке, ключ сэр Дональд носил при себе. Я взял его из кармана покойного. Вот он.
С минуту я стояла в раздумье перед запертой дверью. Потом вошла. Это была совершенно пустая, необычайно чистая комната. Посреди стоял черный лакированный столик. На нем лежал древний малайский перстень с огромным зеленорозовым опалом, таинственное мерцание которого разом напомнило мне зеленую ткань, в тот вечер обернутую вокруг бедер Темного Счастья.
Через два года я заканчивала университет. Со мной учился и сдавал экзамены молодой человек, который любил меня и сделал мне предложение. Он мне очень нравился: это был хороший тип нашего юноши — светловолосый, с розовым лицом, приглаженный, здоровый, необыкновенно чистенький, точно только что вышедший из ванны. Он не был ни красив, ни умен, но меня подкупали его корректность и чистота. За физическими качествами я предполагала человечность, потому что тогда верила в поговорку о здоровом духе и здоровом теле.
Год после помолвки мы оставались просто друзьями. Раз только он попытался обнять меня, но я попросила подождать До окончания университета и свадьбы, и он спокойно ответил: «Вы правы, за это я уважаю вас еще больше».
Получив диплом и назначив день свадьбы, мы устроили себе праздник: были в театре, ужинали в дорогом ресторане, сотом отправились в элегантный кабачок. Танцевали до утра, и когда мой мальчик привез меня домой, я чувствовала ужасную усталость. Помню — взглянула на него; в утреннем сером свете он стоял передо мной свежий, розовый, чистенький, приглаженный. С умилением посмотрела я на пробор, где ни один волосок не нарушал безупречной линии. Я взяла его за руку и повела в свою комнату. Зажгли свет, он начал уже несмело прощаться, потом по моему желанию губы наши встретились. Впервые я почувствовала себя в сильных и горячих руках мужчины. Теплая волна поднялась и пошла по всему телу. Я закрыла глаза, послушно отдаваясь ей. Это было невыразимо приятно…
Вдруг услышала тяжелое дыхание… Хриплый шепот: «Милая… дорогая..» Открыла глаза и увидела над собой страшно знакомое багровое лицо… Спутавшиеся волосы… Идиотский влажный рот… Бессмысленные глаза животного… Вскрикнула: «Отец!» — и потеряла сознание.
Я не вышла замуж и никогда не выйду. Не потому, что боюсь мужчин или ненавижу их. Нет, конечно. Но быть в объятиях мужчины для меня означает осквернить свое тело противоестественным актом — и это выше моих сил.
Общество утверждает, что я ненормальная. Если нормально то, что освящено только количеством, то это — правда. И все же я не поклонюсь цифре. Ищу в любви мягкость и нежность. И нахожу их, целуя тело женщины. Я нашла свое Темное Счастье и радуюсь этому, хотя знаю свое преступление и ожидаю возмездия. Пусть придет час расплаты! В этой обреченности есть трагическая красота, понять которую им не дано! Пусть придет час расплаты — жду его спокойно и гордо и повторяю только слова, ведущие меня через земное странствие к неизбежной гибели: «Люблю лишь тебя, и вся моя иная любовь — только ничто…»
Все это время приходилось усиленно работать. Но, бывало, закрою на секунду глаза, и вижу в алом отблеске пламени вдохновенное, взволнованное и благородное лицо Изольды, радостно поднятое вверх, будто бы над ней незримо стоял он, мой неизвестный победитель…
Я не узнаю его, пока не встречу. Теперь это ясно. А когда встречу — тогда потеряю Изольду. Ибо рядом с ним всегда буду для нее только ничто… Стыдно признаться в этом? Э-э, полноте… Вот оно — поражение!
Я готов был скрипеть зубами от ярости - кто убил меня, как не я сам? Ясные намеки Изольде на мои особые наклонности, похожие на ее… Роль незаинтересованного друга… Брата…
Я сам себе вырыл яму! Не понимая, что от брата к возлюбленному нет пути.
Бежали дни быстро и неудержимо… «Чего я жду?» — спрашивал я себя. Вечно оставаться в тени, играть чужую постыдную роль, чтобы потом передать Изольду в ненавистные руки? Увижу синие глаза в последний раз и останусь один…
Когда настала зима, я принял, наконец, долго откладываемое решение.
В тот день все было тщательно приготовлено в моей квартире. Потом я стиснул зубы и стал ждать вечера.
Вечером ужинали вместе, катались в машине за городом. Потом пошли в веселый кабачок, где официант заранее знал свою роль и был проинструктирован до мелочей. Я заказывал виноградные вина, но невидимая рука подливала в них коньяк. Потом, когда Изольда опьянела, ей подавали вместо вина бренди. Я дурачился, смешил девушку, представлялся более пьяным, чем был. Уговаривал хоть раз перестать быть проклятой чопорной англичанкой. Говорил, что, слава Богу, я брат, а не муж и т. д. и т. п. Был момент, когда Изольда заметила, что мы переходим границы, но я сделал условный знак и появился Гришка. Сообщил, что он — именинник, заказал шампанского и заставил девушку выпить большой бокал. Перед уходом я купил еще бутылку, и в машине мы со смехом распили ее из горлышка.
Изольда уже не понимала, что я дал шоферу свой адрес, а не ее. Сердце страшно колотилось, когда я отпер парадную дверь и ввел ее к себе. Почти насильно влил ей в рот еще стакан, и она упала, наконец, мне на руки с совершенно затуманенным сознанием.
Лишь только я сжал в руках ее горячее и возбужденное тело, помню опьянение почти наполовину прошло, теперь огонь торжествующей страсти жег мне грудь. Вот он, мой долгожданный час!
Я перенес ее в спальню, быстро раздел донага и бережно положил на огромную и широкую кровать, прикрыв легким покрывалом. Почему не упал я тогда на колени? Зачем не прижался пылающим лицом к краю белого покрывала? Ведь она была жива еще…
Нет, не дано человеку знать темных путей судьбы и не мог я представить себе, что придет час — и в пустой комнате, залитой лунным светом, я занесу над ее грудью остро отточенный нож…
И великое и прекрасное чувство любви утонуло в ничтожных мелочах: я запер двери, окна, зажег густой розовый свет, разделся… одел малиновую атласную пижаму и лег рядом. На столик у кровати положил ее портсигар и раскрыл его: когда все будет кончено, пусть прочтет надпись…
Рядом со своей головой я видел ее бледный и тонкий профиль. Не буду будить — пусть спит. Мне даже теперь не нужно тело без души. Скоро сознание вернется к ней, она сама проснется и…
Кровь тяжело и глухо стучала в висках. Теперь колебания кончены. Вперед! Урок ее рассказа в лесном домике будет учтен. Она узнает сильную и волевую мужскую любовь без животной низости. Это будет ее первая любовь, а девушки нелегко забывают тех, кто был первым. Я удержу ее. И пусть потом явится он… Теперь не боюсь тебя и не завидую духовной любви к тебе, незнакомец: Изольда — моя!
И незаметно я заснул…
Проснулся от ощущения страшной и опасной тишины. Открыл глаза — и уже не мог оторвать голову от подушки. Предо мной, на расстоянии вытянутой руки, сидела Изольда: спиной ко мне, положив руки на колени поджатых ног. Голова была грозно и гордо запрокинута назад и слегка обернута ко мне. В густо-розовой полутьме я видел смертельно бледный ястребиный профиль и один синий глаз.
Прошло много лет с тех пор. Я видел глаза, смотревшие на меня с ненавистью, выражавшие ужас близкой смерти и безмолвный вопль отчаяния. Всякие глаза. Но синий глаз Изольды, горевший безумным пламенем… жаром смертельной вражды и неописуемого презрения…
Ничто не дрогнуло на ее лице, когда я проснулся. Она молчала и не двигалась. Я тоже молчал, пригвожденный ее взглядом к подушке.
— Ну, — негромко, предельно четко проговорила, наконец, Изольда, — что же вы медлите? Начинайте!
Долгая минута зловещей тишины, безнадежной, как могила.
— Двери заперты, и ключ спрятан. Прислуга убрана! Квартира пуста. Глубокая ночь. Что же, западня поставлена неплохо. Я в ваших руках. Но прежде чем вы приступите к делу, хочу сказать вам вот что: вас — предатель, пробравшийся ко мне в душу под личиной брата, я ненавижу. Слышите? Ненавижу!! Никогда не прощу… Никогда не забуду!.. Может быть, настанет время, когда вы захотите иного счастья — тогда я приду к вам для мести. Теперь начинайте.
Она повернула голову, и я уже не видел страшного по своей силе синего глаза. Пепельные пряди упали на спину, — нежные волны, которые в этом призрачном свете казались совсем розовыми.
И я лежал и глядел на стройную спину, матовую и отливающую светом, как бело-розовый жемчуг, такую близкую и бесконечно далекую.
Непоправимо… невозвратимо… все погибло… Этой роковой ошибки я не сумею ни забыть, ни простить себе.
В последний раз взглянул я на Изольду, сидевшую неподвижно, словно изваяние. Добытую и не взятую. Сейчас близкую и уже потерянную навсегда.
Потом встал. Накинул халат. Положил на столик ключ. Поклонился. И вышел.