Глава 10. Что такое любовь?
— Таня, — однажды шепнул я Сениной после обеда, когда больница погрузилась в сон, — тихонько, чтоб никто не заметил, возьми сумку скорой помощи — побольше бинтов и ваты. Прихвати два жгута для остановки кровотечения. Носилки вынеси на крыльцо будто для мойки и оставь их там. Как начнет темнеть, обойди зону кругом и жди меня возле последнего барака против БУРа. Не спрашивай ничего, все увидишь сама.
Утром этого дня после развода я обходил рабочие бараки согласно положению — проверял оставшихся по списку освобожденных и делал указания дневальным по части поддержания чистоты. Осень уже началась, самая скверная ее вторая половина — проливные дожди, непролазная грязь, промозглый холод. В одном из женских бараков, пустом, холодном и темном, я увидел на фоне высокой печи совершенно обнаженную молодую женщину: она прижималась к печи всем телом, обнимала ее широко раскинутыми руками и казалась распятой.
— Это я, цыганка Сашка, — громко прошептал мне знакомый голос из полутьмы. — Не пугайся, доктор, и не шухери!
— Ты что здесь делаешь? Принимаешь воздушные ванны?
— Не шутуй, не будь гадом. Батя припер к Штабу тележку с какими-то пакетами, так я пакеты сбросила, а тележку смыла, порубала и вот греюсь: холода не обожаю, я с Тирасполя, у нас сейчас тепло.
— Гм… А чего это ты голая? Продулась?
— Не в цвет попал, тут серьезное дело. К тебе просьба. Мой Иван в БУРе, ты сам знаешь: сидит за хлеборезку, помнишь? Через проволоку он уж дней десять кричит, чтоб я ему доставила табачку. Мол, невтерпеж, понял? А откуда его взять, энтот табак? На вахте один стрелок втихаря подторговывает махрой, и товар у него на большой палец, очень распрекрасный, но денег, гад, не берет, хочет барахло, теперь тряпки дороже денег. Так я с себя все как есть стира-нула, выгладила и загнала за наволочку махры — видишь, висит на вагонке? Вон та самая! Теперь слушай: сегодня, как смеркнется, я поползу через огневую дорожку в БУР, поволоку махру. Ребяты, которые гладят дорожку, давно уже в одном месте проделали над самой землей проход и замаскировали проволокой.
— Белое тело стрелок с вышки заметит сразу.
— Я лезу в пальте, смотри, в этом самом. Оно переделано с шинели. Пальто на полчаса дала наша сука дневальная. За две пайки. Полезу, как смеркнется, но до фонарей — в самое неразберительное время. Передам мешок Ванечке — и враз обратно. Ты будь другом, подожди с бинтами у барака. Если меня кокнут начисто — смывайся, не показывайся гадам, а если только зацепят — выползай, скажи, что, мол, шел случайно с обходом. Поймают — всунут тебе десятку за соучастие. Ты не боишься?
«Мы и беляков лечили, а ты? — вспомнились слова Сидоренко. — Их болью ты не болеешь».
— Нет, — твердо ответил я. — Не боюсь. — «Рисковать собой из-за бандита и шлюхи? Надо! Я не только врач, но лагерник и человек. Это обязывает. Начнешь вычислять по счетам, кто чего стоит, — ничего не сделаешь! Рисковать надо!» И я еще раз повторил: — Я не боюсь!
— Молодчик. Ты в последнее время сильно изменился, доктор, — голая женщина дружески улыбнулась и добавила: — Тебя теперь любят в зоне. Раньше я с таким делом к тебе и не подступилась бы. С чего это ты подобрел?
— Проснулся.
— Здрасьте пожалуста… А разбудил кто? Скажи!
— Есть здесь один проповедник.
— Неужто поп, что работает на кухне? Вот чудеса! Его наши старухи почитают, пайку ему носят, а я соображаю так — раз у голодных берет, значит — гад. Надо давать, а не тянуть руку за последним.
— Верно.
— А как же? Надо быть человеком, не строить из себя Долинского, небесного законника.
Я вздрогнул.
— И ты в проповедники записалась, Сашка?
— А мне зачем? Я — на земле живу, я — черт, во мне всякого много — и сладкого и горького. Так насчет сегодняшнего вечера заметано?
— В законе.
И вот вместе с Таней и долговязой женщиной по кличке Швабра, владелицей пальто, мы втроем стоим у крыльца и делаем вид, что ведем деловой разговор. Косит холодный дождь. Видимость плохая: столбы ограждения БУРа почти не видны, в полосах воды они как будто бы покачиваются и то выступят вперед и станут ясно видимыми, то отодвинутся назад и пропадут в бурой мгле. Вышки тоже не видно, хотя она где-то близко. Стрелку еще хуже — он смотрит сверху: колья ограждения для него сливаются в один ряд, в узкую черту на фоне текущей по грязи воды. От волнения у нас дрожь пробегает по телу, у Тани громко цокают зубы.
— Эх, зубки у тебя больно хороши, чтоб мне свободы не видать! — хрипит Швабра. — А насчет Сашки, это уж верно, доктор, вы не сомневайтесь: проползет, чума. Природа-то какая сейчас — дождь, туман, тоже и вечерится — все одно на одно, и получается как мое пальто. Гад на вышке разве усмотрит?
Мы напряженно всматриваемся в серую муть, в которой притаилась смерть.
— Вряд ли, — говорю я. — Туман колышется пластами, как бурые одеяла, сложенные одно на другое, знаете, так в магазине бывает, — одеяла столбом до потолка.
Таня щелкает зубами. Швабра кашляет и сипит:
— Это до революции было, чтоб столбом до потолка. Сейчас все рвут с руками. И одеялы были шелковые розовые и голубые, не то чтоб, как теперь, — шинельного сукна.
Мимо крадется, точно плывет в дождевой туче, темная фигура с болтающимся мешком. Сдавленное:
— Это вы?
— Мы. Не бойся!
— С Богом! — добавляет Швабра и крестится. — Эх, мое пальтишко! Новенькое — и в грязь…
Фигура быстро подходит к краю барака, ложится на живот в потоки воды и уползает к огневой дорожке. Мы ничего не видим кроме булькающих пузырей — кругом только призрачный свет, мгла, качающиеся полосы дождя.
— Обещала простирать пальто в бане, шпана, — судорожно вздыхает Швабра. — Материя новая, бабы недавно смыли за зоной шинель у одного стрелка — жена развесила на заборе, дура.
— Я не могу так, — жалобно шепчет Таня и рукой поддерживает челюсть, чтоб не цокать зубами. — Подойдем ближе, к углу хотя бы, а, доктор? С вышки все равно не видать!
За углом мы прижимаемся спинами к бревенчатой стене барака. Где-то в зоне голоса — возвращаются рабочие бригады. Кругом нас ровный шорох дождя, немолчное бульканье и хлюпанье текущей по грязи воды.
— Она уже проползла?
— Первую дорожку, конечно! Вторую, с той стороны ограждения, — не знаю. Нужно два раза пролезть сквозь дыру в колючей проволоке и пересечь четыре огневых дорожки. Не забудь, Таня, она потянула мешок.
— А если железные колючки разорвут наволочку?
— Табак высыплется в грязь.
— Так зачем же она поползла?
— Чтоб передать махру Ивану.
— Дура. Верно, доктор?
— Нет.
— Ради табака рискует жизнью!
— Она рискует жизнью ради любви, Таня. Махра — это дешевое барахло, но оба они — Иван и Сашка — сейчас самые богатые и счастливые люди: он тем, что его так любят, она — что способна так любить. Жаль, что высокие чувства даны такому низкому отребью — грабителю и потаскухе.
— Почему жаль?
— Они их недостойны. Оба способны крепко любить только потому, что сильны их тела, а не души. Поняла? Это примитивные люди, и только.
Мы тихонько говорили и напряженно глядели вперед. Вдруг дождь прекратился, разом посветлело, и сейчас же справа сверху тяжело захлопала в бурой мгле первая автоматная очередь. Часовой стрелял из трофейного автомата трассирующими пулями. Они мгновенно прошили зелеными стежками серую пелену, и мы неожиданно низко, у самой земли, вдруг увидели грязные голову и плечи Сашки: они были похожи на камни, едва возвышавшиеся над зыбкой грязью.
— Она… Родненькая… Ползет…
Я оторвал от моего рукава вцепившиеся в него пальцы Тани.
— Успокойся. Приготовь бинты! Быстро!
Стрелок, местный колхозник, наверное, на охоте попадал белке в глаз, чтоб не испортить шкурку. Но стрелять из немецкого автомата он явно не умел: опытный охотник, он впопыхах забыл, что тут нужно не целиться, а водить стволом, нащупывать цель огневой струей. По зеленым иглам, мгновенно протыкавшим мглу и дождь, мы хорошо это видели.
Сашка ползла медленно: она боялась согнуть руки и ноги, чтобы они не поднялись над уровнем грязи, она гребла ими, как веслами, и плыла в холодной слякоти среди дождевых пузырей, пулевых всплесков, мелькания и свиста светящихся пуль. Ближе… Ближе… Нарушительница уже давно переползла дорожку, но увлеченный охотой сибиряк все еще продолжал стрелять: это был уже только спорт.
— Не поднимайся, Сашка! Ползи за угол! — трубили мы в сложенные ладони: стрелок на вышке был недалеко и в азарте мог полоснуть очередью и по нам.
Вдруг по всей зоне вспыхнули огни — вдоль забора, на вышках. Стрельба сразу смолкла: часовой увидел, что дорожка пуста, что кто-то уже успел проползти из БУРа в зону. А это было, в конце концов, не такое уж серьезное нарушение, как побег из зоны на волю. И сейчас же, совсем неожиданно, прямо у наших ног Сашка тяжело оторвалась из грязи. Густая жижа стекала с ее длинного пальто. Она была похожа на статую из полированного камня. Только этот камень теперь сладко всхлипывал от возбуждения и счастья.
— Грязь — это ничего, смоется. Молодчица ты, Сашка! Пресвятая Богородица, Матерь Пречистая, на все воля Твоя! — шептала Швабра, торопливо крестясь и одновременно зорко осматривая со всех сторон свое пальто. И вдруг хрюкнула, всплеснула руками, размахнулась и со всей силы ударила Сашку по лицу. Раз и еще раз. — Это чего? А? Смотрите, доктор! Скидывай мое пальто, скидывай, падло! Враз, ну!
Швабра, пыхтя, стянула с плеч Сашки стопудовое пальто и мигом просунула несколько пальцев сквозь поперечные рваные дыры на спине.
— Пули! Видишь, позорница? Спина порватая как есть! Ах, ты, слон цыганский — и пролезть толком не можешь! На тебе! Получай еще! За дело бью, Сашка! За дело!
Поперек голой Сашкиной спины чернели пулевые ожоги, а может быть, и раны: опять полил дождь, окончательно стемнело, я ничего не видел толком. Обнаженная женщина ежилась под холодным дождем и поводила от боли плечами, но молчала: в этой покорности было счастье, сознание вины, боль — все…
— Не жмись голая, одевай пальто и беги в барак! Облейся водой, займи у кого-нибудь платье и в амбулаторию! Ну! Сейчас ударят проверку!
И действительно: на вахте судорожно завыл рельс.
— Ты когда ползла — думала за пальто? Будешь платить, Сашка! За каждую пулю по отдельности! — рычала Швабра.
— Я их спиной видела, эти самые пули! Все дергали! Чвырк! Чвырк! — блаженно скулила Сашка. — А табачок я передала Ванечке в самые евойные ручки! Верно говорю, Швабра, чтоб меня зарезали!
Они обнялись и, поддерживая друг друга, зачавкали по грязи.
— Бежим и мы! Пора! — я перевел дух и рукавом стер со лба холодный пот. — Как удачно обошлось дело, а, Таня?
Но Таня не двигалась. Крепко ухватив меня за плечи, она глядела ликующими, восторженными глазами в темноту и дождь, сквозь меня, через меня.
— Да что с тобой? Очнись!
Она вздрогнула, тряхнула головой, и мы двинулись в больницу. Уже на крыльце, с носилками под мышкой, девушка вдруг спросила:
— Доктор, как по-вашему, я — примитивная?