Глава 2
Капли таявших сосулек барабанили по жести отлива.
– Музыка весны! – Майор Василенко распределил по полкам принесенную женой снедь. – Тэк-с, варенье – к чаю, шоколад подарим сестричкам, апельсины… Дима, съешь апельсин?
Он бросил апельсин читающему журнал Рогожину. Не отрывая глаз от страниц, Дмитрий точным движением поймал его.
– Ловко! – восхитился Василенко. – Чувствуется выучка. Пора, Димыч, к выписке готовиться. Нечего бока пролеживать.
– Я, Никодимыч, обленился… – Рогожин перевернул страницу.
Глянцевый разворот был заполнен фотографиями последних боевых действий в Грозном: обмотанные бинтами дети со смертельным испугом в глазах, обуглившиеся трупы солдат, подбитая бронетехника среди руин домов.
Дмитрий захлопнул журнал, сунул его под подушку.
– Ты что от меня прячешь? – Прищурившись, майор-десантник через плечо взглянул на Рогожина.
– Порнографию.
Рогожин не хотел показывать соседу военные снимки. Майор и так бредил по ночам, то бросая свой батальон в атаку, то требуя прикрытия с воздуха от какого-то «сто первого».
– Свистишь, Дима! Я этот номер «Огонька» смотрел. Там на развороте чеченка в голом поле перед танком стоит, подняв руки к небу. Нехорошо старших обманывать! – Василенко пребывал в благодушном настроении.
К нему в госпиталь приходила дочь – худенькое белобрысое существо с торчащими косичками. Майор в ней души не чаял.
– Мы с тобой в одинаковом звании, – шутливо парировал Рогожин.
– Да, но по возрасту я старше. – Майор завершил раскладку продуктов и принялся сортировать свежую прессу, доставленную женой. – Тьфу, просил «Красную звезду» не покупать, – он отправил непонравившуюся газету в тумбочку. – Потом, ты – одинокий волк, не оставивший после себя потомства.
– Что из сего обстоятельства вытекает?
– В Древней Спарте, – решил блеснуть эрудицией Василенко, – закоренелых холостяков не допускали на собрания, где обсуждались государственные проблемы. Перед боем их ставили в первые ряды фаланги прикрывать отцов семейств и молодых воинов.
– Разумно, – согласился с логикой древних спартанцев, самых свирепых воинов в истории человечества, Дмитрий.
Перочинным ножом он срезал кожуру апельсина, стараясь снять ее целиком, спиралью.
– Да ты, Димка, бык здоровущий! Настругаешь еще киндеров. – Василенко обмяк, массируя грудь в области сердца.
– Жмет? – Дмитрий встал с кровати и подошел к майору.
– Погода меняется. У тебя рана не ноет?
– Вроде нет, – ответил Рогожин, вглядываясь в лицо друга.
За время, проведенное с комбатом, он успел прикипеть душой к этому прямому, бесхитростному человеку, опаленному пламенем идиотской войны, развязанной неизвестно кем ради достижения непонятных целей.
Внезапно пересохшие губы Василенко побелели, и их уголки опустились вниз. Он жалобно посмотрел на Рогожина.
– Дышать трудно. Словно камень на грудь свалился! – Майор виновато моргнул, точно стыдясь своей слабости.
Такие приступы периодически терзали его. Майор скрывал от жены и лечащих врачей сердечный недуг, но Рогожину признался – главнейшая мышца его организма стала давать сбои.
– Отпустит! – Он слабо улыбнулся обеспокоенному Рогожину.
– Пожалуй, я схожу к дежурной сестре.
– Ложись, Димка! Мне бы курнуть!
Заядлый курильщик, Василенко за день обращал в пепел две пачки крепчайших сигарет без фильтра и страшно мучился в госпитале, не добирая ежедневной дозы никотина.
Лежа на растяжках в палате, он каким-то особым чувством узнавал, у кого можно стрельнуть пару сигарет, кому в передаче доставили несколько блоков вожделенного зелья.
Рогожин подозревал, что эту информацию поставляет другой член братства курильщиков, тихий капитан-связист с пожелтевшими от никотина ногтями. Капитан имел привычку робко стучать в дверь палаты. Затем в приоткрытую щель просовывалась лошадиная голова – у капитана был вытянутый массивный череп. Щерясь зубами, похожими на вылущенные из початка зерна кукурузы, он дрожащим от волнения голосом сообщал:
– Туалет задымлен, хоть топор подвешивай!
У капитана были повреждены горло и легкие. Он отстреливался, сидя в горящем административном здании. Ядовитые пары тлеющей пластиковой обшивки множества канцелярских столов и плавящегося линолеума, образовав удушливую смесь, словно наждаком прошлись по дыхательной системе капитана, придавленного обломком обрушившейся стены.
Рогожин гонял его:
– Скройся, медленный самоубийца. Туберкулезник несчастный!
Капитан стучал костылем, надсадно кашлял, сплевывая в платок мокроту, и, заговорщицки подмигивая, исчезал…
– Нет, брат! – Рогожину не нравился зеленоватый цвет лица майора. – Сбегаю я все-таки к сестре. Пусть послушает мотор, давление померяет.
– Курнуть бы! – продолжал вздыхать Василенко. Он показал мизинец: – Вот такусенький бычок! Дима, сходи к капитану. У него заначка есть. Сними дужку задней спинки кровати, в правой трубке бычок лежит.
– Я, Никодимыч, мамане этого мудака завтра же о складе доложу, – пообещал Рогожин.
К капитану наведывалась сухонькая крикливая старушенция-мать, нещадно ругавшая сына за пристрастие к табаку, губившему остатки его здоровья.
– Не вздумай! – молитвенно сложил ладони Василенко. – Она завотделением на меня пожалуется и сама по шее надает! Успела пронюхать, что я с ее сынком скооперировался сигареты стрелять.
Зеленоватая бледность не сходила с лица майора.
Рогожин набросил на плечи спортивную куртку, заправил вылезшую майку в штаны, ладонью пригладил волосы и, не обращая внимания на призывы друга, вышел в коридор.
Стол дежурной сестры находился у входа в отделение. Освещенный лампой под абажуром, он был точно островок, затерявшийся в коридорном полумраке. Заставленный коробочками с лекарствами, заваленный папками, листками направлений на анализы, стол выглядел неприступным бастионом военной медицины, приготовившимся к осаде.
Телефон, примостившийся у края, надрывался пронзительной трелью, но снять трубку было некому. Дежурная сестра отлучилась со своего боевого поста.
Рогожин подошел к столу, снял трубку и поднес к уху. Возбужденный женский голос затараторил без остановки:
– Шурка, обалдела! Где ты ползаешь? Я такие новости разузнала, закачаешься! Вчера в ординаторской Светку с Виктором Петровичем застукали! Она у него на коленях устроилась, халат до пупа расстегнут, а тут Петровна со шваброй уборку вваливается делать!
– Потрясающе! – нарочито сдавленным голосом произнес Рогожин. – И что же дальше предприняла Петровна?
В трубке закашлялись:
– Ой, кто это?
– Майор Рогожин, – представился Дмитрий, еле сдерживаясь, чтобы не расхохотаться.
– А где Александра?
– Может, в ординаторской. Расследует преступление, совершенное Светкой и Виктором Петровичем?! – подколол сплетницу Рогожин.
– Положите трубку! – приказал сердитый девичий голос. – Не занимайте служебную линию!
Он нажал на рычажки отбоя, постоял, вертя трубку в руке и оглядываясь – куда же Шура запропастилась?
За матовым стеклом двери, ведущей к лестнице, Рогожин увидел силуэты двух человек. Один, судя по движению руки, порывался открыть дверь и войти в коридор, второй – видимый со спины – пресекал эту попытку.
Рогожин шаркающей походкой направился к бурно беседовавшей паре.
«Кто-то из молодых Шуру зажимает», – не без зависти подумал он.
Дежурившая этой ночью медсестра, незамужняя москвичка, приближавшаяся к опасному возрасту перезревшей невесты, нравилась почти всем мужикам отделения.
Неизменно приветливая, не употреблявшая никогда косметики, с короткой стрижкой, она располагала к себе с первого взгляда. Рогожину нравился именно такой тип женщин – без глупого кокетства, наигранной недоступности, рассчитанной на разжигание страсти у мужиков, и прочих дешевых ухищрений из арсенала опытных обольстительниц.
В Александре все было естественным.
– Вы, молодой человек, удостоверением перед моим носом не размахивайте! – слышался раздраженный голосок медсестры.
Ей отвечал высокий мужской голос:
– Но меня пропустили! Через КПП госпиталя пропустили, в корпус пропустили, а вы…
– Мне начхать, как вы пролезли! Посмотрите на время!
– Без четверти десять! – Мужчина – его силуэт был на голову выше силуэта собеседницы – отошел назад, и Рогожин не мог его видеть.
– А у нас режим! В обыкновенной больнице есть часы для посетителей… От и до! – говорила медсестра Шура. – Вы в хирургию претесь! Без халата, без разрешения, в вечернее время! Приходите завтра, милости просим!
– Завтра я не смогу!
– Почему?
– Не ваше дело, – хныкающим тоном отвечал мужчина.
– Вы, дорогуша, – это слово Шура взяла из лексикона завотделением, называвшего так выздоравливающих больных, – хамло законченное! И никуда я вас не пущу! Станете ломиться – патруль вызову. В комендатуре разберутся, из каких вы органов и почему по ночам шляетесь. Здесь военный объект! – отчитывала наглеца Шура, стараясь при этом не слишком шуметь. – Пропуск вам кто выписывал? Покажите пропуск!
– У меня уже проверяли, – в голосе мужчины уверенности поубавилось.
– Я – нет! – наступала медсестра. – А может, вы террорист чеченский! Диверсант, проникший на территорию госпиталя.
– Ты, соплячка, офонарела! – это уже прозвучало как всхлип.
– Сам пацан! – бойко отвечала Шура, одержавшая явную победу в словесной дуэли с ночным визитером. – Удостоверением козыряет. Следователь мурзатый! У меня в отделении генералов пруд пруди! – для пущей важности прихвастнула медсестра, рассчитывающая на неосведомленность собеседника. – А ты картонкой своей тычешь и женщину оскорбляешь. Радуйся, что офицеры спят. Они бы тебе уши за меня надрали!
Рогожин распахнул дверь, считая наступивший момент подходящим для вмешательства в беседу, грозящую перерасти в нешуточную ссору.
– Что правда, то правда! – сказал он, давая понять: большая часть разговора не прошла мимо его слуха.
Медсестра засуетилась, одергивая белый халат и пряча под шапочку выбившуюся прядь волос. К высокому смуглому майору, походившему внешностью на американского киноактера Стивена Сигала, угрохавшего в боевике не менее тридцати ублюдков-террористов, захвативших линкор «Миссури», Александра была неравнодушна.
По разговорам врачей она знала, что Рогожина скоро выпишут, и ей очень хотелось продлить знакомство с приглянувшимся пациентом. Но для этого следовало подыскать верный ход. Выглядеть изголодавшейся по мужской ласке самкой Александра считала ниже своего достоинства.
– Товарищ майор, – с напускной суровостью, морща курносый носик, задорно вздернутый самую малость кверху, произнесла медсестра, – вернитесь в палату! Под смертью ходили, а все как дети, честное слово…
– Слушаю и повинуюсь! – шутливо сказал Рогожин, рассматривая парня.
Молодой человек, теряясь перед боевым офицером, отступил к стене, виновато кивнув:
– Здравствуйте!
Он был худощавый и какой-то нескладный. Тонкие запястья, длинная мальчишечья шея, глаза слегка навыкате под бесцветными белесыми ресницами. Россыпь веснушек проступила с приходом весны сквозь бледную кожу незнакомца. В нем сочетались упрямство, настороженность почуявшего опасность хищника и детская доверчивая наивность.
«Странное лицо у парня», – подумал Рогожин.
– Шурочка! – Он приобнял девушку за плечи. – Я ведь шел на зов сердца! – не стесняясь постороннего, заигрывал с медсестрой майор.
Она податливо прижалась к Дмитрию, косясь на парня, бывшего лишним на лестничной площадке.
– Ну, чего вам? – Александра, спохватившись, оттолкнула Рогожина.
При постороннем наблюдателе завязка романа была бесперспективной. Следовало либо прогнать парня, либо отослать до подходящего момента приглянувшегося офицера.
– Зайди к нам. Василенко с сердцем плохо, уснуть не может, – вспомнил о друге Дмитрий. – Кстати, тебе звонила некая особа. Номера телефона она, к сожалению, не оставила, но просила передать сенсационную новость, – Рогожин сделал большие глаза. – Светку наконец запеленговали в ординаторской с Виктором Петровичем!
– Дмитрий Иванович, не стыдно вам бабские сплетни собирать по госпиталю?!
Шурочкин голос предательски задрожал.
«Черт меня за язык дернул! – подумал Рогожин. – Выставил девушку дурочкой перед этим пацаном!»
– Слушай, зема, тебе доходчиво объяснили: придешь завтра утром! – Он плечом подтолкнул незнакомца к лестнице, стараясь хоть чем-то смягчить Александру.
Парень выпятил грудь. Раздув щеки, он с неожиданным упрямством выпалил:
– Гражданин больной, я следователь и нахожусь при исполнении служебных обязанностей.
Незнакомец трусил. Рогожин превосходил его по всем параметрам. Спортивная куртка выгодно подчеркивала литые мускулы Дмитрия, не заплывшие жирком даже на госпитальной койке.
– Не гоношись, дружок! – мягким, вкрадчивым голосом предупредил Рогожин. – Гражданином ты меня после называть будешь, когда я спущу тебя с лестницы. – Он, не делая лишних движений, положил руку на предплечье незнакомцу, запустив твердые, как камень, пальцы в выемку под лучевой костью Шуриного обидчика.
Тот ойкнул от резкой боли и присел:
– Отпустите!
Парень не пытался вырываться, медленно оседал на бетонный пол.
Зато Александра замолотила по спине Рогожина кулачками:
– Дмитрий, что вы делаете?! Он к вам пришел, по срочному делу!
Девушка взвизгнула. Рогожин, оставив следователя в покое, обернулся, и медсестра непроизвольно заключила спецназовца в объятия.
– Ко мне? – переспросил Рогожин, пьянея от близости женщины.
– Да, Дмитрий Иванович, – полушепотом ответила Шура.
Возникло секундное замешательство. Послышался звук падения. Парень, растянувшись во весь рост, лежал на полу, откинув полупарализованную руку под углом девяносто градусов.
– Сломал! – ныл вечерний посетитель, отвернувшись от поврежденной руки. – Садист! Таких в клетку надо сажать, а не в госпитале лечить.
Рогожин с сожалением вздохнул, выпуская симпатичную сестричку из объятий, сделал два шага к лежащему на спине парню.
– Дыши глубже, – посоветовал он следователю.
Активизировать болевые точки, расположенные по всему человеческому телу, обучил Рогожина старый бурят.
Дмитрий, шестнадцатилетний мальчишка, слонявшийся летом по степи, окружавшей затерянный военный городок, наткнулся на юрту кочевников.
Выбеленные солнцем шкуры служили стенами переносного жилища, дымок сизой струйкой вился через дымоход – овальное отверстие в верхней части юрты, над очагом висел объемистый медный казан с клокочущим варевом.
Рядом, поджав под себя ноги, сидел старик. Длинная косица, забранная в чехол из снятой чулком змеиной кожи, была переброшена через правое плечо. Она заканчивалась кисточкой седых распущенных волос, украшенных засушенными красными ягодами. Голову старика покрывала круглая шапочка, сшитая из черного шелка, потерявшего со временем присущий этому материалу блеск.
Широкое, изборожденное глубокими морщинами лицо расплылось в улыбке:
– Входи, давно гостя жду.
Так Дмитрий познакомился со стариком Ульчой.
Тот приезжал к воротам части на мохноногой низкорослой лошадке, напевая заунывную, однообразную песню, тоскливую, как осенняя забайкальская степь, взмахом плетки приветствовал часовых и погружался в сонную дремоту, сидя в седле.
Часовые, увидав Дмитрия, кричали с вышек:
– Димка, беги к воротам. Дед Ульча на своей кобыле прискакал!
Старый бурят пересаживался из седла на круп лошади, уступая место юному другу, ударял пятками в бока застоявшейся кобылки, и она неспешной иноходью уносила всадников в глубь древней азиатской степи – загадочной и прекрасной.
Рогожин так и не узнал, сколько на самом деле лет было старику. Судя по воспоминаниям Ульчи, он родился вместе с двадцатым веком.
Во всяком случае, он отчетливо помнил Гражданскую войну, японских интервентов, забравшихся в Забайкалье из Маньчжурии, отряды красных партизан, уходивших степью от казачьих сотен, и беспощадных каппелевцев, одетых в черные мундиры с черепами на рукавах, осиротевших после гибели своего генерала под Иркутском.
Отца Ульчи забрал к себе полубезумный барон Унгерн фон Штернберг, потомок тевтонских рыцарей, бредивший идеей восстановления империи Чингисхана от Средиземноморья до Тихого океана.
– Много бурятов ушло за желтоглазым, – нараспев рассказывал кровавую сагу Гражданской войны Ульча. – В кочевьях от Джиды до Чикоя не осталось мужчин. Приходили китайские хунхузы, похищали скот, убивали немощных и стариков, женщин уводили с собой. Эхе-хе, злые были времена! – теребил косичку старик.
Родитель Ульчи не вернулся к родным кочевьям, сгинув в солончаках Внешней Монголии. Младшего же сына он, по заведенной традиции, определил в буддийский монастырь – дацан.
Под сводами островерхой крыши юный Ульча изучал старинные манускрипты, повествующие о деяниях принца Шакьямуни, известного миру как Просветленный, то есть Будда.
Молодой послушник вращал барабаны, укрепленные на шестах в нишах храма. На их поверхности были записаны изречения Просветленного, указывающего путь к праведной жизни. Но облачиться в оранжевую тогу монаха и обрить голову, согласно принятому ритуалу, Ульче не было суждено.
Новая власть нуждалась в золоте, этом фундаменте любого государства.
– У нас в храме была статуя Просветленного, – рассказывал Ульча, дымя самодельной трубкой с длинным, сантиметров десять, мундштуком из кости. – Ее в незапамятные времена монгольский хан Угэдей вывез из Китая и подарил нашему дацану. Он не верил в Просветленного, – искренне сожалел о невежестве давным-давно исчезнувшего повелителя степняков старик.
Золотая статуя Просветленного была спрятана монахами, за что они и поплатились. Дацан сожгли, последователей Будды повесили на чахлых деревьях рассерженные несознательностью религиозных фанатиков революционеры-экспроприаторы, а настоятеля увезли аж в Иркутск, где тот умер под пытками.
Молодого послушника бритоголовый старец, имевший дар предвидения, отослал в родное кочевье к семье, проводив Ульчу словами:
– Просветленный покинул наши степи! Следуй Закону Будды, покоряя сердца людей любовью, но не страхом и принуждением. Он вернется…
Этой заповеди Ульча неукоснительно придерживался, в какие бы омуты ни затягивала его жизнь.
А их хватало…
Репрессии тридцатых годов не обошли Ульчу стороной. По разнарядке, спускаемой на каждую республику, автономную область из столицы, требовалось разоблачить определенное количество врагов народа. В строго указанные сроки арестовать нужное число вредителей, скрытых контрреволюционеров, троцкистов, уклонистов и так далее.
Сын унгерновского солдата, недоучка из буддийского дацана, был подходящей кандидатурой. Следователю не надо было ломать голову, в чем обвинить степняка-скотовода.
Китайский шпион, лазутчик далай-ламы, пособник японских милитаристов… Ульча, сам того не подозревая, был настоящим кладом для районного энкавэдиста.
Особое совещание, на котором обвиняемый не присутствовал, впаяло Ульче двадцать лет с конфискацией имущества.
Лагерные блатняки попробовали с ходу подмять под себя тихого, молчаливого бурята. Выделив его из пригнанного этапа, уголовники отобрали нехитрые вещи новичка, сняли обувь и здорово накостыляли по шее.
Ульча стерпел унижение. Но когда ростовский жиган, бывший королем в бараке, сдернул бурята с нар и повелел ночевать на полу, Ульча возмутился:
– Я не собака, внизу совсем замерзну…
Осенние ночи на берегах Игарки холодные, а лагерь только обустраивался. Полом в продуваемом ветрами зэковском жилище была утоптанная ногами земля, окаменевшая от ранних заморозков.
Жиган свистнул свою стаю урок, терроризировавших обитателей барака – городских доходяг и забитых крестьян.
Поигрывая бицепсами, сияя золотой фиксой – предметом его особой гордости, – он процедил:
– Скокнул со шконки, нацмен косоглазый. Щас я эту макаку уделаю! – Жиган держал авторитет перед братвой.
Для пущей важности ростовский вор достал из голенища сапога самодельный нож – заточенный железный шкворень.
Ульча воровскую феню не понимал и вскарабкался обратно на нары.
Соседи Ульчи, позабивавшись по углам, зыркали из темноты глазами. Крестьяне осеняли себя крестным знамением, доходяги-интеллигенты бессильно сжимали кулаки. Но никто не решался заступиться за этого глупого человечка, пошедшего против страшной силы – сплоченной группы уголовников.
– Ах ты, сучара, пальцем деланная! Я тебя пошинкую в лапшу! – вызверялся жиган, нагоняя страх на обитателей барака.
Словесный спектакль был обязательной частью расправы.
– Ты у меня… с заглотом возьмешь! – бесновался урка, тыча ножом в доски нижнего яруса нар.
Худой паренек – кожа да кости – жался к стене, боясь, что вошедший в раж уголовник может и его пырнуть.
– Куда, очкарик! – Жиган схватил бывшего ленинградского студента за лодыжку. – Становись раком! – Уголовник требовал от паренька быть живой подставкой.
Паренек сполз на пол, изогнулся, принимая указанную позу.
– Зачем человека мучаешь? С ногами на него лезешь! – Ульча спрыгнул вниз, встав лицом к лицу с блатняком. – Он худой совсем… кашляет кровью.
Металлический шкворень заточенным жалом вспорол ветхий рукав ватника. Жиган нанес первый удар. Второго не последовало.
Пальцы бурята прикоснулись к шее хозяина барака. Не впились, не ударили, а именно прикоснулись к натянутой коже под углами челюсти.
Приятели вора ничего не поняли. Их главарь остолбенел. Руки опустились, повисли плетьми. Шкворень упал на землю, а из открытого рта медленно, словно червь из залитой водой норы, выполз язык.
Студент, отползавший на четвереньках подальше от этих двоих, задел застывшего уркагана бедром. Предводитель уголовников качнулся, теряя равновесие, и бревном грохнулся на промерзший, подернутый синим инеем земляной пол. Он упал лицом вперед, ударяясь челюстью об острый угол нар. Золотая фикса, предмет воровской гордости, вылетела вместе со сломанным на корню зубом.
Вся кодла обмерла. Их вожак спасовал перед раскосым мужичонкой.
Урки были готовы разорвать азиата на куски. Отталкивая друг друга, они метнулись к Ульче. Каждый хотел первым всадить «перо», ударить свинчаткой по виску, приложиться дубинкой с шипами из гвоздей…
Ульча пригнулся, точно волк, уходящий от погони. Паренек-студент, подхватив нож, валявшийся около потерявшего сознание жигана, тонко крикнул своему заступнику:
– Лови финягу!
Бурят, не оборачиваясь, уверенно ответил:
– Возьми себе!
Долго по лагерям, расположенным вдоль Игарки, гуляли слухи о диком азиате, отоварившем в один момент двенадцать уркаганов. Молва наделяла героя чудовищной физической силой. Иные утверждали, что бандитов наказал японский офицер-самурай, оставшийся в России после Гражданской войны и скрывавшийся под личиной убогого кочевника. Самурай владел мастерством борьбы джиу-джитсу, против которой приемы воровской масти просто детский лепет.
Жизнь Ульчи висела на волоске.
Конечно, посрамленные и напуганные уголовники в лобовую атаку идти опасались. Их враг оказался не так прост, он внушал уркам суеверный ужас своими способностями отключать человека прикосновением пальца, но в лагере было много возможностей убить обидчика.
По воле случая Ульча приобрел надежного покровителя, гарантировавшего стопроцентную неприкосновенность.
Авторитетнейший в уголовных кругах питерский налетчик, промышлявший гоп-стопом еще при царизме, работавший с самими Леней Пантелеевым и Левой Задовым, «заслуженный» ветеран преступного сообщества по прозвищу Моня Жидок был этапирован из Александровского централа чалить срок в суровом северном климате.
Пожилой налетчик, родившийся на Херсонщине, согретой знойным украинским солнцем, Север на дух не переносил. Прозвище, намекающее на принадлежность к еврейскому роду, он получил за мягкое малороссийское произношение, на котором говорили выходцы из еврейских местечек, наводнившие столицу империи после упразднения черты оседлости. Кроме того, Моня специализировался на ограблениях состоятельных владельцев ювелирных магазинов, среди которых было много евреев.
Прибыв в лагерь, он пожелал воочию увидеть местную достопримечательность – свирепого азиата, поднявшего руку на честных фраеров, а заодно определить его судьбу.
Патриарха уголовного мира привели в барак. «Шестерка» из свиты угодливо подставила табуретку под седалище Мони.
– Покажите этого тунгуса! – проскрипел старорежимный авторитет.
Ростовский жиган Клим, приободрившись в присутствии такого козырного туза, за спиной которого стояли легионы уркаганов гулаговских лагерей, крикнул:
– Чушка! Колдыбай сюда! – он добавил ругательства, считавшиеся неприличными даже в воровской среде.
Моня одернул щербатого вора:
– Ты кипеш не разводи! Я с тунгусом по-человечески калякать буду.
Осмотрев хлипкую фигуру Ульчи, он недоверчиво хмыкнул:
– И ты, дохляк, блатарей завалил? Не верю! Клим, подь сюда! – поманил Моня Жидок собрата по бандитскому ремеслу.
Тот, шепелявя разбитым ртом, имел неосторожность огрызнуться:
– Чего Клим? «Шестерок» не хватает?
– Тебе, фуфлогон, табуретки на башке давно не ломали? – невзначай поинтересовался Моня. – Затухни, фраер захарчеванный!
Он встал и тут же схватился за поясницу, согнувшись пополам, по-старчески охая.
Ульча правильно использовал момент.
Не обращая внимания на угрожающее шипение «шестерок» и телохранителей почетного налетчика, он подошел к Моне, резким движением приподнял одежду и приложил ухо к пояснице.
– Болит, как будто камчой хлещут, да?
– Хуже, – простонал тот страдальческим голосом.
Утренние туманы и вечерние холода обострили приступы ревматизма, мучившего вора с сорокалетним стажем.
– Лечить буду! – строго, с интонацией медицинского светила, не терпящего капризов пациента, произнес Ульча. – Весной травку в тайгу собирать пойдем, совсем здоровым станешь! Крепкий старик, зря сидишь много, кости сгибаешь… – тарабарским языком выдавал он диагноз ошеломленному Моне. – Тебя к шаману нашему отвезти, бегал бы зайцем!
– К шаману… заяц… сижу много? – повторял Моня Жидок как заведенный, согласившись в конце с мнением этого удивительного человека. – Укатало меня, паря, по дальнячкам. Пятый срок сгрызаю…
Резвый бег стареющему налетчику Ульча вернуть не смог, но боли в пояснице снял. Древнее таинство врачевания передавалось в его родном кочевье из поколения в поколение, и монастырские рукописи, написанные на пергаменте буддийскими монахами, посещавшими Тибет, Ульча также читал. Не все успело выветриться из светлой головы бурята, не выбили на пересылках энкавэдистские вертухаи приобретенные трудом знания. Они сослужили зэку, осужденному по страшной пятьдесят восьмой статье, хорошую службу.
Моня Жидок от своего имени передал весточку по игарским лагерям всем блатарям-приятелям: «Я зарубку кладу, Шаман – зверь упрямый, если кто прижмотит, прикрою мякотью дых…»
Расшифровывалось послание с фенечки примерно так: «Я клянусь, Шаман, то есть Ульча, – порядочный человек, хоть и не из блатных. Если кто его обидит, Моня задушит обидчика собственными руками».
Устная охранная грамота оберегала друга Дмитрия и после смерти Мони Жидка, замороженного охраной в штрафном изоляторе лютой зимой тридцать девятого года.
Старый ворюга слишком часто качал права, раздражая лагерное начальство. Папа зоны, подполковник НКВД Дегтярев, упившись на новогодние праздники, поделился заветной мечтой с подчиненными:
– Хоть бы он поскорее сдох! На зоне двоих хозяинов быть не должно!
Дегтярев был умным, вертухаи – глупыми. Четырех энкавэдэшников, уморивших авторитета в шизо на радость шефу, уголовники зарезали вместе с семьями. Трупы со следами пыток, спрятанные в прорытом тоннеле под «запреткой», нашли сторожевые собаки, поднявшие жуткий вой.
Ульчу, словно по наследству от Мони, принял подполковник Дегтярев.
На митинге, посвященном дню рождения товарища Сталина, подполковник провозглашал здравицы в честь «отца всех народов». Лагерь инспектировала комиссия Наркомата внутренних дел, прибывшая из самой Москвы, и Дегтярев очень старался перед столичными товарищами.
Он орал, напрягая голосовые связки. Казалось, верхушки деревьев колеблются от надсадного крика подполковника.
Зэки, наблюдая за потугами папы, шутили:
– Зуб даю, от его гырканья Игарка вспять потечет!
Дегтярев надорвался. У него от крика вылезла грыжа, и он не поспевал за комиссией. А это было опасно: оставлять без присмотра московских товарищей. Мало ли куда сунут нос, мало ли кто настучать может, и вообще посчитают товарища Дегтярева саботажником, и прости-прощай привольное житье хозяина зоны.
Подтягивая отвисшую килу, шаром бьющуюся о галифе, подполковник Дегтярев материл уехавшего неделей раньше врача:
– Сучий потрох, чтоб тебя разорвало. Как чуял, гад, когда смыться!
Председатель комиссии, армянин, перетянутый новенькой скрипучей портупеей, недружелюбно косил черным антрацитовым глазом:
– Слюшай, ты чем недоволен?.. А?.. Мне что, Лаврентию Павловичу докладывать?.. Дегтярев устал?.. А?..
Дегтярева то ли от страха, то ли от боли осенило. Он вспомнил о зэковском врачевателе, выходившем Моню Жидка.
– Грыжу вправлять умеешь? – спросил подполковник, спуская штаны, когда подталкиваемый вертухаями Ульча приоткрыл дверь.
– Коняшек в колхозе холостил, бычкам яйца резал… – не без ехидства отвечал пообтертый лагерной житухой бурят, – грыжу вправлю!
– Ну ты, поосторожнее! – покрываясь испариной, пробормотал начальник, путаясь в завязках кальсон дрожащими пальцами.
Выхода у него не было. В плане мероприятий значились банкет, охота, попойка на природе. С вывалившейся грыжей его хватило бы только на скромное чаепитие.
Ульча задачу выполнил блестяще. Утром подполковник подошел к председателю комиссии строевым шагом…
Отец Дмитрия дружбу со старым бурятом осуждал. Сын целыми днями пропадал в степи. Учитель истории жаловался на непонятные высказывания Рогожина-младшего, попахивающие антисоветчиной.
– Он меня ставит в тупик своими вопросами! – сетовал недавний выпускник пединститута, не выходивший из запоя, вызванного неудачным распределением в сельскую школу. – Прицепился с каким-то восстанием монголов и бурят двадцать восьмого года против советской власти. Я вашему сыну втолковываю – мы принесли цивилизацию полудиким кочевникам, а он ерничает: «Не дороговато ли они заплатили?» Мне непонятно его увлечение историей Гражданской войны, ведь есть темы поинтереснее! – молодой человек пыжился, пытаясь подыскать подходящий пример, но его мозг был занят планами побега в город. – Рекомендую, товарищ Рогожин, приглядеться к окружению сына. На него кто-то дурно влияет, – отворачиваясь в сторону, чтобы не дышать перегаром, советовал начинающий педагог.
– Дима, прекрати встречаться со стариком! – просил отец, горбясь над обеденным столом.
– Ты мне запрещаешь видеться с Ульчой? – тихим, дрожащим от обиды голосом спрашивал сын.
– Я служу на режимном объекте. Рядом граница. Надо быть бдительным, – произносил трафаретные фразы Рогожин-старший, мешая ложкой густой суп из концентратов, заправленный говяжьей тушенкой. – Старик – подозрительная личность. Вертится вокруг части. Он сидел?
– При Сталине полстраны сидело! – угрюмо насупившись, твердил рано повзрослевший подросток.
– Откуда ты это взял, щенок? – взрывался отец. – Собрался в Суворовское училище поступать! На, выкуси! – скрученная дуля оказывалась под носом Дмитрия. – Диссидент сопливый! Тебя в пэтэушники не примут! Учитель истории выше тройки в аттестат не поставит! Задолбал его идиотскими вопросами!
Сережка, младший братишка, заливался плачем, вымазывая кашей, падающей изо рта, подвязанный слюнявчик.
Масла в огонь подливала вторая жена отца, мать ревущего карапуза, мачеха Дмитрия:
– Ты карьеру папину ломаешь. С таким сыном нам вовек из этой дыры не выбраться. Его однокашники по училищу полковничьи звезды носят, в Германии служат, а мы… – Она сгребала в охапку младенца, мусоля его рожицу полотенцем.
Дмитрий выбегал прочь. Вслед ему неслось:
– Волчонок!
Раздосадованный собственной невыдержанностью, отец доставал бутылку настоянного на спирте прополиса, наливал половину двухсотграммового граненого стакана и залпом выпивал терпкую, пьянящую жидкость. Уединившись, он разглядывал фотографию покойной супруги, умершей пять лет назад.
Рогожин-старший был из тех служак, на которых держится армия. Лямку тянул исправно, звезд с неба не хватал и никому не завидовал.
Звание капитана Иван Алексеевич получил досрочно. Неся боевое дежурство на командном пункте станции слежения, старлей Рогожин запеленговал пуск с территории Китая баллистической ракеты, выводившей на земную орбиту космический спутник «Великий поход-1».
Орден Боевого Красного Знамени вручили начальнику станции, охотившемуся в момент запуска на сайгаков и никакого отношения к пеленгу не имевшему, солдат-срочников отправили в отпуск, а Рогожину, как дополнительное поощрение, подарили наручные часы.
Скачков в его карьере не было. Капитанские погоны стали потолком служебного роста Рогожина-старшего.
Сын пошел дальше – дослужился до майора, но уже в другие времена, на других войнах, в другой армии, бывшей осколком той, которая некогда заставляла ежиться от страха потенциального противника и за океаном, и за Берлинской стеной, и за юго-восточной границей.
– Прощай, Ульча! – Дмитрий, прислонившись плечом к боку низенькой лошадки, держался рукой за стремя. – Уезжаю в училище поступать. Почтальонша вчера вызов принесла.
Древний старик, сидевший в седле как влитой, подставлял степному ветру лицо.
– Я буду скучать по тебе! – сказал подросток, опустив глаза, стыдясь признания.
Ульча мягко улыбнулся:
– Возьми! – на ладони старика лежала маленькая нефритовая фигурка Просветленного. – Помни, Дмитрий, – он погладил вздыбленные летним суховеем мальчишечьи вихры, – главное – не изблевать свою жизнь! – Степной философ, припав губами к лошадиному уху, что-то прошептал, и мохноногая коняшка неспешной иноходью понесла всадника к линии горизонта Великой Степи…
Стриженные под полубокс курсанты-первогодки Московского суворовского училища, построенные для утреннего осмотра, выворачивали карманы черных мундирчиков с красными погонами, показывая содержимое.
– Курсанту не положено иметь лишних вещей! – старшина второго взвода гоголем прохаживался вдоль строя. – Предупреждаю, салажата, залежей мусора в виде маменькиных писем, недоеденных гостинцев и прочей дребедени в ваших карманах не будет! Зарубите себе это на носу! Уловили?
– Так точно! – нестройными голосами вразнобой отвечали юные кадеты.
– Гражданские привычки остались за воротами училища. Вы в армии! – торжественно провозглашал старшина. – Поблажек никому не будет! Стружку со всех буду снимать одинаково. – Напротив Дмитрия он остановился: – Курсант Рогожин!
– Я!
– Что за хреновень, товарищ курсант, вы с собой таскаете? – Старшина брезгливо, двумя пальцами, выудил из предметов, лежащих на мальчишечьей ладони, фигурку восточного божества. – Амулет?
– Подарок учителя! – звонко, глядя в глаза старшине, ответил Рогожин.
– Безмозглый наставник вас обучал, товарищ курсант! Дарить предметы религиозного культа будущему офицеру Советской армии может только законченный болван! – безапелляционно, с полной уверенностью в своих словах сказал старшина. – Сейчас же выбрось эту дрянь! – он бросил под ноги нефритовую фигурку.
Дмитрий подобрал Будду, ладонью смахнул несуществующие пылинки – пол в казарме был надраен до блеска.
– Разрешите оставить, товарищ старшина! Это подарок очень дорогого мне человека! – просительно, но без заискивания произнес он.
Бровь старшины изогнулась острым углом.
– Я повторять не собираюсь! – Он подошел к окну, отщелкнул шпингалет форточки и открыл ее. – Бросай!
– Не буду! – подросток исподлобья, насупившись, смотрел на армейского воспитателя.
– Ты это сделаешь! Сам! – утратив педагогический выговор, грубо, по-солдафонски рявкнул старшина.
– Нет! – рука мальчишки с зажатой в кулаке фигуркой спряталась за спину.
Старшина повертел головой, проверяя, нет ли в коридоре ненужных свидетелей.
Строй затаил дыхание.
– Рогожин, ты дубак? – старшина похлопал по щеке упрямого суворовца. – Ты, дорогуша, из нарядов вылезать не будешь! Запомни, здесь я бог, царь и воинский начальник! Не залупайся, щегол! – он крутанул ухо строптивца.
От унижения и боли в глазах Дмитрия блеснула непрошеная слеза.
«…Не дай изблевать своей жизни!» – мелькнул в голове Рогожина завет мудрого кочевника.
Дальше изгаляться над собой он старшине не позволил, стремительно выбросив свободную руку вперед, к шее начальника…
Уткнувшись лбом в стену, стоя наподобие перекошенного ветром телеграфного столба, полупарализованный старшина с побелевшими от ужаса глазами шептал:
– Мамочка… я в полной отключке… Больше, мальчик, никогда так не делай!
Старик Ульча передал Рогожину азы, простейшие элементы техники жалящего прикосновения.
Мастерство жалящего прикосновения, оттачиваемое веками буддийскими монахами, было забытым оружием, ушедшим в небытие вместе с пеплом сгоревших манускриптов, уничтоженных невеждами периода Гражданской войны в России, ублюдками-хунвэйбинами времен китайской культурной революции. И только недоступные монастыри, затерянные в высокогорьях Тибета, чьи пагоды шпилями задевали облака, ревностно оберегали тайну искусства останавливать зло невооруженной рукой.
– Я недоучка, успевший лишь надкусить плод знаний! – говорил Ульча. – Тьма отняла его, не дав напиться сладостным соком, дарующим силу и безмятежность, – в иносказательной, по-восточному витиеватой форме бурят сожалел о прерванном революцией и войной монашеском послушании, обращенном в прах дацане, о казненных учителях. – Тьма сгущается над миром, забытым Просветленным. Пускай те крохи, подобранные мною с ладони щедрого ламы Борджигина, настоятеля отошедшей в вечность обители, помогут тебе выстоять, не сорваться в пропасть у дороги, окутанной сумраком…
Взрослея, Рогожин все глубже проникал в подлинный смысл предостережений своего степного друга о тьме, правящей этим миром.
Слова, казавшиеся юноше сказкой, старинной, сплетенной из древних преданий, всего лишь сказкой, сочиненной кочевниками длинными зимними ночами, когда человеку так страшно и одиноко на беспредельной равнине, оборачивались жестокой реальностью: погибшими, искалеченными друзьями, госпитальной койкой, майором Василенко, зовущим в забытьи солдат своего батальона, предательством…