Глава I
Было слишком ветрено даже для суровых зим Коннеттикута. Когда доктор Джошуа Кристиан свернул на Элм-стрит, ему в лицо ударил холодный ветер, в лицо вонзились ледяные иглы.
Он знал эти места. Хотя все так переменилось с тех пор, когда Элм-стрит была главной магистралью для кварталов черных. Яркие, как оперенье попугая, ткани, гордые люди, всюду смех, дети мчатся на скейтах или роликах – такие чудные детишки, веселые, всегда много веселых детей…Эта улица была идеальным местом для игр!
Возможно, когда-нибудь Вашингтон и власти штатов изыщут средства, чтобы помочь таким северным городам во внутренних областях страны, но пока есть проблемы гораздо более насущные, чем судьба сотен тысяч опустевших улиц. Пока – серая фанера вместо стекол, выцветшая, облупившаяся краска, серая черепица, время от времени срывающаяся с крыш, в стенах трещины… Спасибо, ветер хотя бы нарушил тишину: гудит в проводах, ревет и буйствует в проломах стен, сметает в кучу заиндевелые листья и пустые мусорные баки, грохочет в пустых цистернах возле винного магазина Аби и у бара на углу.
Доктор Джошуа Кристиан вырос здесь, в Холломане. Он не мог, да и не пытался, представить себе, что живет где-нибудь в другом месте. Он любил Холломан. Любил, несмотря на то, что все упоминания об этом городе начинались обязательно с «не»: некрасивый, неразвитый, неперспективный… Это был его дом. Этот город создал доктора Кристиана, чтобы доктор прожил в нем всю жизнь и стал свидетелем его крушения.
Серое, все серое – полдень, ряды домов, стволы оголившихся деревьев, небо. Я вмешался в дела этого мира, и он будет серым. Цвет бесцветья. Облик одиночества. Квинтэссенция беды. О, Джошуа, не одевайся в серое, даже мысленно, не примеряй серое к себе.
Ну вот, уже лучше: теперь он поравнялся с домом, явно обитаемым. И этот дом был отмечен тем же клеймом упадка, что и остальные: отвалившиеся карнизы и притолоки, ни огонька в окнах. Но крыльцо выметено, выполоты сорняки и содран мох, стены обшиты алюминием.
Дома доктора Кристиана стояли сразу за поворотом с Элм-стрит, за ее пересечением с 78-й улицей, милях в двух от центрального почтового отделения, и доктор сам наведывался туда отправить письма и заглянуть в свой абонентский ящик: почтальоны больше не приходили. Дойдя до номеров 1045 и 1047 по Оук-стрит, доктор остановился под ветвями великолепных восьмилетних дубов. Прекрасно: света в окнах нет. Если свет виден с улицы – значит, в дом ворвался холодный ветер.
Его дома не выделялись ничем: серые, стандартные – с отдельным входом со двора. Только они были соединены галереей на уровне второго этажа: в одном жила семья доктора, в другом он принимал больных.
Дорогу он перешел, не глядя по сторонам – зачем, если в Холломане нет машин, и на мостовой намело высокие сугробы.
На сегодня к нему не записался ни один пациент. Можно не рисковать, открывая 1045-й номер. Доктор пошел к 1047-му.
Маленький начес над последней ступенькой, крепкая дверь, открывающаяся наружу. Ключ в замке – и вот он уже в небольшой прихожей, которая служит дополнительной защитой от враждебного внешнего мира. Еще ключ, еще дверь, вестибюль, где он снял и повесил на вешалку свою шотландскую шапочку, отороченную мехом, шарф и пальто, разулся, обул тапочки. Третья дверь – уже не запертая.
Наконец он дома!
Кухня. Мама у плиты – а где же ей еще быть?!
Никто не ожидал, что к шестидесяти годам она превратится в маленькую коренастую тетушку, морщинистую, с толстыми лодыжками. Она и сама громче всех смеялась над этим своим преображением.
– Что такой веселый, Джошуа?
– Я только что сыграл в игру.
Сразу несколько ее детей сделались психологами, и общение с ними не прошло даром. Она умела казаться более проницательной, чем была, умела не выказывать удивления. Вот и сейчас не переспросила: «Игру? Какую игру?» А только справилась:
– Ну, и выиграл?
Он присел на угол стола и, покачивая ногой, взял из вазы, которую она постоянно здесь держала, крепкое золотистое яблоко.
– Это была игра воображения, – тем не менее объяснил он, похрустывая яблоком. – Я попробовал представить себе: а что, если форма в вас не соответствует содержанию? – он улыбнулся. – Что, если за ней кроется старое, некрасивое и утомленное многими годами каторжного труда?
Она поняла и рассмеялась. На щеках появились милые ямочки – как раз на границе между бледноватой кожей и тонким слоем румян на скулах. Из-под ярких, хотя и не знавших никогда помады, губ показались великолепные зубы, синие глаза, чуть туманные от близорукости, засияли из-под длинных ресниц. Ни одной серебряной нити не было в ее прекрасных волосах – длинных, волнистых, густых, цвета зрелой пшеницы, – собранных на затылке в узел.
Он глубоко вздохнул, поражаясь – это поражало его постоянно – что его мать остается самой прекрасной из женщин, каких он когда-либо видел. Сама она об этом не подозревала – по крайней мере, ему так казалось. А теперь ему было уже тридцать два, а ей через четыре месяца исполнится пятьдесят восемь… Замуж она вышла рано. Говорят, она любила его отца, который был много старше ее, – безумно любила. И даже обманула жениха, уверив его, что беременна – чтобы отрезать ему пути к отступлению. Ведь он мог пойти на попятный, испугавшись того, что она так юна. Как славно, что они все-таки поженились!
Отца Джошуа почти не помнил: тот погиб, когда мальчику было всего четыре года. Доктор даже не был уверен, что действительно помнит отца: может быть, только представляет его по рассказам матери? Говорят, Джошуа – копия отца. Зная себя, он часто задавался вопросом: чем же отец мог так увлечь Маму? Очень высокий, худой, с желтоватой кожей, черноволосый и черноглазый, с лицом аскета и орлиным носом… Впрочем, напрасный труд: он не мог смотреть на себя глазами Мамы – глазами, полными любви – самой первобытной, самой чистой. Такой чистой, что он никогда не ощущал ее как груз, принимал ее без вины или страха.
– Где все? – спросил он, пристраиваясь у плиты сбоку, чтобы ей было удобнее разговаривать с ним.
– Еще не пришли из клиники.
– Пожалуй, тебе стоит переложить часть домашних дел на девочек.
– В этом нет нужды, – ответила она твердо. Об этом они спорили постоянно. – Девочки живут в 1045-м.
– Но дом слишком велик, чтобы ты управлялась одна.
– Трудно управляться только детям, Джошуа. А в этом доме детей уже нет.
Голос ее звучал печально, но без упрека. Сделав заметное усилие, она успокоилась:
– Мне не нужно вытирать пыль. Единственное преимущество нынешней зимы. Пыль просто не может сюда попасть.
– Мне нравится твой оптимизм, мама.
– Я попала бы к тебе в пациенты, если бы стала жаловаться на жизнь. Когда-нибудь у Джеймса и Эндрю будут свои дети, тогда и у меня появятся заботы. Ведь у меня одной есть опыт по этой части. Я – из последнего счастливого поколения, которое могло иметь сколько угодно детей. За четыре года замужества я родила четверых. И вас было бы больше, если бы твой отец остался жив. Я – счастливая, Джошуа.
Он не смел сказать то, что хотел: Мама, как же вы были эгоистичны! Четыре ребенка – в то время, когда мир уже стремился к сокращению рождаемости, когда люди задавались вопросом: почему мы у себя в Америке должны жить по-старинке? Теперь четверо ваших детей вынуждены расплачиваться за вашу слепоту и легкомысленность. Вот тяжесть, которая пала на наши плечи: не холод, не нехватка уединения и комфорта в поездах, даже не строгая регламентация всей жизни, столь чуждая истинному американцу…
Дети. Вернее, отсутствие детей.
Задребезжал телефон. Мать взяла трубку.
– Джеймс говорит; если ты свободен, он хотел бы видеть тебя. Пришла миссис Фейн и еще какая-то Паи-Пат.
По галерее Джошуа отправился в 1045-й. Джеймс уже поджидал его в переходе.
– Только не говори мне, что она не справилась. Не поверю, – сказал Джошуа, когда они шли по коридору.
– Справилась.
– Тогда в чем дело?
– Пусть сама расскажет.
Пока Джеймс ходил за миссис Фейн, доктор уселся, но не за массивным столом, в на мягкой кушетке в своем кабинете.
– Что случилось? – спросил он, едва миссис Фейн появилась на пороге.
– Это было ужасно! – ответила миссис Фейн, присаживаясь на дальний конец кушетки. – Началось все прекрасно: девочки были рады увидеть меня после четырехмесячного отсутствия и посмотреть гобелен. Мэри Трингл – надо сказать, она вообще-то молчалива – не может смириться с тем, что я получаю так много за реставрацию каких-то там гобеленов…
– Значит, причина не…
– Отсюда и неприятности?
– О, нет! Все шло прекрасно поначалу. Даже когда я рассказала, что расстроена из-за письма, в котором Второе Бюро по вопросам детства сообщило, что мне в лотерее не повезло.
– Вы говорили, что были у меня?
– Конечно. Вот тут-то и прорвало Сильвию Стрингман. Вы – шарлатан, потому что величайший сексолог мира Матт Стрингман сказал, что вы – шарлатан, и что я влюблена в вас, если хожу к вам на прием. Честное слово, доктор, не знаю, кто из них больше осел – Сильвия или ее ученый муж.
Доктор Кристиан подавил улыбку, внимательно рассматривая пациентку. Она пришла – значит, впервые за последнее время чувствует себя действительно неплохо. Патти Фейн была вождем племени Пат-Пат – клана из семи женщин, которых сдружила классная комната в местной школе. Странный симбиоз, поддерживавшийся, пожалуй, лишь стараниями старшей из них – Патти Фейн, или Патти Дру, как ее звали в те времена. Все семь Пат-Пат были очень разными – по характеру, внешности, национальности, но обрели такое единство, что все вместе направились в Свотмур, разом вышли замуж, одновременно нашли работу в университете Чабб. Шли годы, однако соплеменницы продолжали встречаться примерно раз в месяц, заранее договорившись о месте сбора. Их взаимная привязанность была так неодолима, что теперь их мужья и дети были тоже включены в сообщество, хотя и на правах отдельной группы.
Патти Фейн (доктор мысленно звал ее Пат-Пат I) стала пациенткой его клиники три месяца назад. В глубокую депрессию ее поверг голубой – проигрышный – шар лотереи о Бюро по рождению второго ребенка. Отказ ударил ее больно: Пат было уже тридцать четыре, и БР могло вот-вот просто вычеркнуть ее из списков женщин, стоящих в очереди за разрешением завести второго ребенка. К счастью, он смог справиться с ее депрессией, вскрыв ее причины. Милая, чувствительная женщина, с такими легко работать. Как, впрочем, с большинством пациентов, которых одолевают не мнимые, а вполне реальные беды. У реальных бед есть реальные же корни – их легче выкорчевать.
– Я будто осиное гнездо разворошила, рассказав им, почему у меня был стресс. Скажите на милость, почему женщины так скрывают, что обращаются в БР? Каждый из нас, из Пат-Пат, получал оттуда письма каждый год. Но разве кто-то признался в этом открыто? Боже упаси! Ну почему никому из нас не достается красный шар? Никому из семерых!
– Удача в этой лотерее выпадает одному из десяти тысяч, а вас всего семеро.
– Мы все прекрасно подходим – и по тестам, и с медицинской точки зрения. Все замужем, имеем по одному ребенку, да и наш возраст…
– Все верно. Но судьба – против вас, Патти.
– Все еще – против, – помрачнела она. – Забавно: Марг Келли так и светилась от радости, но никто не поинтересовался, чем она довольна – всех занимала моя беда… Если бы я случайно не услышала разговор тех двух женщин о вас, доктор… не знаю, что бы я сделала с собой…
– Маргарет Келли? – задумчиво переспросил он.
– Она вытянула красный. Он не стал ее перебивать.
– Боже правый! Как быстро она переменилась! Мы, как обычно, пили кофе и вели обычную беседу, как вдруг Синтия Кавалерри – сегодня мы встречались у нее – спросила у Марг, с чего это та выглядит, будто киска у блюдечка со сливками. А Марг порылась у себя в сумочке и достала пачку бумаг – каждый лист с печатью…
Патти помолчала, снова мысленно переживая сцену в доме Синтии.
– Они все замерли. В комнате и так было холодно, а тут как будто морозом дохнуло. Дафна Корник как вскочит с кресла! Вот уж не думала, что она может быть такой стремительной… Раз – и вырвала из рук бедняжки Марг эти бумаги. Дафна! Дафна всегда была с причудами… Эти ее походы в церковь, стремление наставить всех на путь истинный… Мы всегда следили за своими словами в ее присутствии. И вот эта-то Дафна стояла теперь перед Марг и рвала в клочья бумаги, и обвиняла Натана Келли в тайных связях с БР, поскольку он был ректором Чабба и бывшим владельцем «Майского цветка». И вообще заявила, что она – единственная, кто достоин иметь второго ребенка, потому что может воспитать его в страхе и любви к Господу, как воспитала своего Стаси, а Марг и Натан научили своего ребенка неверию, и все мы, остальные, живем в грехе, открыто преступая заповеди, и что наша страна не имела права подписывать Делийский договор и она не понимает, как Бог мог допустить, чтобы его служители оказались главными вдохновителями этого договора. Тут она перешла на отвратительно грубый жаргон – вот уж не ожидала, что Дафна знает такие слова! Она была вне себя и даже не пыталась этого скрывать.
– Интересно, – проронил доктор, почувствовав, что Патти ждет от него какой-нибудь реакции. Потом вскочила Кэнди Феллоуз и напустилась на Дафну: мол, ты кто такая, чтобы критиковать Гуса Роума, величайшего из президентов?! Она кричала, что презирает тех, кто распевает по воскресеньям псалмы, они лицемеры и ханжи и протирают колени в молельнях, чтобы всех обставить и подняться повыше по социальной лестнице… Ну и зрелище было – казалось, Дафна и Кэнди вот-вот вцепятся друг в друга.
– Но этого не случилось?
– Нет! – гордо ответила Патти. – Их остановила я. Я, доктор! Вы можете себе представить? Я растащила их, усадила в кресла и сказала, что теперь мне стыдно называть себя Пат-Пат. Тогда-то и выяснилось, что каждая из нас год за годом обращалась в БР. Я спросила у них: что же постыдного в этом? Какое право они имеют оскорблять Марг? Или Аугстуса Роума, или священников? Пусть запомнят раз и навсегда: всякий вправе попытать счастье в лотерее. Напомнила, что даже Джулия Рич не смогла получить разрешения на второго ребенка. Почему бы нам просто не порадоваться за Марг, не поздравить ее? А Марг я утешила. И спросила: «Похожа я на богоматерь?»
Патти была горда собой.
– Вы прекрасно справились, Патти. Думаю, вам больше не понадобятся мои услуги.
«Я даже не пыталась объяснить подругам, что он для меня сделал, – подумала Патти. – Так они не поймут – это надо испытать… Но почему, почему люди вроде Матта Стрингмана считают для психолога преступлением подводить пациента к мысли о том, что опору он обретет в Боге? Может, они сами себя воображают богатыми?»
– Я привела с собой Марг Келли, – сказала она вслух.
– Зачем?
– Мне кажется, ей нужно выговориться. Только не с Натаном, по-моему, она не представляет себе, какие последствия может иметь появление второго ребенка. По-моему, она думает только о том, что мы должны радоваться за нее.
– Но тогда, Патти, она живет, не видя ничего вокруг.
– Так и есть! Она – жена ректора, обитает в особняке со слугами, ее возит личный шофер, через неделю она обедает в Белом Доме. О том, что происходит в мире, она узнает только от Пат-Пат, а мы живем хоть и скромнее, чем Келли, но значительно лучше большинства. Вот я и подумала, что разговор с вами пойдет ей на пользу.
– Патти, вы сможете ответить мне на один щекотливый вопрос?
– Попытаюсь, – посерьезнела она.
– Если бы Марг Келли спросила у вас, стоит ли ей заводить второго ребенка, – что вы ответили бы ей?
Жестокий вопрос. Но Патти уже пережила те ужасные дни, когда, запершись в своей комнате и уставившись в стену, выбирала самый надежный способ самоубийства.
– Я сказала бы ей: да.
– Почему?
– Она – хорошая мать Гомеру. И у нее много возможностей оградить свою душу от злобы.
– Хорошо. А если бы на месте Марг была Дафна?
– Не знаю. Мне казалось, что я знаю Дафну как свои пять пальцев, но теперь… Я не смогла бы ей ответить.
Он кивнул.
– А если посчастливилось тебе бы самой?
– Думаете, я посоветовала бы себе разорвать письмо из Бюро? Нет, я не настолько глупа… У меня хороший муж, сын учится в школе отлично… Ох, не знаю! Не знаю, смогла бы я решиться!
Доктор вздохнул:
– Проводи меня к Маргарет.
– Но она здесь!
– Я имею в виду – спустись со мной в приемную, чтобы представить нас друг другу. Меня она не знает, а тебе может довериться. Будь мостиком между нами.
– Не очень-то надежен этот мостик…
Джошуа и Патти, держась за руки, спустились в приемную, где в угловом кресле сидела красивая бледная женщина.
– Марг, милая, это и есть доктор Кристиан.
Он молча протянул гостье руки. Она машинально ответила и, кажется, очень удивилась, обнаружив свои ладони в ладонях доктора.
– Можете ничего не говорить, – сказал доктор, улыбнувшись. – Ступайте, и пусть у вас будет ребенок.
Она поднялась и улыбнулась в ответ:
– Так и будет.
Он развернулся и вышел.
…Патти и Марг дошли до пересечения с 78-й улицей, где ходили автобусы и троллейбусы. Их автобус только что ушел.
– Какой необычный человек, – сказала Марг, когда они укрылись от ветра за высоким сугробом возле автобусной остановки.
– Ты почувствовала? Правда?
– Как будто током ударило…
Доктор Кристиан вернулся на кухню к матери. Но продолжить разговор не удалось: пришли его братья с женами и сестра.
Мэри – второй ребенок в семье, единственная дочь. Тридцать один еще не замужем. Так похожа на Маму, но – совершенно некрасива. Будто мамино отражение в кривом зеркале. Угрюмая, замкнутая девочка. Такой она была, такой, вероятно, и останется. С пациентами неизменно любезна, как и полагается секретарше клиники… Может, и нет причин волноваться за нее?
Джеймс, средний из братьев. Тоже похож на мать – и тоже лишь бледная ее копия. Его жена Мириам – рослая, подвижная девушка, энергичная и полная здорового прагматизма; профессиональный терапевт, она оказалась весьма кстати в клинике; и вообще – удачная партия для Джеймса.
Мириам была англичанкой, весьма щепетильной во всем, что касается языка и манер. Семейству Кристиан она внушала нечто среднее между благоговением и страхом – не только своей славой лучшего в мире терапевта, но и талантами языковеда. Излюбленной шуткой Мириам было, перечислив языки, которыми она владеет, добавить: «И американским». Кристианы так любили и уважали ее, что никогда не подавали виду, что задеты ее нетактичностью.
Эндрю… Молод. Красавец. Такой была бы сама Мама, родись она мужчиной, – прекрасна, как ангел и непоколебима, как скала. Почему только Эндрю так безлик, почему все время норовит отступить в тень? Его жена, Марта, специалист по психологическому тестированию, была на семь лет моложе мужа. Домашнее прозвище – Мышка. Очаровательная, как мышка. Проворная, как мышка. Робкая, как мышка. Серенькая, как мышка. Иногда, уступая натиску собственных фантазий, Джошуа представлял себя – ну, если не котом, так парой гигантских ладоней, от хлопков которых мышка, оглушенная, падает замертво.
А все – Мама. Это она собрала великолепную команду специалистов в помощь Джошуа – самому старшему, самому любимому. Да-да, Мама. И даже жен себе его братья выбирали с учетом потребностей их семейного предприятия. Возникла необходимость в квалифицированном терапевте – и женился Джеймс. Понадобился специалист по тестам – ее привел в дом Эндрю. Даже по характерам обе женщины подходили, чтобы встать на следующих за маминой ступеньках семейной иерархии, как их мужья заняли ступеньки пониже Джошуа. Мэри тоже никогда не пыталась протестовать против своей вполне рабской участи, даже когда Джошуа имел на нее большое влияние и пытался бороться с Мамой за лучшую долю для сестры.
Едва там, внизу, появлялись признаки недовольства, Джошуа становился на сторону обделенных, к которым относился, как к собственным детям. Но никакие раздоры не мешали членам семьи получать в конечном итоге удовольствие от работы и от общения друг с другом. И постепенно он, смущенный, но благодарный, смирился с маминым стремлением возвести его на трон главы семейства и общего дела.
Обедали в столовой. Мама сидела в конце овального стола, чтобы быть поближе к кухне, Джошуа – во главе, напротив нее, остальные – по бокам. По заведенному Мамой правилу нельзя было говорить ни о чем важном, пока не подадут коньяк и кофе. К тому же, все они – кроме Мамы – редко выходили из своих рабочих кабинетов и мало знали об окружающем мире. Любые беседы о делах мира, нации, государства или города казались им тягостными.
Ели молча, но с аппетитом: Мама была настоящим кулинаром, и ее искусство могло кого угодно убедить в том, что маленькие радости жизни неистребимы и в нелучшие времена. Впрочем, убеждать в этом приходилось в основном Джошуа, которого мало интересовали даже такие невинные удовольствия плоти.
Кофе и коньяк подавали обычно в гостиную, соединенную со столовой широкой, изящной аркой. Именно здесь становилось ясно, почему первый этаж 1047-го дома производит на гостей неотразимое впечатление.
Стены были обиты белым атласом. Атласные завесы скрывали и проемы окон. Пол выложен белой мозаикой, а стол и стулья стояли на ковриках искусственного меха. Диваны и кресла – бледно-розовое с зеленым – гармонировали со столиками, покрытыми розовым лаком.
И всюду – зелень. Кадушки, горшки и корзины с пышными растениями, одетыми зеленой, розовой, красной, пурпурной листвой. Они то спадали каскадами с белых кубов и кашпо, то вздымались вверх – острые, как шпаги, и на каждом стебле, листке, лепестке – блик солнца. Папоротники и пальмы, орхидеи и кактусы – чего только здесь не было! Большинство из них цвело весной, но цветение продолжалось до середины зимы, и почти весь год дом наполняли садовые ароматы. А зимой иллюзию поддерживала разноцветная листва нецветущих растений.
Сад доктора Кристиана тоже входил в семейный симбиоз. Растения поглощали углекислый газ, люди – кислород, одни поддерживали других. На первом этаже было теплее, чем наверху, где располагались спальни: растения согревали воздух своим дыханием. Впрочем, эта забота о людях была обманчива: люди, в свою очередь, тратили почти всю свою норму электроэнергии и неприкосновенный запас газа на обогрев сада. В гостиной семья проводила все свободное время. По воскресеньям Кристианы ухаживали за растениями: поливали и удобряли, протирали влажной губкой живые листья и удаляли увядшие побеги, лечили захворавших и воевали с вредителями, и делали это с энтузиазмом. Они с удовольствием заменили бы синтетические коврики настоящими мехами, но воскресные наводнения безнадежно погубили бы шкуры… А еще по воскресеньям наиболее стойкие растения, проведшие всю неделю в клинике, возвращались на свое место в гостиной, а на смену им заступали Другие.
Этот день грозил стать самым неприятным для доктора Кристиана: предстояло заполнить кучу канцелярских бланков и отослать в Холломан, Хатфорд и Вашингтон, бросить в топку бюрократического локомотива. И оплатить все счета. И внести записи в бухгалтерские талмуды. Обычно в этот день – День Искупления – он не ходил в клинику. Но конфликт в племени Пат-Пат волновал его.
Мама подала ему кофе, Джеймс – бокал с бренди. Еда, даже приготовленная самой Мамой, всегда была для доктора чем-то необязательным. Другое дело – обволакивающее тепло после кофе с коньяком. Прекрасная прелюдия к послеобеденному сну; традиция, родившаяся совсем недавно – когда люди стали меньше употреблять спиртного перед трапезой.
Их прадед и прабабка с отцовской стороны торговали французским вином и бренди, да и сами любили выпить. В те времена в доме был заложен солидный винный погреб. Конечно, со временем вина портились, особенно с тех пор, как стало невозможным хранить бутылки при нужной температуре. В слишком холодном погребе вина скисали, как если бы их держали в кухонной жаре. Но, хотя ледники оккупировали Канаду и Россию и подступили к самым виноградникам, Франция еще долго ухитрялась производить коньяк, так что Кристианы умудрялись пополнять свои запасы. Вот только расходовать их приходилось экономно.
– Наша Патти была сегодня великолепна, – начал доктор.
– Я так и знала! – воскликнула Мириам.
– Я отпустил ее из клиники.
– Боже! Она говорила тебе, что они с мужем собираются сменить место жительства? Вероятно, «Техас Эй энд Эм» долго уламывала Боба Фейна, но он слишком крепко связан с Чаббом. Янки не доверяют любому месту, не похожему на их Новую Англию. Да тут еще страхи Патти – ведь она первой из Пат-Пат покинет Холломан, – подал реплику Эндрю.
– Довольно редкое явление за пределами кровных связей – женщины, ставящие свою дружбу выше супружества, – вступил Джеймс. – Слава Богу, что одна из них сумела со стороны взглянуть на свою группу. А постоянная перемена места жительства – лучший способ освободиться от предвзятости. Удивляюсь, что ни один из их мужей не догадался до этого раньше.
– Переезд – очень ответственный шаг, за колебания никого порицать нельзя. Они местные уроженцы, здесь их корни, работа, здесь – все, – задумчиво сказала Мэри.
Доктор Кристиан не дал увести себя в сторону от темы:
– Нет, о переезде она мне не говорила. Пусть ей повезет… А у нее были колебания? Боялась разрушить союз Пат-Пат?
– Да, боялась. И открыто признавалась мне в том. Но сейчас преодолела себя. К счастью, выигрыш Маргарет Келли помог увидеть, кто есть кто, и Патти поняла, что этот союз должен был распасться после колледжа… если не после школы.
– Они просто пытались продлить молодость, – сказала Мэри.
– Не так уж весело быть взрослым в наше время.
– Я поступлю, как Патти Фейн, – заявила Марта.
Доктор Кристиан с детства умел концентрировать всю свою волю, чтобы заставить собеседника посмотреть себе в глаза.
– Ай-яй-яй, Мышка! Ты, кажется, терпеть не можешь наших пациентов?
Она смутилась и покраснела:
– А то как же! Разумеется!
– Зачем ты дразнишь ее, Джош? – вступилась Мэри, всегда готовая придти на помощь Марте.
– Вы заметили? Никто из Пат-Пат не говорил подругам о своих ежегодных запросах в Бюро, – задумчиво проговорил Джеймс. – Вот наглядный пример того, как женщины относятся к Бюро.
Ну, Джеймс, Бюро само виновато в том, что выигрыш в лотерее не всегда достается тем, кто особенно остро нуждается во втором ребенке…
Доктор Кристиан хотел бы еще поговорить на эту тему, но тут вмешалась Мама.
– Это Бюро – проклятье для общества! – расплакалась она. – Что знают эти бессердечные негодяи в Вашингтоне о том, в чем нуждается женщина?
– Мама, ну с чего ты взяла, что им об этом ничего не известно? С чего ты взяла, что в Бюро сидят одни мужчины? И даже если так, то почему они должны относиться к женщинам хуже, чем сами женщины относятся друг к другу? Мама, уверяю тебя: там поровну мужчин и женщин… Что толку клясть судьбу? Бюро – это расплата за Делийское соглашение, это воплощение зла, которое принесло нам последнее десятилетие, жестокое и жалкое. Ты должна помнить те времена лучше меня, я ведь был еще ребенком…
– Аугустус Роум продал нас, – процедила Мама сквозь зубы.
– Мама! Мы сами продали себя! Послушать ваше поколение, так можно подумать, будто Делийский договор грянул, как гром средь ясного неба. А ведь Гус Роум и Делийский договор – лишь следствие, причины же надо искать в прошлом. 90 лет назад, когда нас было 150 миллионов и мы находились в расцвете сил и гордыни, – что мы делали? Мы швырялись деньгами – это считалось нашим стилем, национальным характером, а мир ненавидел нас за это. Мы кичились своей наукой и своей промышленностью, и мир ненавидел нас за это. Мы кичились уровнем жизни, какого остальные народы не могли достичь по многим причинам, экономическим и социальным, и мир ненавидел нас за это. Мы вели войны за рубежом во имя свободы и справедливости, а мир ненавидел нас за это – и не только те, с кем мы сражались. Кстати, не сказал бы, что мы всегда воевали бескорыстно, хотя большинство из нас было уверено именно в этом. Мы так верили в праведность своего взгляда на жизнь, в котором агрессивность уживалась с альтруизмом, что не заметили, как низводим идеи в пустой звук, религию – в посмешище, людей – в ничтожество.
Он поднялся с узкого дивана, чтобы размять ноги; листва задрожала, задребезжали цветочные горшки. Все сидели, завороженные громовыми раскатами его голоса. Сестра была испугана и чувствовала себя пристыженной, невестки замерли в восхищении, братья ничего не могли сказать в ответ, а мать – о! мать была в восторге, хотя и сохраняла маску спокойствия. Так было всегда, когда он начинал вдохновенно говорить. Даже в самом тесном кругу, среди тех, кто слышал его изо дня в день, он умел поражать.
– Я не помню, как начиналось третье десятилетие. Зато знаю, что оно принесло людям. Они ждали его наступления, распевая псалмы и готовясь к смерти и Страшному суду. Другие воспевали технически идеальный мир и готовились жить в этом железном раю. Однако, новое тысячелетие принесло боль и бессилие. Жизнь еще более жестока к людям, и чем в какие-либо иные времена. Планета быстро остывала, и никто не знает – почему. Конечно, тут же нашлись мудрецы, готовые порассуждать об атмосферных слоях, перемещающихся магнитных полях, росте солнечной активности и изменении наклона земной оси. Но все это – болтология. Они уверяют, что вот-вот – через какие-нибудь десятки или сотни лет – наберут достаточно данных, чтобы объяснить, почему мы попали в новый ледниковый период. На самом деле знает об этом разве что сам Бог. Единственное, в чем можно быть уверенным – то, что продолжаться наши муки будут довольно долго. Впрочем, с точки зрения вечности одно-два тысячелетия – пустяк… Территория, пригодная для жизни, все сжимается. Вода, вместо того, чтобы напоить нас, превращается в ледовые шапки на полюсах. А населения все еще слишком много, чтобы всем хватило скудных ресурсов. Вот что принесло нам третье тысячелетие. И как мы можем выйти из положения, если даже не умеем объяснить случившееся?
Он пожал плечами и помолчал, чтобы слушатели могли оценить сказанное. Доктор всегда угадывал, где нужно сделать паузу. Продолжал он уже мягче:
– Нельзя сказать, что мы, американцы, были слишком бестактны по отношению к остальному миру. Просто мы забыли, что такое голод. И голодные объединились против нас. Предоставив США право разрастаться, они тем временем создали для себя – в силу необходимости – программу сокращения численности населения. Четыре поколения должны были ограничиться рождением одного ребенка в семье, последующие – максимум двух. Мы одни на планете держались особняком. Затем наступило прозрение. Выяснилось, что мы уже не так богаты, чтобы противостоять остальному миру. Даже в апогее своей славы мы остро нуждались кое в чем – в силе духа. Но откуда было ей взяться, если наш народ выжег себе мозги наркотиками, сердце – сексом без любви, душу – страстью к вещам… Когда европейское сообщество – как мы ни старались это предотвратить – сблизилось с арабским миром, ничего не оставалось, как сесть за стол переговоров в Дели.
– Никогда не поверю, что нам оставалось или подписать договор, или умереть, – проговорила Мама сквозь слезы. – Просто старый Гус Роум продал нас за Нобелевскую премию.
– Мама, ты – как все твое поколение… Неужели ты не понимаешь, что именно вы в ответе за капитуляцию? Да, да, да! А моему поколению досталось собирать по крохам богатство, издавать законы… чтобы возродить то, что было Америкой – было и будет. Вы были отравлены гордыней. Во мне же нет ее, нет ни капли. Почему же я должен судить, прав ли был Гус Роус, отдавая нас на растерзание в Дели вместо того, чтобы ввергнуть нас в войну, в которой нельзя было победить?
Спокойней, спокойней, Джошуа… Он с силой потер пылающее лицо ладонями и потряс головой, стряхивая напряжение. И опять зашагал по комнате – только медленнее. Но глаза его все так же сверкали.
– Почему – я? Разве я судья этому миру? Я – человек из Холломана. Разве Холломан – центр мира? Нет, это всего лишь один из тысячи старых промышленных городов, ставших захолустным. Он еще хранит тепло жилья, но уже ждет гибели – под натиском сначала бульдозеров, потом – лесов. Принято считать, что у нас есть еще в запасе несколько веков, прежде чем ледники заявятся сюда. Времени как раз хватит, чтобы развалины поросли лесом…
Но когда-то… когда-то Холломан обрастал плотью – пишущими машинками и подъемными кранами, скальпелями и клавишами, он строился, учился говорить, обретал знания. Он появился из хаоса и превратил хаос в музыку… Холломан поторапливал третье тысячелетие и сам подготавливал его. Так может быть, и жертвой, и судьей новой эры должен быть именно человек из Холломана?
Трое плакали.
– Мы с тобой, Джошуа, – мягко сказал Джеймс.
– До самого конца, – добавил Эндрю.
– Да поможет нам Бог, – заключила Мэри.
– Иногда, – сказала Мириам, готовясь ко сну, – мне кажется, что он не человек. Не может он быть человеком.
– Мирри, ты же знаешь его столько лет… Как ты можешь так говорить! – откликнулся Джеймс из постели, прижимая к ногам грелку с горячей водой. – Джошуа – самый человечный из всех, кого я когда-либо знал.
– Ну да… нечеловечески человечен… Он становится страшен. Нынешней зимой что-то в нем переменилось.
– Становится он разве что лучше, – сонно пробормотал Джеймс. – Мама говорит, что он вошел в пору расцвета сил…
– Не знаю, кто пугает меня больше – Джошуа или Мама. Я собираюсь потолковать с Мэри… Храни вас Господь, Джимми! Джимми! Слышишь? Обними меня, мне так холодно…
Марта-Мышка с опаской заглянула на кухню: нет ли там Мамы, которая всегда ревниво охраняла свое царство. Каждый вечер Марте приходилось ждать, пока Мама отложит скипетр и державу и удалится на покой. Тогда Мышка, прошмыгнув на кухню, разжигала плиту, чтобы приготовить горячий шоколад, который Эндрю так любил перед сном.
Ей показалось, что большая черная тень на белой стене – это грозная тень Мамы, и сердце ее бешено забилось. Но это Марта стояла у плиты, следя за молоком.
– Не прячься, малышка, – нежно сказала Мэри. – Составь мне компанию. Хочешь, сварю для тебя шоколад?
– Нет-нет, не беспокойтесь!
– Ну, труда это не составит – все равно вожусь у плиты. А почему ты не отправила на кухню Эндрю – для разнообразия? Пусть и он что-нибудь сделает для тебя, а то балуешь его, как Мама.
– Нет-нет! Он… Это я сама… Честно!
– Да что ты так всполошилась, милая Мышка? – улыбнулась Мэри, не отрывая взгляда от вспенивающегося молока. Она всыпала в кастрюлю шоколад, перемешала, выключила газ. Мэри знала, что Марта придет, поэтому молоко вскипятила в расчете на троих. – Хорошая ты, Мышка, – сказала она, протягивая Марте поднос с двумя дымящимися чашками. – Слишком хорошая для нас. И для Эндрю тоже. Наш Джошуа когда-нибудь тебя – ам, и съест!
Кроткое личико Марты засветилось при одном упоминании этого волшебного имени:
– Ах, Мэри, разве он не чудо?
– Конечно, – сказала Мэри устало. – Чудо.
Лицо Марты потускнело:
– Меня часто удивляет… – начала она, но мужество ее на этом иссякло, и закончить Марта не смогла.
– Удивляет – что?
– Вы… не любите Джошуа?
Мэри напряглась. Видно было, что ее бьет дрожь:
– Я ненавижу его.
Мама была очень взволнована. Этой зимой Джошуа в чем-то переменился. Стал более оживленным, деятельным, более уверенным в себе и… скрытным? Зрелость! Пробил его час. Ему тридцать два – как раз тот возраст, когда мужчина или женщина знают, чего хотят и умеют добиться своего. Он очень похож на своего отца, трагически погибшего. О, Джой, почему ты умер так рано? Нет, с Джошуа этого случиться не должно. И не может случиться. Ведь он не только в отца – он и в нее тоже…
Она готовилась ко сну с той же методичностью, с какой занималась всеми домашними делами. Сначала – грелка. Бутылка, доверху наполненная крутым кипятком (что всегда пугало других членов семьи), заворачивалась в сложенное вдвое махровое полотенце. Края полотенца скреплялись булавками. Бутылка занимала свое место в изголовье, примерно на уровне плеч, сверху укладывалась подушка, на нее натягивалось одеяло. В изголовье она держала грелку пять минут, потом передвигала ее на новый участок – и так вдоль всей кровати. Затем она снимала с себя одну за другой многочисленные одежды и натягивала шерстяную ночную рубашку. Холод отвратительно действовал на ее мочевой пузырь, и больше всего она боялась испачкать постель. Самым трудным было скользнуть под одеяло, одновременно повернув подушку нагретой стороной вверх.
А теперь – тепло, тепло, тепло, ТЕПЛО… Самый сладостный миг: погрузиться в тепло. Можно лежать, ни о чем не думать, наслаждаться ощущением того, как тепло просачивается сквозь кожу и плоть – к самым костям. Уже согревались ступни, обутые в вязаные пинетки, а она еще гладила бутылкой простыни, всюду, куда могла дотянуться, укладывала грелку к себе на грудь и придерживала ее там всю ночь. Утром вода еще оставалась тепловатой и годилась для умывания.
Да, он очень вырос за последнее время, вырос духовно. Он – великий человек, ее первенец. Она еще носила его под сердцем, но уже знала: сколько бы детей ни дал ей Бог, этот – единственный. Джошуа должен выполнить свое предназначение – в этом она видела смысл своей жизни и жизни остальных Кристианов.
После смерти мужа ей пришлось очень тяжело. Не из-за денег: семья Джоя была весьма состоятельна, а ей полагалась часть их доходов. Хуже было сознавать, что она, женщина, не заменит детям отца. Правда, потом она нашла выход – переложила роль отца на Джошуа. Еще мальчиком он вступил в круг мужских забот, но никогда не жаловался. Несомненно, это повлияло на его характер.
В небольшой комнате на втором этаже (он делил этот этаж с матерью и сестрой, оставив самый верхний женатым братьям) готовился ко сну доктор Кристиан. Мать укладывала грелку на середину его кровати, но он всегда отталкивал бутылку подальше, в ноги, и спокойно засыпал, не чувствуя холода, даже в тридцатиградусный мороз, хотя порой по утрам и обнаруживал, что его волосы примерзли к подушке. Пижаму и шерстяные носки он надевал, но ночной колпак – никогда. Спал он так беспокойно, что матери приходилось сшивать постельное белье в некое подобие спального мешка, очень узкого, чтобы сын не раскрывался ночью.
Кто-то должен был воззвать к этим обезумевшим от страха и слез людям, заблудившимся в новом мире, на который возлагалось столько надежд. Кто-то должен был крикнуть им: если вы не можете растить детей и хлеб в этом холоде, если Бог ваших храмов не указывает вам пути, наберитесь смелости и начните поиски нового, собственного Бога. Не тратьте времени на жалобы и проклятья в адрес правительства. Позаботьтесь о будущем, о детях, дайте им мечту и веру. Мечту и веру… веру… веру…