Глава 3
Лицо Вики стало сводить Литуновского с ума.
Оно стояло перед ним, когда он вгрызался полотном пилы в промерзший ствол кедра, когда помогал Зебре налегать на палку, чтобы повалить векового исполина на землю, и когда Зебра, собирая остаток сил, кричал во время ужасного треска древесной плоти – «Бойся!».
Кедр падал, поднимал ввысь бурю снега, к нему уже торопились, гонимые конвоем, сучкорубы, и снег, оседая, вновь открывал для Андрея лик его прекрасной жены.
– Семнадцать лет и пять месяцев… – шептал он, тая взгляд от напарника. – Семнадцать лет…
Пять, а не восемь – потому что три длилось следствие, и оно засчитывается в срок. Гуманно, не вопрос. Но как быстро его «упаковали»! В камере СИЗО, где он сидел на следствии, были люди, живущие там шестой месяц за превышение полномочий. А по «сто пятой части второй» его проблему разрешили в течение одного квартала. Если бы тормозили дело и волокитили, быть может, на «даче» пришлось бы жить на несколько месяцев меньше. Но кому-то так врезалась вожжа под хвост, что это, наверное, первый в истории Старосибирска случай, когда подозреваемого обвинили, а подсудимого судили в такие короткие сроки за тройное убийство.
Но Андрей не берет в учет эти три месяца. С таким запасом спокойнее жить. Говоришь и думаешь – «семнадцать лет и восемь месяцев», иначе говоря – ноябрь две тысячи двадцатого, а на деле выйдет – начало августа. Все легче.
Ясные глаза Виктории Литуновской возникали перед ним из темноты. Как на том снимке, за два месяца до ареста, она сидела, прижимая к своему лицу головку Ваньки. Она улыбалась, была молода и красива, и эти две пары глаз, смотрящих на него из темноты, заставляли его сжимать зубы и молить бога о забытье.
Все, чем он жил, что было для него в этой жизни главным, осталось за двадцатью гектарами этой проклятой людьми и богом земли. Колючая проволока и собаки, рвущиеся с цепи, унижения, холод и голод – все было ничтожно в его страданиях. Две пары глаз, жены и сына, и мысль о том, что, может быть… Что, быть может, он все-таки будет нужен им через семнадцать лет и восемь месяцев – вот то, что заставляло его не вскочить с нар и не побежать под автоматный огонь конвоя.
Он бы давно уже сделал это, случись так, что не осталось бы на воле самого главного. Тычки в спину и мат, зуботычины и оскорбления, все то, к чему давно привыкли старожилы этого ада, были для Литуновского настоящей мукой. Он никогда не позволял поступать с собой подобным образом, когда был равен в правах со всеми. Он любил жизнь и знал, что она может подарить, будь к ней снисходителен, а к себе беспощаден. Он верил, что все приходит вовремя к тому, кто умеет ждать, и мог терпеть и крепиться. Но впереди была цель, которую следовало достигнуть, и он шел к ней, превозмогая трудности. Сейчас же цели не было. Можно было бы назвать ею желание снова увидеть Вику и Ваньку, но стоящие между ними семнадцать лет и восемь месяцев превращали эту встречу в утопию, а цель в миф.
И снова вставал в голове вопрос – а будет ли он нужен им через семнадцать лет и восемь месяцев? И сам себе отвечал, что ответа не имеет. Однако сама форма риторического вопроса давала повод однозначно ответить – даже если и дождутся его Вика и Ванька, то уже никогда не будет между ними того чувства, которое могло в них жить, не окажись он здесь.
И не будет времени, чтобы все вернуть и исправить. Не хватит жизни. Останется недосказанность, подозрения, и рука, протягивающая ему стакан воды, будет дрожать не от любви, а от раздражения по поводу того, что он вернулся, чтобы лечь в постель и оказаться в ней совершенно бесполезным.
Семья, встретив больного человека, жизнь в которого вдохнуть уже невозможно, теперь будет желать лишь одного. Чтобы он поскорее ушел, облегчив их страдания, и вернул им прежнюю жизнь. А какова она, прежняя?
Нет, не где они втроем, под Новый год, катались на санках у городской елки. И не та, где Ванька плавал на спине отца по Обскому водохранилищу, а мама, махая с берега рукой, кричала: «Мужчины, немедленно вернитесь, а то накажу!»
Нет, их прежняя жизнь, Вики с сыном, будет та, которой они будут жить эти семнадцать лет и восемь месяцев. В нужде, экономя и изыскивая средства для покупки летом шапки для Вани, а зимой – туфель для Вики. Вот это и будет их прежняя жизнь. Возможно, судьба внесет кое-какие коррективы в эту константу, и появится некто, который будет содержать их, требуя в ответ лишь любовь и понимание. Скорее всего он окажется приличным и порядочным человеком. Зная Вику, Андрей мог безошибочно предположить, что с подлецом Вика свою судьбу не соединит никогда.
Раз так, то, может быть, оно и к лучшему. Значит, Ванька не будет нуждаться. Возможно, даже забудет об отце. Пять лет – что это такое? Дети легко все забывают и так же легко привыкают к новому. Если это новое, конечно, хорошо и приятно.
Придя в себя, Летун почувствовал, что его зубы ноют, а уголок подушки, набитой ватой, трещит.
– Ты чего, Андрюха? – спросил из темноты Зебра.
Разжав зубы, Литуновский секунду помедлил, давая возможность горлу расслабиться, и только потом выдавил:
– Сон дурной.
– А… – отозвался Саня. – Значит, не обжился еще. У меня поначалу тоже беда была… Сны как дичь.
Еще секунда, и среди десятков перехрапов и перестонов Андрей слышит сап Зебры.
Зэк на «даче» усталый, но бдительный. Малейший звук для него – повод его обсудить.
Сны как дичь. Нет. Это явь как дичь. И, самое главное, за что все это?
Жизнь уже не начать сначала, второй не будет, а та, что дана, перечеркнута и растоптана. У него отобрали свободу. У него отобрали жену, сына. Теперь хотят отобрать остаток жизни.
Перевернувшись на спину, Андрей посмотрел в темный потолок и снова вспомнил, как молча сидела на стуле жена, когда после объявления приговора его выводили из зала суда.
Он хотел крикнуть ей – «Все встанет на свои места!», но вместо этого смотрел на нее глупым взглядом и не мог выдавить из себя ни слова. Что он мог сказать ей? Что могло встать на свои места потом, если не встало до сих пор? А чем было ободрить Вику еще? «Все будет хорошо»? «Не волнуйся»? Понимая, насколько идиотично будет выглядеть в этом случае, как низко и как малодушно, он лишь не сводил с жены взгляд. А та сидела, помертвевшая, с восковой маской на лице, прижимая к губам руку. Эти белые пальцы до сих пор стоят перед глазами Андрея. До сих пор.
За четыре месяца он не получил из дома ни одного письма. За три месяца следствия получил четырнадцать. Каждый вечер, после работы, он привставал с нар, чтобы встретить вернувшегося из административного здания Зебру. Услышав клички счастливчиков, получивших заветные конверты, он обреченно опускался на топчан и мучил себя одним и тем же вопросом: «Почему?»
Почему она не пишет? Почему не дает шанса привыкнуть к необходимости разрыва? Остальные, кого забывают, получают известия сначала часто, потом реже, а потом не получают вовсе. Но к этому сроку притупляется боль, прививаются инстинкты самосохранения в зоне, вырабатывается иммунитет изгоя. Почему она не дает ему возможности испытать то же? Он должен превращаться в скотину постепенно, как остальные, почему она убивает его сразу, не дав ему этой возможности?
– Андрюха, извини…
– Пустое.
– А я все со старым…
– Я знаю.
Бам. Бам… Бам, бам… Бам-бам-бам-бам…
Стекло чуть дребезжит.
Дождь в тайге тринадцатого апреля.
То ли еще будет…
– Литуновский!
Андрей, услышав голос начальника отряда и свою фамилию, встает с топчана. Лучше это делать побыстрее, иначе недолго нарваться на пару пинков.
– К замполиту.
Это нехорошо. Когда кого-то часто вытаскивают в Белый дом, это начинает вызывать подозрения у соплеменников. Зачем честному фраеру частить к «красным»? Вот так частят, частят, а после устраивается шмон, и в бараке изымаются из привычных мест карточные колоды, спирт и прочее, что хранению в бараке не подлежит. А зачастивший в администрацию зэк внезапно переводится из рабочих в кашевары или писари. Нехороши эти вызовы, Андрей об этом уже знал.
Картина проясняется, когда он, выводимый конвоем, видит у ворот телегу с коробками и мешками, а поверх этого груза – знакомого деда из Кремянки.
– Понравился ты чем-то старику, Литуновский, – улыбается замполит. – Хочу, говорит, того на разгрузку, что был в прошлом разе. Мы им не отказываем в малостях. Правильно делаем, Литуновский?
– Откуда я знаю, – пробормотал сквозь обветренные губы Андрей и поморщился.
– Здорово, касатик! – приветствовал Летуна дед. – Жив еще?
Единственная радость заключается в том, что можно с открытым сердцем признаться, что да, жив. Еще.
– Пусть мальцы тючки кидают, а ты нако, поешь…
На этот раз дед подготовился основательно. Две пачки «Беломора», сало, заранее порезанное, ломти настоящего, домашнего хлеба и очищенные от скорлупы яйца. И, конечно, литровая бутыль молока, знакомая с прошлого раза.
– Ты ешь, ешь, не сдерживайся.
Андрея заинтересовала лишь бутылка молока. Пробовал протолкнуть внутрь яйцо – получилось с такой болью, что лучше бы и не пробовал. Горло настолько отвыкло от объемной пищи, что, следуя законам анатомии, сузилось и окостенело. А молоко – это просто чудо. Он пил бы его каждый день. Что и делал семь месяцев назад.
– Ты, старик, папиросы убери, – Литуновский отодвинул пачки в сторону. – Здесь дают бесплатные, и пока их хватает. Побереги, пригодятся.
Наверняка дед отрывал подарок от себя. Продукты в Кремянку, как и на «дачу», небось доставляют вертолетом. Или железной дорогой, если она неподалеку. Словом, не в избытке их в местном сельпо. Литуновский не станет брать папиросы, он знает, что такое обходиться без необходимого. А за молоко готов благодарить старика горячо и старательно. Вот только отвык Андрей это делать. На «даче» никогда ничего не просят, а потому и благодарить нет необходимости.
Литр пахнущего свободой молока ушел внутрь, как в сухую землю. Выпил бы еще, да знает – во-первых, у деда нет, да и потом опасно. Такой порции жира и так предостаточно, чтобы в ближайшие дни чувствовать себя не в своей тарелке.
– Нашел деньги-то? – спросил Андрей, чувствуя, как по его телу пробежала искра жизни.
– Да иде их найдешь? Прошлый раз триста сорок выручил, сейчас, дай бог, сотни три выйдет. – Дед перевел взгляд с одной руки с зажатым в ней кнутом и двумя отставленными в сторону пальцами, и посмотрел на вторую. – Теперь еще не менее тысячи семисот нужно. Прошлый день приехал, глядь, мотор на «Кефали» забарахлил. А без рыбы нам сам знаешь…
– Да, конечно, – нехотя подтвердил Литуновский, словно понимая, что без рыбы им жизни нет.
Вокруг занималась весна. Ее дыхание было тем ближе, чем дольше старик рассуждал о каких-то далеких, непонятных для Андрея проблемах – мотор на лодке забарахлил, сама лодка прохудилась, крышу перекрывать нужно, обувку мальцам готовить…
Вот она, жизнь. Вместе с ароматом просыпающейся после зимней стужи весны слух Литуновского ласкает легкая брань старика из красноярской глубинки и рассказ о том, что жизнь, вопреки заверениям правительства (старик слышал это по радио), лучше не становится. Однако, как ни поднимался доллар, деду, для того чтобы чувствовать себя абсолютно счастливым, нужно две тысячи триста рублей. Доллар за две недели наверняка поднялся, а старику нужны все те же две триста. Даже меньше. Тысяча семьсот рублей, если сейчас продаст товара на триста.
– Очень, значит, нужно? – повторяет, словно сомнамбула, Литуновский.
– Позарез, – подтверждает старик. – Съездил бы в Назарово, мотор отремонтировал…
– Назарово рядом? – Андрей почувствовал, как у него в груди чуть всколыхнулось сердце.
Назарово… Назарово Литуновский знал. Сгущенка знаменитая, привыкнуть к которой, наевшись ею до изнеможения в армии, Андрей не смог за все последующие годы.
– А то, – пожал плечами дед. – Сто километров на северо-запад, и Назарово будет. Там есть ремонтная мастерская, я справлялся. Как думаешь, рублей триста… Ну, пусть триста двадцать, на ремонт бензонасоса хватит?
– Думаю, хватит, – соглашается Литуновский. Вырвав из запрессованной за год сенной подстилки соломину, он сунул ее в рот и покрутил пальцами. Господи, до чего приятно она пахнет избой и коровой… – Да только где ты их возьмешь, старик?
– Вот это и досадно, паря. Взять, по чести говоря, негде. Тут выбирай – либо бензонасос, либо чуни мальцу старшего. Сейчас самая пора дрова заготавливать, да еще подработка есть… Повадился какой-то модный паря к нам, просит лес заготавливать. Мы с мужиками прикинули – если просьбу выполнить, то по тыще за лето заработать можно.
– В Китай, – думая о чем-то, пробормотал Андрей.
– Не понял, – старик насторожился и придвинулся чуть ближе.
– В Китай, говорю. Лес заготовите, а он его вывезет и в Китай отправит. Пятьсот долларов за кубометр кедра. Считай сам. А ты говоришь – по тыще за лето. Меньше тысячи долларов на каждого и не соглашайтесь. Иначе в дураках останетесь. Да и потом, все равно тебе не хватит…
Старик помолчал, степенно помолчал, как принято у деревенских, принял к сведению и так же важно сменил тему:
– Тяжко, паря?
– Терпимо. Ты когда в следующий раз будешь?
Тот пожал плечами и пробормотал что-то о том, что ему чем чаще, тем лучше, что деньги, мол, на дороге не валяются, и заодно спросил, будет Андрей есть яйца или же их убирать.
Значит, через две недели. За эти дни у сельчан накапливается количество продуктов, которые можно готовить к сдаче. Догадаться об этом нетрудно, вся загвоздка в том, сколько даст за четырнадцать дней молока корова и сколько яиц дадут несушки. Четырнадцать дней…
Он хотел повременить, но вдруг ему снова явилось лицо Вики, и сердце заныло от боли. Воля. Что может быть лучше нее? Возможность прижать к себе сына и впиться губами в губы жены… Как она далека и как заманчива.
Он перестал упрямо повторять, что не убивал, после того, как судья, выслушав его последнее слово, беззвучно прошептала:
– С вами все ясно.
Ее не слышал никто, кроме нее самой и Андрея. И столько злости, столько бессердечия и глупости было в этой процеженной сквозь тонкие бесцветные губы фразе, что Литуновский почувствовал, как у него оборвалось сердце. Теперь приговор можно было и не слушать. Его привезли через два дня ближе к обеду, и он сидел, голодный, без сигарет, в одиночке Центрального районного суда, ожидая, пока судья вернется с обеденного перерыва и приступит к чтению приговора. Его ввели в зал, и он, уже готовый ко всему физически, но совершенно не подготовленный морально, стоял, вцепившись пальцами в ограждения клетки, и слушал, слушал, слушал…
И даже сначала не понял, что такое «восемнадцать лет с отбыванием наказания в колонии строгого режима». Жизненный опыт и образование понять помогали, а вот разум верить отказывался.
И когда его повели к выходу в наручниках, он смотрел на Вику, и его слова ободрения, не в силах сорваться с губ, деревенели и перекашивали рот.
– Старик, тебе очень нужны деньги?
– А то.
– Сколько километров отсюда до сторожки, в которой живут во время белкования твои сыновья?
Непонимающий старик свалил с затылка кепку и почесал затылок.
– Километров тридцать. – Он надул губы – это помогало ему думать.
– А в каком направлении? – Сердце Андрея билось с перебоями, как при инсульте.
– Север без моей помощи сможешь определить? – Старик стал что-то соображать.
– Без проблем.
– А в ночи?
– Нет солнца, есть луна. Нет луны, есть деревья. Без проблем.
– Так вот, отсюда на северо-запад пятнадцать километров. Дойдешь до болота и справа от него увидишь избу малую. Раньше мы ее под зимник подобили, а сейчас нет нужды туды зимой мотаться.
– Старик… – От волнения Андрей стал чуть заикаться. Реальное чувство свободы перехлестывало его и гнало наметом к цели.
– Ну, скоро там? – раздалось из ледника.
– Чуток осталось! – взвизгнул фальцетом дед и снова наклонился к Литуновскому.
– Я дам тебе две тысячи пятьсот рублей, старик. А через месяц после этого дам еще сто тысяч.
– Сколь??
– Сто тысяч рублей, – повторил Литуновский. – А две с половиной, чтобы ты знал, что не обману, дам здесь, сразу. Но через день после того, как ты в следующий раз отсюда уедешь, в сторожку положишь одежды, желательно поприличней, моего размера, и продуктов на два дня.
– Ой, лихо… – взмолился дед.
– Знаю, что лихо, – рассердился Андрей. – Потому что я никого не убивал, старик. Я не убивал тех троих, за смерть которых мне врезали восемнадцать лет. А я не смогу здесь жить, старик. Я умру сам через год. Я не могу жить в неволе, дед, я человек такой… Я к сыну хочу, старый… У меня Ванька без меня другим будет…
– Тихо, тихо, тихо… – прошепелявил сельчанин и осторожно похлопал кнутом по сапогу разволновавшегося Литуновского. – Не егози, паря. Сгоришь зазря раньше времени.
– Ну-ка, давайте, завязывайте там, с разгрузкой! – пробасил выглянувший из ледника замполит, недовольный тем, что работы идут не по обыкновению медленно. – Литуновский, ты долго еще на телеге валяться собираешься?
Андрей встал и нетвердой рукой стал подавать оставшиеся коробки ускорившим разгрузку зэкам.
– Значица, так, паря, – шептал старик. – Сегодня какое у нас? Тринадцатое. В следующий раз я приеду, получается, в конце апреля. Грех на душу беру, не знаю, простится ли, но больно уж жалко на тебя смотреть. Сын, говоришь? Сколько пацану?
– Пять, – сглотнув комок, не веря собственному счастью, глухо выдавил Литуновский.
– Ай, беда… Пацана жаль, и тебя, паря, жаль. Точно не убивал?
– Крест целую, батя…
– Значица, так тому и быть, – старик прихлопнул себя по голенищу войлочного серого сапога и качнул головой. Ты только уж не выдавай меня, если что, паря… Знаешь, всякое случается, а мне на старости лет…
– Батя, богом клянусь… – У Андрея прихватило горло, едва он представил, как выдает старика администрации.
– Да слазь ты с телеги, Литуновский, черт тебя подери! – рявкнул замполит и махнул рукой конвою – «гоните этих троих обратно».
– Как приеду, все расскажу тебе, – пробормотал напоследок старик и вдруг приосанился и взмахнул кнутом. – А ну, слазь, тать!..
«Я хочу домой».
«Хочут все, не все доезжают. С., 1969 г.».
Следуя к бараку под конвоем, Андрей не чувствовал ничего, кроме запаха наступившей весны и того неоправданно радостного, что она приносит с собой.
Через час зэки, глотая с алюминиевых ложек капусту и запивая ее жидким чаем, сквозь приоткрытые окна похожей на барак столовой ловили ноздрями запах яиц, жарящихся в караульном помещении, и аромат куриного бульона, доносящийся из жилой части Белого дома.
– Я, когда приду, попрошу жену сварить борщ со свининой, – сказал Ворон и прополоскал рот остатками чая.
Зэки чуть отвлеклись, но, услышав, что и когда собирается делать Ворон, снова вяло заскребли ложками по днищам котелков.
Сидеть Ворону оставалось еще девять лет.