Глава 1
Он был как все. За тот месяц, что он прожил в бараке, никто так и не понял, кто поселился рядом с ними. Так себя не ведут ни суки, ни мужики, ни блатные. Ни с кем не разговаривал, в перебранки не вмешивался, ничего не выяснял, работал без энтузиазма, но и без ленцы. Тупо и угрюмо врезал в ствол кедра цепь «Тайги», водил широкими плечами, дожидался крика напарника с длинной палкой – «Бойся!» – и отходил в сторону. Смотрел на небо, перекуривал и медленно подходил к следующему дереву.
За тридцать дней, к середине марта, он потерял около десяти килограммов, и ни разу не попросил лекарства или сигарету. Была «Прима», он курил. Не было – молчал, смотрел на небо и закурил в отсутствие табака один лишь раз. Когда к нему подошел Толян Бедовый и протянул непочатую пачку, новенький вскрыл ее, вынул сигарету, а пачку вернул смотрящему. Тот пожал плечами, посмотрел с удивлением на того, кому ее дарил, сунул в карман и отошел.
Его звали Андреем Литуновским, и прозвище Летун прилипло к нему с первых минут. Дать прозвище – забота неплевая. Нужно и характер взять во внимание, и фамилию. С этим же все оказалось проще пареной репы. Летун – во-первых, с именем полный унисон, во-вторых, зэкам не было известно ни единого случая, когда за три убийства человека успели бы осудить за три месяца. Смак, а не погоняло.
Самому ему, казалось, было все равно. Летун так Летун. Впрочем, что говорить о прозвище, если его не интересовали куда более важные вещи. Он еще ни у кого не спросил, как купить сигарет, как достать мыла, или почему по ночам кое-кого загоняют под нары и эти кое-кто, трясясь под шконками от страшного холода и сырости, лежат под ними до утра. О сигаретах Летуну рассказал Саня Зебров. Нужно обратиться к писарю и сказать, что третью часть заработанных денег он, Летун, хочет перечислять на счет магазина для приобретения курева и предметов первой необходимости. Каждые десять копеек с рубля шли при этом писарю, но это был единственный способ иметь сигареты и не заниматься попрошайничеством. Попрошайничество здесь не в моде, единственное, что можно взять в долг, это лекарство. Но его потом нужно будет вернуть, и горе тому, кто не возвращал. Как-то сразу отпадал вопрос о тех, кто ночует, словно крыса, под нарами, да только он и не вставал перед Литуновским.
Впрочем, о крысах на «даче» разговор был особый. Когда год назад завелась одна, то есть Вова Момыкин не нашел в тумбочке новых шерстяных носков, в тот же вечер почему-то повесился Смык из Калуги, и Царь долго объяснял Хозяину – начальнику красноярской «дачи», что Смык неоднократно был замечен при высказывании мыслей вслух о добровольном уходе из жизни. Так что под нарами в бараке ночевали не крысы, а должники.
К началу лета Летун стал приходить в себя, взгляд его просветлел, и он впервые за долгие дни заговорил. С напарником, который помогал ему валить лес. Вообще и не с ним даже. Скорее с собой. Во время перекура Летун, как обычно, отошел в сторону, подождал, пока осядет поднятое облако снега от упавшего кедра, и снова поднял глаза на небо.
– Что ты туда постоянно смотришь? – не выдержал Зебра. – Правды у бога ищешь? Нету ее, правды! И бога нет! Был бы, он еще вчера тебе аспирину сбросил!..
– Небо, – сказал Летун. – Небо.
– Что небо? – растерялся Зебра.
Летун посмотрел на напарника и отошел в сторону. Зебра так и не понял, что хотел сказать бывший полковник. Терзать человека расспросами на зоне не принято, но Зебра, улучив момент, а это произошло только через три дня, когда терпение Саньки лопнуло, вновь вернулся к разговору.
– Что – небо?
Летун не удивился вопросу, хотя времени прошло порядочно, чтобы тему как следует подзабыть. Но он снова ничего не сказал и, забросив на плечо «Тайгу», направился к очередному дереву. Зэки терпеливы, на «даче» срок идет не на часы, а на месяцы. И Зебра решил ждать. Как-никак он напарник, а человек еще не освоился. Придет час, когда тот сам решит заговорить с ним.
На обед они ели прелую капусту, которая почему-то называлась свежей и тушеной, закусывали хлебом и пили из эмалированных кружек чай. Он отдавал ковылем, был почти бесцветен, но в меню именовался «индийским с сахаром». Так продолжалось изо дня в день, полковник молчал, смотрел то в небо, то сквозь сплошную стену кедровой делянки, и словно ждал момента, чтобы сказать что-то, чего здесь еще не слышали. Однако первым заговорил с Летуном не Зебра, а Толян Бедовый. Время шло, новичок себя не проявлял ни с лучшей, ни с худшей стороны, начинало казаться, что это будет продолжаться вечно, и кто не мог мириться с этим ни при каких обстоятельствах, так это смотрящий за бараком. Толян был тут на правах вора, смотрящим за колонией, и молчаливость спокойного зэка стала вызывать у него бессонницу.
В конце марта, когда на делянке появились первые ручьи и запах кедров стал навязчив, к курившему после обеда Летуну подошел Колода – помощник Бедового.
– А ты не слишком разговорчив. – И, догадавшись, что такая постановка вопроса и не требует ответа, поспешил объяснить причину своего прихода. – Подойди к Бедовому, у него к тебе пара вопросов.
Летун встал, размял подошвой кирзача коротенький окурок и направился к месту постоянного пребывания Бедового во время рабочего дня. К одному из пней свежеспиленного кедра. На каждый день у Бедового был свой пень, и к концу пятого года пребывания на «даче» он посидел на полутора тысячах.
– Я все хочу спросить тебя, – предложив Летуну ствол дерева в качестве стула, начал Толян. – Это правда, что ты прибил троих?
Ответа ему пришлось ждать долго, поэтому он вопрос переиначил:
– Зачем мужику приличного вида, не киллеру и не народному мстителю убивать троих фраеров?
– Перед глазами мельтешили.
Бедовый поморщился. Происходило неприятное, контроль за разговором уходил в другую сторону.
– Это было личное или, как принято, по пьяни?
Одно дело – расспрашивает такой же зэк, другое – когда интересуется смотрящий. Разница ощутимая, но Толян этим правом никогда не злоупотреблял. Ему просто не давала покоя мысль о том, что сидящего перед ним человека устраивало все, что ему предлагала жизнь. Сейчас она предлагала ему муки и бесполезный, с точки зрения его, Толяна, труд, но Летун еще ни разу ничем не возмутился и не заявил, что он, хоть и в зоне, но все-таки человек. Обычно о том, что они люди, убийцы, насильники и мародеры вспоминают именно здесь. Этот – нет.
– Здесь все, кроме меня, считают, что их осудили несправедливо. Несправедливо хотя бы по сроку. Я не настаиваю, но ответ твой по этому поводу услышать все-таки хочется.
– Мне уже неважно это, – Летун был чем-то, видимо, расстроен. Именно сейчас, когда с ним об этом заговорили. – Я здесь, и это главное. Остается думать, как вновь стать свободным.
У Бедового дрогнула бровь.
– Свободным через восемнадцать лет? Или иначе?
– Мне уже неважно и это.
Толян пожевал губу. Зэк ему нравился, но он не мог понять, почему. На революционера не похож, на застенчивого ублюдка тоже, не похож и на суку, однако в глазах этого Летуна такое равнодушие, что остается подозревать, что он уже нашел веревку, а теперь мучается от невозможности достать кусок мыла. Страдать по нему здесь никто не будет при любом раскладе, однако жаль, если уйдет хороший человек.
– Давай поговорим еще через месяц, – решил Бедовый и оставил Летуна в покое.
Если бы в этот момент Бедового спросить, такая ли острая необходимость была в получении этой информации, и потребовать искреннего ответа, он признался бы, что необходимости не было. Всю подноготную, которая крылась в рамках уголовного дела любого из осужденных шестого барака, он знал наизусть. Для этого есть Хозяин, отношения с которым были налажены еще Царем, были кумовья, которые поясняли непонятное, и зона жила, управляемая администрацией, но по правилам Бедового. Смотрящий никогда не пойдет на поводу у начальника колонии, но всегда найдет компромиссное решение, когда всем удобно и цели обеих сторон реализуются, не пересекаясь. Бунта на зоне не хотел Хозяин, пренебрежительного отношения к себе не мог позволить Бедовый. Стороны понимали это, как и в любой колонии, и всегда находили компромисс. Платой за терпимое отношение друг к другу была вялая реакция со стороны Толяна, когда администрации хотелось шерстить барак и искать виновных не только там, где они были, но и там, где их не могло быть по всем определениям – на то администрация и существует, и малая толика информации, которую получал Бедовый из уст Хозяина. Сотрудничеством с «красными» назвать это было нельзя, это была политика, установленная годами. Однако никто не просил снисходительного отношения к себе и не предъявлял друг к другу претензии, когда зэки голодали и умирали от невыносимых условий содержания. Какие компромиссы бы ни существовали на «даче», они неминуемо приводили к ненависти одних к другим и издевательствам вторых над первыми.
История зэка по прозвищу Летун была известна Бедовому с первого дня пребывания того в зоне. Из материалов, имевшихся у Хозяина, следовало, что Литуновский, употребив изрядное количество спиртного, пошел встречать жену и стал свидетелем недружелюбного отношения к ней троих мужчин того возраста, когда армия уже за плечами, а праздник все продолжается. Получив отпор, трое молодых людей пообещали сделать мужу приглянувшейся им дамочки больно, и удалились. В качестве профилактики последующих событий и предупреждения реализации обещаний Литуновский вернулся домой, вооружился каким-то огнестрелом и пошел искать обидчиков. Нашел. И через полчаса после возвращения домой был задержан операми местного РОВД. Были свидетели, были протоколы, были понятые и суд.
Все бы ничего, статья у Летуна не позорная, и все указывает на то, что на «даче» появился человек, которого следовало уважать, однако Бедовый, пользующийся заслуженным авторитетом среди равных себе, никак не мог взять в толк, зачем интеллигентному на вид мужчине, у которого интеллект прямо-таки отсвечивает от лица, понадобилось идти убивать людей, не успевших его жену даже оскорбить. Бедовый решил выждать.
– А он признал свою вину на суде? – спросил мимоходом Толян у Хозяина.
– Нет, как мне известно, – пожал плечами тот. – Мне из «семерки» поступают не все сведения. Там, – он ткнул пальцем в крышу офицерского общежития, подразумевая, по всей видимости, начальство ИТК-7, – полагают, что много мне знать не нужно. А знаешь, зэк, я с ними согласен. Сколько вас здесь, незаконно обиженных? Пятьдесят? Сейчас уже пятьдесят один. Нам, как и вам, всегда кажется, что знать меньше положенного гораздо безопаснее, как если бы знать больше, чем нужно.
Однако Бедовый помнил, что в разговоре эти слова Летун в какой-то части опроверг. Он не стал утверждать, что невиновен. «Набивает себе цену и копит авторитет на восемнадцать грядущих лет?» – думалось смотрящему. Ответа не поступало, время шло. Как бы то ни было, смириться с тем, что во вверенном ему братвой бараке проживает человек с мутной судьбой, Бедовый не мог.
К середине апреля уже никто не звал зэка ни Литуновским, ни Андреем. Летун. Здесь не было имен, они выветривались не только из барака, но и из памяти самих владельцев за те самые три месяца, которые новенький и пробыл в зоне. Дождливая весна, о которой молили зимой, обещала новые испытания – мошкару. Так бывает всегда: кажется, нет ничего страшнее холода, и все будет легче, когда придет тепло. Но, едва под «антимоскитки» начинает пробираться гнус, лезть в ноздри, рот и глаза, на делянках все чаще вспоминается зима, и ее спасительная сила, убивающая этих летающих и кровососущих тварей.
Летом к «даче» стали все чаще прибывать подводы из окрестных деревень. Сдать в этом диком уголке природы молоко, яйца, сметану, творог и получить за них реальные деньги можно было только здесь, на «даче». Подросший молодняк весной переставал брать вымя и тянулся к пробивающейся сквозь еще холодную землю жидкой траве. Теперь молоко у деревенских было в избытке, и его можно было продавать.
И подводы, груженные плодами натурального хозяйства, потянулись из ближайшей деревни. Называлась она Кремянка, жителей в ней насчитывалось не более двухсот, и пробавлялись они тем, что летом собирали ягоды и шишки, а зимой продавали их приезжим из Красноярска за бесценок. Как правило, к «филиалу» седьмой красноярской колонии, именуемой среди зэков «дачей», а среди жителей окрестных деревень «адом», приезжал кто-то один и привозил на своей лошади товар всех. Возвращаясь, отчитывался перед селянами по списку, по списку же и раздавал деньги. Деревенек таких вокруг «дачи» было несколько, одни говорили – шесть, другие – пять, но ближе всех располагалась Кремянка. На «даче» всех знали в лицо и поименно, а иначе и не могло быть. Что там, что здесь люди жили долгое время и убывать в ближайшее время явно не собирались.
Троих заключенных, в том числе и Летуна, отправили на разгрузку очередной подводы, и старик с куцей бороденкой, заметив их приближение с конвоем и недовольный таким положением вещей, погрозил зэкам залоснившимся кнутом:
– Смотрите мне, ироды!.. Штоб ни одно яйцо не пропало. В прошлом годе два десятка пропало, даже скорлупы не нашлось! И килограмм творогу исчез. Знаю я вас…
Яйца, конечно, все равно пропали. Как и небольшое количество творога. За такими событиями не могли усмотреть ни двое парнишек с буквами «ВВ» на погонах, ни бдительная немецкая овчарка. Двое носили продукты в ледник, замполит распоряжался внутри, а Летун подавал груз с телеги. Рядом с ним стоял вооруженный кнутом дед и сверял список с убывающим товаром. Все как обычно, как каждую весну.
– А что, дедушка, – тихо, как имел обыкновение разговаривать, поинтересовался Летун. – Пенсию у вас в деревне платят?
– Платят, – поморщился, недовольный, что его перебили, старик. – Лучше бы не платили.
– Что так?
– А на шестьсот рублей прожить можно?
– Шестьсот? – улыбнулся Летун. – Мы на сто пятьдесят в месяц живем.
– То вы, а то – мы, – резонно пояснил дед. – Разницу чуешь? Ты аккуратней подавай, аккуратней. Это не кедры, а яйца.
– А как же вы живете на шестьсот рублей? – снова помешал старику вести подсчеты Летун. – Хозяйство разве можно содержать на такие деньги?
– Да ты меня специально со счету сбиваешь никак? – возмутился курьер. – Я все равно с ледником сверюсь.
– Не вопрос, – согласился Литуновский. – А детки разве не помогают?
– Ты, зэк, новенький, как я догадываюсь, – осенило старика. – Детки все при нас. Куды им отсюда ехать? Кому оне в городе нужны?
Немного смирившись с тем, что его не обманывают, а просто разговаривают, как с человеком, сельчанин присел на грядку телеги и прокашлялся. Угостил Летуна папиросой, прикурил сам и, пустив в сторону дымок, признался:
– Думаешь, нам легко? У меня трое сынов, и дочка на сносях. Мотоцикл сломался, а где мне пятьсот рублей на ремонт взять? Ладно, жиры и мясо в дому есть, но мыло надо? Сахар надо? А внуков обувать во что? Просил у вашего кирзы старой, не дает. А мне вас жалко, ей-богу, жалко. Убивцы вы, конечно, но моя бы воля, упростил бы я жисть вам.
– Это каким же образом?
Андрей затянулся папиросой, и голова у него закружилась, как от стакана водки. Три месяца назад оказавшись здесь крепким человеком, в свои сорок лет он и не думал о том, что после разгрузки половины телеги с грузом у него иссякнут силы и он почувствует слабость. Это состояние немощности усиливалось с каждым днем, и он начал чувствовать приход той болезни тела и духа, которая здесь называется синдромом «дачи». Это состояние жуткой депрессии от понимания того, что ты не прожил тут и двадцатой части положенного срока, но начинаешь задумываться, как не загнуться следующей зимой. Андрей думал о зиме, потому что не знал, как тяжело на «даче» лето. Полная депрессия овладеет его разумом тогда, когда он поймет истину, доходящую до каждого новенького, прожившего здесь год. Лето на «даче» не лучше, чем зима. А весна не лучше осени. Время года меняется, а мысли о том, как сохранить силы и выжить, остаются прежними. И каждый новый год уверяет в том, что никто отсюда уже не уйдет. За три последних года во всяком случае ушло всего шестеро. И сейчас они лежат на зоновском кладбище под памятником из штакетника, на котором значатся лишь цифры. Здесь нет фамилий. Пока живешь, имеешь кличку. Ушел – получишь цифры.
– Каким образом? – Дед задумался. – Ну, лес, ведь его весь не свалить, сынок. Так зачем вас так мучить? Дорогу строят – кедры трактором валят. Потому что быстрее и дешевле. Значит, вас валить заставляют, чтобы не скучали. Скучному зэку мысли в голову бедовые лезут, да силы у его на свежем воздухе крепчают. А ведь вам, паря, сроки такие не для того дают, чтобы вы здоровье копили. Тебе, к примеру, сколько дали?
Литуновский признался, что восемнадцать. Услышав число, старик обмяк и сразу постарел лицом. Кнут в его руке уже не играл, а шевелился.
– Вот оно, значица, как… А за что, ежели не секрет?
– За убийство.
– Вот оно как, значица… А сейчас-то тебе, паря, сколько?
– Сорок один.
Старик затянулся папиросой. Подсчитал уже давно, но произносить вслух стеснялся. Деревенские, они учтивые. Пусть даже зэка, но не обидят. Чувствовалось, что старик жалеет о своем любопытстве.
– Пятьдесят девять мне будет, дед, – ответил за него Андрей. Тихо ответил, спокойно. Но столько воя и горя было в этом спокойствии, что старик покопался в телеге и вынул какой-то пакет.
– Поешь творожку, – он развернул сверток и протянул Андрею. – Это мой, не отчетный. В дорогу брал.
Зачерпнув рукой белоснежного месива, Литуновский отправил его в рот и зажмурил от удовольствия глаза. Творог на свободе он не ел, особой любви к нему не испытывал, но сейчас, когда почувствовал на небе кислый вкус сладкой свободы, вдруг перестал жевать и закрыл рукой глаза.
– Да ты не переживай, он действительно мой. Ничего не стоит.
Слез не было, Литуновский не мог их себе позволить, однако наружу могла выскользнуть и та влага, что накопилась за доли секунды независимо от его желания. Развернув вверх лицо, он посмотрел на медленно плывущее облако. Оно было похоже на плюшевого белого мишку, которого он купил сыну на пятый день рождения.
– Ты жуй, жуй, – по-доброму, не понимая, посоветовал старик, видя, как Летун сидит с полным ртом и смотрит в небо. – Я еще дам.
Творог во рту превратился в раскисшую массу. Ее невозможно было ни сглотнуть сжавшимся от тоски горлом, ни прожевать. Старик, сообразив, что происходит неладное, быстро вынул из сидорка закупоренную газетной тычкой бутылку молока, и протянул зэку.
– Спасибо, – едва отдышавшись, поблагодарил Андрей и вернул бутыль. – Спасибо…
– Вот еще яйца, вот хлеб. Пользуй.
Но Литуновский, силой заставив увести глаза в сторону, отказался:
– Тебе обратно ехать, побереги.
Двое заключенных носили товар, и по их возбужденным лицам было понятно – носят не зря. В такие минуты внимание охранников и подсчеты замполита в леднике бессильны.
– Лодку починить надо, – продолжал сетовать старик, – а на что купить смолы? Опять же, сети прохудились. Мы со старухой подсчитали, чтобы все дыры в хозяйстве заткнуть, не менее двух тысяч трехсот рублей надо. Ну, выручу я сейчас рублев триста, ладно. Рыбы кровососам городским сдам рублев на двести. А где остальные взять? До шишек еще полгода, а за мехом скорняги лишь в декабре прибудут, после линьки. Как жить? Ох, горе…
– Да, трудно вам, – пробормотал Андрей. – Вам бы две с половиной тысячи. Решение всех вопросов…
Старик посмотрел на Летуна взглядом, полным возмущения.
– Две с половиной… Да полторы бы! Я шифер бы старый использовал на дому, и делов-то. А полторы – это в самый раз.
Над их головами стремительно пролетела какая-то серая птичка и, чиркнув воздух коротким пением, скрылась в лесу.
– Скороспель, – поспешил объяснить дед. – Значит, разлетались, лето дождливое будет. Ох, горе вам, ребяты… После такой зимы такое лето…
– Ну, что там? – Из ледника показался порядком замерзший замполит.
Конвоир, тот, что с собакой, крикнул, что разгрузка завершена, и спросил, уводить ли «этих троих». Литуновский с первого дня отметил про себя одну особенность – их никогда не называли людьми. Лишь числом, в зависимости от того, какое количество человек имелось в виду. Если один – номер на телогрейке. Если несколько, то как сейчас – «этих троих».
– Ты вот что, парень, – засуетился сельчанин. – Я через две недели снова приеду, товар привезу, так я тебя на разгрузку попрошу. Начальник зоны мне разрешит, так что посидим, я захвачу для тебя поесть чего, поговорим, лады?
– Лады, – Андрей соскочил с телеги и протянул старику руку. – Спасибо за молоко. Ну, и за творог, конечно.
Если бы не этот творог, Андрей еще не скоро бы почувствовал, что его судьба расколота, как колода топором. Восемнадцать лет были настолько нереальным, плохо усваиваемым в голове понятием, что время, отбываемое на «даче», текло размеренно и спокойно. Еще не было необходимости вычитать из восемнадцати лет, обозначенных судьей с голубыми волосами, три месяца и получать результат в семнадцать лет и девять месяцев. Литуновский лишь сейчас, подталкиваемый прикладами в спину, двигающийся к бараку, стал осознавать, что в этой зоне прошла вся жизнь, а сидеть ему еще шестьдесят восемь раз по столько. Он так и зашел в барак. На негнущихся ногах прошел до нар и сел, словно боксер, только что получивший нокдаун. И еще этот запах творога свободы, что стоял во рту и отдавал теплым коровьим молоком, вкус которого он совершенно позабыл.
Белый мишка, еще даже не успевший запылиться к тому моменту, когда за Литуновским пришли, жена, с которой за шесть лет он так и не смог ни единожды поссориться, работа, которую ни разу не предавал, знакомые лица…
Все это сначала медленно двигалось перед его глазами, потом вдруг закружилось со страшной скоростью, промелькнуло, исчезло, и на смену привычному, старому, пришел затхлый запах барака, не просыхающая до утра одежда, лица, надрывающиеся от натуги, и спелые, молодые лица конвоиров, утешавших себя тем, что они здесь на два года, а он, Летун, на восемнадцать.
Восемнадцать лет…
Боже мой, думалось Андрею, Вике будет сорок восемь, Ваньке двадцать три, а ему, законченному старику, пятьдесят девять. Он даже не сможет ощутить то чувство восторга, которое испытывает мужчина… Если он выживет, если сможет уехать на свободу в вагоне поезда дальнего следования на восток, то он уже никогда не станет тем, кем был до сих пор. Черт с ней, службой, бог с ними, машиной и вещами. Он не сможет обнять жену и доставить ей удовольствие, которого она ждала восемнадцать лет…
А кто сказал, что она будет ждать столько времени? Он уже столько наслушался, что и тени сомнения не может быть в том, что Вика не откроет объятия кому-нибудь другому. Да, возможно, что она все эти годы будет жить одна. Да, она встретит его дома, но кто уверит Андрея в том, что за эти восемнадцать лет она ни разу не предала его? Ведь это просто невозможно, она человек, как и все.
Литуновский сел на нары и прислушался к себе. Смог бы он ждать Вику восемнадцать лет, не прикасаясь ни к одной женщине? И ужас овладел им, когда он понял, что однозначного ответа, того, которого он ожидал, нет. Если это не случится сознательно, то может произойти случайно. Праздник, чуть превышенная норма спиртного, легкий флирт, а утром будет уже поздно. Уже все произошло, и теперь остается только лгать. Лгать и… раз уж это случилось, и врать все равно придется… Зачем ей мучить себя ожиданием? Срок, в конце концов, дали ему, а не ей.
И он едва не сошел с ума. Выводы, которые не напрашивались в течение трех месяцев, внезапно стали очевидными, и горло вновь перехлестнула веревка горя. Он сидит и строит будущее Вики, а если это уже… Если это уже произошло? Три месяца. Вика не могла и дня обойтись без любви, она была моложе на одиннадцать лет, и от сил и нежности Андрея заводилась с первой минуты близости. Ей сейчас так не хватает этой близости, зато в избытке тех, кто готов понять и утешить…
Он поймал себя на мысли о том, что размышляет, к кому Вика отправит Ваньку, чтобы он не стал свидетелем того, как ее утешает кто-то другой, очень не похожий на папу. Ванька… Он вылитый Литуновский, лишь нос у него чуть с горбинкой, как у Вики. Он вырастет, и так и не поймет до конца, есть у него отец или нет. Не сходит с ним на стадион, на свой первый футбольный матч, и советоваться о первой близости с женщиной будет не с бывшим зэком, валившим в Красноярской тайге кедры, а со сверстником, уже пережившим эти счастливые минуты разочарования.
Уж лучше, если Вика выйдет замуж. Давя в горле слезы горя, которого ни разу не испытывал за сорок один год жизни, Литуновский думал о том, что даст ей развод не задумываясь, лишь бы не чувствовать себя здесь обманутым и забытым. Когда Ванька его увидит, сухого, иссушенного туберкулезным кашлем и язвой, ему, Ваньке, будет уже все равно. Какие чувства может испытывать взрослый человек, который последний раз видел отца в возрасте пяти лет? Да и увидит ли? Прожито всего одна шестьдесят восьмая срока, которая уже показалась вечностью. Больным сном, за который пролетела жизнь.
«Когда я отсюда выйду, Брежнев будет целовать марсианина. А.Смышляев, 1981 г.».
Не будет, Смышляев, не будет.
Фьюить! – рядом с окном, у самой земли, чиркнула тишину птичка.
Скороспель – так, кажется, назвал ее тот старик из Кремянки. К дождливому лету, сказал.
Такие вот перспективы. А как прожить этот день? Как жить здесь каждый день, понимая, что жизнь уходит, утекает как песок сквозь расставленные пальцы, и ее уже ни на что не хватит?
Лето… До лета еще два месяца. А после дождливого августа на болоте завоет выпь, и старик приедет и объяснит, что это к морозной зиме. Выпь воет от переживаний за то, что тепло закончилось, сил накоплено немного, и она не уверена, что их хватит на перелет до Африки. Там, в Египте, у нее есть облюбованный кусочек Нила, где она каждый год проводит время в компании с себе подобными. Там тепло, много лягушек, но до всего этого нужно еще долететь.
А он так хочет быть с Викой и сыном прямо сейчас, за семнадцать лет и девять месяцев до того часа, когда перед ним распахнут ворота «дачи» седьмой красноярской колонии. Он пересек бы двойное ограждение и бегом побежал к вокзалу, не ожидая вечернего рейса зоновского «ЗИЛа», чтобы оказаться попутчиком. Он сходил бы с ума, считая часы дороги, отпусти его прямо сейчас. Но перед тем как ему оказаться на перроне с билетом и справкой об освобождении в руке, должно пройти семнадцать лет и девять месяцев. Должна пройти жизнь.
Придя в себя, он стал прислушиваться к себе, пытаясь понять, какие изменения произошли в нем с того момента, как он стал думать о Вике и сыне. Через минуту вползаемое, не оставляющее его ни на минуту, как и любого другого здесь, чувство голода вновь вернуло его в реальность. Хочется есть, а до ужина еще два часа.
«Хочу мяса…»
Фьюить!..