Назаров
— Да это ж — позоруха дикая! — кипел от негодования Кудряшов, безуспешно пытаясь очистить от снега словно живую, прыгающую в руках обойму. Его в буквальном смысле слова трясло, ломало, на куски разрывало от беспредельного возмущения. — Да сколько живу, меня еще ни одна подлючка так лихо, с головой в дерьмо не опускала! Мало того, что он нас, как пацанов, разоружил, так он еще и связи нас лишил, брэчара недоделанный! Не-е-ет, нельзя, Михалыч, такое им спускать. Нельзя, я тебе говорю! Иначе вообще оборзеют, на шею сядут. Ну, что я не прав, что ли? Не прав, да? Ну, чего ты молчишь?
— Да прав ты. Прав, Боря. Только успокойся, — внешне невозмутимо откликнулся Назаров, но и у него на душе после произошедшего инцидента остался весьма неприятный осадок.
— То-то и оно, что прав, Михалыч! Прав, естественно. Да если наши, не дай бог, узнают, как мы тут с тобой на пару перед этим говнюком пузыри пускали, позору ведь потом не оберешься! Да на каждом углу склонять начнут. Да все, кому не лень! Все до последней кости перемоют. И только одно нам тогда останется — или удавиться, или уволиться к едрене фене. Все равно больше никакой жизни у нас с тобой не будет. Никакой! Это я тебе, Михалыч, гарантирую. Не-е-ет, ты как хочешь, а я этого Рэмбо доморощенного все равно достану. Достану и упакую по всем правилам. Никуда он от меня не денется.
— А ведь он, Боря, стрелять на поражение будет. Определенно будет. Ты на его глазишки внимание обратил?
— Да какие там глаза, Михалыч? Ну какие, к черту, там глаза? Да он же понтует просто. На испуг нас с тобой берет. А у самого небось поджилки трясутся…
— Да нет, Борь, тут ты не скажи. Разоружил он нас вполне профессионально. И ни одна жилка при этом на лице не дрогнула. А взгляд у него — точно нехороший. Тяжелый взгляд, Боря, мутноватый какой-то, как у наркоши обколотого. Как будто на курок ему нажать — раз плюнуть. Просто не захотелось ему в этот раз по какой-то причине на себя мокруху брать. Но только вовсе, как я думаю, не из боязни и не из жалости, а из каких-то там своих чисто деловых прагматичных соображений. Да ты и сам, конечно, все это вовремя почувствовал. Иначе б обязательно в драчку ввязался. Я ж тебя знаю…
— Хочешь сказать, что у меня, попросту говоря, очко игрануло? — попытался было изобразить ущемленное самолюбие Кудряшов, но, перехватив ироничный взгляд Назарова, заметно сконфузился. И как-то весь пыл его в один момент иссяк. — Да было дело. Чего там…
— У него, как я понимаю, где-то лагерь совсем рядом, — сглаживая возникшую неловкость, без паузы продолжил Назаров. — С собой ведь ничего, кроме автомата. Даже вещмешка нет. Как будто выскочил на часок налегке поохотиться.
— Слушай, Михалыч, а что это за ствол у него такой? Я что-то первый раз вижу. С глушаком, но без оптики? Точно не охотничий.
— Да, наверно, какая-то новая военная разработка. Я тоже не в курсе. Только на вояку он явно не тянет. Хотя кто его знает? Теперь их столько развелось. И не только государевых. У каждого толстосума своя армия.
— Но, если лагерь, то он наверняка там не один застолбился?
— Вполне вероятно. А сколько их там — мы с тобой пока не знаем. Только гадать можем. А потому… прежде, чем нос туда совать, надо все продумать самым доскональным образом…
— Так ты все-таки со мной согласен? — встрепенулся Кудряшов. — Убедил я тебя, да, Михалыч?
— Да меня и убеждать-то не нужно, Борь. Это же само собой разумеется. И дело тут не в какой-то там детской обиде. Нам необходимо, по крайней мере, аккумуляторы от радиостанций вернуть. Они у нас по учету проходят. И не в моих правилах такие царские подарки кому-то делать. Да и без связи мы с тобой теперь как без рук. Даже мужикам в заповедник отзвониться не можем. А ведь нам еще работать.
— Согласен, Михалыч. Так когда двигаем?
— Не торопись, Борь. Естественно, не сейчас. Пусть он окончательно успокоится. Убедится в том, что мы у него на пятках не висим. Давай-ка еще отойдем подальше. Где-нибудь в сторонке костерок разобьем. Пообедаем. А там все как следует и обмозгуем, чтобы ничего сгоряча не напортачить.
— Принято, Михалыч! Давно пора червячка заморить. У меня уже сосет под ложечкой.
Отошли. Развели небольшой неприметный костер. Накоротке обивачились. Запросто можно было и чайку заварить, и кулешок сварганить. Все для этого было в наличии — и котелок, и концентрата всякого в достатке. Но, перекинувшись парой слов, отказались от этой затеи. Не ко времени, да и настроение не то.
Кулешов достал из рюкзака завернутый в газету увесистый шмат соленого сала, пару луковиц, банку консервов. Глядя, как Назаров выгружает из своего безразмерного «сидора» и методично по-хозяйски раскладывает на «столе» разнокалиберные пластмассовые контейнеры со всевозможными закусками, не удержался от комментариев:
— Вот умеет же твоя Аннушка, шеф, тебе красиво потрафить. Моя ж, зараза, не такая. Сама никогда не сообразит, что мужу путного в дорогу собрать. Пока носом ее не тыкнешь — ни за что не пошевелится.
— Так ты бы поменьше, Боря, по бабам бегал. Глядишь, и осчастливит.
— Да, есть такое дело, Михалыч. Сознаюсь. Ну не могу я, понимаешь, хорошую бабенку мимо себя пропустить. Как увижу — сразу в жар бросает. Так все в груди и сжимается. Да и что ее, дуреху, не пожалеть-то, особенно, когда одинокая? От меня же не убудет.
— Смотри не надорвись только. Пупок не сточи раньше срока.
— А вот когда мне стукнет столько, сколько тебе — тогда и буду осторожничать. А пока вроде рановато, — сказал и без всякого перехода спросил, распустив безмятежную улыбку: — Ты как думаешь, Михалыч, чего он тут шарахается? За двести километров от жилья? Да и если лагерь? Зимовья тут нигде поблизости точно нет, судя по карте. Да и дорог вообще никаких… На снегоходе тоже вроде рановато — наст еще толком не стал. А?
— Слышал я вроде, кто-то в управлении мне говорил, что где-то в этом районе какую-то стройку капитальную развернули…
— Рядом с заповедником? В глухой тайге? Стройку?
— И что тут удивительного, Боря? У наших нуворишей — свои загребы. И почему бы им в таком случае подальше от людских глаз, в этой первозданной глухомани, не отгрохать себе какую-нибудь шикарную фазенду, чтобы с балкончика красотой любоваться? Что им мешает?
— Нет, это, конечно, можно, если у тебя бабок немерено. Кто бы спорил? Но какой смысл, скажи ты мне, им здесь летом мошку да комарье кормить? Что за дурацкая причуда? Здесь же этой твари летучей — просто тьмища. Сплошь вдоль подножия хребта одни болота. Да еще клещей, как листьев, на каждом кусте.
— Да придумают что-нибудь. На худой конец, репеллентиком попрыскают с вертушки. Или еще чего. Это же все мелочи, Боря. Сам же говоришь — если денег куры не клюют.
— Ну, могут, конечно, согласен…
— Вот оттуда, вполне вероятно, они и пришли.
— Тогда, Михалыч, получается, что это дворянское гнездышко от нас сейчас не особо далеко? Да что там? Совсем под боком, совсем близко? Максимум в паре дневных переходов?
— Похоже, что так… Скорее всего.
— Ну, туда нам, ясное дело, путь заказан — ни за что не пропустят. Да и запросто можно вообще без башки остаться. Кто его знает, сколько их там обретается… Выходит, одна у нас надежда — где-то в тайге их накрыть. И побыстрее, пока обратно не слиняли? Тогда, Михалыч, поспешить бы надо? А вдруг они уже назад намылились?
— Не надо, Боря, никуда спешить. Любая спешка — ты сам знаешь… И вообще — я так думаю — давай-ка сегодня уже, на ночь глядя, никуда не пойдем. Очень рискованно. А пойдем за пару часиков до рассвета. Думаю, их табор отсюда — в паре часов спокойной ходьбы, не дальше, исходя из того, что он совсем налегке на охоту отправился. Поэтому, я думаю, вполне успеем взять их еще тепленькими, пока глаза не продрали. И это, Боря, — самый логичный вариант. Вот так мы с тобой и поступим. Понял?
— Как скажешь, шеф. Как скажешь. Тебе виднее. Только, чтоб потом не пришлось нам локотки кусать. Это еще бабка надвое сказала, что они на ночевку в лесу останутся.
— Ну и отлично, Борь. Добро, — прекращая грозящие надолго затянуться пустые словопрения, твердо подытожил Назаров. — Вот так тогда и порешаем.
Быстро пролетает, гаснет куцый, ущербный ноябрьский день. Вроде бы совсем недавно солнце взошло, а вот уже и снова обреченно клонится к земле, тянет все ниже и ниже, словно уморившись вконец под каким-то непомерно тяжким грузом. Доползло до какой-то там невидимой, неведомо как и чем обозначенной черты и зависло, замерло. Постояло еще немного, словно в раздумье, из последних сил упираясь в кромочку дальних гольцов, рдея, пунцовея от натуги, и в мгновение ока рухнуло в тартарары. И опять пошла змеиться, пластаться по тайге непроглядная могильная мгла, обжимать, подбираться все ближе и ближе, жадно заглатывая пространство. Не успеешь оглянуться, как окрутит, охватит со всех сторон, залепит, зальет липучим сургучом глаза, будто похоронит заживо.
Не уснул. Не смог уснуть. Ну никак не спалось. Лежал, не шевелясь, на давно затекшем, одеревеневшем локте, подальше отодвинувшись, отвернувшись от пышущего раскаленными угольями костра, затянув на подбородке капюшон от спальника. А в голове все крутилась и крутилась всякая ненужная дребедень. Да все хуже и хуже с каждым часом.
Как-то в жизни в последнее время все вразнос пошло. Не так пошло, как надо бы. А вроде и неплохо начиналась…
Занятие по сердцу себе долго не искал. Как-то все само определилось.
Отец, страстный рыбак и охотник-промысловик, с трехлетнего возраста начал его повсюду с собою брать — и в лес, и на реку. И зимой, и летом, в любую погоду. Мама поначалу противилась, ворчала, но тот уперто на своем стоял: «Ничего-ничего, пускай с малолетства к хорошему делу приобщается. Глядишь, не хлюпиком, а мужиком, человеком вырастет. Среди нашей таежной братии, мать, сама же знаешь, алкашей законченных да уродцев всяких моральных — по пальцам посчитать. Тайга ж, она каждого круто в оборот берет, да всю эту гадость нашу темную по капелюшке из души и выдавливает. Это я тебе точно заявляю. По себе знаю». Поэтому, когда пришло время профессию выбирать, и лишней минуты не раздумывал. После окончания десятилетки поступил в Иркутский пушно-меховой техникум. А через два года, будучи уже свежеиспеченным биологом-охотоведом, продолжил обучение в ИСХИ — Иркутском сельскохозяйственном институте на факультете охотоведения. Пять лет пролетели как один день, но ежечасно радостный и светлый. А потом и еще одна сокровенная мечта чудесным образом сбылась — попал по распределению в заповедное Приморье.
Сказочно богатый край заворожил, будто присушил к себе накрепко. Уже через полгода и не мыслил больше его когда-нибудь покинуть.
Все здесь было для него непривычным, необыкновенным, не таким, как в родной сибирской тайге. Везде, куда ни кинь взгляд, какое-то странное, а порой и вообще необъяснимое смешение южных и северных форм. Аянская ель, обвитая лимонником и виноградом. Пробковое дерево и маньчжурский орех, барбарис, аралия, легендарный женьшень — рядом с кедром, пихтой и лиственницей. Изюбрь, и соболь, и пятнистый олень. Белая куропатка и фазан. Голубая сорока и орлан белохвостый. Горал и барс, и тигр — мудрый и грозный владыка леса. И еще великое множество других самых разнообразных видов флоры и фауны. Да просто какой-то неописуемый рай земной для любого натуралиста! Но по роду деятельности все это потрясающее, поражающее воображение природное богатство ему надлежало не только изучать, а в первую очередь оберегать, охранять от ненасытной первобытной человеческой алчности. За что и взялся со всем жаром молодой души, со всем неуемным юношеским максимализмом. Никому не спускал, не уступал, невзирая на лица. И очень скоро нажил себе целую кучу врагов, а потому и первый серьезный разговор с начальством не замедлил состояться. «Это, конечно, здорово, парень, что ты действительно сильно за дело радеешь, — принялся вразумлять его степенный, умудренный опытом Иван Иваныч Стерлигов, в течение двадцати лет бессменный районный охотовед, — но пора бы уже тебе и мозги прочистить. Пока не поздно. Вон сколько кляуз на тебя за какой-то месяц накопилось — воз да малая тележка. Да то, что мне, это еще ладно. Это еще полбеды. А вот то, что на тебя уже в прокуратуру заявление накатали, да не абы кто, а весьма уважаемые в районе граждане — это, я тебе скажу, не есть хорошо. Это, парень, даже дюже плохо. Да просто никуда не годится. Ни в какие ворота не лезет. Я, конечно, в этом деле — на твоей стороне и в беде тебя не оставлю, но далеко ж не все в моих скудных силах. И надо мной начальство есть — соображать же должен».
Нельзя сказать, что этот первый урок впрок ему не пошел, но основательно «соображать» научился гораздо позже, когда еще немало накосячил, немало дров наломал. Спасибо Ивану Иванычу — всегда и везде горой за него стоял. Не бросал в трудных ситуациях, не отдавал на растерзание. Неустанно и терпеливо учил уму-разуму: «Ну заваришь ты кашу раз-другой, наведешь ты большого шороху в районе, и что дальше? Принципиальность — она ж тоже не дубина сучковатая. Нельзя же ею всех подряд по темечку охаживать, без всякой оглядки. Так же недолго и зубы себе сломать, и должности лишиться. И кому от этого хуже выйдет? Да тебе ж и будет. Тебе, Леша, а главное — всему делу нашему. Ну вот уволят, к примеру, тебя, меня, еще кого другого, на нас с тобой похожего, и кто тогда, скажи на милость, всем этим будет заниматься? А если назначат вместо нас каких-нибудь рвачей да проходимцев, совсем без стыда и совести, и что тогда? Да все ж и кончится на глазу! Всю нашу тайгу родимую подчистую выскребут. Одна пустыня голая кругом останется. Вот ты и думай, парень, как в той поговорке, чтобы «и рыбку съесть, и на хрен сесть» получилось. Трудная это задачка? Без спору — не простая. Трудная, но выполнимая. Да и всяк же, Леш, по этим правилам живет. И теперь, и раньше. И иначе никогда не будет. Так что не дури, парень. Помозгуй, смирись да работай».
Смириться, может, и не смирился в полном смысле этого слова, но все же понял, в конце концов, что к чему. Понял и принял пускай и крайне неприятные, но непреложные правила игры. Больше не рубил сплеча, не ввязывался в ненужные свары, впустую расходуя силы. Научился при необходимости и уступать, и задний ход давать, исходя из трезвых тактических соображений. Стал гораздо сдержаннее, спокойнее. Уже не порол горячку, не принимал никаких продиктованных одними эмоциями скоропалительных решений. А прежде чем начать действовать, давать «бумаге» (составленному на обличенного властью браконьера протоколу) законный ход, тщательно взвешивал, обдумывал все возможные последствия. Потому и перестал постепенно быть для местечковой головки мелким, но вредным надоедливым раздражителем. От этого, естественно, и дело выиграло, и авторитет заметно подрос. И, когда Иван Иваныч ушел на пенсию, на заслуженный отдых, никто из районного руководства уже не стал возражать против его, Назарова, назначения на вышестоящую должность.
Ну а дальше — как у всех людей. Женился, завел семью. Пустил корни, растеряв последние остатки «независимости». Пошли дети. Сначала — дочь, потом — сын. И теперь уже стало не только на работе, но и дома — дел невпроворот. Не успел из тайги вернуться, а уже висят над тобой, как дамоклов меч. Да все разом. Помылся, побрился, побаловал себя вкусной жениной стряпней, слегка дух перевел и — снова впрягайся. И воды в бидоны натаскай, и дров наруби, и вольеру собачью поправить давно пора, и в погребе полки настелить, и в омшанике двери притереть. Забот полон рот — на частном поселковом подворье, на огороде да на пасеке. Одно слово — прорва, никогда не переводятся. Уже и не знаешь, за что в первую очередь хвататься. Да и дети, понятное дело, растут — и шкодят, и болеют, то есть постоянного пригляда требуют.
Но все эти домашние заботы, конечно, не слишком в тягость, когда в семье лад да любовь, полное доверие и взаимопонимание. А вот когда проблемы с этим начинаются. Да еще большие…
С дочкой Наталкой никаких хлопот и вовсе не было. Росла она доброй, отзывчивой, рассудительной не по возрасту. А вот сын Темка… До четырнадцатилетнего возраста он родителей тоже только радовал. И учился хорошо. Не так, конечно, как сестрица — круглая отличница, но для мальчишки вполне сносно — на твердую четверку. Да и вел себя прилично, уважительно. Ни у кого к нему никаких особых претензий не возникало. Шалил в меру и всегда достаточно безобидно, ни в каких злокозненных затеях однокашников участия не принимал. Но потом его словно подменили. И из школы, и от соседей жалобы на него рекой потекли — то одно, то другое, то третье. Да и дома стал вдруг каким-то почти неуправляемым, упрямым, несговорчивым, на язык не сдержанным. Мать и сестру уже совсем ни во что не ставил. Ему — слово, а он — десять в ответ. Заманаешься, из последних сил сдерживаясь, желваками играть, пока нужного от него добьешься. Одним словом, сплошное мучение, а не ребенок.
Ремнем учить вроде бы поздновато. Да и как на такое решиться, когда тебя самого отец никогда и пальцем не тронул? Только убеждением воздействовал да личным примером. Нет, такой способ воспитания совсем не годится. Озлобится мальчонка, окончательно в себе замкнется, и тогда с ним сладу вообще не станет.
Не единожды пытался до него достучаться, вызвать на откровенный мужской разговор, да все без толку. Чуть прижмешь, копнешь поглубже, тут же напыжится, отвернется и молчит, натянув на лицо какую-то каменную неживую маску, хоть ты ему кол на голове теши. Отстань, мол, батя, не лезь не в свое дело. Сам в своих проблемах разберусь. И так к нему подступал, и эдак, и с одного боку, и с другого, но результат всегда один и тот же — стена непробиваемая.
А потом как-то раз нашла Аннушка, вывернув карманы его джинсовой куртки, прежде чем ее в стиральную машинку засунуть, скрученную мастырку. А чуть позже под матрасом, меняя постельное белье у него на кровати — и целую сигаретную пачку, набитую этими самыми «косячками» доверху. Вот тогда уже с ней не на шутку встревожились. Устроили Темке хорошую головомойку. Орали на сына в два горла, грозили всеми карами земными. И, показалось, что дошло до него, за ум взялся. Месяц или два ходил, считай, шелковый. Но это только показалось, что дошло. Начали из дома деньги пропадать. То из кошелька материнского, то из отложенной на покупку какой-нибудь дорогой вещи заначки. Сначала понемногу, а потом все больше и больше. Сразу же на Темку подозрение упало, но долгое время никак не мог его на горячем поймать. Пока однажды, вернувшись с работы в неурочный час, раньше обычного, не застал его с раскрытой материнской сумочкой в руках. Вот тогда уже не сумел сдержаться — в глазах полыхнуло. Ударил парня по лицу да не рассчитал силы — так сильно приложился, что с ног его сшиб да всю скулу и ухо ему раскровянил. И у самого от страшного испуга сердце защемило — не покалечил ли мальчонку в горячке грешным делом?
К счастью, обошлось. Да небольшое вышло счастье. С того самого злополучного дня все между ними разладилось. Словно чужие друг другу стали.
Школу закончил Темка абы как. Сплошь трояки в аттестате. Поступил с грехом пополам в профтехучилище, но недолго продержался. Выгнали с треском со второго курса за неуспеваемость и прогулы. Да там еще ко всему прочему с совсем дурной компанией связался. Начал не только покуривать, но и колоться. И покатило по накатанной — «привод» за «приводом». То подерется с кем-нибудь, то нахулиганит. Помогал, пока мог, не один раз из ИВС его вытаскивал — благо к тому времени уже и в милиции, и в прокуратуре обзавелся массой полезных знакомых. В таежном районе каждый второй — заядлый охотник, а лицензии на отстрел копытных на не закрепленных за охотпользователями угодьях, понятное дело, всегда считаные. Тем более полулегальные разрешения на добычу зверя якобы для нужд таксидермической мастерской… Но всякая отцовская помощь сыну — лишь до поры до времени, пока всерьез не набедокурит, чего-нибудь действительно худого не отчебучит. Так и получилось в конце концов — попал Артем в дикую историю с поножовщиной. Хорошо еще, что пострадавший выжил. Но срок присудили ему все равно немалый — восемь лет строгого режима.
Вот уже пять из них минуло. И душа за него все сильнее болит. Ноет и ноет, разрываясь от невыносимой, никогда не стихающей боли: «Выйдет ведь и опять за старое возьмется. Теперь уже точно не будет на него никакого удержу»…
Назаров простонал сквозь зубы. Стянул с головы капюшон спальника. Приник усталым взглядом к темному, едва подсвеченному тусклыми звездами небосводу и не удержал тяжелого хриплого вздоха: «Ну и дурак же ты, Артемка. Дурак — так дурак… Что же ты наделал, сынок? Зачем?! И себе ты жизнь исковеркал, и нам с мамкой».