Глава 49
Данциг сидел у себя в кабинете, посреди разбросанных вещей, пустых чашек, разгрома. Казалось, вокруг полно летучих мышей, разбитого стекла, прочих театральных атрибутов помешательства; с другой стороны, кабинет казался просто грязной комнатой, комнатой, в которой когда-то появилась на свет книга, а теперь царил беспорядок.
Он сидел с безучастным видом. Он слышал, слышал медленный ток времени, безвозвратно уходящего прочь. Это было странно. Мир, как всем прекрасно известно, состоит из атомов, даже из еще более мелких частиц; что же тогда представляет собой то, что мы зовем временем, если не прохождение одной частицы за другой в процессе трансформации в иное измерение?
Бред, разумеется. И все же в последнее время он находил прибежище в бредовых, сумасшедших, запутанных, извращенных, безнадежно банальных, дурацких идеях этого мира. К примеру, его крайне занимал Бермудский треугольник, равно как и теория палеоконтакта. Возможно ли, что это инопланетяне, посещавшие Землю в добиблейские времена, дали толчок к развитию того зловещего явления, которое мы именуем цивилизацией? Возможно ли, чтобы в его, Данцига, теперешнем бедственном положении угадывалась рука инопланетян, тень Марса? Неужели за всем этим стоят обитатели Луны?
Или вот снежный человек. Загадочное существо, недостающее звено эволюции; его даже запечатлели на пленке. Оно до странности походило на человека в костюме обезьяны – но все равно! Это была четкая система убеждений, способ логической организации данных. Чего у самого Данцига сейчас не имелось, и он не намерен был судить методы других людей в этой области.
Были и другие темы: летающие тарелки, френология, розенкрейцерство, мормонство, сайентологя, нудизм. Во все эти безукоризненно стройные системы убеждений не вписывалась всего одна крошечная деталь, которая, как ошибка всего в один градус в показаниях компаса, уводила их последователей в сторону, завлекала во владения безумия. Но утешительные! Полные вечной любви! Предлагающие спасение!
«Для меня нет спасения», – подумалось Данцигу.
«Я хочу сказать, что… А что я хочу сказать?»
Он огляделся вокруг себя. Повсюду громоздились друг на друге папки.
Ему нужен способ организовать этот хаос. Пусть безумная, пусть розенкрейцерская, пусть причудливая, но ему нужна единая теория, в свете которой идею можно рассмотреть, проверить и, если она окажется неверной, отбросить.
Ему нужна наука.
А то, что у него есть, – безумие.
Это помещение наводило на него ужас. Оно было воплощением все того же принципа энтропии: торжества случайности, беспорядка, высвобождения энергии, не имеющего никаких осмысленных целей, кроме разрушения.
Вон там, в жутком отдельном углу, хранился архив по Бангладеш, ворох машинописных страниц, пропахших голодом и предательством (ему вспомнились фотографии пакистанских интеллигентов, которых подростки до смерти забили штыками в угоду западным репортерам).
Или вон те залежи, состоящие по большей части из расплывчатых документов, небогатые материалы Госдепа, в беспорядке перемешанные с документами ЦРУ, добавленными для объема, под заголовком «Китай». Он помнил Чжоу в огромном зале; вот любопытно: переломный миг в истории западной и восточной цивилизаций, первая за два миллиона лет существования человечества встреча двух культур на равных – и все, что осталось от этого в его памяти после того, как он почти десяток лет где только не говорил и не писал об этой поездке, – жуткие китайские туалеты, нужники, выгребные ямы, сточные канавы, кишащие первобытными инфекциями.
А вот тут, в более аккуратной и куда менее объемистой стопке – наглядное свидетельство того, что история пощадила хорошенькие нарядные здания и живописные горные пейзажи – «Западная Европа».
Потом «Африка», неразвитая, несколько жалких бумажек.
Затем пухлая и растрепанная кипа под заголовком «Юго-Восточная Азия», где на несколько долгих и горьких лет история остановилась.
И наконец, – у него не хватало духу взяться за нее – «Ближний Восток». Все эти маленькие государства, горячие, буйные, богатые, бесшабашные маленькие страны, ужас изгнания и предательства, стальная воля, экзотические обычаи.
Кому под силу разобраться во всем этом? Ни одному человеку. Даже наделенному таким выдающимся интеллектом и честолюбием, как Данциг.
Он развернулся (в своем махровом халате и босиком, вытянув перед собой изборожденные венами плоскостопные ноги с желтоватыми пальцами) и взглянул на бумаги.
«Ближний Восток». Этот раздел занимал полкабинета. Как-то раз, во время одного из приступов апатии, он начал было делить свой огромный архив на более мелкие кучки: «Иран», «Ирак», «Саудовская Аравия», кошмарная, кошмарная маленькая «Палестина» и раздутый «Израиль». Одна кипа бумаг за другой: рабочие доклады, отчеты, каталоги, торговые реестры, экономические сводки, отчеты разведки, снимки, сделанные со спутника, компьютерные распечатки, обзоры, черновые заметки, бюллетени разнообразных научно-исследовательских институтов – хлам, макулатура, фактическая протоплазма истории. И все это были документы наивысшего уровня секретности, святая святых.
В подвале у него хранилось еще тонны полторы нерассортированных документов, и на складе в Кенсингтоне тоже – газетные вырезки, приглашения в посольства, сопроводительные записки. Ни одному человеку было не под силу освоить все эти залежи со всеми их сложностями, всеми странными тонкостями.
И где-то среди этих бумаг, в одной папке или в сотне из них, лежал ответ на вопрос: кто пытается убить его? И почему. Неудивительно, что он сходит с ума. А кто бы на его месте не сошел? «Просто чудо, что я не спятил раньше. Неудивительно, что я ищу утешения в безумных идеях, восхищаясь причудливыми коридорами, по которым человеческий разум способен тащить громоздкие трупы».
Данциг разглядывал кипы папок, наконец-то ощутив свой собственный кислый запах. Он чувствовал себя как какой-нибудь герой Борхеса, заблудившийся в бумажном лабиринте, где кто-то приказал времени остановиться. Нет, правда – он угодил в ситуацию, которую могло породить лишь воображение слепого гения библиотекаря из Аргентины. И все же ему негде больше было находиться. Он не мог покинуть лабиринт. Если он выберется оттуда, его убьют.
Данциг пощипал переносицу. Она вдруг ни с того ни с сего начала ныть. Очки держались на ней всю его взрослую жизнь, и все же сейчас, в минуту величайшего напряжения, она тоже взбунтовалась. Все тело у него болело, его пучило, голова раскалывалась – всегда, всегда, всегда. Все системы его организма отказывали, он не мог ни на чем сосредоточиться дольше, чем на несколько минут, без конца ерзал и крутился. Всякий раз, едва он решал чем-нибудь заняться, в тот же миг в голову ему приходила мысль о другом, столь же неотложном деле, и Данциг немедленно за него хватался. Поэтому ни одно дело даже не приблизилось к завершению. Он превращался в Говарда Хьюза, гения-затворника, выдающегося психа, живущего вне всякой реальности, за исключением той, что творилась у него в голове.
«Я утратил власть над своей жизнью. Я – изгнанник в своем собственном доме, в своем собственном мозгу».
Внезапно он поднялся, но за усилием над собой позабыл, зачем вставал. К тому времени, когда он полностью стоял на ногах, он уже не мог бы сказать, что побудило его к этому шагу. Он снова уселся, так же внезапно, и заплакал.
Сколько времени он плакал? Наверное, несколько часов. Его жалость к самому себе достигла гомерической силы и остроты. Он плакал и плакал. Близилась ночь. Он устал. Дважды кто-то подкрадывался по коридору к двери, чтобы послушать. Он пытался взять себя в руки.
Ох, помогите мне, пожалуйста. Хоть кто-нибудь. Пожалуйста.
Кто ему поможет? Жена? От нее никакого толку. Они не спали вместе уже несколько лет. Когда он говорил, ее взгляд блуждал по потолку; она была способна удерживать внимание не дольше кузнечика. Сэм Мелмен? Помоги мне, Сэм, пожалуйста, помоги мне. Но Сэм слишком рьяный, слишком обходительный, слишком честолюбивый.
«Помогите мне, о, пожалуйста, помогите мне».
Ланахан? Этот маленький святоша с лицом, до сих пор усеянным юношескими прыщами, такой упрямый, преисполненный такой решимости добиться успеха. Но Ланахан даже еще больший псих, чем он сам.
«Помогите мне, помогите, о, помогите мне.
Помоги мне, Чарди. Помоги».
* * *
Он жалел, что рядом с ним нет Чарди. Но при этом он ненавидел Чарди. Не нужно Чарди; Чарди стал еще одним разочарованием, Чарди тоже не оправдал его ожиданий. Чарди смотрел на него с дурацким видом. Он сидел, с тусклыми глазами, источая бессильную ярость. Чарди тоже болван.
Данциг смотрел в полумрак, заставляя себя разъяриться на глупость Чарди. Чарди ничего не знает. Чарди – порождение фантазии Данцига, выдумка, фикция, коллаж. Он – простой вояка, рубака, ограниченный и лишенный воображения. Данциг по глупости наделил его чертами, которых в нем не было. Вот откуда началась его болезнь, с этого дела с Чарди. Оно стало первым признаком его слабости. Разве не из-за беспечного поведения Чарди с той женщиной из Гарварда он тогда чуть не погиб в перестрелке? Разве не Чарди позволил курду подобраться к нему достаточно близко? Чарди – ничтожество. Он – посредственность в самом худшем смысле этого слова.
Он ненавидит Чарди. Ему вдруг пришло в голову без промедления позвонить Сэму Мелмену и потребовать, чтобы Чарди уволили, вышвырнули. Нет, этого мало: пусть его накажут, опозорят, посадят в тюрьму. Чарди – ничтожество. Нельзя зависеть от Чарди. Как только в деле появился Чарди, все начало разваливаться.
Его гнев разгорался. Он представлял, как Чарди арестовывают, допрашивают, унижают. Он представлял Чарди в тюрьме, вместе с психами, с черным и с белым быдлом. Чарди обесчещенного, Чарди, отданного на поругание. Чарди растоптанного. Данциг упивался этими фантазиями. Они грели ему душу и тешили его, и в какой-то миг он и в самом деле взял телефон (просто чудо, что его вообще удалось отыскать в таком-то беспорядке) и набрал первые две цифры.
И помертвел.
Может, они и хотят, чтобы он возненавидел Чарди. Может, они вбили клин между ним и Чарди, понимая, что эти двое – естественные союзники, страшась возможности сговора между ними. Следовательно, может, лучше…
Он снова откинулся назад.
«Я ни к чему не приду. Я волнуюсь ни о чем. Они лишают меня разума – этот курд и те, на кого он работает».
У него свело живот. Его охватила острая необходимость опорожнить кишечник. Он испугался, что обделается, осквернит свое собственное убежище – ниже и падать некуда.
«Системы моего собственного организма тоже предают меня. Они взбунтовались».
Он с оглушительным треском испортил воздух. От запаха его затошнило. Данциг бросился в примыкающий туалет и плюхнулся на унитаз. Он сидел там долгое время, даже после того, как закончил испражняться, чтобы убедиться, что приступ закончился.
«По крайней мере одно дело я делать еще могу. Я еще могу гадить».
Он протянул руку к рулону туалетной бумаги и отмотал длинный кусок, собирая его в ладони. Но в тот самый миг, когда он потянул за конец, чтобы аккуратно оторвать по линии перфорации, что-то упало на пол. В темноте невозможно было разглядеть что. Данциг наклонился, провел пальцами по кафельному полу. Он нащупал клочок бумаги и быстро поднес его к глазам.
«Меттерних», – было написано на нем.
Данциг подтерся, встал и бросился обратно в кабинет к стеллажам.
Он снял с полки собственную книгу под названием «Меттерних, творец порядка», выпущенную издательством Гарвардского университета в 1964 году, и принялся пролистывать ее.
Из нее вывалилась записка.
«Вы должны бежать», – было написано в ней.
«Вас хотят убить», – было написано в ней.
Кроме того, там было написано, куда ему бежать и когда.
Подпись гласила: «Чарди».