Глава 43
Наконец-то настал покой.
Улу Бег отсыпался, поднимаясь лишь затем, чтобы совершить омовение и помолиться. Он спал и ел. Он лежал в постели, глядя в потолок. Текли часы, может, даже дни.
– Придется просто начать все сначала, – сказал ему Спешнев на своем рубленом английском, языке их общения.
– Ладно, – отозвался Улу Бег.
– Жилет, – сказал русский. – Жилет, который может остановить пулю от «скорпиона» с близкого расстояния. Какое замечательное американское изобретение.
– Голова. В следующий раз – в голову.
– Разумеется.
– Но когда?
– Скоро, друг мой. А пока отдыхайте. Наслаждайтесь покоем.
– Где мы?
– В штате Мэриленд, на полуострове. Это старинное поместье построил человек, который нажил миллионы долларов на производстве – автомобилей? Самолетов? Стиральных машин? Нет. Горчицы! Для сосисок. Десять тысяч акров, сады, бассейны, теннисные корты, особняк в девятнадцать комнат, два домика для гостей, коллекция великолепных живописных полотен, мебель в стиле чиппендейл, редкие старинные книги. На горчице! А налоги нынче так высоки, что только Союз Советских Социалистических Республик может позволить себе всю эту роскошь!
Толстый русский довольно улыбнулся собственной шутке; он говорил так гладко, что Улу Бег был уверен – это была дорогая его сердцу речь, произносимая уже в тысячный раз. По выжидательному взгляду полковника курд понял, что ему полагается тоже счесть ее забавной, и улыбнулся из вежливости, хотя понятия не имел, что такое горчица.
Удовлетворенный, русский откинулся назад. Они находились в роскошной спальне домика для гостей. За окнами пруд, по глади которого скользили лебеди, переходил в болото. А с крыльца открывался вид на три различных пейзажа: луг, болото и сверкающее водное зеркало, гладкое и безмятежное. То было царство синего и зеленого – кеск-о-шин по-курдски – и тишины. То и дело налетал легкий ветерок; эта картина очень поддерживала Улу Бега.
– Я не перестаю поражаться тому, что вам удалось совершить, – сказал русский. – Вы пересекли чужую страну, чтобы нанести удар. Затем, исполнив свой замысел, ускользнули от преследования. А когда мы вышли с вами на контакт, вы обдумывали новый удар. Вы – необыкновенный человек.
Русский щедро пускал в ход лесть. Улу Бег уже привык к этому, но все равно не уставал удивляться, какой прочный стальной стержень кроется под этим жирком. У русского были серые глаза – добрые глаза, честное слово, – и светлые волосы, которые при определенном освещении казались почти белыми. Костюмы его были вечно измяты, а двигался он, как клоун. И все же, за его излишним весом, похоже, скрывалась чудовищная сила. Палестинцы, которые помогали готовить Улу Бега в лагере Раз-Хиляль под Токрой, в Ливии, по каким-то причинам, которых Улу Бег так и не понял, называли его Аль-Лахаб, что в буквальном переводе означало «пламя». Курд решил, что этот эпитет относится к чистоте его страсти, к его силе.
– Вы чего-нибудь хотите? Женщину? Мальчика? Мы можем устроить все, что угодно.
– Я всем доволен, – отказался курд.
Это предложение слегка его задело: он ведь не какой-нибудь похотливый араб.
– Мне нужен отдых. Свобода от притворства. Потом второй шанс. На этот раз я не промахнусь.
– Ну разумеется. Секрет моего успеха – а он довольно значителен, смею добавить, – очень прост. В Москве меня спрашивают: «Спешнев, как это вам удается?». «Все просто, – отвечаю я им. – Надежные люди». Я использую их здесь. Я использую их в Мексике. Я…
Улу Бег прищурился.
– Лучшие люди, – уточнил Спешнев.
– О…
Комплимент. Этот человек ни перед чем не остановится.
– …Вы очень добры.
– Это всего лишь правда, – пожал плечами русский.
Улу Бег скромно кивнул. Когда этот толстяк уйдет? Теплота и дружелюбие так и били из русского через край. Улу Бег задыхался от этой любви. Спешнев протянул руку и коснулся его плеча.
– Вы – человек, за которым пойдут. Ваша история, ваши подвиги, ваш героизм останутся жить в веках. Ваш народ будет слагать о вас легенды. Петь о вас песни.
Но едва стоило полковнику выразить эту витиеватую мысль, как его словно подменили. Он мрачно поднялся, подошел к окну и принялся мучительно в него вглядываться, не видя ни болота, ни неба, ни бухты. Русские, по слухам, были угрюмым народом. До чего же быстро они менялись!
– Это все контраст, – пояснил он. – Я не могу этого выносить. Мне больно от этого. Физически больно. От контраста между вами и тем, другим.
Он хмуро созерцал мирный пейзаж. На свету волосы его казались почти розовыми, под цвет поросячьих щек.
– Другим? – переспросил Улу Бег.
– Да, – сказал Спешнев. – С человеком, который преследует меня в моих снах.
– Меня в моих тоже преследует один человек, – сказал курд.
– Но это не один и тот же человек. Вы думаете о более масштабном предательстве, предательстве историческом, политическом. О предательстве вашего народа как о государственном акте, совершенном американцами в своих целях. Вы думаете о Данциге и о правосудии, в котором вам было отказано, о правосудии, которое задержалось. Вы думаете о хладнокровных подсчетах, которые в тысячах миль от вас производили люди в костюмах, сидя над картами. Я же думаю о чем-то более жгучем, более личном.
Улу Бег совершенно не следил за бреднями русского, за его угрюмыми блужданиями по этой мрачной почве. Его удивляла горячность – в обычной жизни полковник был человек жизнерадостный.
– Я думаю о человеке, наделенном талантом, о человеке огромной одаренности. Но этот талант служит злу. Он вдохновенный художник, поэт.
Улу Бег ответил ему непонимающим взглядом. Но русский, похоже, ничего не заметил и упорно гнул свою линию.
– Знаете, в нашем деле знакомство с противником не редкость. Чаще всего это парень вроде вас – достойный, усердный, человек, которого можно уважать. Человек, с которым ты мог бы подружиться, если бы не политические соображения. И все же за время карьеры хоть раз да столкнешься с тем, что можно назвать лишь злым гением. Он не холодный, он горячий. Это как страсть, потребность или наваждение. Лихорадка. Абсолютизм, который не имеет совершенно никакого отношения к общему делу. У него нет иного мотива, кроме эгоизма. Это высшая степень человеческого тщеславия. Я говорю о человеке, который способен предать брата или пытать беззащитного не из политических соображений и не ради острых ощущений, а исключительно из желания потешить свое эго.
Толстяк яростно жестикулировал. Улу Бег смотрел на него, совершенно сбитый с толку и ничего не понимающий. К чему он ведет? Какое значение это все имеет? Его мучило ужасное ощущение, что все становится более и более запутанным – то, что было таким простым, перешло теперь в иную плоскость.
– Я говорю, – возвестил русский, – о человеке, которого вы зовете Джарди.
– Но, полковник…
– Стоп. Если вы считали, будто знаете этого человека, то это не так. Вы знаете лишь часть его, часть, которую он позволил вам увидеть. Вы знаете солдата. Но позвольте мне рассказать вам другую историю.
Улу Бег кивнул.
– Когда мы захватили его, я настраивался на борьбу, прекрасно зная, как трудно будет его расколоть. Он ведь был оперативником, профессионалом, служил в американской разведке. Но мои ожидания не оправдались, напротив, все вышло с точностью до наоборот. Он мгновенно понял всю тяжесть положения, в котором очутился, и увидел свою выгоду. И поэтому он не просто пошел на содействие и сотрудничество с нами. Он сдал нам вашу группу не только ради спасения своей шкуры, но и ради собственного удовольствия, чтобы потешить свою гордыню. Я точно вам говорю. Признаюсь, меня это потрясло, даже, пожалуй, ужаснуло. Я понимал, что должен убить его, стереть с лица земли. И все же я колебался: у кого хватит совести убить беззащитного человека? Эта нерешительность дорого мне обошлась. Он очень быстро втерся в доверие к иракцам и заслужил их благоволение. Я не мог и пальцем его тронуть. На самом деле последней каплей стала западня с вертолетами – это была его идея. Я выступал против – в конце концов, к тому времени мы уже одержали победу. Но он настаивал на завершающем жесте. «Подумайте о будущем, – твердил он иракцам, – вам предоставляется возможность сделать такой презрительный жест в сторону курдов, что они тысячу лет не смогут смотреть людям в лицо». «В конце концов, – утверждал он, – Улу Бег – личность известная, пусть станет известно и о его конце». Я пытался переубедить их, отговаривал, урезонивал. Умолял не глупить. Но он склонил их на свою сторону.
Вам известно, что ни один русский пилот не согласился выполнять это задание? Нет, наши ребята не желали мараться. Иракцы сами вели те вертолеты. И Чарди летал с ними!
Естественно, я заявил официальный протест. Но потом меня арестовали. Он засадил меня за решетку! Он убедил иракцев, что мое противодействие этой операции доказывает мое предательство.
Меня бросили в камеру, Улу Бег, в ту самую тюрьму, где много лет спустя я наткнулся на вас. А Чарди допрашивал меня. Представляете, какое оружие он пустил в ход против меня? Он использовал сварочную горелку. Он прожег в моем теле шесть дыр. Я сопротивлялся ему шесть дней, я собрал в кулак все свои силы и волю, Улу Бег. А под конец, когда я был уже почти мертв, он довел меня до грани признания. Я был согласен подписать что угодно. Но каким-то образом я нашел в себе волю выдержать последний час. Я продержался шесть с половиной дней, Улу Бег, под самыми жестокими пытками. В моих ранах копошились мухи. Он глумился над всем тем, что было для меня свято, он обратил против меня имя женщины, которую я любил. Это было нечеловеческое надругательство. Меня спасло лишь безрассудное вмешательство моих людей, которые наконец-то отыскали меня. Вскоре после этого Чарди исчез. Больше я никогда его не видел.
Русский посмотрел на курда. Воспоминание о тяжком испытании далось ему нелегко: с него ручьями тек пот.
– Видите, Улу Бег, наши пути сходятся. Вы убьете Джозефа Данцига. А я убью Пола Чарди.