Глава 37
Боб спросил себя, каково это – родиться в таком доме, как этот. Он находился не в самом Балтиморе, а немного севернее, в районе, который местные жители называли Долиной, в отличной местности для разведения лошадей, со множеством пологих холмов, пышной зеленой растительностью, среди которой там и тут возвышались прекрасные старинные дома, говорившие не просто о богатстве, а о фамильном богатстве.
Но ни один из множества домов не был настолько хорош, как этот. Он находился в конце дороги, которая начиналась в конце другой дороги, которая, в свою очередь, служила продолжением еще одной дороги. Темная крыша дома имела очень сложную конфигурацию, сложен он был из красного кирпича, к которому льнули густые виноградные лозы; все места, откуда были срезаны лишние отростки, были аккуратно закрашены белым. Дальше на холмах на много акров простирался рай, в котором росли преимущественно яблони. Впрочем, и сам по себе дом – высокое горделивое здание, воздвигнутое в прошлом столетии, – мог являться раем, только в ином обличье. Стоявшие вокруг дубы отбрасывали на землю пятна тени. Поскольку все дороги здесь заканчивались, было ясно, что ты прибыл по назначению. Справа начинался английский парк, правда, казавшийся на первый взгляд слишком запущенным.
Боб поставил на стоянку свой арендованный «чеви», поправил узел на галстуке и подошел к двери. Постучал. Через некоторое время дверь приоткрылась, и в щелку выглянуло черное лицо, древнее, как само рабство.
– Да, сэр?
– Сэр, я приехал для встречи с миссис Картер. Я говорил с ней по телефону. Она лично пригласила меня.
– Мистер Стаггер?
– Суэггер.
– Да, конечно. Входите.
Он вступил в минувшее столетие, сначала умолкшее, а теперь уже начавшее приходить в упадок. Здесь пахло плесенью и старыми гобеленами, словно он находился в музее, где не хватало лишь этикеток перед экспонатами да отпечатанных на мелованной бумаге путеводителей. Его вели под строгими взглядами висевших на стенах прославленных предков хозяев по безмолвным коридорам и безлюдным комнатам, заполненным покрытой пылью изящной мебелью, пока он не оказался на застекленной веранде, где в плетеном кресле сидела старая леди, пристально озиравшая свое имение. Из окна открывался прекрасный вид на парк и аллею, уходившую вниз по склону в яблоневый сад.
– Миссис Картер, мэм?
Старуха повернула голову, окинула посетителя быстрым взглядом ярких, несмотря на возраст, глаз и жестом пригласила присесть на плетеный диван. Ей было на вид лет семьдесят, ее кожа казалась очень смуглой из-за чрезмерного увлечения флоридским загаром, а глаза смотрели очень проницательно. Серо-стальные седые волосы были подстрижены. Одета она была в слаксы и свитер, а в руке держала стакан с коктейлем.
– Мистер Суэггер. Ну что ж, вы хотите поговорить о моем сыне. Я пригласила вас сюда, хотя ваши объяснения по поводу причин, по которым вам нужен такой разговор, звучали довольно невнятно. Впрочем, судя по голосу, вы знаете, чего хотите. Значит, вы интересуетесь моим сыном?
– Да, мэм, интересуюсь. Тем, что с ним произошло.
– Может быть, вы писатель, мистер Суэггер? Его упоминали в нескольких ужасных книгах, а в одной из них даже посвятили ему целую главу. Это было просто кошмарно. Я надеюсь, что вы не писатель.
– Нет, мэм, ни в коей мере. Я читал кое-какие из этих книг.
– Вы похожи на полицейского. Может быть, вы полицейский или частный детектив? Это не связано с каким-нибудь иском о признании отцовства? Лет двадцать пять тому назад какой-то мерзкий тип заявил, что Триг был его отцом, и потребовал баксы. В таком случае, мистер Суэггер, позвольте мне поставить вас в известность, что все эти баксы не достанутся никому, кроме Американской кардиологической ассоциации, так что вы можете сразу отказаться от этой идеи.
– Нет, мэм. Деньги меня не интересуют.
– В таком случае вы солдат. Я вижу это по вашему поведению и манере держаться.
– Да, мэм, я много лет был морским пехотинцем. Мы никогда не говорим: солдат. Мы были морскими пехотинцами.
– Мой муж – отец Трига – воевал под командованием Меррилла в Бирме. Их называли «Мародеры Меррилла». Это было очень страшно. Он навсегда подорвал там здоровье; ему приходилось видеть и делать самому ужасные вещи. Это было очень неприятно.
– Война – очень неприятное занятие, мэм.
– Да, я знаю. Насколько я понимаю, вы участвовали в той самой войне, ради окончания которой мой единственный сын по-дурацки пожертвовал своей жизнью?
– Да, мэм, я был там.
– Вам приходилось участвовать в настоящих боях?
– Да, мэм.
– И вы были героем?
– Нет, мэм.
– Уверена, что вы просто скромничаете. Но зачем же вы приехали, если вы не пишете книгу?
– Смерть вашего сына каким-то образом связана с другими вещами, которые до сих пор никак не удается объяснить. Она также связана, я думаю, со смертью того молодого человека, о котором я упомянул в телефонном разговоре, другого морского пехотинца. У меня пока что есть только смутные соображения; я ничего еще толком не знаю. Я надеялся, что вы могли бы сообщить мне о том, что вам известно, и благодаря этому удастся что-нибудь прояснить.
– Вы сказали по телефону, что не считаете, что мой сын покончил с собой. Вы думаете, что он был убит?
– Да.
– Почему вы так считаете?
– Я не могу сказать определенно.
– У вас есть какие-нибудь доказательства?
– Очень косвенные. Есть некоторые признаки того, что к этому происшествию так или иначе причастна какая-то разведка. Он мог что-то или кого-то видеть. Но я совершенно убежден в том, что здесь не могло обойтись без агентов-призраков.
– Значит, мой сын не был балбесом, взорвавшим себя во имя такой ерунды, как пиетет к левым убеждениям и достойное дебила тупое презрение к правым?
– Да, мэм, такова моя теория.
– А что дальше следует из вашей теории? Куда она ведет?
– Возможно, его использовали обманным путем. Возможно, его убили, а тело бросили в руинах, чтобы придать всему этому видимость акции протеста. При наличии его трупа такая версия становилась совершенно неоспоримой.
Женщина жестко взглянула ему в лицо.
– Но ведь вы не маньяк, не так ли? Вы кажетесь вполне разумным, но вы не из тех ужасных людей из радиопостановок, агентств новостей или борцов против антиамериканского заговора?
– Нет, мэм.
– А если вам удастся понять, что на самом деле произошло, то как вы поступите с вашим знанием?
– Использую его для того, чтобы остаться в живых. Есть один человек, который старается убить меня. Я думаю, что он тоже такой призрак. Чтобы попытаться остановить его, я должен понять, почему он за мной охотится.
– Это кажется очень опасным и романтичным.
– Но жить в таких условиях очень тошно.
– Что ж, мистер Суэггер, полагаю, что если бы вы вошли в любой из большинства домов в Америке и выложили там эту историю, вас сразу же выставили бы за дверь. Но мой муж двадцать восемь лет пробыл на дипломатической службе, и я имею представление о том, кто такие призраки. Это злонамеренные жалкие людишки, способные сделать все, что угодно, лишь бы помочь кому-то расстаться с жизнью. Мне, ему, любому. Поэтому я знаю, что делают призраки. И если призраки из этого мира убили моего сына, то мир должен знать об этом.
– Да, мэм, – сказал Боб.
– Майкл, – повысила голос старая леди, – скажите Аманде, что мистер Суэггер останется на ленч. Я покажу ему дом, а потом у нас с ним будет продолжительная беседа. Если появится кто-нибудь желающий убить мистера Суэггера, то, пожалуйста, скажите этому джентльмену, что мы просили нас не беспокоить.
– Да, мэм, – невозмутимо ответил дворецкий.
* * *
– Здесь все осталось точно таким же, – сказала она, – каким было в последний день.
Боб посмотрел вокруг. Мастерская художника была выстроена в задней части здания, в котором некогда жила прислуга. Дом был маленьким, но все его внутренние стены снесли, и осталась одна огромная неотделанная комната с красными кирпичными стенами и гигантским окном, смотревшим на сады. Здесь все еще пахло масляными красками и скипидаром. На грубо сколоченном из досок стеллаже стояли банки из-под краски, из которых торчали старые кисти, пол был заляпан пятнами краски, и на всем лежал толстый слой пыли. К стене были прислонены три или четыре холста, очевидно законченные; еще один оставался на мольберте.
– Полагаю, что ФБР все это осмотрело, – сказал Боб.
– Да, они это сделали, причем довольно бесцеремонно. Я хочу сказать, ведь он уже был мертв.
– Да, мэм.
– Вот, посмотрите сюда. Это его последняя работа. Очень интересная.
Она подвела Боба к картине, прочно установленной на мольберт.
– Довольно банально, – продолжала хозяйка. – Но все же мне кажется, этот сюжет очень подходил для того, чтобы передать его тревоги.
Это был, как ни странно, орлан, символ Соединенных Штатов Америки, с его классической белой головой, с налитым силой коричневым величественным туловищем. Он сидел на ветке, обхватив ее стиснутыми когтями. Боб смотрел на картину, пытаясь понять, что же в ней казалось ему настолько выразительным, настолько живым, настолько болезненным. И вскоре он осознал, что это был вовсе не символ, а самая настоящая птица, живое существо. Птице, вероятно, только что пришлось перенести какое-то тяжелое испытание, и свет, которым пылали ее глаза, был не самодовольным победительным блеском взора хищника, а потрясенным взглядом ошеломленного счастливца, которому случайно удалось уцелеть. В Корпусе это называлось «взглядом тысячного метра», такое выражение появлялось в глазах после того, как удавалось штыками и саперными лопатками отбить последнюю лобовую атаку. Боб видел, что когти, сжавшие ветку, темны от крови и что кровью испачканы и перья птицы, плотно прилегающие к могучему телу. Он пригнулся и посмотрел внимательнее. Было удивительно, как тонко удалось Тригу проработать все детали: довольно-таки небольшие пятна крови выделялись своей тяжестью и сыростью на фоне остальных, чистых и гладких перьев.
Боб посмотрел на единственный нарисованный глаз птицы: в нем, казалось, застыли незабытые ужасные видения, его радужная оболочка, выписанная с невероятной тонкостью, состояла из мельчайших разноцветных пигментных пятнышек, которые представляли собой единое целое, живое целое. Боб почти физически ощущал, как под кольчугой из перьев подрагивают мускулы, почти наяву видел, как грудь вздымается от тяжелого дыхания, все еще не успокоившегося после напряженных усилий.
– Этому мальчику приходилось вести прямо-таки адскую борьбу, – сказал он.
– Да, так оно и было.
– Скажите, он рисовал с натуры? Эта птица нисколько не похожа на любого из тех орлов, которых мне когда-либо приходилось видеть. Для изображения такого взгляда нужно было оказаться в диких краях, разыскать гнездо птицы и увидеть птицу сразу же после того, как она вышла из серьезной передряги.
– Вероятнее, что он увидел это выражение у человека и придал его птице. Но он тогда приехал с Запада. Он очень много путешествовал, делая свои картины. Он объехал весь мир, побывал и в Гарварде, и на войне, участвовал во всех крупных пацифистских демонстрациях, заседал в комитетах, был иллюстратором бестселлеров – и все это, когда ему еще не исполнилось двадцати пяти.
– Интересно, под орлом он подразумевал свою страну?
– Не знаю. Вполне возможно. Хотя я подозреваю, что в таком случае птица была бы менее живой, более схематичной. А эта птица слишком уж живая для того, чтобы быть символом. Может быть, он изобразил в ней свое собственное отвращение к кровопролитию. Я не вижу в этой птице чего-нибудь особенно героического; я вижу потрясение того, кому случайно удалось уцелеть. Впрочем, не думаю, что вы можете многое извлечь из этой картины.
– Да, мэм, – согласился Боб.
– Не знаю почему, но ему было необходимо закончить эту картину. Или одну только птицу. Он объявился поздно вечером в маленьком грузовичке, грязный и потный. Я спросил его, что он делал. Он ответил: «Мама, не волнуйся, с этим я разберусь». Тогда я спросила его, зачем он приехал на этот раз, а он сказал, что должен закончить птицу. Потом он отправился сюда и, не отрываясь, рисовал в течение семи часов. Я видела предварительные эскизы. Они были разными, как обычно. Хорошие, но ничего очень уж вдохновенного. Но в тот последний вечер это было единственное место, куда он должен был пойти, и эта картина – единственная вещь, которую ему было необходимо сделать.
– Вы можете рассказать о нем еще немного? Случились ли с ним какие-нибудь перемены после того, как он вернулся из Англии? Как он себя чувствовал и вел, мэм?
– Как я понимаю, вы хотите спросить, не приключилось ли с ним чего-нибудь из ряда вон выходящего?
– Да, мэм. Офицер из разведки, с которым я говорил обо всех этих делах, сказал, что службы безопасности, наблюдавшие за ним, полагали, что за время, проведенное в Англии, он переменился.
– Они присматривают за всеми непослушными мальчиками, не так ли?
– Несомненно, они стараются никого не упускать.
Они перешли из мастерской в другую комнату, где все еще сохранялось несколько грубо сделанных предметов мебели. Хозяйка села.
– К семидесятым он во всем разочаровался. Он участвовал в движении с шестьдесят пятого года. Думаю, для него, как и для всей тогдашней молодежи, это было не столько общественное движение, сколько форма развлечения. Секс, наркотики и все такое прочее. Чем обычно занимается молодежь. Чем занимались бы и мы в сороковых, если бы нам не было необходимо выиграть войну. Но до начала семидесятых я никогда не видела его настолько подавленным. Все эти демонстрации, судебные приговоры, избиения, которым подвергался он сам, убитые и искалеченные люди, которых ему приходилось видеть немало, – все это не давало никакого результата. Война все так же продолжалась, все так же погибали мальчишки и использовался напалм. Триг путешествовал, писал картины; у него было жилье в Вашингтоне, он побывал повсюду. В шестьдесят восьмом году он провел четыре месяца в тюрьме, потом успел еще два раза предстать перед судом. Тем, кто разделял его взгляды, он должен был казаться настоящим героем; конечно в особом роде. Но это страшно изматывало его. И еще были проблемы с Джеком, его отцом, который под влиянием обстоятельств и, возможно, своих убеждений был вынужден принять правительственный взгляд на войну. Его отец продолжал служить в Государственном департаменте и, я полагаю, принимал активное участие в планировании некоторых аспектов войны. Когда-то Джек и Триг были так близки друг с другом, но к концу шестидесятых они даже перестали разговаривать. Как-то раз сын сказал мне: «Я никогда бы не подумал, что хороший и добрый человек, который вырастил меня, сможет оказаться страшной угрозой для всех ценностей, которыми я дорожу, но именно это и произошло». На мой взгляд, чересчур жестокое высказывание, потому что Джек всегда любил и поддерживал Трига и их отчуждение было для него больнее, чем что-либо другое. Я уверена, что в конечном счете Джека убила смерть Трига. Он умер через три года. Так и не смог оправиться после того, что случилось. Полагаю, что его тоже можно считать одной из жертв той войны. Это была такая жестокая война!
– Да, мэм. Вы начали говорить о тысяча девятьсот семидесятом годе. Триг отправился в Англию, и...
– Да, конечно. «Я должен отвлечься, – сказал он. – Мне необходимо со всем этим расстаться». Он целый год занимался в Школе изящных искусств Рёскина в Оксфорде. Вы знаете Оксфорд, мистер Суэггер?
– Нет, мэм, – ответил Боб.
– Он на самом деле был замечательным живописцем. Хотя я думаю, что эта поездка была в большей степени связана с его желанием отвлечься от того, чем он занимался последние годы, чем с какими-либо его интересами как художника.
– Понятно, мэм.
– Но так или иначе, не знаю, по каким уж причинам, эта поездка пошла ему на пользу. Он возвратился более оживленным, более умудренным, более страстным и более сострадательным, чем был, судя по тому, что я видела, на протяжении всего периода, начавшегося в шестьдесят пятом году. Это было начало зимы семьдесят первого года. Судя по всему, за время пребывания там ему удалось сделать в себе какие-то по-настоящему фундаментальные открытия. Он обрел некоего ментора. Насколько я помню, его фамилия была Фицпатрик, по рассказам Трига, невероятно обаятельный ирландец. Они вдвоем намеревались каким-то образом прекратить войну. Это было совершенно непохоже на Трига, который всегда был таким осмотрительным, таким, можно сказать, гарвардским. Не знаю, что этот Фицпатрик говорил ему, но это очень сильно изменило Трига. Он вернулся одержимым не только мыслью о прекращении войны, но вдобавок еще и идеей пацифизма. Раньше он никогда не принадлежал формально к пацифистскому движению, хотя ни в коей мере не был агрессивным или жестоким. Но теперь он по-настоящему глубоко поверил в пацифизм. Я чувствовала, что он находится на грани чего-то то ли великого, то ли трагического. Я ощущала, что он способен облить себя бензином на ступенях Пентагона и сгореть. Он был в опасной близости от решения принять мученическую кончину. Мы были очень встревожены.
– Но все же он мог планировать что-то еще. Скажем, бомбометание.
– Мистер Суэггер, позвольте мне сказать вам одну вещь, которую я часто обдумывала на протяжении всех этих минувших лет. Мой сын был неспособен лишить жизни другого человека. Он просто не смог бы это сделать. Как он дошел до того, что взорвал здание, в котором находился еще один человек, – это совершенно непостижимо для меня. Я понимаю, что это, как предполагалось, должно было оказаться «символическим актом протеста» против собственности, а не против человеческой плоти. И все же был убит еще один человек. Ральф Голдстейн, молодой ассистент профессора математики; боюсь, что это имя уже в значительной степени забыто историками. Вы не встретите упоминаний о нем ни в одной книге, посвященной мученичеству моего сына, но я получила ужасное, жестокое письмо от его жены и поэтому знаю все это. Я знаю это всем сердцем. Это был еще один замечательный молодой человек, должна вам с прискорбием сказать. Но Триг не убил бы никого, он не мог этого сделать даже случайно. Публикации, в которых его изображают наивным идиотом, глубоко ошибочны. Триг был чрезвычайно разумным молодым человеком. Он не стал бы взрывать себя и не стал бы взрывать здание без предварительной тщательной проверки. В этом отношении он был очень скрупулезным, очень гарвардским. Он был разумным и уравновешенным, абсолютно компетентным в своих действиях и ничуть не походил на этих витающих в облаках тупиц.
Боб кивнул.
– Фицпатрик, – сказал он и повторил еще раз: – Фицпатрик... О Фицпатрике нет никаких внятных сведений, ни его фотографии, ни даже просто описания внешности.
– И у меня нет. Даже в альбоме.
– Понимаю, – сказал Боб.
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы обратить внимание на эту деталь.
– В каком альбоме? – спросил он.
– Ну как же, мистер Суэггер. Ведь Триг был художником. Он никуда не ходил без альбома. Это был своего рода изобразительный дневник. Один из альбомов он брал с собой в Оксфорд. А в последние дни он привез его сюда. Альбом до сих пор хранится у меня.
Боб кивнул.
– А его кто-нибудь видел?
– Нет.
– Миссис Картер, не могли бы вы...
– Конечно, – сказала пожилая леди. – Все эти годы я ждала, когда же кому-нибудь захочется посмотреть этот альбом.