Жанин
Артур Дрейфусс ощутил одновременно облегчение и разочарование.
Разочарование – ибо он, как ПП с Анджелиной Джоли, на миг, на взмах крыла, на бесконечный вздох возмечтал быть «парнем Скарлетт Йоханссон», – хотя ПП не был и никогда не будет «парнем Анджелины Джоли»; но картина эта ему понравилась. Ему тоже показалось, что об руку с гламурной актрисой – ангелом, благословением – он стал бы наконец тем самым избранным из трех с половиной миллиардов мужчин; тем единственным в мире, способным спасти Мэрилин Монро от смерти 5 августа 1962-го, если бы он повез ее насладиться пыльными капельками дождя, держа за руку.
И все же облегчение – ибо он предчувствовал и то, что об руку со Скарлетт Йоханссон вы становитесь врагом трех с половиной миллиардов мужчин. Завидуя вам, они вас возненавидят. Возненавидев, уничтожат.
Облегчение еще и потому, что, хоть при виде налитых предсердий нью-йоркской актрисы сразу хотелось крупных планов, текстуры кожи, посещали мысли о сексе, было бы все же довольно трудно молодому автомеханику из глубинки, пусть и упоминали в связи с ним Райана Гослинга, только лучше, ухитриться стать бойфрендом Скарлетт Йоханссон (конкуренция тут планетарного масштаба); зато стать дружком какой-то Жанин Фукампре представлялось куда более доступным.
И потом, какое счастье, подумалось ему, если это произойдет, заниматься любовью с тайным чувством, что имеешь сразу двух женщин, или, во всяком случае, любить одну, думая о другой, совершенно безнаказанно.
Но Артур Дрейфусс знал, что до этого еще далеко. Два этажа и ванная комната отделяли его от Жанин Фукампре ночью; тридцать девять ступенек, по которым будет, предчувствовал он, нелегко подняться, потому что Жанин Фукампре жила в недоброй сказке, где непонятно, кто кого обманывает телом или желанием, а утром в этих страшных сказках прекрасные принцы не дарят поцелуй, что воскрешает, возвращает покой, желание жить и простую радость. Это утра печали и одиночества. Утра боли. Злые утра. Много времени нужно раненым принцессам.
Все та же история с таблетками. С дозировками. С дрожащими пальцами.
Конечно же, Артур Дрейфусс выключил фильм, который они смотрели. Он еще не кончился (для тех, кто не видел, вкратце финал: Юэн Макгрегор и Скарлетт уплывают на… остров; ах, любовь), итак, он выключил фильм, и Жанин Фукампре обронила очаровательное: ничего, я его уже видела. Потом наступило молчание. Неловкое. Они смотрели друг на друга, и казалось, будто это в первый раз.
Судите сами: вы смотрите, к примеру, на Камерон Диас, а это, оказывается, вовсе не Камерон Диас, – вам потребуется немного времени, чтобы это осознать.
Артуру Дрейфуссу потребовалось на это шесть минут.
– Почему я? – спросил он. – Почему ко мне, почему сюда, почему в Лонг?
Жанин Фукампре глубоко вдохнула и начала, на сей раз без своего прелестного акцента:
– Я езжу в турне от «Пронуптиа». Я манекенщица. Три года этим занимаюсь. По два города в день. Нас шесть девушек. Мы стоим живыми моделями в витринах «Пронуптиа». А когда нет магазина, позируем в застекленном фургоне. На рыночной площади. Как рыбки в аквариуме. О нашем приезде сообщают накануне в местной газете. Иногда по местному каналу телевидения. Когда мы приезжаем, уже собирается толпа. Так весело. Что-то вроде кермессы. Карнавал. Пиво. Как на выборах мисс Франция. С первого же турне у меня просили автографы. Я подписывалась Жанин. А мне говорили: нет, нет, подпишитесь Скарлетт. Вы же совершенно она. Совершенно, совершенно она. Пожалуйста. Я чувствовала себя красивой. Важной. И стала подписываться Скарлетт. С большим S, как Зорро с его большим Z. И люди были счастливы. Меня обнимали, целовали. На следующий год мне уже просто приносили ее фото. Обложку диска с ней. Афишку фильма. Страницу из «Премьер». Статью из «Элль». Первую полосу тележурнала. И я почему-то чувствовала себя уже не такой красивой. Я чувствовала себя обманщицей. Обманутой. Клоуном. Полгода назад мы выехали из Аббевиля в Амьен. Но водитель свернул с автострады, там опрокинулась цистерна с молоком. Казалось, будто прошел снег. Будто снег растаял. Будто мы утонем в белом озере. Одна девушка сказала, что это похоже на свадебное платье, пузыри на молоке как кружева. Мы остановились здесь. В Лонге. Пообедали в закусочной «У воды». Я хорошо это помню. Была пятница, 19 марта. И вот, когда мы возвращались к микроавтобусу, я увидела тебя. Твои черные руки. Твой грязный комбинезон. Мне вспомнился Марлон Брандо в каком-то фильме с мотоциклами. Ты чинил велосипед маленькой девочки, она плакала. Ты был красивый. И гордый. Фара ее велосипеда снова засветилась. И ее, девочкина, улыбка тоже. Вот это меня и убило. Эта ее улыбка.
У Артура Дрейфусса вдруг пересохло во рту. Хоть он не знал еще слов любви (даже Фоллен был с ними очень осторожен), ему показалось, что он услышал их сейчас, в эту минуту, слова для него одного, слетевшие, словно поцелуи, с чудесных губ; с губ, которые могли быть губами сногсшибательной Скарлетт Йоханссон, со всем, что известно за ней лакомого и аппетитного, но об этом ни к чему вдаваться в детали.
– Я бегом вернулась в закусочную, и мне сказали, где ты живешь. В одиноко стоящем домике на выезде из Лонга в сторону Альи, перед самой автострадой.
Он отпил глоток вина; еще один; ванту (13,5 градуса) с фруктовым послевкусием, с ароматом айвы и красных ягод, сказал ему Тоннелье, идеально подходит к колбасе и рулету с сыром.
У него немного закружилась голова.
А она продолжала:
– Я знала, если ты примешь меня за нее, то наверняка мне откроешь. И у меня, может быть, будет шанс. Как у той девочки. С ее фарой, которая снова горит. С ее убийственной улыбкой. К черту.
* * *
Ни Дрейфуссу Луи-Фердинанду, его отцу, ни Лекардоннель Терезе, его матери, так и не хватило присутствия духа просветить единственного сына в делах любовных.
Скорбь по Нойе, его растерзанной сестренке, заняла львиную долю времени, которое они провели вместе до последнего «До вечера» и вермута. Лекардоннель Тереза много плакала и с каждым днем, казалось, утекала через глаза; она перечисляла то, что навсегда потеряла: мокрые поцелуи дочурки; считалки; дни кори, дни ветрянки; ее волосы, которые придется расчесывать однажды, когда ей будет семь лет; подарки на день матерей, ожерелья из лапши, жалкие стишки; выбор тканей на рынке и кройка платьев позже, когда наметится грудь; первые капли крови; первые капли духов, на сгиб локтя, под коленку; первая помада и первые поцелуи любви, первые разочарования, в них-то и познается мама, говорила она неслышным голосом, глотая горькие слезы; я скучаю по твоей сестренке, малыш, я так по ней скучаю, иногда мне кажется, я слышу ее смех в детской, когда вас с отцом нет дома, и я сажусь у ее кроватки и пою ей песенки, которым не успела ее научить, ты-то мальчик, тебе я не пела, тебе не читала сказок, за тебя не боялась, это все дело отца, это он рассказывал тебе про длинноногих водомерок, как они танцуют на темных зеркалах и не тонут, это он был готов отвечать на твои вопросы, но ты никогда ни о чем не спрашивал, мы думали, ничто тебя не интересует, даже боялись, ах, Нойя, ах, детка моя, детка, я ненавижу всех собак на свете, всех, всех, даже Лесси («Верная Лесси», «Мужество Лесси», «Вызов Лесси», вечная Лесси).
Время от времени Дрейфусс Луи-Фердинанд брал сына с собой на рыбалку. Выходили они затемно. Шли через болота до пруда Круп или реки Планк, и там, близ зловонной сырости сооруженной на островке хижины, лесничий, наплевав на муниципальные запреты, закидывал блесну (прилаженная к крючку блестящая металлическая пластинка) и ловил жирных щук – однажды даже попалась рыбина весом в двадцать один килограмм. Потому ли, что промысел его был незаконным и ему не хотелось, чтобы его засекли, услышали, он не разговаривал? Артур Дрейфусс проводил безмолвные часы подле отца, как подле незнакомца. Он наблюдал за ним. Завидовал его шершавым рукам, сильным и умелым. Всматривался в его светлые глаза, глядя в которые хотелось улыбок, признаний и счастья. Пьянел от его запаха кожи, табака, пота. И когда рыболов порой ерошил ему волосы, просто так, без всякого повода, Артур Дрейфусс был несказанно счастлив; и эти считаные секунды счастья искупали все молчание на свете. Все ожидания. Все муки.
Однажды вечером в кухне – Артуру Дрейфуссу было тогда двенадцать лет (Нойю растерзали шесть лет назад), – он спросил у родителей, как люди влюбляются. Отец ткнул острием ножа в сторону матери, словно говоря: она тебе ответит, но тут где-то вдали залаяла собака, и мать, разрыдавшись, скрылась в своей комнате. В тот вечер впервые в жизни Артур Дрейфусс услышал от своего отца шестьдесят семь слов подряд: это желание, мой мальчик, оно нами повелевает. С твоей матерью, помню, меня призвал ее зад (мальчик вздрогнул), попка, если тебе так больше нравится, она так ею покачивала, когда ходила, ни дать ни взять маятник стенных часов, тик-так, тик-так, меня это загипнотизировало, лишило сна, и тогда я увел ее к пруду Бувак (Аббевиль), вот так и появился ты, мальчик мой.
– Но ты любил ее, папа?
– Трудно сказать.
Именно этот момент выбрала Лекардоннель Тереза, чтобы вернуться из своей комнаты. Глаза ее были сухи. Белки в красных прожилках, казалось, вот-вот полопаются, точно растрескавшиеся сосуды. На ходу она дала мужу пощечину, после чего достала из духовки сахарный торт, и Артур Дрейфусс получил ответ на свой вопрос.
* * *
– Мой отец. Вообще-то это был не мой отец. Просто свин. Жирный. Его брюхо хлюпало на ходу: ффффть-ффффть. Как студень. На каждом шагу этот звук мокрых ботинок. Того и гляди, поскользнется. Даже когда дождь не шел. Зато мой настоящий отец был очень красивый. Я видела фотографии. Белокурый (гены Йоханссон у Жанин Фукампре, надо полагать). Мускулистый. От его улыбки девушки краснели. А моя мать ревновала. Часто. Потом успокоилась. Потому что достался-то он все-таки ей. Она тоже была очень красивая (гены Скарлетт у Жанин Фукампре, надо полагать). Но я своего настоящего отца не знала. Он погиб незадолго до моего рождения. Сгорел в доме в Флесселе (12,3 километра птичьего полета от Амьена.) Пытался спасти старушку. Их так и не смогли разнять. Со стороны казалось, будто они занимаются любовью. Как в Помпеях. Он был пожарным.
Моя мать. Они со свином встретились на уроках танца. Она мечтала быть танцовщицей. Хотя ноги у нее подкачали. Изгиб. Подъем. И все такое. Но она очень хотела. Старалась изо всех сил. Она держала фотографии Пьетрагалы и Павловой на холодильнике в кухне. И еще Нижинского и Нуриева. И кадр с Хорхе Донном из «Одних и других» Лелуша. Осваивая батманы и гран-жете, она пока трудилась официанткой. Грызла ногти до крови. А для Свинтуса танец был предлогом. Поводом для знакомства. Помнишь, как Хью Грант в «Моем мальчике». Паршивец впаривает, будто у него есть малыш, чтобы подцеплять матерей. Гнусность. Свинтус был немного фотографом, он делал снимки. Снимки дам для их альбомов. В пачке. Потом без пачки. В одних прозрачных колготках. Потом без колготок. Потом крупным планом. Фотограф он был никакой, даже мою мать ухитрился сделать уродиной. Когда он поселился у нас, мне было пять лет. Поначалу он вел себя хорошо. Немного помогал. Разучивал с моей матерью танцы. Танго. Ча-ча-ча. Мамбо. Мы с матерью покатывались со смеху. Он был смешон. Одно хорошо: он умел чинить все, что ломалось. Спуск в туалете. Звонок. Электрические розетки. Экономия.
Он находил меня красивой. Говорил, что моя кожа – атлас, который хочется помять в пальцах. Мои глаза – александриты (драгоценные камни, меняющие цвет в зависимости от освещения). Он грустил, потому что тысячи людей не разделяли его чувства. Его радость при виде меня. Красота – это редкость, говорил он. Это так прекрасно. Хочется ее подарить. Вот так это и началось. Первые снимки. В кухне. Он хотел, чтобы я ела ванильное мороженое. Ему нравилось, когда я держала ложечку во рту. Когда мороженое текло у меня по подбородку. Такого лица у него не было с моей матерью. Это был наш секрет, Жанин. Я чувствовала себя важной. Чувствовала себя красивой. Это продолжалось. В саду. Он просил меня сделать березку. Колесо. Сесть на шпагат. А однажды он вошел в ванную, когда я мылась. У него был очень грустный вид. Он рассказал мне, что у него когда-то была дочурка и что теперь она на небесах. Сказал, что я на нее похожа. Что он не успел сделать достаточно ее снимков, чтобы никогда ее не забыть. И если я соглашусь, чтобы он сфотографировал меня, когда я моюсь, ему больше не будет грустно. Мать вошла, когда я мыла между ног, как он мне показал. Я смеялась: было щекотно. И он тоже смеялся. Да, да, вот так. Она посмотрела на нас и закрыла дверь. Тихонько. Без хлопка. Свин сказал спасибо. Благодаря тебе я никогда не забуду мою дочурку. А теперь я пойду к твоей маме. Я не слышала из кухни криков. Не слышала звона разбитой посуды. Только тишину. Она ничего не сказала. Моя мать ничего не сказала. Ни о чем меня потом не спросила. Она не хотела знать. Не хотела видеть. Она стала слепой для меня. И больше никогда меня не обнимала.
Артур Дрейфусс тихонько обнял Жанин Фукампре, и эта такая неожиданная нежность ошеломила их обоих. Им овладела глубокая грусть. Гнев придет позже. У него не было слов для этой боли, для этой ярости; только одно он мог сделать, только так высказаться: прижать ее к себе. Осторожно.
Не время воспитывает нас, а то, что мы переживаем.
За окном давно уже стемнело, луна обозначила зоны тени этого мира, но они совсем не устали. Новые встречи, во всяком случае, те, что представляются важными, всегда так действуют: сна ни в одном глазу, кажется, что больше никогда не уснешь, хочется рассказать друг другу о себе, обо всей своей жизни, разделить любимые песни, прочитанные книги; ушедшее детство, разочарования и, наконец, надежду. Вот бы мы были знакомы всегда, и целовались, и любили друг друга со знанием дела, без задней мысли, и просыпались по утрам с чувством, что мы вместе всю жизнь и на всю жизнь; без горькой печали рассвета.
Но выпитое ванту от Тоннелье все же одолело их бессонницу, их возбуждение: Жанин Фукампре со вздохом склонила головку на плечо механика; так вздыхают, когда пришли наконец куда-то, и стало спокойно, и стало тепло; и, хоть поза Артура Дрейфусса на диване была не самой для него удобной, он не шевельнулся, до того его взволновало, что такая красавица, как Скарлетт Йоханссон, вдруг ставшая бледной и легкой, точно лебединое перышко, прикорнула на его плече.
Дочь белокурого пожарного уснула безмятежным сном, а сын лесничего, произнесшего шестьдесят семь слов подряд, чье тело бесследно исчезло, замечтался.
* * *
На рассвете их разбудил грохот: кто-то барабанил в дверь.
Артур Дрейфусс с трудом выпростался из «Эктропа»: у него совершенно онемела левая рука (та самая, что до сих пор, около шести часов, поддерживала головку Жанин Фукампре, – которая проснулась с улыбкой).
Это был ПП. Серый. С угрожающе сжатым ртом.
– Куда ты запропастился, парень, уже час тебя жду, у нас же «Меган» мэра на девять часов!
Когда он увидел Жанин Фукампре, грациозно потягивавшуюся на трехместном диване, лицо у него стало удивленное, даже ошарашенное (вспомните волчью пасть, истекающую слюной, когда проходит сексапильная Red Hot Riding Hood в мультяшке Текса Эйвери): так про актрису – это не бредни? – выдохнул он. Вау, это кто, это Анджелина Джоли? Это она? До чего же хороша. О Иисусе. Мать твою. Твою мать. И впервые за всю свою жизнь Артур Дрейфусс почувствовал себя красивым. Избранным. Единственным. И впервые за всю свою жизнь ПП, три брака, два развода, владелец гаража и автомастерской, дал волю сердцу: приходи попозже, если хочешь, малыш, я понимаю, Мэрилин, капли дождя, простые радости, дело деликатное; я займусь «Меганом», а ты займись ею.
Когда ПП закрыл за собой дверь, Жанин Фукампре просияла улыбкой, а потом оба рассмеялись; этот смех показался им синонимом счастья.
Лимб. Начало. Возможное. От чистого сердца.
Наспех выпив чашку «Рикоре», оставь, иди помоги ему, я уберу, сказала Жанин Фукампре, он помчался в гараж (с одной идейкой в голове). Кроме «Мегана» мэра, под которым лежало большое тело ПП, у них было еще три заказа: проверка пробега подержанного «БМВ» третьей серии, глушитель «Ситроена С1» – дерьмовая тачка, говорил ПП, проектировали ее безрукие, даже на права не сдавшие, – и два прокола на трейлерах (у Жипе, хозяина кемпинга Гран-Пре, одного из двух кемпингов в Лонге, территория которого в районе улицы 8-мая-1945 состояла из островков, разделенных рукавами реки, – так что рыбу можно было ловить прямо из фургона или даже бреясь, – была мания – охофобия? кинетофобия? – прокалывать время от времени колеса, а затем направлять несчастных туристов к ПП из расчета десятка за шину).
Каждый раз, когда глаза их встречались, ПП усиленно ему подмигивал; мужские штучки, представление в духе Альдо Маччоне. В десятичасовой перерыв (обычно он начинался в 9:30) он буквально засыпал его вопросами, но получил только один ответ, который уже слышал: она позвонила ко мне, вот и все, и ПП, выругавшись, сказал, мол, и невезучий же он, почему такие вещи с ним-то никогда не случаются, нет бы секс-бомбе позвонить к нему, он ведь вылитый Джин Хэкмен, красавец и скроен ладно, что твой Лино Вентура, женщинам нравится, и Анджелина Джоли, коли на то пошло, могла бы и к нему позвонить, ну, лучше, конечно, в гараж, потому что Жюли (его жена) вечно торчит в кухне, результат – гляди, какое пузо, или под душем, с тех пор как я установил новую пятиструйную насадку. И я скажу тебе одну вещь, Артур. Хоть у тебя и смазливая мордашка, ты еще пацан, а чтобы удовлетворить, потрафить, чтобы блюсти в лучшем виде интересы такой женщины, суперзвезды, смотри глубже, нужен мужчина, здоровый, крепкий, для экстаза оно вернее, вес-то – он давит, понимаешь, душит он, а удушье – это эрогенно, любая дама тебе скажет, а ты-то совсем дитя, и между ног у тебя не член – перо и только, перышко, ветерок, ничего удушающего. (Пауза.) Черт, черт, черт-черт-черт! Он раздавил окурок – с такой яростью давят паука, большого, волосатого, с белым брюшком, похожим на гнойник и наверняка ядовитого; Растапопулос в «Рейсе 714 на Сидней» из приключений Тинтина.
Ладно, кончай с этим дерьмовым «Ситроеном» и ступай к расхитительнице гробниц, так бы я поступил на твоем месте, а лучше и вовсе не пришел бы на работу, дурашка. Окучивай ее. Чтобы расцвела. Распетушись, найди красивые слова. Пользуйся случаем, олух царя небесного, сорви ее, это же цветок. Это чудо – такая девушка: с ней тебе никогда больше не быть дерьмом, ты будешь таким желанным, что все обзавидуются. Подумай о нас с Мэрилин Монро. Мэрилин и я. Я мог бы умереть на твоем месте. И тут Артур Дрейфусс выложил ему свою идейку. ПП состроил странную мину; в общем, вы же знаете, ПП, уточнил он, улыбаясь, мои отпуска, я не брал ни дня два года, вы их приберегали для большого повода, так вы говорили. Он глубоко вдохнул и, решившись, выдал строки: А красота / Она больше души / Всего на свете больше красота / Бесследно исчезающий / Бессмертья прах.
ПП улыбнулся. По-отечески. Ты талант, Артур, ты поэт, вон как плетешь кружева из слов. Ладно, ступай. Уезжай с ней, улетай с ней, ударься о небо. Вкуси бессмертия, как ты говоришь.
Было 10:30 утра четвертого дня. Светило солнце.