5
Забастовка
У меня был билет на паром, отходящий первого июля в 2.30 дня из Портсмута в Кан. О забастовке мы узнали накануне из выпуска новостей. Рыбаки заблокировали все порты на Ла-Манше, включая Гавр, и паром дрейфовал в море, не имея возможности войти в гавань. Рыбаки требовали снижения налога на бензин, поскольку цены на топливо съедали их и без того скудную прибыль. Фермеры решили поддержать рыбаков и перекрыли тоннель под проливом. Они подожгли сено и высыпали несколько тонн картошки на подъездные трассы. В десятичасовых вечерних новостях показали огромный комбайн, перегородивший шоссе. Английские туристы, желающие попасть домой, выкрикивали оскорбления в адрес пикетчиков и полицейских: стражи порядка буквально заслоняли собой бастующих. Большинство туристов были пожилые и богатые. Они вылезали из своих “рейндж-роверов” и бурно возмущались по-французски. Это выглядело очень впечатляюще. С английской стороны канала возникла двадцатимильная пробка из грузовиков. В ней тоже попадались отпускники — в основном семьи с детьми дошкольного возраста. Все они говорили, что бензин в Англии еще дороже — так в чем дело? Мы-то не бастуем, хотя причин для недовольства у нас куда больше. Моя семья придерживалась того же мнения. Я возражала: у французов уйма всяких поборов; они платят налоги, о которых мы и не слыхивали — Allocations Familiales, например, или Тахе Professionnelle (этим налогом облагаются все, у кого есть хоть какая-нибудь работа — от литературного перевода до строительства дорог). Повышение цен на топливо стало последней каплей.
В конце концов рыбаки успокоились, блокаду сняли, и я поплыла во Францию.
Я всегда провожу лето на юге Франции и стараюсь за это время перевести хотя бы одну книгу. Мне нравится работать три месяца, не отвлекаясь. Мне нравится жить в языке, с которого я перевожу. И мне нравится лежать на солнце.
За рулем я обычно слушаю радио. Из новостей стало ясно: рыбаки действительно успокоились — но лишь после того, как им пообещали снизить налог на социальное обеспечение. А цены на топливо остались прежними. И это напрямую ударило по водителям грузовиков, которые прежде бормотали проклятья где-то за кулисами. Теперь они выдвинулись на авансцену и заблокировали нефтехранилища, нефтеперерабатывающие заводы и порты, куда доставлялась сырая нефть.
Я решила заправиться на последнем участке пути — на случай, если начнутся перебои с бензином. Когда я подъехала к дому, бак был полон на три четверти.
— Vous avez bien fait, — сказала соседка, отдавая мне ключи.
Я всегда снимаю жилье в крошечной деревушке, где на лето сдается еще три дома, а постоянно живут только две семьи. Каждый день сюда заезжает boulanger, но здесь нет ни магазина, ни бензоколонки. До ближайшего городка — восемь миль по горному серпантину. На следующий день я кинулась туда, чтобы скупить как можно больше продуктов в супермаркете. Я оказалась не одинока — другие поступали точно так же. Свежего молока в продаже уже не было.
Позвонил один из моих английских друзей.
— Хорошо, что ты проехала до блокады. Мои родственники застряли в кемпинге на Луаре — в их фургоне кончился бензин. Заправки не работают, горючего не достать ни за какие деньги.
Я купила канистру и вечером отправилась ее наполнять. Пришлось спрятать машину и целый час стоять в очереди. Заправлять машину и отдельно набирать канистру не разрешалось. Затем я вернулась домой и устроилась на задней террасе, чтобы прийти в себя. Первые несколько дней мой перевод свободно изливался из принтера со скоростью около трех тысяч слов в день. Это был захватывающий психологический триллер об актрисе, которая уверена, что ее кто-то преследует, но не может толком объяснить, кто именно. Чтобы отметить трудовые успехи, в семь вечера я налила себе глоток джина, выключила компьютер и включила телевизор. Новости, однако, не радовали: переговоры между правительством и тремя основными профсоюзами, представляющими интересы водителей грузовиков, после двух дней зашли в тупик. Премьер-министр делал отчаянные заявления в том смысле, что не уступит ни пяди, — на мой взгляд, довольно неразумно. На мосту мне повстречались соседи.
— Им нужна le bras de fer, — говорили они уверенно, как будто речь шла о старинном забастовочном ритуале, который всегда заканчивается компромиссом и всеобщим согласием.
Но этого не произошло. События стали развиваться с пугающей быстротой. К концу недели все заправочные станции страны пересохли. Правительство отправило армию строить баррикады вокруг топливных резервуаров близ Парижа, чтобы бастующие водители не могли парализовать столицу. В новостях по телевизору теперь говорили только об одном, как будто остальной мир вовсе перестал существовать.
Мой перевод продвигался в том же темпе. Актрису подвергли принудительному психиатрическому лечению от параноидальных состояний.
Тем временем кончились запасы топлива в аэропортах и отменили многие внутренние рейсы. Фермеры, страдавшие от налога на топливо ничуть не меньше водителей грузовиков, блокировали рельсы и вывели из строя железнодорожное сообщение. Потом дальнобойщиков поддержали таксисты: они наводнили парижскую кольцевую дорогу медленно движущимися машинами; это называлось “Operation Escargot”. Такси двигались кругами по peripherique со скоростью пять километров в час, пока не кончился бензин; а когда он кончился, обездвиженные таксомоторы выстроились в настоящие баррикады. Заправочные станции, на которых оставалось еще хоть немного бензина, были реквизированы властями “для чрезвычайных ситуаций”. Предъявив carte professionnelle можно было получить топливо на 150 франков. Никак иначе заправиться было нельзя.
Страна замерла.
Самое удивительное, что к забастовке присоединялись все новые силы. Школы вождения вдруг захватили центр Тулузы. Пастухи из Верхней Савойи спустились с гор со своими стадами, протестуя против падения цен на баранину и увеличения импорта мяса. Нарядившись в традиционные накидки и шляпы, они осадили Сенат, грозя полиции посохами, собаками и ружьями. Еще они захватили Люксембургский сад. Овцы пожирали цветы и декоративные изгороди. Все восприняли это как должное — никому не показалось, что пастухи зашли слишком далеко. Строительные рабочие вывели свои экскаваторы и краны на посадочные полосы и принялись терроризировать аэропорты. Представители экзотических профессий, вроде специалистов по искусственному разведению устриц, вышли на баррикады возле Сета на юге, требуя компенсации за неизвестный вирус, поразивший раковины. Производители соли из Ла-Боль в Бретани сложили инструменты и навалили горы соли на ступени префектуры. Chausseurs, возмущенные общеевропейскими нормативными актами, ограничивающими их свободу подстреливать все что движется в любое время года, оккупировали основные дороги, угрожая ружьями немногим оставшимся автомобилистам. Шоссе, ведущие в Испанию и Италию через южные границы страны, были перекрыты нашими местными chausseurs; кое-кого из них я знала лично. Они разъезжали во всех направлениях, набившись целой толпой в одну машину, и патрулировали пустые дороги в своих красных шляпах.
Тут рыбаки решили, что настало время потребовать новых уступок, и снова заблокировали порты Ла-Манша и Тоннель. К середине июля объявили всеобщую стачку.
Кроме того, стояла жара. У меня есть теория, что всякого рода народные возмущения всегда происходят в хорошую погоду. Нужно незаурядное мужество, чтобы выйти на демонстрацию в дождь или снег. Для такого бунта нужна выносливость. Но в эти знойные дни, в эти долгие, душные ночи было возможно все что угодно. Забастовка продолжалась.
Героиня моего перевода вбила себе в голову, что ее преследуют некие темные силы, предвестники апокалипсиса. Она одна видит, что происходит, все остальные ничего не замечают. Врач приходит к выводу, что она окончательно свихнулась, и запирает ее в психушку.
Новости по телевизору становились все более зловещими. Бастующие строители атаковали полицейских, когда те попытались расчистить взлетные полосы в Руасси. На одном из охраняемых войсками хранилищ у самого Парижа произошел взрыв. Причиной почти наверняка послужила бомба; многие были тяжело ранены. Пламя охватило склады прежде, чем успели прибыть специальные военные подразделения — pompiers, разумеется, бастовали, причем уже не первую неделю. В департаментах Вар и Воклюз бушевали лесные пожары. Жителям Маноска пришлось самостоятельно защищать свои жилища. Часть города сгорела дотла. В новостях показали мэра, рыдающего на груди у супруги. Магазины, и так работавшие только полдня, стали закрываться навсегда. Улицы опустели. У меня осталось всего полбака бензина.
Boulanger перестал спускаться по нашему серпантину. Не было смысла ездить ради трех домов, при таком-то дефиците горючего. Некоторые счастливцы, живущие близко к границе, ухитрялись заправиться в Люксембурге. По телевизору показывали, как они суетливо и торжествующе наполняют баки. Британия, Бельгия, Швейцария, Италия и Германия закрыли границы с Францией. Я оказалась в западне.
Сначала я не слишком беспокоилась. Это не может продолжаться вечно, говорила я себе. Наверное, они ведут переговоры. Закулисные переговоры — обычное дело. Однако 20 июля произошло нечто, совершенно выбившее меня из колеи. Одна из моих соседок, медсестра по имени Женевьев, мать троих маленьких детей, постучала в мою дверь.
— Есть тут кто-нибудь? Est-ce qu’il у a quelqu’un?
Я все еще увлеченно переводила: в данный момент это был прекрасно написанный пассаж, в котором моя героиня воскрешала в памяти картины детства, покуда ее психотерапевт в задумчивости рисовал пальмы. Работа полностью отвлекла меня от политических событий, так что от внезапного стука в дверь я вздрогнула, и только потом услышала голос соседки. Я уже начала бояться стука в дверь.
Она не стала заходить в дом.
— Мы едем на север, в Виши, к родственникам, — сказала она. — В городе безопаснее. Все равно Франсуа не может ездить на работу. Вы не бойтесь — сюда никто не придет. По этой дороге никто не ездит. И Шиффры остаются. У нас на поездку в Виши уйдет последний бензин, так что мы уже не вернемся до конца забастовки.
— И когда она закончится, по-вашему?
— Ну… Alors… са. — Она пожала плечами. Я поцеловала ее на прощанье.
На другой день к забастовке присоединились энергетики, и не стало света. Компьютер стал бесполезен — пришлось продолжить перевод вручную. Не стало горячей воды, музыки, радио, телевидения. Но телефон еще работал. Я звонила в Англию, но не могла сказать родным ничего ободряющего.
— Трудновато. Еды мне хватит на несколько недель, даже месяцев. Но свежих продуктов нет — холодильник не работает. И у меня не осталось бензина, чтобы выбраться.
— Может, попробуешь доехать до Испании по горным дорогам? Из Барселоны еще летают самолеты. Из Мадрида уже нет. Ты разве не слышала? Забастовка распространяется.
На следующий день они позвонили снова.
— Мы ужасно волнуемся! Ты слышала — в Париже восьмерых человек застрелили прямо на улице!
— Здесь все спокойно.
На самом деле я уже ничего не знала о том, что происходит в стране. Очевидно, перед военными теперь стояла задача наводить порядок, а не околачиваться без толку возле баррикад, где мятежники швырялись в них камнями. Объявили военное положение, Париж стал выглядеть как при Оккупации. Но забастовка росла и крепла. Процветало мародерство. В Бордо застрелили мужчину, убегающего ночью с телевизором в руках. В крупных городах ввели ранний комендантский час. Моя семья пребывала в панике. Они позвонили в британское посольство в Париже, но оставшемуся там персоналу было не до нас. Моя деревенька находилась в такой глуши, что не подлежала эвакуации. Появились признаки распространения забастовки в Британии и Германии.
Я ежедневно встречалась на мосту с мадам Шиффр, и она продавала мне хлеб собственной выпечки и свежие овощи. Шиффры были пожилыми крестьянами старой закалки. Они не обращали внимания на катастрофы современного мира. Пожилая чета практически вела натуральное хозяйство, они даже заготавливали солонину, словно на дворе средневековье.
— До декабря продержимся, — невозмутимо заявила мадам Шиффр.
— Надеюсь, до этого не дойдет.
Телефон замолчал в начале августа. У Шиффров его никогда и не было, так что они и бровью не повели. Мы говорили себе, что скоро наверняка приедет хлебовоз, расскажет нам про забастовку, доложит, что происходит, и даст уйму полезных советов — как это было вначале. Но он так и не появился. И мы ничего больше не знали о внешнем мире.
Шиффры научили меня греть воду. Ведра выставлялись рядком на солнце прямо с утра, и к вечеру вода едва ли не закипала. Я принимала вполне сносный теплый душ среди побегов фасоли, баклажанов и георгинов, достававших мне до плеча. Использованная вода не пропадала даром: она текла по множеству мелких канавок к грядкам с овощами. Я продолжала работать над переводом по паре часов в день, используя бумагу и ручку, но бóльшую часть времени проводила на свежем воздухе, возделывая сад. К тому же текст становился все более нелепым: теперь героиня видела во всем Руку Провидения. И хотя повествование велось от ее имени, я все больше сочувствовала скептически настроенному психиатру. Роман утратил темп. Пока героиня изрекала зловещие пророчества, я сажала салат, окучивала баклажаны, уничтожала слизняков и сооружала изгородь вокруг виноградника, чтобы его не затоптали кабаны. Мы выращивали кабачки, огурцы, помидоры, артишоки, фасоль, лук, тыкву, перец. Я загорела, окрепла, и, поскольку до нас не доходили никакие вести о происходящем, удивительным образом успокоилась и воспряла духом.
Но порой меня одолевали сомнения: благоразумно ли это — окопаться в зеленой лощине, в полной изоляции от внешнего мира?
— Écoutez-moibien, — говорил мсье Шиффр, — нас не тронули в Первую мировую, не тронули во Вторую. Если где-то война, она проходит стороной. Нужно просто ждать.
Так мы и делали. Мы жили так, как всегда жили люди в этих краях. Я стирала одежду в lavabo — весьма успокоительное занятие. Ручей тек прямо через старую каменную прачечную. Там было углубление для намыленного белья и корыто с проточной водой для полоскания. Вода — ледяная, горькая — текла из горных глубин, пахла чабрецом и лавандой. Я купила у Шиффров немного мыла. Что бы ни происходило вокруг, экономические отношения приезжих и местных оставались неизменными: они предлагали мне товар, я платила деньги.
Я ложилась на закате и вставала с петухами, чтобы сэкономить свечи. Но дни становились короче, и по вечерам, когда я закрывала ставни, из окон дуло прохладой. Мои часы еще работали. Был почти конец августа.
Тем временем Шиффры делали то, что положено делать перед наступлением осени. В конце августа начали готовить дрова на зиму. Так что мы все вышли на склон холма с тачками. Разумеется, о бензопиле не было речи. Мы наточили топор.
Как-то раз в сентябре, ранним утром, спустившись с бельем в тазике к мосту, я обнаружила, что мадам Шиффр там нет. Я вглядывалась в заросли бобов и баклажанов, надеясь увидеть ее красивое морщинистое лицо и черный платок. Я звала ее. Но в ответ раздавались лишь вздохи ветра в дубовой рощице. Меня охватил внезапный ужас. Я помчалась к их дому — первому в деревне. Ставни были открыты (они вставали раньше меня), входная дверь — тоже. Я постучалась, позвала, но ответа не было. Я потрогала кофейник. Огонь угас, но плитка и кофейник были еще теплые. Выходя из дома, я заметила, что хозяйские плащи, обычно висевшие прямо на крыльце, исчезли. Старенький фургон с ничтожным запасом бензина по-прежнему стоял в гараже. Их как будто сдуло ветром — прежде, чем они успели запереть дверь. Я поплелась вверх по дороге и оттуда посмотрела на покинутую деревню. Потом я поняла, что могло случиться. Дом Шиффров стоял первым при въезде в деревню. Он возвышался над тщательно прополотыми грядками. Остальные четыре дома, включая мой, стояли запертые, с закрытыми ставнями. Могло показаться, что кроме Шиффров здесь никого больше не осталось. Поэтому их увезли. Меня они не выдали.
Я села на задней террасе своего дома и целый час проплакала. Потом взяла себя в руки и как обычно выставила ведра на улицу.
Пока месье и мадам Шиффры были рядом, мы могли без труда оправдывать наше намеренное бездействие, игру в ожидание. Мы ждали; рано или поздно кто-нибудь приедет и скажет нам, что это все кончилось. Но теперь, когда я осталась одна, молчание окружающих гор давило на меня. Я тщательно заперла дом Шиффров и спрятала ключ в гараже. Я выпускала кур на заре, как всегда делала мадам Шиффр, и загоняла их обратно с наступлением сумерек. Я следила за садом. Погода стала тяжелой и душной. Я ждала, что скоро грянет буря.
Как-то раз ближе к вечеру небо потемнело. Я следила за приближением грозы сквозь щель в ставнях. В сарае закудахтали куры, небо разверзлось, и на горы обрушился гром. Когда ливень немного утих, я пошла посмотреть на грядки и впервые заметила, что дорога заросла травой. Машины здесь больше не ездили; охотники больше не посещали эти края по выходным. Собаки уехали в Виши вместе с соседями, о которых мы с тех пор ничего не слышали. Я осталась наедине с курами и с горами.
Набравшись смелости, я накачала шины на велосипеде. По моим подсчетам, за два часа по бугристым проселкам доехать до города можно. Рисковать и ехать по главной дороге не хотелось. Непонятно, чего именно я боялась. Толпы разъяренных забастовщиков? Колонны танков? Орды голодающих крестьян? Все это было маловероятно. Но пока не узнаю, что случилось с Шиффрами, я лучше незаметно проеду по влажной роще. Грунтовая дорога оказалась неровной и заросшей, а растения, которые я переезжала колесами, горько и остро пахли. Наперерез мне испуганно промчались два кролика. В горах уже несколько месяцев никто не появлялся. Я заметила, что птицы стали смелее: они напряженно следили за моим приближением и ждали до последнего, прежде чем вспорхнуть из-под кустов. Ястребы деловито кружили в небе и тоже ждали. Мое присутствие казалось им странным, а не пугающим. Мы словно утратили власть над земными тварями. Никто меня больше не боялся.
Электрические провода и телефонные кабели выглядели нетронутыми. Я остановилась на пригорке над Белльразом, чтобы отдышаться и бросить взгляд на деревню. Ничего не было слышно — только ветер. Дома стояли закрытые, с запертыми ставнями; все машины исчезли. И все-таки я чувствовала скорее недоумение, чем страх.
Последний отрезок пути шел под гору. Я могла ехать быстрее. Сквозь асфальт проросла трава. Я осторожно крутила педали и часто останавливалась, чтобы прислушаться, но ничего не слышала и не видела. Церковь Нотр-Дам-де-Назарет была заперта — но она всегда была заперта, даже до забастовки, так что на окраине городка ничего не изменилось. Неестественной казалась только тишина. Было жарко и ветрено. Я со зловещей ясностью слышала, как шелестят дубы и скрипят сосны. И все — больше ничего. Часы на церкви остановились. Я четверть часа прождала, не зазвонят ли они, но не дождалась. Не проезжали машины, не лаяли собаки, не раздавались голоса. В это время года, в середине сентября, vendangeбывает в самом разгаре. Обычно здесь бы сновали десятки людей с огромными пластиковыми корзинами, прочесывали бы виноградники, медленно шли неровными шеренгами между лозами, смеялись бы и спорили. Крошечные тракторы тащили бы узкие красные прицепы вдоль череды длинных зеленых рядов. Теперь же виноград гнил целыми гроздьями, на нем копошились осы и мухи.
Я спрятала велосипед в высохшем водостоке и подкралась к чьей-то садовой ограде. Осторожно заглянула за нее, но никого не увидела. На пожелтевших лужайках валялись пластмассовые игрушки. Цветы герани съежились и засохли в горшках, одинокая ставня хлопала на ветру. Некоторые дома были открыты, будто хозяева выскочили на минутку купить хлеба. Я видела, что на какой-то кухне скособочилась яркая клеенка, покрывающая скамью. Я не стучалась в двери, не звала людей. Я сразу поняла, что дома пусты, что там никого нет.
Но несмотря на безлюдье, я не чувствовала себя в безопасности. Я пригляделась к дороге. На размягченном асфальте и щебенке виднелись глубокие, ровные борозды — следы танков, полустертые, но все еще заметные. Колеи заполнялись травой и пылью. Если здесь проехал танк, это было давно. Держась поближе к стенам, я пошла по средневековым улочкам в сторону route nationale. Слева стояла бензоколонка, которую месяца два назад реквизировали службы по чрезвычайным ситуациям. Логотип ELF и запредельные цены на бензин выглядели нелепо и раздражающе. Вращающаяся табличка ELF/OUVERT дребезжала на ветру. С этого все и началось — с забастовки транспорта, с топливной блокады. Здесь и надо искать. Я прислушалась. Ритмичный треск таблички казался неестественно громким. С дороги не было слышно ничего. Ни машин, ни танков, ни голосов.
Возле въезда валялись мусорные баки, пустые и перевернутые. У столбов трепыхалась пара пластиковых пакетов. Я выровняла один из зеленых мусорных баков и осторожно влезла на него. Теперь была видна вся бензоколонка. Сначала я не заметила ничего необычного. Заправка давно не работала. Одно из окон разбито, и стекло уродливыми грудами осколков покрывало ступеньки. Ветер носил по площадке обрывки газет, то поднимая их в воздух, то опуская. Валялись перевернутые ведра. Шелест и постукивание не забивали глубокую тишину, гулкую пустоту.
Потом я кое-что увидела.
Под стеной — в сущности, очень близко от меня — рядом с колонкой для дизельного топлива лежал труп мужчины. На нем все еще была униформа жандарма. Его волосы слегка шевелились на горячем ветру; коричневая спекшаяся жидкость покрывала всю верхнюю часть туловища. Я смотрела на него, не в силах шевельнуться. Ужас возникал не от картины несомненной смерти — хотя раньше я с таким не сталкивалась — а оттого, что я вообще кого-то увидела. Почему этот труп не убрали? Я наклонилась вперед. Лицо было отвернуто от меня. Я услышала тихое жужжание, и вдруг поняла, что его глаза и щека покрыты черным слоем мух.
Я спрыгнула с контейнера и ринулась прочь. Про велосипед я забыла. От него в любом случае нет проку, раз нельзя ездить по дорогам. Я двинулась обратно к своей деревне коротким путем, по тропинке через горы. В лесах я больше не осторожничала — мне просто хотелось вернуться домой, в тот уголок, который еще недавно казался таким безопасным. Я внимательно осмотрела дом — не пробирался ли кто-нибудь внутрь, пока меня не было? Но все выглядело точно так же, как утром. Я загнала в сарай протестующих кур, закрыла ставни и заперла все двери. Ставни я больше не открывала, и долгие дни после моей экспедиции в город провела в зловещей полутьме, парализованная страхом.
Но погода начала меняться. Иногда деревню на целые дни накрывал ливень; в такие дни оставалось только следить за огнем или за дорогой. Сады стали увядать. Я питалась консервами из жестянок или стеклянных банок, запечатанных парафином. Еды у меня хватило бы еще на много месяцев; свечей тоже было много. Мыться холодной водой было отвратительно, но потом я нашла новый способ согревать ее в промышленных количествах. В дымоход были вмонтированы гигантские крючья — реликт повседневной жизни девятнадцатого века. Я подвешивала над открытым огнем мрачный черный котел, украденный из хозяйства Шиффров, и мысленно благословляла богатых парижан, которые отремонтировали дом, сохранив его первозданное устройство. Теперь я спасалась от утренней свежести под несколькими слоями одежды, запиралась на все запоры и готовилась выдержать осаду, долгое ожидание.
Перевод был заброшен. В солнечную погоду я сидела, спрятавшись в траве, и смотрела, как у реки бродят куры. Собственный голос я не слышала уже шесть недель с лишним. Больше всего на свете мне хотелось вернуться домой. Календарь на моих часах показывал 23 октября. На следующее утро я упаковала в маленький рюкзак то, что теперь казалось единственно важным — теплые вещи, сухофрукты, колбасу. Остальное решительно отбросила — книги, незаконченный перевод, бесполезный компьютер, городские туфли. Даже расческу не взяла. Мои потребности постепенно свелись к двум вещам: к еде и теплу. Прочее осталось где-то в другой жизни.
Мой план — если это можно назвать планом — заключался в том, чтобы добраться до Нарбонны и как-то украсть лодку, в которой можно доплыть до Испании. Я даже воображала, что смогу сама грести вдоль побережья. Погода снова превратилась в теплое бабье лето, только по ночам стоял холодный туман. В последний раз выпустив кур, я отправилась к холмам, в garrigue. Я снова избегала дорог. Но мне никто не встретился. В сгоревшем сарае все еще стояли сельскохозяйственные машины, как чудища юрского периода — изнуренные, почерневшие. По всему плато Минервуа виноград гнил прямо на лозе. Кабаны, которые теперь хозяйничали в округе, вытоптали часть виноградников дотла. Я легла рядом со стеной и час проспала в ее тени, а проснулась лишь когда солнце поднялось и лучи коснулись моего лба. К середине дня я добралась до шоссе.
Мне пришло в голову, что основные французские магистрали еще могут быть открыты и патрулироваться, но до моря не добраться, не пересекая шоссе. Я подобралась к глинистой насыпи, пригибаясь, не высовываясь. Легла на живот, приложила ухо к земле, замерла, но не услышала ничего, кроме ветра. Я бы почувствовала вибрацию машин, будь они рядом. Но ничего не было. Ничего. Привстав на четвереньки, я заглянула за металлическое аварийное ограждение. В трещинах шоссе рос бурьян, ветер наносил на асфальт узоры из песка и играл комками сухого дрока, выдранного бурями и теперь пожелтевшего в последних лучах осеннего солнца. Я сделала глубокий вдох и встала.
Куда ни кинешь взгляд — в сторону Безье или в сторону Перпиньяна — там нет ничего, ничего, кроме света, травы, песка, ветра. Передо мной раскинулся город Нарбонна. Сады на окраинах высохли и заросли. В одном из мощеных дворов на веревке до сих пор висит белье, и его видно с дороги. Pepinieres наглухо заперты и защищены цепями. Глядя сквозь колючую проволоку, я вижу ряд цементных статуэток Венеры, одна меньше другой. Они красуются на другой стороне пруда, покрытого грязной пеной. Фонтаны давно не клокочут. Светофоры ослепли. Выгоревший автомобиль лежит на боку посреди круговой развязки. На сохранившихся сиденьях и металлических деталях — волнистые горки песка. Он так тут и лежал нетронутый — несколько недель, а может, и месяцев.
Осмелев, я выхожу из тени городских стен и по заброшенному шоссе вхожу прямо в опустевший, безмолвный город. На улицах валяются груды старого мусора, и две кошки — я впервые за это время вижу кошек — в них роются. Дверь какого-то дома распахнута настежь. На столе до сих пор стоят тарелки и бутылка оливкового масла, как будто семья собиралась поесть и вдруг была сметена прочь. Я замечаю шеренгу свечей на буфете и делаю вывод: люди еще были здесь, когда вырубилось электричество. Но это было два месяца назад. Я прохожу мимо разбитых и разграбленных лавок. Огромный плакат на витрине оптового магазина электроники пялится на меня ошметками бумаги и издевательски предлагает неограниченный доступ, если я подключусь к провайдеру wanadoo.fr. Демонстрационные образцы включены в бесполезные розетки, прикручены к полкам, их экраны навеки черны и немы. Кое-какие магазины аккуратно закрыты — зеленая сетка на витринах, тусклые металлические решетки на окнах. Везде стоят брошенные автомобили. Я крадусь по переулкам, надеясь увидеть какого-нибудь человека — живого или мертвого.
Но нет никого под деревьями на бульваре возле канала, и на главной площади никто не смотрит вниз на раскопки римской дороги — все, что осталось от погибшей империи. Никого нет в ресторанах, никого на террасах кафе, где столы и стулья свалены в беспорядочные кучи среди мусора и перевернутых баков.
Я вхожу в галерею собора и сразу чувствую: что-то изменилось. В этой гулкой пустоте присутствие другого человека изумляет и пугает. Вот он — сгорбился в каменной тени надгробий. Священник в поношенной сутане молча сидит над гробницей средневекового архиепископа. Он внимательно смотрит на меня, но не двигается, не подает никакого знака. Я очень медленно протягиваю к нему руки, чтобы показать, что не вооружена. Он все равно не двигается. Я иду на цыпочках, чтобы мои шаги не отдавались эхом от каменных стен. Подхожу к молчаливому, неподвижному священнику. Мы долго смотрим друг на друга. В его лице я вижу собственное отражение: грязное, неприбранное, дикое. Но его глаза горят. Когда я открываю рот, мой голос сдавлен и надтреснут.
— Здесь кто-нибудь остался? — произношу я свистящим шепотом.
— Dans la ville de Narbonne? Non. Je ne crois pas. — Его голос тверже моего, выговор местный, тон — деловой.
— Куда они делись?
Священник безразлично пожимает плечами.
— О часе же том никто не знает. Я жду. Как вы ждали.
— Но что же случилось?
— Vous n’etespas au courant? Вы не в курсе? Где же вы были, та fille? Была забастовка. Il у a eu une grew.