Книга: Семь сказок о сексе и смерти
Назад: 2 София Уолтерс Шоу
Дальше: 4 Переезд

3
Стрелковое оружие

Забавно, до чего трудно вспомнить хоть что-нибудь о большинстве мужчин, с которыми доводилось спать. Особенно если это была одна ночь. И ты прилично выпила. Или думала о чем-то другом. То есть, конечно, бывает, что они что-нибудь такое вытворят — вылижут тебя с ног до головы, или вымажут тебе соски шоколадом, или самое невероятное — будут с тобой разговаривать и внимательно слушать все, что ты скажешь. А так — не то что забываешь имена и как они выглядели, а словно их вообще не существовало. Ты сотворила их из воздуха, и они растаяли. Воображаемые любовники. Все равно большинство женщин только воображают хороший секс. Неудержимый, в самолете. Приходится. А то вообще нечего будет вспомнить. В школьные годы я мастурбировала, читая “Джен Эйр”, но мне понадобилось двадцать пять лет, чтобы понять, почему мистер Рочестер так сексуален. Ну, ясное дело, он годится ей в отцы, и если она не Красавица, то уж он, несомненно, — Чудовище. Но дело не в том, что у него сапоги и кнут, хоть и это не лишнее. Главное — он разговаривает с ней. По-настоящему разговаривает. И слушает, что она говорит ему в ответ.
Когда-то я жила в Кельне, и у меня был парень по имени Ланге. Он был очень высокий. “Ланге” значит “высокий”. Ну вот он и соответствовал. Я очень ясно помню его машину. “Ситроен-диана”, светло-голубой, весь побитый и заплатанный, дребезжащий и звенящий пустыми бутылками. Ланге заезжал за мной в сумерках, и мы громыхали по мощеным улочкам так, что у нас зубы клацали. На самом деле я не помню, был ли он высоким. Мне кажется, что он был выше меня — из-за имени. В машине мы курили коноплю. Это я помню потому, что было очень трудно ее крошить на тонкую папиросную бумагу, когда машину постоянно подбрасывало. Ланге, видимо, говорил по-немецки, раз он был немец. Я знаю немецкий, так что я, должно быть, тоже говорила с ним по-немецки. Но этого я не помню. А ведь он мне, наверное, нравился, иначе я бы не помнила машину. Я и сейчас отчетливо вижу захватанную приборную панель и его большую руку на передаче. Светлые волоски на этой руке. Потом, если опустить взгляд, натыкаешься на массу каких-то инструментов, кассет, салфеток, окурков, рваные дорожные карты, потрепанные книжки, билеты на метро и открытку из Мюнхена. На ней — отель “Vier Jahreszeiten”: зеленые купола и своды, мягкие ковры и серебряные подносы. В таком отеле Густав фон Ашенбах обедал, должно быть, со своими издателями. Но сам Ланге? Жил ли он в студенческом общежитии? Я думаю, он был студент, поскольку штудировал конспекты лекций, спал допоздна и работал в баре. Но не помню, чтобы он ходил на семинары. Кровать я тоже не помню. Не помню никакого секса. Не помню его лицо и голос. Он был блондин, светлее меня — я однажды расчесывалась его щеткой, которая застряла в бардачке среди разного мусора, и на ней остались его волосы. Длиннее и светлее моих.
Я как-то спросила маму об этих странных черных дырах в памяти, где пропадают тела и лица, и она сказала: не волнуйся, это было двадцать пять лет назад, и ты наверняка была под кайфом. Я ответила, что могу поспорить: она-то помнит мужчин, с которыми спала, на что мама сказала: да, но это нетрудно, поскольку был только твой отец. Ну хорошо. Предположим, мне просто есть что забывать. Но это не объясняет фокус с исчезновением. Куда девается все эротическое? Ну, может быть, не все. Это было двадцать пять лет назад.

 

Я изучала кое-какие бумаги восемнадцатого века, хранившиеся в архивах Бамберга, в Западной Германии. Я была тогда совсем молодой, война во Вьетнаме еще не закончилась. Мне было очень интересно разбирать готический шрифт старинных документов. Мне нравилась моя работа. Но денег у меня было немного, так что жила я в молодежном общежитии. Там не было ни бара, ни комнаты отдыха, — только столовая, кухня и спальни с койками и колючими одеялами. Обычно к вечеру я так уставала, что мне оставалось только послушать немецкие марши по транзистору и отключиться. Но в последний вечер в Бамберге я решила куда-нибудь сходить. Так что я приняла душ и прошла полмили до такого бара, который выглядел относительно безопасным.
В Бамберге располагалась огромная американская воздушная база, у черты города, обнесенная забором из колючей проволоки. Там было полно солдат, имелась взлетно-посадочная полоса для ядерных бомбардировщиков. Плакат на английском языке гласил: “Быстрое реагирование”. Однажды утром, поджидая автобус, я исправила букву “о” на “пацифик”. По-моему, граффити — хорошая вещь. Разновидность свободы слова. Берлинская Стена в те дни была еще на месте и не очень далеко. Русские считались врагами и могли напасть в любую минуту. И мы были готовы встретить их во всеоружии. Но американские солдаты, толкавшиеся в баре, совершенно не интересовались войной. Они интересовались бильярдом, английской рок-музыкой и немецким пивом. Всего этого в баре было предостаточно.
Ни одна женщина, дорожащая своей задницей, не зайдет в бар, набитый мужчинами, не оглядевшись как следует. Уровень шума превышал любые предписанные пороги децибелов, и я решила, что долго здесь не задержусь. Это решение дополнительно окрепло оттого, что я оказалась в баре единственной женщиной. Никто из мужчин не обратил на меня внимания. Я выглядела в точности, как они: в джинсах, футболке и военном жилете, только волосы у меня не были обриты и не топорщились ежиком. Я устроилась в темном углу рядом с единственным длинноволосым человеком в баре. На нем были джинсы, жилет и круглые темные очки. Там, где у других красовалась сдвоенная нашивка с надписью “Армия США” и именем, у него было просто написано “КЕЛЛИ”. “Армия США” была содрана.
Из галдящей массы мужчин вынырнул бармен. Он был похож на Дракулу — весь в черно-белом, окруженный плотным облаком тестостерона.
— Принеси ей пива, — скомандовал Келли на киношном английском Хамфри Богарта, не глядя на меня.
— Большое спасибо, — сказала я чопорно.
Мама учила меня, что нужно вежливо поблагодарить мужчину, который заказал тебе выпивку, а потом как можно скорее уйти — понятно, не с ним.
Келли меня проигнорировал. Он уставился на одного из мужчин, игравших в пул. Или это был снукер? Снукер — это такая игра со множеством шаров в деревянном треугольнике, вроде Троицы с дополнительными божествами. Принесли пиво. Келли заплатил. Я ничего не сказала, только кивала и улыбалась, как пластмассовая собачка в автомобиле. Потом Келли выдал еще одну богартовскую реплику уголком рта.
— Видишь мужика в темных очках? Воображает себя крутым.
Человек, похожий на Питера Фонду, в маленьких темных очках, прицеливался так и эдак, чтобы попасть по шару, напоказ выгибая задницу над столом. Сигарета приклеилась к губе под выверенным углом, все движения были плавными и точными. Волосы у него на руках светились в дымном полумраке. Он был очень сексуален и сознавал это. Да, он выглядел круто.
— Вы сами в темных очках, — резко заметила я. Он крутанулся на стуле и впервые посмотрел на меня.
Большинство мужчин вообще не слушают, что говорят женщины, так что они бы не поняли моего тона. Женщина должна издавать нежный щебет, и если ты хорошо выучила свою девичью роль, то вскоре говорить будет он, и преимущественно — о себе. Келли сделал неуклюжую попытку произвести на меня впечатление за счет другого мужчины. Он заплатил за мое пиво и тут же стал мне диктовать свое мнение. Он действовал на автопилоте, я тут вообще была ни при чем. Я его не интересовала. Его интересовал красивый солдат, немного похожий на него самого. Он хотел быть этим человеком. Нужно очень сильно стремиться к претенциозности, чтобы носить темные очки в освещенном людном баре. Конечно, все так делают с тех пор, как “Беспечный ездок” промчался по экранам и Джек Николсон объяснил, что такое настоящая свобода. Но не каждому это по зубам. Келли сильно не дотягивал до того мужика, что играл в снукер. Он казался несвежим и изнуренным. Ему недоставало мускулов. Он был слишком худым. Слишком много курил. Выглядел сердитым и угрюмым. Но он старался быть крутым. Старался изо всех сил. Я дала ему понять, что его усилия не достигают цели. В те дни я не спешила уверять мужчин в том, что они неотразимы. Тем более за стакан пива. Я грубила.
Келли усек все это за один раз.
— Ты лесбиянка, что ли?
— Угу. — Я широко улыбнулась.
Келли отмерил скупую улыбку. Но это была улыбка. Один-ноль. Мяч переходит к Келли.
— Еще пива? — спросил он любезно.

 

— Никто из них не нюхал войны! — прокричал Келли. Мы были погружены в беседу, но кто-то увеличил громкость музыкального автомата. Никогда не понимала, как это делается.
— А ты, значит, там был? — проорала я в ответ.
— Четыре года во Вьетнаме.
— А сейчас ты не в армии?
Я постоянно участвовала в антивоенных демонстрациях, мне не раз случалось спасаться от конной полиции, водяных пушек и слезоточивого газа. И я была готова продолжать в том же духе, хотя к тому времени даже правительство США уже не верило в победу. Вьетнамизация войны означала, что пора выходить из игры. Я полагала, что те, кому не удалось уклониться от призыва, шли воевать не по своей воле: их заставляли, иногда — буквально под дулом пистолета.
— Война почти окончена, — сказала я, словно пытаясь его утешить. Келли сразу понял, что я имела в виду: он должен радоваться, что война проиграна и мальчики возвращаются домой. Его худое лицо побелело от ярости. Я смотрела на него в изумлении. Неужели кто-то мог вернуться из Вьетнама, сохранив веру в эту войну? Но оказалось, что Келли вовсе не верит в войну. Он ненавидел политиков и генералов, которые послали его на смерть. Он ненавидел свою семью, устроившую ему торжественные проводы. Он ненавидел отца, сказавшего: “я горжусь, что мой сын будет воевать с коммунистами во имя Бога и Америки”. Он ненавидел женщин, которые флиртовали с ним, любуясь военной формой. Он ненавидел сержанта, который из принципа ненавидел всех “салаг”, называл их “дамочками”, вел себя как настоящий садист, и за это ему еще и платили. Но больше всех — больше, чем вьетнамцев — он ненавидел этих блядских уклонистов и пацифистов, которые его предали. А значит, ненавидел и меня.
Взгляд Келли пронизывал меня сквозь облако дыма и боли.
— Я был на базе Дананг. Я — авиатехник. Закладывал бомбы в самолеты. Такая была работа. Многих моих друзей убило. Некоторых прямо у меня на глазах. Узкоглазые выблядки бомбили базу каждый день. А мы сидели за проволокой, как куры в курятнике, — деваться-то некуда. Никогда не знаешь, когда они налетят. Сидишь и трясешься — днем, ночью. В джунглях ни хрена не видно — все слишком близко. А они все время рядом, следят за тобой. Один парнишка со мной работал, из Аллайанса, штат Огайо, — я видел, как его разорвало на куски. У меня все лицо было в его крови, во рту кровь… После этого меня на четыре месяца отправили домой. Но я ходил по городу, там, дома, как герой хренов, а на самом деле — как привидение. Я ничего им не говорил. Просто пил и кивал, что бы мне ни сказали. Толку-то. И прикинь — я не мог дождаться, когда меня опять отправят на базу. Как будто только там жизнь. Я просто закладывал бомбы в самолеты и надеялся, что они сожгут побольше желторожих ублюдков. Четыре года только этим и занимался. Мне столько же лет, сколько тебе. Но пока ты в колледже учила свою хренову поэзию, я потел, чесался и трясся от страха… Еще бы я не боялся. Я мог сдохнуть в любую минуту.
Келли ненавидел все и ни во что уже не верил. Я мысленно пролистала свою хренову поэзию и нашла Келли у Шекспира, в пьесе “Мера за меру” — пьяного, в тюрьме, за гранью жизни и смерти. “Господин Бернардин! Вставайте и пожалуйте вешаться. — Не согласен я сегодня помирать, и дело с концом”. Келли не годился ни для жизни, ни для смерти. Я взяла его за руку.
— Можешь взять мне еще одно пиво, — вот все, что он мне сказал.

 

Больше часа Келли говорил не останавливаясь. Я молчала. Я не издавала даже обычных женских ахов и охов, как это положено, когда слушаешь мужчину. Это не был хвастливый треп, когда парень живописует свои военные подвиги, чтобы увидеть в твоих глазах собственное отражение, увеличенное вдвое. На меня несся поток абсолютного отчаяния. Иногда он терял нить, повторял целые пассажи, слово в слово, как под гипнозом. Или рассказывал одну и ту же историю, немного переиначивая ее от раза к разу. Все это было очень странно. Он был пьян, но не настолько. Он хватался за мою руку, точно утопающий. С тех пор мне лишь однажды встретилось нечто подобное — Шейн Макгоуэн с группой “Поугз”: ругательства вместо знаков препинания, сплошной монотонный крик ярости и боли.
Внезапно он остановился. Все вокруг нас шумело и веселилось, солдаты пили, гремела паршивая рок-музыка. А передо мной были горящие джунгли, исчезающие в небе бомбардировщики, мертвые тела белых мужчин в пластиковых пакетах.
Я сглотнула, подавляя рвотный спазм. Этот странный, одержимый человек сидел передо мной с непроницаемым, зашоренным лицом. Он весь дрожал.
— Келли. Сними очки и посмотри на меня.
У него оказались странно светлые серые глаза, зрачки были огромные.
— Ты рассказывал это кому-нибудь еще?
Мой вопрос явно поставил его в тупик.
— Нет. Кому? Ты же англичанка, так? Ты не расскажешь этим мудакам американцам. Они все, кроме гребаных пацифистов, хотят слышать только про то, какие мы охренительные герои. Я говорил только с ребятами из нашей части, так они и сами все знают. Про все это блядство. О чем тут говорить?
— Возьми еще пива, — предложила я.
На ногах он стоял твердо, но руки у него были ледяные и дрожали. Мы сидели бок о бок, вглядываясь в белые шапки пены над стаканами.
— Тебе столько же лет, сколько мне. Ты уехал из Вьетнама год назад. Что ты делал с тех пор?
Теперь он заговорил немного иначе. Спокойнее, более связно, не захлебываясь воспоминаниями. Он поступил в колледж на Аляске, чтобы убраться подальше от своих и потому что там холод, пустота, покой. Народ там молчаливый и скупой. Леса, озера, простор. В ясные дни видно на много миль вокруг. Зимой он ходил на снегоступах. Почти ни с кем не разговаривал. Пил больше, чем следовало. Принимал наркотики, когда мог их достать. Слышал голоса людей, про которых точно знал, что они мертвы.
Он изучал математику и философию. Математика ему нравилась, а философия, кроме, пожалуй, логики, — мура, и он ее бросит. На хера ему этот блядский Платон? А может, стоит вообще это все бросить. Он купил гигантский мотоцикл. Он там, стоит на улице. Сейчас Келли колесит по Европе, он никогда здесь не был. Но почему-то всегда оказывается вблизи американских военных баз, пьет, стреляет наркоту у солдат в барах, кривясь от их наивности и чистых, чистых рук. Ему некуда идти. Война для него никогда не закончится. Не может закончиться.
Кочки и ухабы моей жизни показались мне гладкой дорожкой по сравнению с ужасом его воспоминаний.
— Ну а ты, детка?
Какую версию своей жизни сложить для человека, чья душа изорвана в клочья?
Я описывала знакомые пейзажи, говорила о стране, где родилась, о доме среди холмов, который был моим первым домом, о школе, колледже, студенческих подработках, о моих грандиозных планах; излагала идеалистические взгляды на политику. Это была сжатая, простая повесть, хрупкая, как яичная скорлупа. Его пристальный светло-серый взгляд впитывал в себя все. Келли не отпускал моей руки. Он платил мне той же монетой: абсолютным вниманием; он так же, как я, не судил и не сомневался. Я не сразу вошла во вкус. Поначалу то, что я рассказывала, казалось мелким, неважным: что я любила, что теряла. Только постепенно я осознала, что Келли слушает меня с ужасающей, трогательной сосредоточенностью ребенка, внимающего волшебной сказке про обычную жизнь, которую слышит впервые, в которую хочет поверить.
Он слушал, не перебивая, а когда я закончила, сказал:
— Слушай, детка, ты говоришь, тебе пытались навешать лапши про то, что женское счастье — кастрюли и пеленки. Ты не поверила. Ты не повелась на это. Отказалась кроить свою жизнь по чужой мерке. Феминистки ведь все хреновы лесбиянки, так? Ты ведь тоже, да? И меня они пичкали этим дерьмом. Про Бога, Америку и блядских коммунистов. Всей этой их отстойной херней.
Удивительно, но в тоне его звучало удовлетворение, как будто он только что сделал удивительное открытие. Он стиснул обе мои руки в искреннем порыве. Нас обоих обвели вокруг пальца, но мы-то видим их насквозь. В отблесках пива и правды мы глазели друг на друга, словно Товия и ангел, изрекающий пророчества. Мы уже не в состоянии были договаривать фразы. Перевалило за час ночи. Мы проговорили больше шести часов, не останавливаясь, не разнимая рук. Бар пустел, музыкальный ящик молчал. Солдаты расходились, слышались удаляющиеся раскаты мужского смеха. Бал закончился.
— Где ты ночуешь? — Я неловко встала, поежилась от холода.
— С тобой, — ответил Келли, доставая из-под сиденья потертую кожаную куртку и спальный мешок.
Я засмеялась.
— Я живу в общежитии неподалеку. Там девочки и мальчики раздельно, — доходчиво объяснила я.
— Я сплю с тобой, детка, — невозмутимо отозвался Келли.
Наш счет за пиво достиг фантастических высот. Бармен принял от Келли доллары.
Раз в жизни я позволила за себя заплатить.
И мы нетвердо двинулись по темной дороге, стараясь держаться обочины. По другую сторону тянулся проволочный забор военной базы. Окна общежития были темными, дверь оказалась запертой.
— У тебя есть ключ, детка?
— Нет. И прекрати называть меня деткой, хренов сексист.
Келли хихикал всю дорогу обратно к бару. Хозяин уже запирал двери. Келли вынул очередную пригоршню долларов. Тот отказался брать деньги, но сказал, что мы можем переночевать на полу в зале. Келли расстелил свой плащ и спальник на вонючем, липком полу с шиком, достойным сэра Уолтера Рэйли, мы легли рядом и добродушно переругивались, пока не заснули, словно пара набегавшихся котят, закинув друг на друга лапы.
На следующее утро хозяин разбудил нас в семь. Мои губы холодила кожа куртки Келли, от его волос пахло выдохшимся пивом.
— Фу, — сказала я, — какая гадость. Тебе срочно нужно в душ.
В утреннем свете он казался еще более худым и бледным.
— У тебя просто блядское похмелье, детка, — пробурчал он дружелюбно, закуривая первую утреннюю сигарету.
Я наконец увидела мотоцикл Келли, припаркованный у бара. Он был величиной с египетского сфинкса, с двумя огромными серебристыми выхлопными трубами и зеркалами заднего вида на стержнях. Выглядело это убийственно. Я всегда хотела мотоцикл, но мама не разрешала. Келли подметил мой завистливый взгляд и приобнял меня за плечи:
— Тебе нужен мотоцикл, детка, — сказал он. Все лесбиянки в гребаном Лос-Анджелесе гоняют на таких. И еще у них татуировки. Можешь одновременно завести то и другое.
Мы отправились обратно по теперь уже людной улице к моему общежитию — потрепанные, желтоглазые, дурно пахнущие. Дверь была открыта, в стеклянной будке сидела стервозная остроносая тетка, которая требовала, чтобы я приглушала музыку, даже когда я была у себя в комнате одна. Она уставилась на меня.
— Sie müssen Ihr Zimmer sofort aufraümen, Fraulein. Aber sofort.
— Что она сказала?
— Мне нужно забрать вещи и выметаться.
Келли высокомерно кивнул ей и двинулся за мной к лестнице. Тетка подскочила, выпрыгнула из своей стеклянной будки, будто в цирке, и обрушила на нас поток гневных немецких фраз. Она ни под каким видом не пустит Келли в здание.
— Тебя здесь не любят. Ты что, бывал здесь раньше?
— Скажи ей, я собираюсь нести твой гребаный чемодан, — огрызнулся Келли, сверкнув темными очками.
— Er will meine Sachen tragen, — не очень уверенно сказала я. И для пущей убедительности добавила: — Er ist ein Gentleman.
Келли злорадно ухмыльнулся. Тетка выпучила глаза. Мы побежали наверх и заперлись в душевой. Я мылась шампунем Келли, а он — моим мылом. Мы яростно смывали с себя похмелье, а потом мстительно вытерлись всеми общежитскими полотенцами сразу. Через час или около того мы, причесанные, вымытые, переодетые в чистое, стояли перед мотоциклом. У меня был только маленький рюкзак, который легко уместился в огромном багажном отсеке, а вот второго шлема не оказалось.
— Просто прижмись головой к моему плечу, детка, — предложил Келли. — Может, все обойдется. Куда хочешь поехать?
— В Нюрнберг.
Келли посмотрел на карту и запомнил дорогу с пугающей точностью.
— Нюрнберг. Это там закончилась последняя блядская война?
— Что-то вроде. Там судили военных преступников. А войны никогда не заканчиваются.
Он кивнул и опустил на лицо черное забрало. Вскарабкавшись на сиденье этого чудища, я оказалась немного выше Келли, и ветер ударил мне в лицо. Пришлось согнуться и крепко обнять его за талию, а мотоцикл с ревом уносил нас прочь.
Дороги между Бамбергом и Нюрнбергом очень красивы — леса, пшеничные поля, маленькие озера, сверкающие на солнце, опрятные деревеньки с геранью на окнах и цветастыми занавесками… Вся эта идиллия проносилась мимо, но глаза мои были зажмурены, а рот открыт в одном нескончаемом, диком вопле ужаса. Келли растерял весь отпущенный ему страх смерти во Вьетнаме, но сейчас он определенно намеревался лишить жизни нас обоих. Я кричала во весь голос, Келли ничего не слышал. Я вцепилась в него, будто маньяк-душитель. Бесполезно. Келли отклонялся на поворотах, и мы прорывались сквозь густой солнечный свет, словно арестанты, вырвавшиеся на волю. Несколько раз он притормаживал на светофорах, но к тому времени я совсем ослабела от страха и беспрерывных молитв. Мне казалось, что я по-прежнему кричу, но на деле я лишь повторяла беззвучно: “стой, стой”. Келли потрепал мои побелевшие сжатые кулаки черной перчаткой и немного поерзал, стараясь высвободить ребра из моей хватки. Он был отгорожен от мира своим шлемом — тот был его маской, его вторым лицом.
Мы приехали в Нюрнберг к полудню. Мотоцикл, подпрыгивая на булыжниках, остановился у самой двери очередного студенческого общежития. Мои зубы тряслись и дребезжали. Келли зафиксировал мотоцикл на тонком серебристом упоре и ждал, пока я неловко сползала с чудовища. Он поднял черное забрало. Поразительно — под забралом оказались темные очки. Должно быть, весь яркий пейзаж виделся ему чередой застывших черных контуров.
— Что с тобой, детка? Ты чуть не переломала мне ребра.
— Мне было страшно, — слабо простонала я, оседая на край тротуара.
Он не на шутку встревожился:
— Страшно? Нужно было сказать, я бы ехал помедленней.
Вряд ли я могла что-нибудь ему сообщить, сидя на мотоцикле за его спиной, — разве что прокусить черное кожаное плечо, и не факт, что он бы это почувствовал. Оставалось только одно: сломать ему ребра.
— Да ладно. Остались целы, и хорошо.
Он посмотрел на меня. Я на него. Он снял темные очки, мы смотрели друг другу в глаза. Мы оба знали, что попрощаемся сейчас и никогда больше не встретимся. Как быть в такие моменты, когда сценарий подводит? Ведь у мужчин и женщин всегда есть сценарий. Ждешь нужного момента и с выражением произносишь свою реплику. А слова можно выучить и по фильмам. Есть сценарий для каждой ситуации. Даже для этой нашей минуты. Но одна важная деталь не сходилась. Если бы все пошло так, как задумал режиссер, мы бы провели незабываемую ночь любви, и расстались бы навеки, унося с собой нежные воспоминания и сожаления. Последний долгий поцелуй. Музыка. Крупный план. Конец фильма. Титры. Но мы с Келли стояли друг против друга с сухими глазами и знали, что уже сказали свои слова — без сценария, только то, что хотели сказать, и услышали друг друга. Мы не пришли ни к пониманию, ни к согласию; неоконченный диалог все еще висел в воздухе, но наше внимание друг к другу, окрашенное скорее алкоголем, чем вожделением, несло в себе всю тревожную атмосферу встречи на одну ночь — с такой особой, ровной интенсивностью, что присуща семейным отношениям. Когда связь между вами ясна как день — проступает на стенах, на ваших лицах, на руках, сжимающих стаканы.
Мы стояли, глядя друг на друга, пытаясь вобрать в себя каждую деталь уже ускользающего лица. Он склонился и осторожно поцеловал меня в щеку. От него пахло мылом — моим мылом, — моторным маслом, бензином и старой кожей.
— Пока, детка. Попадай в цель с первого гребаного выстрела. Хорошей тебе жизни.
Тогда было принято говорить подобные вещи. Это был наш сценарий.
— До свидания, Келли. Спасибо, что подвез.
Он опустил забрало, и лицо его исчезло. Он вскочил в седло мотоцикла, который громко урчал все это время, и прогрохотал по мощеной улочке в клубах черного дыма, под неодобрительными немецкими взглядами. На углу он помедлил, чуть притормозил ногой на обочине, потом повернул налево и влился в неторопливый поток машин.
— Возвращайся на Аляску и получи свою гребаную степень! — проорала я вслед его черному кожаному силуэту, навсегда исчезающему вдали. Я уверена, что он так меня и не услышал.

 

Больше я его никогда не видела. С того самого утра и по сей день. Мы ровесники. Где он теперь? Растолстел, состарился, живет в многоэтажном доме с общим двором, и у него сварливая жена и двое детишек? Или стал прорабом в большой фирме и помыкает сотрудниками? Поехал ли обратно на Аляску, чтобы поселиться в глуши снежных пустынь и лесов и больше никогда не бывать в душном, ярком климате? Или все-таки вернулся в американскую армию — свою единственную семью? Взяли бы они его обратно? Какое прибежище остается человеку, у которого украли жизнь? Я думаю о нем каждый день. Странно, правда? Он даже не спросил, как меня зовут.
Хороша ли была моя жизнь? Не скажу. Но в одном я полностью уверена. Я никогда не попадала в цель с первого гребаного выстрела. И со второго. А кто-нибудь попадает? Может быть, штука в том, чтобы знать, какого хрена тебе надо, и не выпускать из рук сюжет своей жизни. Если воспользоваться формулировками Келли.
Я работала, тратила деньги, пила больше, чем следовало, и принимала наркотики, когда могла их достать. Я все время слышала голос Келли.
Ну и что изменилось за эти двадцать пять лет? Например — массовая безработица. Прошли те времена, когда я работала на денежных должностях, пока они меня устраивали, подавала заявление, когда захочу, транжирила бóльшую часть выходного пособия в клубах за один уикэнд, спала до вечера в понедельник и находила новую работу во вторник утром. Раньше я так жила. Невероятно, да? Теперь я не поднимаю головы и не раскрываю рта. Мы ворчим в офисных туалетах, но на совещаниях никто не рискнет подставить жопу под удар. Рабочее время для нас, бедолаг, с тех пор удвоилось, а если ты потерял работу — можешь смело переключаться на преступления и наркотики, потому что ты все равно раньше помрешь, чем найдешь новую. Я стала хитрой и циничной под стать эпохе. Но я по-прежнему слышала голос Келли. А также собственный напыщенный бред, который радостно изливала на любого, кто был готов меня выслушать. И даже на тех, кто пытался меня избежать.
В те времена в нас была сильна проповедническая жилка. Мы все время пытались кого-нибудь обратить в свою веру. Одна из моих подружек сказала, что всегда была уверена: если разговорить человека и заставить его раскрыться по-настоящему, в глубине души он непременно окажется тайным революционером-демократом, который мечтает уничтожить бедность, голод, несправедливость и эксплуатацию. Протри глаза, сестрица. Нам бы теперь только денег побольше. И я не исключение. Я даже смотрю телепередачи про альтернативные капиталовложения. У девушки должно быть кое-что припасено к моменту истечения срока годности. Кроме того, мы все стали больше сутяжничать. Эта эпидемия приползла к нам из США. Некоторые из нас собирают информацию о том, как засудить босса, если он слишком тебя загружает, не заботясь о твоем здоровье. Мы все — пламенные приверженцы викторианских ценностей, дарвиновской борьбы за выживание и товарно-денежных отношений.
Теперь даже война — область высоких технологий: найти цель на компьютерном мониторе, нажать на кнопку и разбомбить всех к чертям. Мы по-прежнему безнаказанно убиваем людей, особенно гражданское население. Вон они — пали под ударами мачете, пулеметным огнем и точечными бомбардировками. Даже варварство стало модным — иссохшие головы на колах, извращенные ритуалы, дети подземелья, которых морят голодом интернетовские педофилы. Настоящее “Сердце тьмы” на новом fin de siècle. Ну да, двадцать пять лет назад мир был точно таким же уродским. Но нам казалось, что мы можем с этим что-то сделать. Мы думали — мы что-нибудь изменим. Иногда, по ночам, когда весь этот чертов цирк кажется мне особенно чуждым, я представляю себе, что навстречу мне идет мужчина, и в руках у него — черный пластиковый пакет и грабли.
В конце концов, много-много лет спустя, когда любой нормальный человек давно забыл бы ту ночь с Келли, я решила, что мне нужен очень роскошный отпуск: билеты, гостиница, рестораны и все такое, — и чтобы заплатил за это кто-нибудь другой. Поэтому я села на диету, накупила элегантных шмоток, занялась своей внешностью и подцепила придурка по имени Чарльз, который любил поговорить и нуждался в женщине, благоговейно впитывающей каждое его слово.
Чарльз был неплох в постели, но невыносимо зануден, когда открывал рот. Вообще-то многие мужчины таковы. Моя тетка рассказывала про одного своего итальянского любовника, который был граф, но страшный негодяй и вообще фашист. “Как ты могла с ним связаться?” — недоуменно спросила я. “Он был потрясающий любовник, — ответила она. — Секс легко затмевает все остальное. Но боже праведный, какой же он был скучный. Ты знаешь, что фашизм — это очень скучно? Даже когда он разговаривал в постели, всякие нежности и скабрезности — это было скучно”. — “Но ведь и мужчины говорят о женщинах то же самое”. “Ну, — сказала тетка, — они просто смотрятся в зеркало и ничего не видят, кроме самих себя”.
Ну вот: пару месяцев я время от времени спала с Чарльзом и благоговейно слушала все, что он скажет. Потом он предложил поехать в очень роскошный отпуск.
У меня поначалу сложилось впечатление, что он университетский профессор, а потом, как ни странно — что он продает системы международной телефонной связи. Понимаете, меня нельзя заподозрить в том, что я не впитываю каждое слово, да и усваиваю я вполне достаточно для редких связных замечаний, но я никогда не уделяю процессу стопроцентного внимания. Разве оно того стоит? Я поняла, что Чарльз любит говорить гадости про других мужчин и потом самоутверждаться за их счет. Но сначала эти люди казались коллегами по университету — на его кафедре и не только, а потом — мужчинами из других фирм. Пришло время задать наводящий вопрос.
— Это было в университете? — прервала я бурный поток его речи.
— Нет-нет. Гораздо позже. В бизнесе мои дела пошли лучше. Какая выгода в том, чтобы работать на факультете связи. В университете я зарабатывал 53 тысячи фунтов в год. Никто не может прожить на такие деньги.
Конечно, никто. Тайна раскрыта.
Чарльз никогда не задавал вопросов о моем прошлом. Только спросил, есть ли у меня какие-нибудь вложения, и когда я рассказала ему, какие и где, он позвонил своему брокеру и придумал для меня гораздо более выгодную схему, что было весьма любезно и совершенно в его духе. Он считал, что я довольно забавна в постели и спрашивал меня, где я этому выучилась. Я сказала ему, что в тайный мир Сюзи Вонг меня ввела сама Сюзи. А потом стала углублять тему лесбийских постельных ухищрений, что возбудило его до крайности. Удивительно, правда? Приходится объяснять им, чем мы занимаемся. Это свидетельствует не только о плачевном недостатке воображения, но и о фантастическом невежестве в области женской анатомии. Я пересказывала ему постельные сцены из “Фанни Хилл”, потому что нисколько не сомневалась: он этого никогда не прочитает. Книги очень выручают в критических ситуациях. В сущности, я убеждена, что могла бы продекламировать почти все описания гетеросексуального секса из Д.Г. Лоуренса, и Чарльз никогда бы не опознал его как гетеросексуальный — да, собственно, и как секс. В университете он изучал бизнес — что, насколько я понимаю, представляло собой мешанину из бухгалтерского учета и права, — и не читал ничего, кроме “Файнэншл Таймс” и “Уолл-Стрит Джорнал” в Интернете, старые номера — на микрофильмах. Для удовольствия он читал биографии театральных и киношных деятелей и находился под впечатлением, что каждый свободный художник — педераст.
Я знаю, что вы подумали. Как она могла так бесстыдно выдавать женские секреты? И как могла спать с мужчиной, которого презирает? Да вот так, дорогие мои, легко. Почти все женщины спят с мужчинами, которых презирают. Почти все женщины признаются вам, что любят мужчин, которых презирают. Напоите любую замужнюю женщину и спросите ее. У нас не так много романтических иллюзий. Особенно если нет собственного дохода. Мистер Рочестер был совершенно прав. Когда Джен Эйр ударяется в очередной вдохновенный порыв и начинает гнать про то, что рожденная свободной не может терпеть унижение, он справедливо отмечает, что рожденная в принципе свободной вытерпит абсолютно что угодно ради заработка. Я не раз и не два занималась на работе чем-нибудь совершенно неудобоваримым, и могу подтвердить, что он был прав. Так что после всего этого распалить Чарльза перед его очередным превосходным показательным выступлением было не ужаснее, чем поучаствовать в “Синем Питере” ради детишек. Да и вообще, я, в сущности, Чарльза не презирала. Он мне скорее нравился. У него был ряд достоинств, которые я со временем перечислю. Я просто очень реалистично оценивала его способности к пониманию. А лесбийский секс — это никакой не женский секрет. Взгляните на обложку любого эротического журнала на верхней полке ближайшего книжного магазина. Там все изображено с физиологическими подробностями. Они знают, что мы делаем, знают, как мы выглядим без косметики. Но они не знают и никогда не узнают, что мы при этом думаем.
Специально для нашего отпуска Чарльз купил новый “БМВ” с навороченным музыкальным центром и новейшим телефонным оборудованием. Я позвонила матери из машины непосредственно перед тем, как заехать в тоннель через Ла-Манш. Мама это оценила.
— Мне нравятся эти телефонные штучки, — благородно сказала она, — но я очень хочу, чтобы ты уже бросила этого придурка.
А вот Чарльза мама не ценила.
— Он сидит рядом, — сказала я, — и прекрасно выглядит. Тебе большой привет.
Чарльз кивнул. Он был очень доволен собой и весь, до нижнего белья, одет в роскошную одежду от Ральфа Лорана и Калвина Кляйна. Он был похож на статиста со съемочной площадки крупно бюджетного порнографического фильма. Я всегда жалела, что он не гомосексуалист: другой мужчина оценил бы элегантность его гардероба гораздо полнее, чем я.
Стало быть, отпуск. Туризм — это одно из самых безответственных занятий на свете. Я выписываю франкофильский журнал под названием “Франция”. Это невероятно. Вся страна состоит из живописных местечек и гурманской кухни. Она лежит перед вами, как свежевыловленная устрица, только и ждет, что вы выцарапаете мясо и сжуете его. Не стоит думать о бедности, безработице и бездомности. Вставайте в ряды богатого среднего класса. Выберите маршрут по журналу и поезжайте по залитым солнцем дорогам в тени тополей, где порой вам попадется пейзанин, занятый старыми как мир сельскими трудами, неиспорченный субсидиями Евросоюза. На любом auberge — постоялом дворе — улыбчивые, краснолицые хозяева предложат вам роскошные обеды из пяти блюд или больше по выгодной цене, vin compris. Попробуйте местный аперитив — кальвадос в Нормандии, пино в Шаранте, пасти на юге; загрузите багажник вином. Вы не платите налог на качество — вы уже заплатили НДС. Французам велено любить туристов и приветствовать вас со зловещим дружелюбием. Проезжайте на юг через Дордонь, где в основательных каменных амбарах продают кагор, потом дорога РН20 потянется вдоль края Центрального массива — прекрасные виды слева и справа; потом — по небольшим холмам, которые заботливо перенесут вас на раскаленный добела солнечный юг. Приехали. Enfin, еп vacances.
Чарльз поехал в отпуск заниматься сексом, а в перерывах — разговаривать и есть. Секс я ценила. Он был один из тех мужчин, которые расписывают начальные манипуляции так, будто диктуют инструкции секретарше. Немного подними другую ногу. Повернись на живот. Теперь аккуратно. М-м, хорошо, правда? Я знаю, что это звучит нелепо, но на самом деле действие разворачивается довольно неожиданно. Твое тело каждый раз открывают заново, и его движение к оргазму объявляют, как прибытие поезда. Вот тут у нас соски — смотрите-ка, господа, твердые — а здесь животик, приятный такой плоский животик, с маленьким колодцем посредине, тонкая, нежная полоска светлых волос спускается к — ну, более темной, жесткой рощице аккуратной формы. Ты никогда не хотела как-нибудь фигурно подстричь лобковую поросль? Может быть, изобразить там свои инициалы? А еще лучше — мои. А вот глубокое романтическое ущелье, из которого выглядывает клитор, пунцовый от удовольствия.
В музее Орсэ Чарльзу особенно понравилась картина с крупным планом волосатой промежности, которую Курбе написал для частного коллекционера, дав ей невыразимо лицемерное название “L’Origine du Monde”. Недавно я сходила посмотреть на нее с одной своей девочкой. Она со страшной силой притягивает психов по причинам, неясным для нас обеих.
— Ему вот это понравилось? — изумленно спросила она.
— Ага, — ответила я с ухмылкой. — Он считал, что это гениально.
— Он получил по заслугам, — мрачно сказала она.
К нам подгреб неизбежный американский псих.
— По-моему, очень красиво. В прошлом году я послал такую открытку на Рождество всем своим друзьям.
— По-моему, это порнография, — пискнули мы хором, и скрылись, пока американец не успел включить нас в свой рождественский список рассылки.
Но надо отдать Чарльзу должное: клитор его интересовал не только в живописи. Оригинал он тоже любил. Большинство мужчин на самом деле не любят женские тела — желеобразные, сочащиеся слизью. А Чарльз любил. Он был ярым приверженцем безотрывной техники и горько разочаровывался, если ему не хватало дыхания и приходилось выныривать для вдоха с мокрым от сока лицом. Я была готова наслаждаться хорошим отдыхом и отличным сексом. Женщины всегда торговали телом ради еды и жилья. Мне этот товарообмен очень нравился. Кто посмеет, пусть бросит в меня камень.
Добравшись до гостиницы, мы производили одни и те же действия в одной и той же последовательности. Душ, секс, душ, одевание, ужин. День за днем, день за днем. В тот вечер, когда все это случилось, Чарльз во второй заход в душ помылся первым и сидел на подоконнике на фоне герани в безупречной белой шелковой рубашке, листая путеводитель в поиске окрестных ресторанов. Я вышла из выложенной розовым мрамором ванной, мокрая, сияющая.
— Как тебе вот это? “L’Auberge de la Croisade. Sous une terrase ombragée, au Bord du Canal du Midi, l’Equipe de l’Auberge de la Croisade vous proposera ses menus avec leurs spécialités regionales et gastronomiques”.
Чарльз прекрасно говорит по-французски, гораздо лучше, чем я. В этом часть его обаяния.
— Звучит мило. Пойдем туда? У них две звезды.
Выбирай, подумала я, выбирай. Все равно сам решишь.
Вы же знаете, как можно отвлечься, когда мужчины говорят о себе? Не то чтобы твое присутствие ничего не значило. Наоборот, для их речи ты крайне важна. Ты — как бы яркая трясина, которая впитывает все их мелкие победы, излучая восхищение и одобрение. Мой опыт привел меня к выводу, что им наплевать, если ты думаешь о своем, пока они тебя трахают, но если ты не слушаешь — тут они моментально звереют. И вот, значит, сидим мы за угловым столиком в “Auberge de la Croisade”, доедаем закуску из даров моря, и мои мысли далеко, но я усилием воли удерживаю правильное выражение лица. Не следует есть слишком быстро. Тогда будет очевидно, что ты ничего не сказала, но умудрилась доесть все устрицы.
Было сильно позже девяти, и роскошный летний свет успел смениться с белого на бледно-желтый, а теперь начинал дышать нежным, мирным розовым оттенком. Деревья дрожали под первым за день легким дуновением. Скатерти слегка шелестели на теплом ветру. Накрахмаленные салфетки на немногочисленных свободных местах возвышались в стаканах, как митры епископов. Отовсюду доносился приглушенный шелест разговоров.
Чудовищная французская семья в противоположном от нас углу зала все менее успешно выполняла функции машины для поглощения пищи. Двое младших детей бродили между столами и стреляли друг в друга из разнообразного пластмассового оружия. Самый младший наступил на собачку, частично погребенную в сумочке ее хозяйки. Собачка тявкнула и укусила мальчика за лодыжку. Хозяйка огрызнулась на мать бродячих пластмассовых террористов, та велела ей получше следить за своей собакой. От этой вопиющей несправедливости мне стало смешно, но Чарльз сидел спиной к ресторанному залу и продолжал бубнить, не замечая происшествия.
— Конечно, продолжать флотацию не имело никакого смысла. Поэтому мы ушли с рынка. Просто отозвали акции, выждав три дня. Я взял на себя всю ответственность за это решение.
Теперь один из будущих террористов надел маленький военный жилет с кармашками для боеприпасов и складных ножей. Жилет был велик и цеплялся за стулья. Оба ребенка затараторили “та-та-та-та-та”, путаясь под ногами у персонала. Официант, отбросив профессиональную невозмутимость, смотрел на разбушевавшихся детей с откровенной яростью.
— Одно из важнейших составляющих менеджмента — знать, когда делегировать полномочия, а когда полностью взять на себя ответственность за будущее компании. В конечном счете, все равно все в моих руках. Теперь у нас почти триста сотрудников.
Navarin d’agneau. Какой соус! Pommes de terres dauphine. Свежая зеленая фасоль, очень нежная, вся одинаковой длины. А вино производит наш мэр, чьи угодья видны отсюда — нет, слева, вот то большое поместье с пиниями вокруг въезда, на воротах написано “А.О.С. St Chinian”. Еще красного, лапочка? Очень вкусное. Улыбайся. Не жадничай. Завтра будет не хуже. Почему ты всегда ешь так, будто тебя морили голодом?
Но все отчетливей становился другой голос — слабое эхо, затерявшееся в давних годах, в далеком прошлом, только теперь оно звучало громче и яснее, чем когда бы то ни было, и этот голос говорил мне, что такое — жизнь без смысла, без упорядоченности, среди мужчин, у которых нет будущего, чья жизнь в руках других мужчин.
— …у компании есть другие возможности для развития. Не следует рассматривать такой шаг как поражение.
Каково это — знать, что твоя жизнь не имеет никакой ценности? Что мужчины, которые над тобой властны, считают, что жизнь — дешевый расходный материал.
Та-та-та-та-та.
— Ти es топ. J’ai tire.
Дети опрокинули стул. Все стаканы на соседнем столе тревожно задребезжали. Мать встала и принялась орать. В ресторанных разговорах возникла одновременная зловещая пауза. Террористы были изгнаны на террасу, где сначала расстреляли испуганного рыжего котенка, а затем начали методично уничтожать ряды ярко-красной герани.
Говно, детка, блядское говно.
Келли.
— …идет война. Телефонная война. И в ней будут жертвы.
Поля были покрыты зловещим розовым сиянием, поднимавшимся из земли. Я смотрела, как темнеют воды канала. Далеко, за изгибом стоячей воды, были видны огни баржи, пришвартованной на ночную стоянку. Мимо со звоном и смехом проехали два велосипедиста в сопровождении одышливого лабрадора, исчезли за камышами, удаляясь вдоль канала в теплый ореол розового света.
Где ты, Келли? Где ты теперь?
— …и это моя задача — сделать так, чтобы мы оказались в числе победителей.
Блядские бессовестные сволочи.
— Что ты сказала, лапочка? Бессовестные? Ну, это легкое преувеличение. Но бескомпромиссным и жестким быть приходится, да. Конкуренция очень серьезная. Мы не единственные на рынке, да и не первые. Наша продукция должна быть лучше того, что предлагают конкуренты. Но у нас гораздо больше возможностей в странах третьего мира…
Та-та-та-та-та.
Герань потерпела сокрушительное поражение. Террористы осваивали ножки столов, совершая между ними короткие перебежки.
Свет снова менялся — с перламутрово-розового, нежного, как внутренность ракушки, на глубокую, густеющую синеву. Я видела, как по пешеходной дорожке на другой стороне канала к нам приближается фара одинокого велосипедиста.
Французская семья заказала сыр и мороженое. Дети выложили стрелковое оружие на стол и с возбужденными криками вырывали друг у друга меню. Moi, je… Я, мне, мое, еще.
— Ты что хочешь, лапочка? Тирамису? Или tarte aux apricots maison?
Чарльз изучал меню.
Выбирай, подумала я, выбирай. Все равно сам решишь.
Я с большей радостью напивалась до синевы в бамбергском баре с человеком, которого никогда с тех пор не видела. В те времена у меня не было денег, я носила джинсы в обтяжку, белую футболку и военную куртку с оборванными нашивками. В те времена я в одиночку моталась автостопом по Европе и материла богатых блядских сволочей вроде тебя, когда они проезжали мимо, не предлагая меня подвезти. Теперь ответь мне — я похожа на насильника, убийцу и террориста? Та-та-та-та-та. Когда-то мы направляли стволы воображаемых автоматов на твои шины.
Je veux pistache, vanille.
Зеленое. Белое. Je veux.
— Может быть, все-таки абрикосовый десерт? Тирамису очень калорийное, да? А ты следишь за фигурой. Я бы предпочел, чтобы ты сейчас не поправлялась.
Я с радостной улыбкой соглашаюсь.
Велосипедист остановился на берегу напротив ресторана. Он стоит ко мне спиной. Это молодой человек с длинными волосами, в зеленой куртке. Он достает большую корзину, которая покоилась на багажнике его велосипеда. Это рыбак, он готовится к мирному ночному бдению. Не поздновато ли? Есть ли в канале рыба? Французы что — рыбачат по ночам?
Французские дети колотят ложками по столу в пароксизме бурной, бесстыдной радости. Дама с собачкой попросила счет. Хватит с нее этого бедлама. Негодование сквозит в каждой складке ее элегантного костюма. Собака чинно выползает из ее сумочки и кладет лапы на бедро хозяйки. Хозяйка убирает в карман серебряный квадратик шоколада, который подали к кофе. На потом.
— А я возьму шоколадное пирожное, — говорит Чарльз, весьма довольный собой. Он вытирает салфеткой свои красивые губы. — В Сохо теперь даже в хороших заведениях подают бумажные салфетки, — добавляет он с сожалением. — Одна из прелестей путешествия по Франции — здесь салфетки полотняные. Даже в сельских ресторанчиках вроде этого. За такие-то деньги. — Он просматривает меню. — Хочешь еще вина, лапочка? — Он размышляет, не взять ли petit alcool.
Я улыбаюсь еще радостнее и ставлю бокал рядом с бутылкой. За соседним столом грянула революция: одному ребенку достается два шарика мороженого, другому — три. Официант начинает мирные переговоры, сопровождаемые визгом и криком. Дети заявляют протест, встав на стулья.
При этом я краем глаза вижу белое лицо молодого рыбака, который наблюдает за нами с той стороны канала. Ресторан все еще полон. В гуле окружающих меня голосов его белое лицо — неподвижная точка тишины и сосредоточенности. Потом он наклоняется и начинает собирать свои снасти, разложенные на траве.
Приносят наши десерты. Мой пирог оказывается рассыпчатым и очень вкусным. Чарльз сделал послабление моей фигуре. Мне позволена небольшая креманка с горкой взбитых сливок. Его шоколадное пирожное плавает в настоящем сливочном креме. Вот оно, прекрасное мгновенье. Мы — богатые, счастливые люди, уже съевшие больше, чем надо. Ужасные дети потребовали справедливости, и справедливость восторжествовала. По три шарика мороженого всем за революционным столом, и мятежи прекращаются. Наступает относительное спокойствие. Все их вооружения выложены на скатерть. В гуле довольных голосов и чавканья мы слышим, как Дама с собачкой оспаривает счет.
Я вглядываюсь в смутный синий мрак. Рыбак все еще там. Он установил массивный треугольный штатив со странной металлической коробкой на конце. Прикручивает к ней длинный металлический цилиндр. Конструкция толстовата для удочки. Может, он ставит ее на ночь и возвращается поутру.
— Что ты сказал, Чарльз?
О боже. Меня застукали. Я прослушала.
Но Чарльз настроен благодушно. Он начинает описывать французских конкурентов своей фирмы и совещания, на которых они проявляют свой взрывной галльский темперамент. Как будто в доказательство его слов дети снова поднимают вой. Они доели мороженое и теперь хотят идти домой. У этой семьи удивительное свойство — они абсолютно не обращают внимания на то, что в ресторане еще кто-то есть. Пользуются своим правом мучить, мешать и уничтожать без малейшей задней мысли только потому, что по сравнению со всеми остальными группками в ресторане их много, а нас мало. Я слышу собственный голос, как будто сквозь толщу лет протекает кран, — и голос этот вещает на полной пропагандистской мощности.
— А гетеросексуальные семьи — главная шестеренка в механизме, машина по воспроизводству рабочей силы и потребителей. Именно в семье женщины и мужчины впервые разучивают свои роли — как быть крепостными и жертвами, и как быть хозяевами.
Келли ухмыляется широкой белозубой улыбкой во все свое молодое лицо, в котором слишком много знания для такой молодости.
— Знаешь, детка, иногда мне кажется, что я понимаю психов, которые просто забираются на крышу высокого дома и оттуда выпускают очередь по всем, кого видят.
В синем сумраке я слышу отдаленный решительный щелчок на той стороне канала. Рыбак удобно устроился за пулеметом.
Он открывает огонь.
Первыми погибают элегантная дама со своей собачкой. Она наконец оплатила счет и стоит у выхода с песиком под мышкой. Очередь рассекает раздвижные двери на террасу и проходит через даму. Подобострастный метрдотель, стажировавшийся в Лондоне миляга, которому так понравилось в Уондсворте, кружится под градом тяжелых пуль, как будто танцует. Стекла рассыпаются паутинками трещин. Осколки хрусталя падают в мой абрикосовый пирог. Поднимается крик — некоторые посетители необъяснимо бросаются к раскрытым дверям, прямо на линию огня. Дети кричат. Их оружие теперь бесполезно. Мозги белокурого мальчика превращаются в милую взору мешанину, забрызгавшую пластмассовые бластеры, которые подпрыгивают на столе, как попкорн. У рыбака нет недостатка в мишенях: весь ресторан в изумлении вскакивает на ноги, прежде чем попадать на пол.
У Чарльза на его безупречной груди — три аккуратные дырочки на равном расстоянии друг от друга. Та-та-та-та-та, и он грузно валится назад вместе со стулом. Мне кажется, что от него идет пар. Я экзальтированно бросаюсь на него, как делаю всегда после секса, если я сверху. Почему-то я знаю, что меня еще не убили. Но ожидаю, что вот-вот убьют. Все лампы погасли. Он по ним стрелял. В мужском туалете еще горит огонек, и кто-то ползет туда. Потом останавливается, дергается, замирает, лежит неподвижно. Шум стихает. Теперь я слышу только зловещий звон разбитой посуды. Белая рубашка Чарльза запачкана кровью. Я лежу лицом у него на груди. Боже праведный, он еще дышит. В его горле что-то страшно клокочет. Его кровь пачкает мое лицо, затекает в рот. У нее странный, отчетливый запах. Я вижу, что мои ноги и руки кровоточат от тысячи мелких осколков стекла, словно я христианская мученица, женская версия святого Себастьяна.
Про Чарльза я ничего не запомнила так отчетливо, как его смерть. Он умер мирно, благородно, в полной тишине, слегка рыгнув от глотка собственной крови. Его глаза широко открылись в изумлении, его шелковая рубашка безнадежно испорчена. Галстук, купленный в Париже, аккуратно прошила пуля. Вот и славно. Я ненавидела этот галстук — кричащий, желтый и претенциозный, с крошечными темно-синими квадратиками, его единственный прокол.
Я слышу, что в раковину стекает вода. Я слышу, как кто-то несколько раз шумно всхлипывает, а под этим — страшная, абсолютная тишина.
Потом я слышу его шаги на террасе. Как он пересек канал? Это рыбак, красивый, как борец национально-освободительного фронта, со своей снайперской винтовкой на бедре, Fusil à Répétition, Fl, французский армейский стандарт. У него много видов оружия, всё — из арсенала французской армии. Он похож на скульптурный монумент во славу новой страны — длинные волосы перехвачены резинкой, лицо — молодое, чистое, спокойное, светящееся, как у ангела.
Я вижу его шнурованные сапоги, военную обувь, влажную траву, приставшую к каблукам. Он в армейском комбинезоне? Да, цвет хаки. Я никогда его не забуду. Не открывай глаза. И не зажмуривайся. Мертвым никогда не приходится притворяться мертвыми. Не дыши. Молись, чтобы он принял кровь Чарльза за твою. О господи, наш официант шевелится. Невозможно не сжаться при тупом, угрюмом стуке пуль, которые в упор входят в почти мертвое тело. Позже мне пришлось рассказывать об этом в многочисленных интервью. Я старалась, чтобы выходило как можно более живенько.
Наверное, у него есть другое ружье. Есть. С глушителем. Призрачный, властный, этот ангел, которого я случайно призвала, реет надо мной. Потом продолжает путь.
Назад: 2 София Уолтерс Шоу
Дальше: 4 Переезд