Глава XXIV
Гончарная мастерская, в жилой истобке которой Улеб и Кифа нашли себе притулок, была невелика и неприглядна, как впрочем, и все остальные жилища ремесленников, ютившихся на Оболонье, этом беднейшем предместье Киева.
Закопченный дворик огражден покосившимся тыном. Плоский хворостяной навес на четырех столбах ронял тень на скудельные станки, перед которыми, скрестив ноги, на низких скамейках сидели за работой сам владелец мастерской и три его помощника. Два других подмастерья, мальчики лет восьми-десяти, скребли глину в овражке, таскали дрова от поленницы к очажным ямам или сметали глиняные крошки с залитой солнцем сушильни.
Хозяин гончар-скудельник, жилистый, сухонький, лысый человек с беззубым, всегда полуоткрытым ротишком и с темно-коричневыми складками-мешками под глазами, беспрестанно моргавшими обожженными веками, одной рукой вращал деревянный круг на стержне, прикрепленном к скамье, другой обрабатывал с помощью специальной щепки глиняную заготовку, придавая ей очертания будущей посудины.
Старшие помощники принимали от мастера готовые кринки, ставили их на круги, выглаживали лоскутами смоченной овчины, острыми палочками или гребешками наносили орнамент. Мальчики, в свою очередь, сушили, обжигали изделия и ставили на их донышках хозяйское тавро.
Кифа бегала к омуту за водой, варила гончарам обед, стирала их фартуки, а в свободные часы усаживалась на колоду и наблюдала за работой мужчин.
Ей было тоскливо в отсутствие Улеба. Не знала, как убить скуку, ведь и словом-то не с кем обмолвиться, сколько ни заговаривай, все лишь кивают бессмысленно и знай крутят свои трескучие деревяшки. И отлучиться нельзя, Твердая Рука наказывал строго-настрого.
Огорченный тем, что ничего не удалось разузнать про сестрицу, Улеб поначалу собирался кинуться по пятам за ушедшими к морю огузами, однако его заверили, что каган растерял невольников и невольниц и даже бросил на произвол судьбы многих своих приближенных.
Хоть и порушили степняки большую часть жилищ под Горой, но не успели предать пожару. Из Белграда, из Вышеграда, из Чернигова и Любеча откликнулись умельцы. Даже радимичи прислали своих хитрецов. Потянулись сверху, воротились и корабли иноземных гостей, что отсиживались в лихую годину в тихих заводях Десны и Сожа. Стало в Киеве терпимо.
Крепко подсобил Улеб гончару устранить разруху на дворе, за что и получил на временное пользование крохотную горенку в его доме. Едва кончили плотничать, юноша сразу же помчался в Подолье. Он еще раньше заприметил там большую кузницу, призывно громыхавшую неподалеку от того места, где Киянка впадала в Почайну.
Почти и не видела Кифа возлюбленного. Томилась, бедняжка, совсем поскучнела. Сжалился гончар, посочувствовал пригожей ромейке. В день объявленного князем праздника хлебнул пива из хмельной дежи, взял Кифу за руку и повел за собой, повелев подмастерьям отправляться на торг без него.
А скудельничек-то лысенький, кривоногенький осоловел, касатик, подбородочек задрал, важно этак ступая, босиком, зато в праздничной вышитой распашонке с поясом при пушистых кистях, вел, словно дочь на выданье, вел смуглянку и привел прямо в кузницу.
Пламя пышет, мечутся молнии, гром гремит под пудовыми молотами. Вот работа сплеча!
Улеб взмок в азарте, никого, ничего не видит, кроме огненной крицы. Остальные вокруг него себе перестукивают.
— Эй, парень! — окликнул его гончар. — Ты бы деву свою проводил к рядам. Поднес бы ей пряников медовых! Праздник нынче!
— Это ты? — удивился юноша. — Что случилось, Кифушка?
Она обиженно потупилась. А скудельник глазками заморгал, рот искривил, вот-вот оттуда, где у прочих ресницы растут, закапает на белую его рубашку с петушками: больно жалостливый старикашка-то. После пива. Укоризненно топнул пяткой, истошно завопил на юношу, потешая других:
— Слыхали, люди добрые! Что случилось? Заморская дева по нему сохнет! А он, душегуб ее, весь чумазый, железяки колотит с утра до ночи! Так и сердечко девичье расколотить недолго!
— Будет, будет тебе, отец, — смутился Улеб, — не срами ты нас попусту. Дело делаю.
— Ить не простая она, заморская! Хорошо ли об нас подумает, скучаючи! — кипятился дедок. — На-ко, держи от меня куну на гостинцы ей! — И сунул деньгу царственным жестом, хотя Улеб и глазом не повел. — Ступай да купи ей пряников!
Накричался, набранился вдоволь и удовлетворенно засеменил прочь, туда, откуда неслась благозвучная музыка дудок и бубенцов, где месили площадную грязь пестрые толпы, распевали коробейники, балагурили шуты и от души пировало простолюдье, заполняя низину.
— Белены объелся или хмельного хватил через край? — спросил Улеб у Кифы, кивая на тропинку, по которой резвехонько улепетывал гончар.
— Он хороший, а ты бессовестный. Променял меня на плебейский пот. Точно раб, приковался здесь.
— Это верно, — рассмеялся Улеб. — По душе мне такое рабство! Век бы не отходил от наковальни, век бы только и слушал ее перезвон!
— Много хоть настучал в кошель?
— Кифа, Кифа, чужое дитя… — сказал Улеб. — А и деньги есть, не бойся, не пропадем.
Обнаженный до пояса, он сбросил дымящиеся полотняные рукавицы, подмигнул приятелю, и тот окатил его студеной водицей из ушата. Улеб фыркнул от удовольствия, утерся холстиной, натянул на себя неизменную рубаху из крокодиловой кожи, пригладил ладонями волосы, поклонился ковалям и удалился с Кифой по той же стежинке, что и гончар.
Девушка защебетала, будто птичка, выпорхнувшая из темного дупла на яркий свет. Шла вприпрыжку, опираясь на руку Улеба. Шум и гам массового гулянья волнами катился навстречу.
По зеленым склонам стекались ручейками из лесов и полей крестьяне, а из городища, приплясывая на шаткой гати, спешили через болото к Подолу стольная молодежь. Кто пешком, кто верхом, кто с дружками, кто сам-один.
— Красиво как, господи! — воскликнула Кифа.
— Да, красиво, глаз не отворотить, — взволнованно вторил ей Улеб.
— На веселом просторе дышать легко! Как ты мог запереть себя в дыму средь ужасного грохота!
— Так и мог. Мне варить руду да поигрывать молотом слаще сладкого. Знаешь, Кифа, я все эти годы мечтал о кузне. Вот увидишь когда-нибудь, как работают в Радогоще, залюбуешься. Сколько, бывало, задумывался: конь и меч — хорошо, только забота у жаркой домницы все же лучше для мужей. На родной земле впитал я силушку в руки. Навострил меня вещий Петря, батюшка, ладно бить крицу. На чужой земле научил Анит мои руки сокрушать человека. Мне отцовская наука дороже во сто крат.
— Грех тебе на Анита хмуриться, — сказала она, — вспоминай его с благодарностью. Человека сокрушать, ясно, дело немилое. Но какого? Иного не сокруши, так он тебя не пощадит, вгонит в землю, не посмотрит, твоя ли, чужая.
— Это верно. Разные на миру и там и тут.
— Хватит дурное вспоминать. Бежим, что-то там интересное!
Девки, щелкая орешки, смеялись, повизгивали, шарахались в нарочитом испуге, хлопая сарафанами, опять напирали, норовя потрепать скоморошного медведя. А он, топтыжка, отплясывал под дудку положенное и уселся, пасть открыл и давай поглаживать брюхо лапами. Награды потребовал. Потом кто посмелей стали с мишкой бороться. Он, ручной, приученный угождать, поддавался даже младенцам. Добрый росский зверюга.
А вокруг, стараясь перекричать друг дружку, зазывали, приглашали к блинам, пирогам. Хочешь — пей молоко, кисель хлебный, хочешь — бражку с маковыми коржами, а коли карман в дырах — ни того тебе, ни сего, ступай мимо или стой да гляди на имущих, может, и поднесет кто.
Сыплются серебром звуки-бреньки гуслей в руках бродячих слепцов. Тут не товаром богаты менялы, а бойким своим языком. Свистят свистульки, трещат трещотки, и тараканьи бега, и перья летят в петушином бою, и кружится лихая карусель.
Кифа все больше ныряет в лавки, украшения разные примеряет, ткани щупает, кружева и ленты перебирает, приценивается к девичьим цацкам. Улеб же тащит ее на площадку для игр и состязаний, огражденную разноцветными кольями. Там пыхтят и куражатся красны молодцы.
Понравилось Улебу биться ладонями на высоком бревне. Заливаясь разудалым смехом, он со всяким расправлялся легко. А внизу, под бревном-то, канава с жидкой грязью. Неудачники падали в лужу, хлюпались в ней, выбирались под градом насмешек.
Вот сквозь гогочущих зрителей вдруг пробрались-проломились какие-то рослые парни. Все до одного в необношенных длиннополых рубахах, непривычно топорщившихся на них, и в соломенных шляпах. Что за ряженые?
Подступились к бревну, по которому прохаживался юноша в ожидании соперника, поглядели на него, на лужу, обвели взглядами притихшую в предвкушении очередной забавы толпу. Один из них, судя по всему, заводила, голубоглазый, белозубый и самый статный, чуть-чуть задиристо прищурился и обратился не столько к дружелюбно улыбавшемуся Улебу, сколько к людской толкучке за своей спиной:
— Неужто всех подряд повывалял этот немчура?
Толпа невнятно загудела. Улыбка слетела с губ Улеба.
— Эй, оратай, я такой же немой, как и твои хлопы, — сказал он, — коли отложил соху ради веселья, не хорохорься загодя, полезай ко мне, померяемся.
Парни дружно заржали, как жеребцы в табуне, а голубоглазый воскликнул с радостным удивлением:
— Ба! Что же, сродник, проучу-ка тебя, чтоб не шибко нос задирал!
Голубоглазый властно отстранил дружков, надвинул шапку-бриль до самых бровей, взбежал на бревно по тесовому наклону и принял бойцовскую стойку. Не полез напролом, как предыдущие, и Твердая Рука сразу оценил это. С умелым бойцом встретиться куда приятней, нежели с безрассудным.
Твердая Рука увлекся поединком. Зрители тоже, по-видимому, обрели удовольствие, толкались, спорили, бились об заклад. Парни в соломенных шляпах молчали внизу.
Улеб встретился взглядом с впившимися в него голубыми глазами и увидел в них назревавшую ярость. И огорчился. Одно дело потешное единоборство, другое — растущее озлобление. Ишь противник — гордец, распалился-то как. Пора кончать баловство.
Изогнулся Улеб, резко взмахнул ладонью, и соперник плюхнулся в канаву. Толпа ахнула и отпрянула, отряхиваясь от брызг.
Голубоглазый как ошпаренный выскочил из лужи, ослепленный мутными потоками, отплевывался, шарил в отвратительной жиже трясущимися руками, отыскивал шляпу, чтобы накрыть ею превратившийся в грязный комок длинный локон волос на голой макушке.
Улеб застыл в недоумении и растерянности, ибо не мог сообразить, отчего вдруг народ испуганно разбежался кто куда, почему приятели поверженного двинулись к бревну с победителем, выхватив из-под рубах оружие. Кифа, оставшись на опустевшей площадке одна-одинешенька, тоже онемела от удивления.
Твердая Рука пантерой прыгнул через головы к оградке, выдернул кол, и, наверно, омрачился бы праздник нещадным побоищем, если бы вовремя не отвратил его повелительный окрик:
— Не троньте беловолосого! Все было честно.
Голубоглазый приблизился к Улебу, смахивая рукавами грязь с лица, оглушенный падением.
Улеб сердито встретил его словами, все еще сжимая кол:
— Ну! Хороши наши пахари, так-то выходят на игры-затеи в своем роду. Ножи хоронят за пазухами, точно глуздыри-лиходеи.
Голубоглазый уставился на него, словно на невидаль. То к своим обернется, то опять буравит Улеба изумленным взором, выжимая при этом подол почерневшей рубахи. Помаленьку народ подходил, возвращался как-то робко, настороженно. Кифа сомкнула брови, взъерошилась воробьишкой, вклинилась между ними, заслоняя собой Твердую Руку. А он уже кол отшвырнул, заметив, что парни остыли.
— Еще никто не валил меня с ног, — наконец произнес голубоглазый.
— Меня тоже, — сказал Улеб.
— Ты единственный.
— Хватит, братец, забудь, — молвил Улеб. И добавил без хвастовства: — Не кручинься, мне многих случалось теснить. Не мужицких сынов в холстине, а бывалых воинов в броне. Да не на шутовском бревне, а в смертном бою. Обучен этому.
— Гм, и я себя почитал не последним.
— Говорю тебе: хватит затылок чесать. Знаешь, друг, я, признаться, восхитился тобой. Больно ловок ты и умел для простого орателя.
Голубоглазый почему-то поморщился, за ним поморщились и покашляли в кулаки остальные. Кифа между тем тормошила Улеба, просила:
— Идем отсюда. Устала я. Никакого порядка на ваших зрелищах, ни служителей, ни курсоресов. Бедненький мой, напугали кинжалами?
— Что ты, Кифа, я очень доволен! Но если ты и впрямь умаялась, идем. Завтра простимся с Киевом. Надо Улию отыскивать. И свой очаг.
Голубоглазый вдруг спросил:
— Ты действительно не из немцев?
— Росич я! Улич! Сговорились вы все, что ли! — взорвался Улеб.
— Так о чем же лопочешь с ней не по-нашему?
— Да ну вас!.. — Улеб досадливо махнул рукой, обнял Кифу за плечи, и они побрели рядышком по тропинке к Почайне, повернули вдоль берега, удаляясь к Оболонью, где уже поднимались предвечерние дымки и таяли в синем небе. На огородах у речки волы вращали поливальные круги скрипучих чигирей. А на дальних лугах раздавались щелчки пастушьих кнутов.
— На чем мы отправимся завтра? Отыщем свой моноксил?
— Нет. Я слыхал в кузнице, будто недавно прибыли повозы из владений клобуков и Пересеченя. Готовятся в обратный путь не порожними. Можно подрядиться.
— А я видела корабль. Наш, торговый, со знаком Большой пристани Золотого Рога. — Девушка тихо вздохнула. — Анит, наверно, где-нибудь под Константинополем…
— Уж не скучаешь ли по Царьграду? — насторожился Улеб.
Кифа крепче прижалась к нему и шепнула:
— Откровенно? Да. Но останусь с тобой.
— Ваши купцы здесь не в новинку, — сказал Улеб, — уплыть с ними нетрудно, была бы охота.
— Я твоя жена?
— Да, да, да.
— Почему же прогоняешь?
— Я?!
— Бессовестный.
— Всяк у тебя бессовестный да бессовестный. Вот заладила, чудо-юдо пучеглазое. Между прочим, в Радогоще хоромы точь в точь как избушка твоего сердобольного горшечника. Не раскаешься?
— Я останусь с тобой навсегда.
Вот и дворик гончара. Пусто в нем. Хозяин и подмастерья еще не вернулись с Подолья. Улеб прилег отдохнуть на скамье под навесом. Кифа принялась кормить курчат, подсыпая им зерна из сита и кроша мякину. Потом подхватила коромысло с бадейками и вприпрыжку сбежала по тропинке в лопухах прямо к берегу за свежей водицей: надо кашу сварить, тесто замесить да испечь. Завтра поутру снова крутиться гончарным кругам, а какая ж работа натощак.
Улеб поднялся. Не годится, чтобы дева одна хлопотала. Он выбрал дровишек посуше из поленницы под стеной, распалил костер меж двух камней, взял метлу, подмел двор, сушильню почистил, поубрал черепки и щепы вокруг обжига. Кифа явилась с реки, похвалила. Приятно. Сам хорош, и женка у него будет не ленивая, значит, и семья ладная.
Мягко опустился вечер, серый, густой, как оседающая пыль. Зацвиринькал сверчок в приступках крыльца. Огоньки замерцали дивной россыпью до самых лесных стен, что тянулись черными щетинами от днепровских круч.
Далеко-далеко, за Вышеградской дорогой, под Горой, на обширной цветущей долине, разделявшей Уздыхальницу и Олегову могилу, на стыке двух речушек, занялась костровая зарница молодежной сходки. Парни бросали венки в чистые струи Глубочицы, а девицы — в Киянку. Чьи венки прибьются-встретятся в месте слияния быстрых вод, тем и суждено ходить парой всю ночь в озорном хороводе. Вот и бегали бережками за течением за своими венками с замиранием, с трепетом, с нарочитым хохотком, гадая, который дружок или какая дружка выпадет, нечаянный или желанная.
Гой да, Рось-страна, Песня русская, Всем нам матушка Ты единая, Красно солнышко, Диво дивное.
Светла и прекрасна ночь над весями. То не звездочки-веснушки в сиреневой вышине, то отражение земных цветов, день передал их небесной тверди сохранять до утра. Улеб стоял у плетня, любовался.
И вдруг:
— Слышишь? Скачут к нам. Не скудельник с ребятами, а какие-то ратники.
И правда, простучали, прошуршали в траве копыта. Четверо всадников спешились у ограды, где Улеб стоял, подошли к нему. А коней было пять, он приметил.
— Вот ты где! — сказал один из прибывших. — Узнаешь?
Улеб внимательно оглядел рослых воинов, покачал головой, обронил:
— Не припомню чтой-то. Обознались вы.
— Тебя, брат, нельзя запамятовать. Собирайся. Поедешь с нами. Мы тебе и коня под седлом прихватили.
— Вот как! — Улеб скользнул взглядом по широким ножнам, что висели у бедра каждого, крикнул Кифе по-эллински: — На гвозде у изголовья! Сама же запрись!
Незваные гости моргнуть не успели, как смуглянка метнулась в избу, снова выскочила на крыльцо, бросила юноше его меч, опять юркнула за дверь, приникла изнутри к слюдяному окошку.
— Повтори-ка, — сказал Твердая Рука, — зачем пожаловали?
— Не балуй, собирайся. Великий князь тебя требует.
— Князь?! И в глаза-то меня не видывал. Нет, не знаю я вас, не верю. Убирайтесь.
— Не дури, тебе говорят.
— Почему с оружием заявились? Этак я не люблю.
— Мы же гриди! Ты что, с неба свалился? Мы дружина его.
— Да как будто похожи… На что я великому понадобился? Обознались вы, не иначе.
— Ну, брат, всяких встречали, а такого еще не бывало, — загалдели воины, — где это слыхано, чтобы с княжескими гонцами пререкались да наказу владыки перечили!
Улеб обернулся к окошку, кивнул Кифе, дескать, не волнуйся, молча сел на коня и помчался с ними к Горе напрямик.
В Красном тереме носилась как угорелая челядь, из распахнутых настежь окон и дверей лился яркий свет. В белокаменной Большой гриднице дружина справляла трапезу.
Улеба провели через верхние хоромы, где пировали бояре, не воины, к укромной палате, оставили в ней, наказав ему ждать, и скрылись. Шум пиршества проникал в эту пустую, огромную, гулкую комнату сквозь плотно задернутый полог.
Вскоре прибежал всклокоченный паробок и крикнул:
— Ступай вниз! Княжич жалует тебе место в гриднице!
— Вы что это, малый, потешаться надо мной вздумали? — осерчал Твердая Рука. — Уже вели мимо гридницы. Теперь сызнова мне толкаться среди хмельных? Не пойду! Он меня звал, пусть сам и поднимается. Я вам не шут гороховый бегать туда-сюда.
Паробок даже подпрыгнул, услыхав такую дерзость. Глазами на юношу хлоп, хлоп. Попятился и канул. Снова оставшись в одиночестве, Улеб малость поостыл, что-то екнуло в груди: не слишком ли погорячился? Князь ведь требует, не кто-нибудь. Он и за морем слыхивал, как жесток Святослав. Что сейчас будет?..
Не прошло и десятка минут, как внезапно оборвались голоса за пологом, громыхнули лавки-скамьи, должно быть, бояре повскакали со своих мест, пропуская кого-то. Всколыхнулся полог, вбежали два воина, замерли по бокам входа. Всколыхнулся полог еще раз, и ступил в палату вождь россов.
— Фью-у-ить!.. — присвистнул Улеб и почесал за ухом, а брови его поползли на лоб. — Выходит, я великого князя с бревна да в грязищу… Дела-а-а…
Голубоглазый уставился на юношу точно так, как и давеча на Подолье. Только был он уже не в замызганной крестьянской холстине, не под шляпой соломенной, не в лаптях, а в белой с золотом одежде, при серьге и в сапожках.
— Ну, строптивый, — изрек Святослав, усмехнувшись, — на кол тебя?
— Прости, — отвечал Улеб и коснулся рукою пола, — недостоин я сидеть с кубком подле славной дружины.
— Не лукавь, ты достоин, коли умудрился меня самого свалить с ног при народе. Ты мне люб. Иди ко мне тысяцким.
— Нет, княжич, я вернулся из дальних стран, чтобы снова ковать железо…
— Откуда родом?
— Я Улеб, сын Петри из Радогоща, что в земле уличей.
— У меня братец есть, тоже Улебом звать. Мой тебе не чета. — Святослав вдруг засмеялся. — Улеб с Днестра-реки? Улеб из Радогоща? Уж не тот ли ты, про которого Боримко сказывал втапоры? Жгли вас люди в одеждах булгар? Бился с ними на пепелище много весен назад?
— Не булгары то были, а степняки! Где Боримко?
— Знаем, знаем теперь, что не булгары были.
Святослав встряхнулся, резко глянул на стражников, и один из них бросился прочь, повинуясь безмолвному приказу. Князь же Улебу как во сне:
— Сейчас Боримку покличут. — И второму стражнику: — Запроси сюда и матушку, коли бодрствует. Будет что повидать в нашем празднике.
Вскоре в комнату ворвался Боримко, и обнялись они с Улебом крепко-крепко. Мяли-тискали один другого, хлопали по плечам, все не верили, что встретились после долгой разлуки, что и князь проявил такую благосклонность, редкую для него. Ухмылялся Святослав самодовольно, будто умышленно подстроил это свидание на диво подданным.
— Ай да молодец! — ликовал Боримко, тормоша Улеба. — Добрался к нам из греков!
— Почему ты здесь? — Улеб тормошил Боримку.
— Я в стольной дружине! В Радогоще не хуже прежнего! Лишь тебя и других вспоминают, оплакивают.
— А откуда узнал, что я был у ромеев?
— Да от Велко же! Мы с булгарами ныне в братском союзе, одним войском стоим в глотке ромеев.
— Велко?! — Улеб даже присел.
— Ну да. Он, чеканщик, прибился к нам вместе с многими. Все булгары, кто под греками был, стали в полки. И у нас и у них равный спрос с Царьграда за подлоги.
— Значит, Велко из Расы живой…
— Еще как живой! Первый лучник в войске-то!
— Где сейчас? — спросил Улеб трясущимися губами.
— За Дунаем, в Переяславце. Там и наши остались. Мы ведь малым числом отлучились оттуда, чтобы Курю прогнать. Скоро снова туда воротимся. — Боримко поклонился Святославу и опять повернулся к Улебу, возбужденный, счастливый. — Как я рад тебе! Когда прибыл?
— Месяц, считай. Славный день! Завтра с Кифой, своею суженой, собираюсь к родителю.
Святослав что-то больно размилостивился, извлек из-за пояса золоченный медвежий клык со своею печаткой, протянул его Твердой Руке.
— Принимай мой особый знак. С ним легко достигнешь своего сельца. Предъяви на заставах, свежих коней дадут.
— Вот те на, — удивился Улеб, — я видел однажды подобный на шее у Лиса, как он попал к лиходею и обманщику?
Святослав потемнел лицом, сказал:
— Служил у меня, будь он проклят под землей и в небесной тверди! Он убит. Давняя то история, твоим же булгарином и поведана нам в Переяславце.
Улеб только глазами хлопал. Боримко осмелился пояснить:
— Обо всем доведались. Издыхая, Лис сам отдал Велко похищенный у покойного Богдана медвежий зуб и признался, что был в сговоре с важным ромеем, что царьградский посол науськал Курю на Радогощ, и степняки так набег подстроили, чтобы мы заподозрили булгар. И еще Лис признался, что тебя завлек в западню, в безысходное плавание, да и Велко чеканщика хотел погубить.
— Ихний цесарь, я слышал, готовится дать нам великий бой, — сказал Святослав. — Скоро, должно, сойдемся в сечи. Ты бы, Улеб, пошел ко мне тысяцким, по душе твоя удаль.
— На сечу с ромеями я согласен, — сказал Твердая Рука, — буду там, помяни мое слово. А сейчас хочу в Радогощ. Истосковался по родичам, скитаючись окрай света. Я надеюсь сестрицу свою повидать. Все мне чудится, будто спаслась она от каганского плена.
Тут Боримко подскочил:
— Не в степи она и не дома. Куря отдал ее вместе с прочими былому послу из Царьграда. Велко видел Улию в малой крепости этого грека, пытался вызволить, да тщетно. Неужто не знал?
— Быть не может… — Улеб прислонился к стене. Потом ринулся к Боримке и затряс его что есть силы. — Поклянись!
— Чур тебя, сполоумел, что ли? — Бедный воин едва не задохнулся от немыслимой встряски. — Коли за каждую весть хватать да мотать меня этак, вовсе язык отвалится. Говорю тебе: там она.
— Вот что, — молвил Твердая Рука, и взгляд его загорелся, — нынче поутру опять двинусь к ромеям. Я без Улии домой не вернусь, я в ответе за всех пропавших. Ты, Боримко, отвези мою женку, Кифу, в Радогощ, пусть ее примут пока без меня. Объясни батюшке, что и как, сделай милость.
— Охотно! Только как же ты без Велко? Он с Улией сердце разделил. Надо вам разом, не простит, узнавши, что его обошли. Да и лук его меткий — большое подспорье.
Улеб глянул на князя с мольбой.
— Дозволишь, великий, моему побратиму оставить войско на время?
— Я булгарину не указ, — ответил Святослав. — Запросил бы, скажем, Боримко — гридям нельзя отлучаться в такой час.
— Ах, княжич, — только и вздохнул Боримко.
— Чу, матушка сюда идет, — молвил князь. — Ну-ка в гридницу! Пируйте себе и ждите нас! Все долой! Кроме Улеба.
Нехотя удалился Боримко вслед за стражниками.
Комнату уже заполняла пестрая свита Ольги. Сама она, седая, в темном одеянии, как монахиня, вошла, постукивая клюкой. Девки живо подставили ей скамеечку, набросали подушек — села. Дряхлый священник Григорий стал по один бок от нее, а телохранитель Гуда, точно старый медведь, по другой.
— Звал меня, дитятко?
— Не жури, матушка, что обеспокоил. — Святослав склонил колено и поцеловал ее руки. — Не знаю, зачем и позвал. Видишь ли, тут случилася встреча. Ты ведь любишь глядеть, коли что случается. А уж все позади.
— Не сержусь, — прошептала. — Кто ж кого повстречал?
— Да вот богатырь из уличей и Боримко наш случайно сошлись под твоей кровлей после различных лет.
Улеб выступил из притененного угла к светильнику. Княжич опустил руку на его плечо, подвел ближе к скамейке, где восседала княгиня, продолжал:
— Осчастливил его твой дом, матушка. Все считали его погибшим, а он, вот он, воскрес, что твой бог!
Ольга вдруг улыбнулась Улебу и сказала:
— Вот ты где, сокол. Сам прилетел. А я уж Гуду загоняла: разыщи да разыщи того отрока, что Претича надоумил. Ты чего, гордец, от моей награды схоронился?
— Богатырь и тебе знаком? — удивился Святослав. — Что он еще натворил? Меня, князя, в грязищу сшиб на гулянье, а тебе, матушка, чем услужил?
— Не одной мне, всему Киеву. Ловко бился с печенегами на стане, да еще ловчей обхитрил их и заставил Претича пошевеливаться. Смелый отрок. Я запомнила его имя. Как не запомнить, коли оно у него, как и у непутевого твоего братца.
Святослав легонько толкнул Улеба локтем, и тот догадался наклониться и почтительно чмокнуть протянутую руку Ольги. Ощутил под губами холодные, тяжко пульсирующие жилки под дряблой кожицей.
— Где таился все это время? — спросила она.
— Приспособился в Оболонье у мастеровых людей, — отвечал Улеб.
— А чернавка твоя где? как ее, дружку-певунью… Фия, Фика… нет, нет…
— Кифа, — подсказал он. — Она, мати, со мной.
— Тут, в тереме?
— В пригородне. Меня дожидается на дворе у скудельника, где столуемся.
Ольга глянула на сына, Святослав — на ее молодых боярок, крикнул:
— Ну-ка, девки, бегом! Пусть Иванко! Живо!
Посыпались из комнаты, как горох из пригоршни, крича уже с порога:
— Иванко! Иванко-о!
Улеб смущенно пожал плечами: для чего, мол, весь этот сыр-бор. Дескать, чудной народ в княжьем роду, и зачем только шум поднимают, если ни он, ни Кифа в ласке их не нуждаются. Однако смолчал, не осмелился отказом задеть хозяев Красного двора, тем более, что не почуял себе унижения.
Между тем княгиня обратилась к сыну:
— Оставь его в Киеве вместо Претича.
— Невозможно, матушка, — отвечал Святослав, — он уйдет со мной на Дунай. Претич же научен, а огузы больше не сунутся.
Улеб встрепенулся.
— Нет, княжич, — возразил он, — я с дружиной не могу. У меня своя забота. Ты обещал не неволить.
— Успокойся, — сказал Святослав, — тебе не запрещаю искать сестрицу. Ты намерен взять в напарники Велко, а где он? В Переяславце. Вот нам и по пути туда. И с девой-то своей будешь, считай, до самого Пересеченя. Там Боримко свезет ее в Радогощ и догонит нас. Я все помню.
— Спасибо тебе, — кивнул Улеб.
— Ну и ладно, — молвила Ольга и поднялась, — пойду я. И тебя, сын, заждались небось твои нехристи. Слышь, как горло-то дерут да посудой грохочут внизу. А отрока этого одари. Отдай ему, что ли, двух-трех полоненных огузов, пускай поставят ему дом на Днестре. Он ведь, сказывала я тебе, наквасил их в захапе множество. Его добыча по праву.
— Ничего мне не надо, — сказал Улеб, — не желаю их видеть. Сам срублю избу для женки, не маленький.
— Будет, будет ершиться-то, — громыхнул Святослав, — совсем, гляжу, распоясался! Нет так нет, а гордынею не размахивай.
Простучала клюка Ольги и затихла. Удалилась и свита ее. Княжич с Улебом тоже ушли. С новой силой грянуло пиршество в верхних покоях.
Обильное пламя факелов освещало на внешних тесовых подпорках гирлянды цветов и подвесные охапки благовонных трав: чабреца, девясила, тимьяна, выхватывало из сумрака белые стены, бросало пляшущие отблески на плоский лоснящийся деревянный лик Перуна, и от этого казалось, будто идолище подмигивало и гримасничало, поощряя окружающее веселье.
Улеб внезапно остановился и молвил:
— Покажи мне огузов.
— Ага! Все же любишь подарки!
— Мне они не нужны, — сказал Улеб, — покажи только. Что-то стало охота. Уважь прихоть.
— Пойдем. — Князь кликнул слуг: — Эй, кто-нибудь! — И, когда те подбежали, направился в глубь двора впереди всей ватаги.
Гриди отомкнули ближайшее дощатое вместилище, посветили. Огузы зашевелились, повскакали, сгрудились, точно стая загнанных волков. Дружинники князя морщились, а сам он плевался, как невоспитанный подпасок. Улеб внимательно оглядел всполошившихся пленников и вдруг воскликнул:
— Я как чувствовал! Здесь один из них! Вот он! Сам Мерзя попался!
— Что ты чувствовал? Кто попался?
— Один из тех, что подожгли Радогощ и наших угнали. Он был главным у них. Это он меня сзади дубиной-то. Ну сейчас я ему все припомню!
— Толмача сюда! — крикнул Святослав так, что пошатнулись стены конюшни и огузы присели в страхе. — Боримку зовите! Всех сюда! Еще одно свидание у нашего Улеба! Я придумал потеху, коли так!
Сбежались на крик все, кто был поблизости: и знать, и мелкая чадь. Дружина гурьбой повалила из гридницы, дожевывая куски на ходу и утирая рукавами пену питья на губах. Выволокли опознанного в самый круг. Боримко тормошит Улеба, очумело бормочет:
— Что такое?
— Признали убийцу уличей! — понеслось по толпе.
Князь живо объяснил толмачу суть дела, и тот долго по-печенежски втолковывал что-то озиравшемуся огузу, при этом указывал пальцем то на Улеба, то на Боримку, то на кромешную даль ночи. Степняк слушал. Потом сам залопотал быстро-быстро. Затем снова толмач.
Все уже устали ждать конца затянувшегося непонятного их разговора. Наконец огуз принялся, завывая, колотить себя в грудь и по скулам. В два прыжка подскочил к Твердой Руке, и не успел юноша опомниться, как степняк лизнул его щеку.
Улеб содрогнулся от отвращения, схватил наглеца поперек мехового кафтана, так отшвырнул, что тот отлетел, как ядро из пращи.
Толмач сообщил Святославу, о чем толковал с печенегом, и князь объявил:
— Он племянник кагана по имени Мерзя. Он сознался и признал улича. Ну, еще он Курю ругал, себя оправдывал.
Закричали в ответ возмущенно:
— Нет пощады ему!
— Судить нунь же!
— Смерть убийце невинных!
— Деревьями разорвать!
— На Перунов костер его!
Святослав поднял руку, унял голоса, вынес свое решение:
— Пусть же Улеб и его угостит дубиной.
— Не хочу карать безоружного, — сказал Твердая Рука. — Не могу.
— Я могу! — Боримко выступил в круг. — Дайте мне отплатить этому за слезы родичей!
Но Улеб его отстранил, предложил:
— Надо так. Мерзя отсчитает их своих ровно столько, сколько напало на наше село. Принесите им сабли. Вот мой меч. И сойдемся. Не осилю, гоните их в шею на все четыре стороны.
Толмач перевел Мерзе требование юноши. Тот закивал, отобрал себе подмогу. Загалдели огузы, довольны. Еще бы, двенадцать против одного. Уже видели себя безнаказанно бегущими на все четыре стороны. Принесли им сабли. Стали они в ряд, смотрят на светловолосого чудака, что сам напросился на погибель, ждут сигнала.
— Многовато их, — зароптали росичи.
— Ой ли, справишься? — сказал Святослав. — Я дозволю, но только вдвоем с Боримкой.
— Хорошо, можно так. Отойдите, братцы, — сказал Твердая Рука, — наше теперь дело.
В этот момент, как нарочно, на горячем коне подоспел Иванко, доставил Кифу, как Ольга велела.
Увидела смуглянка, что милый ее с обнаженным мечом рядом с каким-то воином против дюжины сабель в центре круга из щитов безучастных дружинников, рванулась к нему, повисла на шее — не оторвать. Закричала как резаная, прямо сердце зашлось у каждого.
Малуша-ключница, любимица князя, поддержала несчастную криком:
— Деву жалко, а вдруг потеряет ладо! Ах, мужи, хватит кровью куражиться! Не оскверняйте хоть праздник наш! Не дозволь им, княжич!
И князь, подумав, отменил бой, хоть Улеб с Боримкой пытались протестовать.
Малуша взяла Кифу под руки, проводила в сени к праздничной трапезе. Мамки-няньки приветливо встретили юную гостью, плясунью заморскую, окружили заботой на Красном дворе.