6. Бабья битва за престол
За дверями послышался шум шагов. Боярин Борис Борисович Суворцев с опаской покосился на царицу, но та лишь надменно прищурилась и уставилась на него заплаканными рысьими глазищами.
Боярин в который раз невольно умилился ее молодости. Эх, если бы послушался он родителей и не сох всю жизнь по Ксении свет Ивановне, вот и у него бы дочка такая же подрастала, утеха в приближающейся старости.
Всем раздражала Марина боярынь и даже сенных девок: и тем, что хороша была не по-московски – яркой, дивной красотой. И тем, что царь Дмитрий Иванович налюбоваться на нее не мог и не скрывал этого. Да, может, вела себя не всегда по строгим теремным законам, так не по злобе же. Девочка совсем, куда ей в царицы? Впрочем, никто при дворе эту молоденькую польку царицей не считал и не называл, кроме, наверное, его одного, боярина Суворцева. Не пришлась красавица-полька ко двору суровому Кремлю.
Марина бегала по дворцовым хоромам вприпрыжку, а не ходила степенно, как полагалось замужней женщине. Одежды носила только те, которые из Польши привезла. Разговаривая с седыми толстыми боярами, глаза дивные свои долу не опускала, смело глядела на стариков – так и плескал из них лазоревый свет и тронутые алым губки сами в улыбку складывались, взоры притягивая.
Тьфу ты! Грех, грех, соблазн-то так и прыскал во все стороны! Другой муж проучил бы жену за такое неприличное поведение, а царь Дмитрий только хохотал да баловал строптивицу безмерно.
А больше всех родовитые боярыни негодовали. Бабы все как взбесились. Ведьма, развратница, безбожница – только и слышалось шипение из всех углов. Сколько раз приходилось выслушивать от них жалобы да наговоры, сколько раз приходилось успокаивать разошедшихся – не сосчитать! И одевается-де царица срамно, и церковь-то нашу не почитает, басурманка польская, и поляков своих привечает, католичка порченная… Чтоб ей ни дня ни жизни! Небось и дед, и отец царя Дмитрия в гробах переворачиваются!
А может, и нет, думалось боярину в те минуты, слушая шепот женщин, разгоряченный злобой. Может, государь Дмитрий-то в прадеда пошел, пресветлого Великого князя Василия Ивановича.
Вторая его супруга царица Елена Глинская тоже из польской Литвы приехала да свела с ума стареющего царя. Так его приворожила, что Василий Иванович с первой женой развелся – это где же видано? – с кроткой бездетной Соломонией Сабуровой, в монастырь несчастную заточил, а сам бороду сбрил, каблуки нацепил и только сидел рядом с ослепительной Еленой, да в рот той глядел.
Вот такая же история повторилась и с правнуком Елены, Дмитрием Ивановичем, наверное, польская кровь заговорила в молодом царе… Борис Борисыч царя Дмитрия жалел: и в память покойного деда – царя Ивана Васильевича Грозного, и просто так, от сердца.
Все при московском дворе отличали боярина Суворцева за редкостную незлобивость и жалостливость. Может, благодаря этим качествам он и ухитрился пережить многочисленные кремлевские перевороты и остаться если не другом, так и не на ножах со всеми враждующими между собой кланами.
Сколько смут пережил боярин за последние шесть лет – самому страшно становилось, вспоминая. Не дай бог никому жить во времена перемен и междоусобных распрей, всегда думалось боярину, когда провожал он взглядом худенькую фигурку царицы Марины.
На престоле только сильный удержится – физически здоровый государь, за которым крепкая семья стоит. А лучше – две крепкие семьи: его и жены. А несчастный царь Дмитрий в Кремле один как перст был. Не имелось рядом ни отца с матерью, ни братьев крепких единородных, ни дядьев да шуринов до власти охочих и потому смотрящих за недругами зорче степных орлов.
Откуда же крепким родным братьям у Дмитрия появиться? Совсем мальчиком отправили Дмитрия в Литву от греха подальше бояре Романовы, в доме которых царевич воспитывался после смерти отца – царя Ивана Ивановича.
Ох, намутили много тогда Шуйские, трон пытаясь оттяпать у законного наследника. Бояр Романовых преследовали, с ближайшей родней царевича по матери, боярами Глинскими, воевали – все власть поделить не могли. А ранее Годуновы на трон претендовали и тоже Дмитрия извести пробовали. Шутка ли – убить малолетнего ребенка пытались! Успел мальчонка от ножа увернуться, хоть и порез сильный остался.
Повезло Марии Нагой, что брат ее старший Афанасий гостил в Угличе. Тот быстро сообразил – Годуновы в наступление пошли, силу почувствовали, раз на убийство решились. Афанасий царице приказал говорить всем, что Дмитрия зарезали, а сам бегом племянника в кибитку на руках отнес и погнал в Ярославль, коней не жалея.
Там англичанин Горсей проживал, в медицине хорошо смысливший. Не выходя из кибитки, крикнул Афанасий выскочившему на порог Горсею, что «дьяки» царевичу горло перерезали, царицу Марию отравили, а его самого мечом зацепили. Попросил для себя дать целебного бальзама от кровоточившей раны, да и был таков.
Горсей и двух слов молвить не успел, как пропала кибитка из глаз, только взметнувшейся из-под копыт коней густой пылью подавился. Понял англичанин, что Афанасий шкуру свою спасает, не до разговоров боярину было.
Только спустя несколько дней, когда разбирательство в Угличе устроили, и прошелестело в Ярославле, что никакого убийства не случилось – спасся царевич, пришло Горсею на ум, что, может, не для себя Афанасий Нагой настойку целебную просил, а для раненого племянника, коего в кибитке прятал?
Правильно догадался Горсей. Спрятали спасшегося царевича в Польше. Все сиротское детство и раннюю молодость провел Дмитрий в Литве да Польше, без отца-матери да без бояр ближних. Где ж ему было ума-разума набраться? На русском языке разговаривал он правильно, но уходя в покои любимой без памяти Марины, переходил на польский – легче ему так было.
Тут боярин Суворцев ухмыльнулся в седую бороду. Оно понятно, что приближенные постельники да дядьки злились. Сами-то по-басурмански не разумели, а подслушать разговоры царские ах как любили из-за дверей расписных да щелочек секретных. Вот и получалось, что ухо жадное до сплетен беседу государеву слышит, а понять не может. Ну как тут не осерчать!
Может, не надо вовсе было Дмитрию в Московию возвращаться?
Когда короновали его царем, Суворцев в великой радости пребывал – восторжествовала справедливость! А немного погодя, радость боярина стала меркнуть. В Кремле шепотки разные поползли, что, дескать, зачем нам такой слабый государь достался? Московии не знает, за веру православную не стоит – на польских штыках в Москву въехал, разрешил полякам Смоленск и Новгород захватить, в саму Москву нечестивцев-католиков пустил, да еще и жену-басурманку привез.
Выгнали бояре царя Дмитрия из Москвы. Потом опять вернули. И опять выгнали.
Три года царь Дмитрий миром пытался с московскими боярами договориться, но не получалось. Здоровье надорвал, бунты утихомиривая. Как-то простыл он сильно, не справился с огневицей, да и сгорел в несколько дней.
Царицу Марину после смерти Дмитрия Ивановича сначала почти с полгода держали под стражей в селе Коломенском, чуть голодом не уморили в сторожевой башне. Зимой темницу продували насквозь ветры, а летом от жары да духоты Марина сознание теряла. Никого к ней не пускали, письма от родни не передавали, никаких царских почестей не оказывали – и вдруг такие изменения! Опять в Кремлевские палаты перевезли! И хотя Марину не выпускали из дворца и к сыну малолетнему не допускали, хоть и просила она об этом постоянно, но не обижали и голодом не морили.
В Москве боярин Суворцев часто навещал царицу-вдову. По сердечному желанию с одной стороны. А с другой – не совсем по своей воле, а по тяжкой необходимости.
Многие бояре с расспросами к Борис Борисычу приставали об опальной царице. Другие только молча головами покачивали да в бородах длинных почесывали, гадали, может, и уладятся по-мирному скандалы? Ведь у Марины сын подрастал, наследный царевич Иван Дмитриевич, четыре годика мальцу исполнилось, шутка ли. И слава те, Господи! Война да смуты всем надоели, хотелось спокойствия, мира.
А что до грызни родовитых бояр за место престольное, так это издавна ведется, не нами придумано, не нам и отменять! Глинские, Шуйские, Годуновы, Романовы – все братья, кто от Дмитрия Донского, кто от Владимира Мономаха, кто от Александра Невского корни ведут, все родственными связями опутаны, да через браки детей повязаны.
Думал так и боярин Суворцев, думал да просчитался! И пришлось-таки, скрепя сердце, в один гадкий день ехать ему к царице Марине с поручением от суровой инокини Марфы, перед пострижением ее – своей свет-любимой Ксении Ивановны. И так муторно было на душе у боярина, что никак не мог он придумать, как же поручение Марфы выполнить, хоть и голову всю сломал.
Сидел он тогда в покоях царицы Марины, мямлил, а слова с языка не шли. Попал он по своей глупости как кур в ощип. Обрадовался, старый осел, приглашение получив от инокини, понесся к ней, думая, что пригласила она его к себе повидаться, а, может, и отблагодарить за радение и службу. Ведь когда бояре Романовы в опале были, Суворцев единственного сына инокини, Михаила, не оставил, был ему защитником.
Старый дурак ты, боярин Суворцев! Поделом тебе за твою дурость! Кому еще могла дать такое поручение неистовая Марфа? Конечно, кроме как тебе, некому, так как все знали: был боярин Суворцев мягок сердцем и дипломат искусный. Во время бунтов боярских только он один с враждующими сторонами договориться мог. И крепко любил Ксению-Марфу, всю жизнь, почитай, любил.
Много лет назад отдали его любимую за другого – богатого и родовитого Федора Романова. Брак несчастливым оказался и разводом закончился. Ксения постриглась в монастырь под именем Марфы, а Федор тоже принял монашеский сан и стал зваться Филаретом.
Позвала боярина Суворцева Марфа к себе в Новодевичий монастырь ласковым августовским днем. Солнышко пригревало шумевших воробьев на оконнице, и пахло свежим ветром и сырой землей.
Трапезничали они вдвоем в чистой монастырской келье. Марфа так нежно улыбалась боярину и все просила не обижать ее и отведать того и этого, подливала вина сладкого. А боярин всматривался в темные глаза инокини и не замечал ни морщинок на лице, ни отечной полноты ее. Осталась Марфа навсегда любимой и желанной, хотя вот уж почти четверть века прошло с того неудавшегося сватовства.
После трапезы, когда от обилия еды да сладких воспоминаний, боярина развезло, пригласила его инокиня «поговорить» с глазу на глаз. Усадила в мягкие подушки, крепко затворила дверь, присела рядом и дотронулась до руки холодными пальцами.
– Приезжала ко мне намедни княгиня Черкасская, – начала Марфа, не сводя пристального взгляда черных глаз с Суворцева, – жаловалась на… царицу. Дерзка, нахальна, не почитает старших. Да что от девки гулящей ожидать-то можно?
Суворцев только мигнул от неожиданных слов.
– Не дело Маринке в Кремле оставаться, – тихо журчала она в ухо боярево, почти касаясь его губами. – Какая из нее царица? Смех один! Второй Елены Глинской нам не надо, правда? Ты – дипломат знатный и человек добрый, не завистливый. Тебя она послушает. Убеди-ка ты ее, друг мой, уехать подобру-поздорову в Польшу свою басурманскую… со своим приблудышем.
У боярина вино пролилось на воротник из отвалившегося рта. Марфа подала ему белоснежное льняное полотенце и усмехнулась змеиными недобрыми губами.
– Бояре хотят нового царя, а не еретичку-жену расстиги-монаха на троне Московском видеть, – заявила она враз протрезвевшему боярину. – Понял ли?
Боярин обалдело помотал головой слева направо. Ничегошеньки не понял!
Марфа взяла из его рук полотенце и внимательно разглядывала винные красные капли на нем. Суворцеву показалось, что не вино на ткани расплылось, а кровь.
– Ох, и как тебе только удается с головой не расстаться. – протянула негромко Марфа. – Устали все от смут – сколько можно в самом деле пред расстригой да девкой его шеи выгибать, нам, наследникам Рюрика? Сына моего на царствие хотят – Михаила Романова.
Суворцев был так удивлен, что не обратил внимания на последнюю фразу инокини.
– Но при чем здесь расстрига-монах, матушка? – недоуменно пробормотал он.
– Как при чем? – удивилась ненадуманно Марфа и брови соболиные, пышные наверх взлетели. – Никак, царевич-то Дмитрий был убит еще ребенком – не помнишь разве, друг мой? – по приказу коварного боярина Годунова. Откуда же новому Дмитрию появиться? Муж Маринки – никому не известный монах Гришка Отрепьев, который в услужении был у нас. И вот как за все добро наше отплатил. Царевичем назвался. Какой он царевич? Расстрига Лжедмитрий, вот кто он такой.
У боярина и вовсе голова кругом пошла. Он даже икнул от растерянности.
– О каком Лжедмитрии толкуешь ты, матушка? Прости, стар стал. Не пойму тебя. Умер царь Дмитрий от огневицы, простудился да и сгорел в семь дней. Владыко Филарет сам причащение святых таинств давал больному государю, да заупокойную службу справил в Успенском соборе…
Инокиня опять усмехнулась – уголками тонких губ.
– А ты подумай еще разок.
Боярин выкатил глаза на инокиню. Тихонько ущипнул себя за руку под кафтаном. Может, спит он?
Ох, неожиданно пронеслось вихрем в голове Суворцева, завидует Марфа, люто, по-бабьи, молодости и красоте Марины. Из провинциального забытого Богом Кракова девочка волею судьбы в саму Москву златоглавую попала, в Третий Рим, да замуж по любви вышла – за царя! Муж-то Ксении Ивановны по молодости был гуляка и особого внимания ей не уделял, а царь Дмитрий в последний свой вздох имя жены вложил.
А может… не это главное? Может, инокине просто нужна неограниченная власть? Сладкая власть над людьми, страной? Сила, которая заменила ей все другие чувства?
Боярин пытался проникнуть в мысли женщины, спокойно сидящей напротив Суворцева и смиренно сложившей руки на коленках.
Текли минуты. Марфа заговорила снова, медленно выговаривая слова и не сводя черных глаз с застывшего на стуле боярина:
– Умер царь Дмитрий от огневицы, простудился да и сгорел в семь дней? Ан нет, неправильно ты, боярин, говоришь. Царь не умер. Потому что царя-то никакого и не было. Казнили мы на Болотной площади – не помнишь разве? – расстригу Гришку Отрепьева, который только величал себя царем Дмитрием. Я же толкую тебе – если царевича Димитрия в детстве убили, то откуда же царю-то Дмитрию взяться? Вот он и есть Лжедмитрий, который распутную польку привез да и зачал с ней приблудыша Ивашку.
У боярина Суворцева в голове зазвенели противные молоточки, а потом как железом раскаленным припекло затылок. Он невольно провел рукой по лбу, по глазам. С ужасом понял, что разговор этот – только начало чего-то страшного, во что и верить-то не хотелось. Уж кто-кто, а боярин за многолетнюю придворную жизнь знал – не к добру подобные разговоры, ох миром они не закончатся!
Вот ведь, племя бабское, а? Кому такое в голову прийти могло, если только не матери, бьющейся за своего ребенка?
Суворцев поднял несчастные, вмиг постаревшие глаза на Марфу. Волчица. За сына любимого, Михаила, любому глотку порвет. Вот, значит, что придумали.
– Но записи церковные, матушка? – только и смог боярин пролепетать растерянно. – Они же венчались, а…
– А что записи церковные? – прервала его инокиня. – Были, да не найдешь теперь. Пожары-то в Москве, почитай, каждый год случаются.
Борис Борисыч во все глаза смотрел на невозмутимо сидящую перед ним женщину, одетую в скромное черное платье. Господи, куда же мир-то катится? Ведь приняв монашеский сан, о делах мирских забыть надо, а здесь что происходит?
– Она никогда не согласится, – сказал он еле слышно, ненавидя себя за тихий лепет. – Кто же на такое пойдет? Признать, что вышла замуж за расстригу?
– А не согласится, тогда разговор другой пойдет с ней, боярин, – улыбнулась нежно Марфа. – Сам понимаешь, какой, или опять объяснять придется?
У боярина и дух перехватило. Он понял, слишком хорошо понял, что имела в виду инокиня Марфа.
– Но почему я? – еле выговорил он.
– Я ей шанс даю – ради тебя, – через силу, нахмурившись, ответила Марфа и отвернулась нетерпеливо. – За то, что ты сына моего охранял в страшные дни.
Вот такой разговор состоялся у него, старого дурака, с инокиней Марфой год назад.
* * *
Несколько раз приезжал боярин к Марине. И каждый раз лепетал неубедительно, что надо ей забирать сына и уезжать из Московии поскорее. Марина молча отворачивалась от него, и боярин убирался восвояси, давая себе клятву, что уж в следующий раз убедит глупенькую девчонку в опасности, которая грозит и ее жизни, и жизни маленького царевича!
– Моя дорогая государыня, – монотонно, в который раз гудел боярин Суворцев, морщась от отвращения к самому себе. – От Вас требуется только одно – признать, что ваш ребенок рожден от монаха-расстриги Гришки Отрепьева. И вы немедленно получите разрешение уехать в Польшу.
– Всего-то навсего, – шептала Марина, и чудные лазоревые глаза ее наливались слезами. – Мало ты просишь, боярин!
Как убедить ее? Где найти правильные слова, какими силами заставить законную царицу признать, что священного церковного брака не было? Лишить сына права на престол, а себя превратить в блудницу, в девку неизвестного расстриги, вознамерившегося стать Московским царем?
– Поверьте, дитя, я не желаю вам зла. Вы уедете домой, в семью, будете в безопасности, вы же молоденькая женщина, у вас все впереди – вся жизнь.
– Если мой ребенок рожден от неизвестного бродяги, то кто же буду я в глазах моей родни? Какая жизнь у меня будет? Какая жизнь ждет моего сына, если все будут знать, что он – бастард, а его мать – шлюха?!
Боярин Суворцев морщился от грубых слов. Да, это был самый уязвимый момент в разговоре.
– Вам не следует бояться сплетен. Мошенник обладал чудным даром. Уж если он сумел заставить вдовствующую царицу Марию Нагую поверить в то, что царевич Дмитрий жив и что он – ее воскресший сын…
Марина громко рассмеялась.
– Да кто ж в такую чушь поверит-то, боярин?
– Кому надо – тот поверит. Государыня, соглашайтесь, уезжайте. Если себя не жалеете, пожалейте малыша. Если не согласитесь на эти условия…
Марина опять повернулась спиной к боярину. Повисло тяжелое молчание. Еле слышалось дыхание молодой женщины да негромкое сопение Борис Борисыча.
Может, и согласится, надеялся боярин, вглядываясь в исхудавший силуэт Марины. Мать – она ребенка спасает, может и пройдет… Уедет, слава тебе, Господи, и у нас крови на руках невинных не будет.
Такая молоденькая – вот откуда все беды. Была бы постарше – и разговор был бы другой. А молодость – она самонадеянна. Дерзка, жестока порой, бескомпромиссна, но – беззащитна.
– Никогда я не признаю, что сын мой – незаконнорожденный. Он – внук Ивана Васильевича Грозного и сын царя Дмитрия Ивановича. Он – законный наследник престола русского. Ему на троне сидеть, – упрямо возвестила Марина.
Вот ведь дурочка, в тоске думал боярин. Ты здесь одна, тебе ли с инокиней бороться? Как котенка придавит, кто вступится?
Грустил боярин на широкой лавке под образами, не в силах вновь возобновить неприятный разговор. Марина подошла к нему, присела рядом.
– Когда крестили меня по православному обычаю, то дали мне имя великомученицы Марины, – тихо сказала она Борису Борисычу. – Не знала я ничего о ней. Ходила ко мне тогда монашенка Ирина из Вознесенского монастыря, помогала в чтении русского Евангелия. Она мне и рассказывала историю пресветлой великомученицы. Я наизусть те рассказы помню. Когда царь Дмитрий болеть начал, попросила я ее приходить ко мне почаще… Помнишь, как никто из бояр в опочивальню к болеющему не заходил? Все просто ждали, когда… – Марина не удержалась и горько заплакала, прислонилась худеньким плечом к Борис Борисычу.
Тот неловко обнял ее, у самого слезы защипали глаза. Как не помнить тех ужасных дней?
Во дворце стояла гулкая тишина, только еле слышно завывал ветер в печах пустынных комнат да стучал непрерывный дождь в окна. Царице дворня забывала обед накрыть, а маленький сын ее плакал один по ночам в холодной спаленке, пока Марина не приказала поставить кроватку у себя в опочивальне. Когда же государь Дмитрий отдал Богу душу, малыша забрали у нее, и сколько Марина ни плакала и ни просила сказать, где сын, никто не слушал ее.
Боярин гладил намокшие от слез золотистые волосы царицы.
– Бог терпел и нам велел, – мучаясь собственным бессилием, шептал он.
Марина выпрямилась, оттерла слезы и посмотрела прямо в глаза Суворцеву.
– Ты веришь в вещие сны, боярин?
Борис Борисыч неуверенно кивнул.
– Явилась во сне ко мне великомученица, чье святое имя ношу после крещения, – сказала она, и боярин медленно перекрестился.
– Она держала моего сына на руках, – медленно, с трудом подбирая слова, продолжала Марина и прищурилась, будто пытаясь разглядеть что-то в темноте сгущавшихся сумерек. – Море или река окружала их. Только вода была алого цвета, потому то как кровью оказалась. Ниже великомученицы стояли какие-то люди… Лиц их разглядеть не могла – темнота скрывала… Их было немного… Но я хорошо видела мальчика-подростка, тоненького, с ясными глазками. Еще стояла меж них одна женщина… Святая перевела взгляд нее – в самое сердце ее – и содрогнулась я во сне. Было сердце той женщины черно как ночь и твердо как камень…
Марина помолчала, а потом, не поднимая глаз, закончила тихо:
– Передай боярин инокине Марфе слова мои. Если тронут Романовы царевича, прольется кровь и их младенца. Рано или поздно – но прольется. Не мое это предсказание, а святой великомученицы.
В тот день боярин задом-задом выполз из горенки Марины и еле добрался до дома. В груди пекло, будто уголья раскаленные кто запихал внутрь.
О своем разговоре доложил он инокине Марфе, а та, услышав пророчество Марины, как с цепи сорвалась. Боярин не знал, куда себя деть от стыда за инокиню, прятал глаза. Он предпочел бы не слышать всего того, что она кричала в ярости.
– Дрянь, потаскуха, девка подзаборная! – бушевала Марфа. – Ишь, чего выдумала! Предсказание великомученицы! Будет тебе православная святая являться к выкрестам папским! Остаться царицей хочет? Останется, оста-а-нется, ох останется, дрянь, дрянь! Только женой холопа неизвестного будет, бродяги-расстриги, а не женой царя! Женой самозванца будет, ведьма! Ах ты, распутница проклятая…
Боярин отродясь не слыхивал подобных слов от инокини Марфы. Женщина она была суровая, кто бы спорил, на расправу скорая и на язык не сдержанная, но таких бранных слов не выговаривала. Боярин закрыл уши высоким воротником. «Господи, принесла же меня нечистая ко двору не ко времени, – тоскливо думал он и отворачивался, чтобы не видать бордового лица инокини. – Как бы родимчик ее не хватил, гневливую, ишь, сердешная как завелась».
Откричавшись и отплевавшись срамно, опять послала несчастного Борис Борисыча уламывать строптивицу Марину инокиня Марфа.
Боярин головой-то понимал, что задуманное Марфой провернуть было не просто. Как ни крути, а Марина – венчанная царица и ее сын, рожденный в законном браке, имеет все права на трон.
Переговоры затягивались. Марина твердо стояла на своем. Но всему приходит конец – сколько веревочке ни виться… Марфа закусила удила. Для сына, она была готова на все…
Прошло столько лет, а боярин до сих пор с ужасом вспоминал тот страшный день и корил, корил себя, что не настоял на отъезде Марины. В глубине души он был потрясен и возмущен бесцеремонной игрой боярского клана, считал, что государыне Марине не следует уезжать. Может, поэтому и не смог уговорить ее? Если бы он только мог понять тогда своей глупой седой башкой, насколько серьезно настроилась Марфа расчистить дорогу к трону своему сыну и… своему тщеславию!
Но история не признает сослагательного наклонения.
Опять и опять как в горяченном бреду возвращался он в тот день. Опять и опять видел себя и молоденькую Марину в дальней комнате, прохладном покое старого Кремля.
Марина сильно тосковала по семье и особенно по отцу, любимицей которого была. Боярин слушал ее, растворяясь в нежности звучавшего голоса, любовался ею. Слезы высыхали в синих дивных глазах Марины, а щечки заливал нежный румянец, когда вместо положенного «пани Марина» или «государыня», он говорил ей «дитя». Знал боярин, что следовало бы Марине быть погибче и попокорнее, но как и ее покойный муж, царь Дмитрий, не мог ничего приказать девчушке, а только мягко и глупо улыбался.
В тот страшный день, 17 июля, были ее именины. Принес боярин Суворцев ей подарок – икону великомученицы Марины в богатом тяжелом окладе да колечко заморское.
Марина подаркам обрадовалась, никто ее во дворце не жаловал и ничего не дарил. Икону почтительно поцеловала, а колечко сразу на пальчик надела. Хотел было боярин сказать девочке, что не ладно в день именин в басурманское платье рядиться. Ишь ты, руки голые, волосы непокрыты, на обнаженной шейке наверчены жемчуга в несколько рядов, невесомая фата спускается с гладко причесанной головки на плечи. А ведь в трауре царица. Но Марина так радовалась подарку, так вертела ручкой с колечком, что упреки не шли с губ боярина.
Кресла стояли у распахнутых настежь окон, откуда в покои врывался запах раннего июльского вечера и потухшего костра. Над засыпающим Кремлем спускались золотые сумерки.
В тот день боярин не начинал опостылевшего разговора об отъезде. Тихо, по-семейному долго трапезничали они, а потом молча сидели перед окном, наблюдая за гаснущей летней зарей да появляющимися в ночном небе первыми робкими звездами.
Вдруг за слегка прикрытой дверью послышался шум гневных голосов. Минуту спустя дверь пинком распахнулась, чуть не слетев с петель. Эта распахнувшаяся дверь разделила жизнь боярина на две части – собственно жизнь и жуткий кошмар, в коем пришлось ему существовать до того желанного далекого дня, когда смерть наконец-то смилостивилась и забрала его к себе.
На пороге появилась разгневанная инокиня Марфа. Суворцев и Марина враз соскочили со стульев и застыли, как испуганные дети.
– Празднуете? – прошипела по-змеиному инокиня.
– У государыни сегодня праздник большой, – пролепетал боярин в ответ, боясь, что Марфа начнет бесчинствовать словами, – именины у нее…
Борис Борисыч просто физически страдал от громких воплей, ссор, тяжб. Зачем кричать, когда можно договориться обо всем миром?
Марфа только губы презрительно скривила, а Марина спокойно обошла боярина как неодушевленный предмет и встала прямо пред разъяренной инокиней. Две пары глаз – черные, как ночь, и синие, как море, – впились друг в друга. Боярину показалось, что еще немного – и глазами испепелят соперницы все вокруг.
– Не зарезали тебя, девку гулящую, пожалели и щенка твоего пожалели, – вдруг сказала Марфа с сожалением, и боярин замер.
И тут не выдержала Марина.
– Ты говори-говори, а меру знай! – вдруг звонко крикнула она, и блеснули зло ее синие глаза. – Пока меня с трона никто не спихивал, а что жалеешь ты, что не кончили меня, про то мне ведомо!
Сам боярин – чего уж скрывать? – уж голова у него была седа, а побаивался он жену Филарета, суровую инокиню Мафру. А эта девчонка страха не знает – с волчицей сцепилась.
Вот ведь бабы, а? Не наследные цари, а их матери бьются за престол, аж искры летят, дерутся не на жизнь, а на смерть! Кто победит? Царица Марина с сыном-царевичем или инокиня Марфа с патриархом Филаретом, мужем бывшим? У Марфы прав нет никаких, зато клан Романовых, сильный, молодой, зубастый, стоит как уральская гора за ней с Михаилом.
Он покосился на застывших испуганными сусликами обомлевших прислужниц. Но махнула пухлой ручкой инокиня – и всех прислужниц царицыных вихрем вынесло из комнаты.
Тишина настала за раскрытым настежь окном. Только перекликались сонные вечерние птицы. Боярин почувствовал внезапную зависть к ним. Не знают они ни соблазнов, ни чувства власти или страха… Счастливые.
За оконцем середина жаркого лета. На лугах сочные травы поднялись. Хлеба наливаются силой. Ну что бы в мире всем пребывать? Зачем ругаться, что делить? Эх-х-х-х, матушки мои, все равно трон царский не возьмешь с собой на тот свет.
– Моя дорогая… пани Марина, – с опаской взглянув на инокиню, тихо начал боярин Суворцев старый разговор. – Соглашайтесь… Уезжайте…
– Дурочка, – почти нежно проговорила Марфа. – От одного боярского бунта милостью Божией спаслась, а как от другого спасешься?
– Не убили же, – дернула худеньким плечиком Марина. – Не рискнет никто руку на помазанницу Божию поднять.
– А сына не боишься потерять? – спросила вдруг Марфа.
Марина громко рассмеялась прямо в лицо опешившей инокине. Боярин незаметно перекрестился. Спятила, девчонка, помешалась. Марина смеялась и не могла остановиться.
– Сначала просишь признать сына незаконнорожденным, а потом его убийством угрожаешь. Если угрожаешь – значит, боишься? Сына моего боишься? А подумай-ка, княгиня, увезу сына своего в Польшу, да и начну всем говорить, что наследник он? Наобещать-то тебе могу сейчас до небес, а так ли дело буду делать дома под покровом родни? Ты слова не держишь – так и мне надо ли его держать? Так мне не все ли равно? Что терять? Если вернусь с ним в Польшу – не жилец он там, со сраму сгинет. И здесь не жилец! Так какая мне разница?
Княгиня презрительно сомкнула узкие губы, прищурила на Марину ледяные глаза. Ох, не то сказала девчонка, не то.
Боярин попытался исправить положение.
– Ладно, тебе смерть не страшна, но ребенок-то чем виноват? – тихо спросил он Марину.
– Вина его только в одном – в том, что он наследник, – твердо сказала Марина, глядя в злые глаза инокини.
– Насле-е-едник? – ядовито и удивленно протянула инокиня. – Чей наследник? Эк куда тебя занесло, матушка…
– Твоя же церковь и учит, – не обращая внимания на то, что ее прервали, продолжала звонким голосом Марина, – что невинные найдут успокоение у Престола Господня. Если уж сыну моему не суждено царствовать здесь, в земной юдоли, то пусть сядет ангелом у ног Господа. Теперь все равно…
Марина махнула на Марфу рукой и направилась к двери.
– Да, – тихо произнесла инокиня ей в спину. – Занесло тебя. Но права ты в одном: теперь действительно все равно. Ничего не исправишь. Ин, будь по-твоему.
Не от слов инокини, от ее интонации у Суворцев зашлось страхом сердце. Взглянул он в глаза инокини и в ужасе попятился – в тоске понял: проиграла Марина.
Быстрее хищного зверя на охоте метнулась Марфа к царице. Та оглянулась, вскрикнула испуганно. Миг – и окрасилось белое платье молоденькой женщины кровью. Как подкошенный сноп упала она у ногам Марфы, дернулась несколько раз и затихла.
Боярин в ужасе пятился, пока не упал на пристенную лавку, хватая ртом воздух.
– Зачем… Зачем так-то, – беззвучно шевелил он пересохшими губами и отмахивался от Марфы и хотел перекреститься, но рука тяжестью налилась и не поднималась, – грех, грех какой…
– Не понял ты, что ли, друг мой любезный, ничего? – спокойно ответила Марфа и бросила окровавленную спицу на пол.
Каплями крови был забрызган ее летник, и она брезгливо морщилась, размазывая эту кровь по светлой ткани, пытаясь стереть ее.
– Ведьма правильно тебе сказала: чтоб мы ни сделали – клин кругом. Ее сын и мертвый будет мешать нам и живой. Избавиться надо от памяти о них. Была холопка, безбожница – и нет ее, как и нет ее воренка. Слышь ты? Не царевича, а приблудыша!
Суворцев ничего не ответил. Он ожидал, что после такого страшного преступления инокиню поразит молния и рассыплется ее тело в прах. Подняла руку дерзкую на помазанницу Божию!
Но… ничего не произошло. Марфа стояла перед ним, спокойная, обжигая чернотой гневных глаз, по странности даже похорошевшая и помолодевшая от нервного румянца во всю щеку.
Свят, свят, спаси меня от нее, Царица Небесная!..
– Отвезешь Маринку обратно в башню. Да смотри, чтоб аккуратно все сделал! Через несколько дней объявишь, что задохлась от простуды. Все понял? Ступай!
Боярин сидел, не шевелясь, на скамье, и слезы так и текли по щекам, скатываясь по бороде вниз, капая на пол. Он вытирал их как маленький ребенок – рукавом.
– Уноси ее! – прикрикнула Марфа. – Вот мне только штаны вместо тебя носить!
Тело вынесли из покоев замотанным в старинный ковер.
Несколько месяцев спустя было объявлено, что жена самозванца Лжедмитрия польская безбожница Марина Мнишек умерла во сне, задохнувшись от грудной жабы. Ее несчастного сына вскоре повесили осенним изморозным днем. Трупик ребенка болтался на виселице несколько дней, но одной ночью исчез бесследно.
Так же бесследно исчез из истории царь Дмитрий и его любимая жена Марианна. Остались для потомков расстрига-монах да девка-распутница Маринка…