Артикул двадцать шестой, он же последний
СОКРОВИЩА КРЕМЛЯ
Смеркалось, мела слабая метель и было 28 градусов по Реомюру, а это, поверьте, не жарко. Ругаясь в душе, но внешне оставаясь спокойным, сержант медленно шел по снежному бездорожью. Время от времени он останавливался, переводил дух и шел дальше. Конечно, думал он, идти по плотно утоптанному Виленскому тракту было бы намного легче. Но, во-первых, он прекрасно знает, куда обычно – а точнее, всегда – заводят легкие пути, а во-вторых, он выполняет приказ. Потому что уж если он отправлен к черту на рога, так он туда и явится, будьте уверены! И в-третьих, и это главное – только не сглазить бы! – он вот точно так же один, тринадцать лет тому назад шел по пустому бездорожью… правда, тогда жара была, невыносимая жара, как и сейчас мороз… А он все шел и шел, потом его нагнали трое конных, «алла, алла» кричали они, «франк», их было трое, он один, он был тогда моложе и неопытен, зато при нем тогда был карабин… И он уехал, а они остались! А здесь он уйдет пешком, сил у него на это хватит, сердито подумал Дюваль, и никто его не остановит. И ничто!..
Но тут же как будто споткнулся! Остановился, резко обернулся…
И вначале ему даже показалось, будто там, сзади, за деревьями, словно мелькнул едва заметный серый силуэт. Сержант постоял, подождал. Однако никого там больше видно не было, никто из-за деревьев не вышел. Значит, это ему просто показалось, подумал сержант, развернулся и пошел дальше. Хорошо было в пустыне, думал он, там можно было легко успокоить себя, сказать, что это был такой мираж. А здесь миражей не бывает! Здесь просто сходишь с ума. Ну, или, по крайней мере, начинаешь вести себя не так, как надо. Вот даже, скажем, зачем было императору отменять свое собственное решение об устройстве зимних квартир в Витебске и идти дальше, на Смоленск? Но ладно император, мало ли какие у него были планы и мало ли как подведи его союзники вместе с незадачливыми маршалами, думал дальше сержант, а вот он сам, пусть он за себя ответит! Зачем ему тогда же, летом, сразу после занятия Витебска, была та дружба с Матео Шиляном и всё, что с ней было связано? Какая ему от всего этого была польза? Да никакой, а только одни неприятности! Потому что потом, когда они вернулись в свою часть, командир эскадрона вызывал его и сказал: «А я вас представлял, Дюваль. На лейтенанта. А что теперь? Вас надо отдавать под суд. За восемь суток отлучки – во-первых. За мародерство – во-вторых. А за третье за что? Я уверен, что найдется и третье, обязательно!» А сержант тогда только пожал плечами – мол, это ему все равно. И неизвестно, чем бы это все тогда закончилось, но тут принесли приказ о выступлении. Император продолжал кампанию, они шли на Смоленск! Дело сразу же замяли, сержант вернулся в строй. И под Смоленском очень отличился! Правда, тогда Мари картечью сильно посекло. А под Москвой уже и самого его достало. И, между прочим, так крепко, что доктор Рулье каждый день удивлялся и говорил: «Значит, господин сержант, вы на этом свете кому-то еще очень нужны. Потому что это просто колдовство какое-то!». Колдовство, вспомнил Дюваль, вот именно, еще раз резко обернулся…
И застыл! Потому что увидел Мадам! Она спешит… Нет, она уже едва идет следом за ним. Машет ему рукой! И…
Черт возьми, что ей еще от него нужно, очень сердито подумал Дюваль, разве он еще мало унижен? Он, злейший враг ее царя, унижен до последней крайности, потому что ничего у него не осталось – ни подчиненных, ни медали, ни форменной шинели, ни – что всего ужасней – даже кивера! Потому что как он теперь будет докладывать, если вернется к своим?! Что, будет руку прикладывать к этой шутовской шапке, что ли? Вот о чем тогда думал сержант!
Но, правда, думал еще вот что: бросить женщину в лесу – одну, без провожатых – это совсем никуда не годится. И, значит, надо ждать. И он стоял и ждал… И опять думал: черт возьми, это же она нарочно не спешит, чтобы в лишний раз, еще раз убедиться, как он ей послушен. Да только зря надеетесь, Мадам! Ничего у вас не выйдет, вас жалеют только как слабую женщину и ничуть не более того!
А когда она подошла совсем близко, сержант и вообще подумал вот что: о, Господи, да что в ней такого привлекательного, куда он смотрел?! Обычная… ну, скажем так, шпионка. А шестерых ни в чем не повинных солдат уже не воротишь, они останутся на ее совести – навечно!
А Мадам, отдышавшись, устало опустилась в сугроб и сказала:
– Ну вот, я чуть жива! Чего же вы меня не подождали?
Но сержант не ответил, а, продолжая критически рассматривать Мадам, подумал: какая она маленькая, щуплая, а какие круги у нее под глазами… И это просто удивительно, откуда у нее берутся силы, откуда такая решимость – отправиться невесть куда невесть зачем… и еще улыбаться! Тут надо плакать или же сидеть в гостиной, раскладывать пасьянс на женихов и ждать… но не в снегу же, черт возьми!
– Вы заболеете, – сказал сержант как можно строже.
– Пустое, – едва улыбнулась Мадам. – Я дальше не пойду.
– Так вы желаете… – начал было сержант, но тут же смутился.
Мадам обиделась. Сказала:
– А вы, небось, воображаете, что я вас преследую. Нет, мой сержант! Просто… Ну почему вы меня не подождали? Я же сказала: я вам помогу, добуду провиант, а вы… Нехорошо, сержант!
Сержант смутился. И подумал: надо же!
А Мадам, теперь еще увереннее, продолжала:
– Но это не все. Ну да, вы сами виноваты! Потому что как только вы ушли, так у меня сразу же… Ну, в общем, у меня в итоге всего и осталось… только вот это, – и она расстегнула шубу, достала из-за пазухи маленький узелок и сказала: – О, даже еще теплые!
Сержант осторожно спросил:
– Что это?
– Пирожки. С вареньицем. Желаете?
Сержант молчал. И лицо у него, наверное, сильно изменилось, потому что Мадам поспешно сказала:
– О, нет, поверьте, это не насмешка! И если не хотите, не берите. А если вы спешите, так ведь тоже… Я же вас не держу, ваше дело военное. Да! – и она опустила глаза.
Она не притворялась, не хитрила. Она просто вдруг ощутила всю свою усталость, безысходность и полную покорность судьбе. Так и подумала: уйдет, так и уйдет, будь что будет!
А сержант подумал и сказал:
– Да! И действительно! – и сел рядом с Мадам. Мела метель. Они сидели и молчали… Потом сержант опять сказал: – Так я бы это… Пирожок. Если позволите.
– Конечно, – тихо ответила Мадам, намеренно глядя в сторону, и развернула узелок.
Пирожки были маленькие и, надо честно признать, неказистые. Сержант взял один, надкусил, пожевал и сказал:
– Хорошо.
Съел. Взял второй. Спросил:
– А вы?
– А я не голодна.
– А если за компанию?
– А я… не компанейская… – совсем уже нетвердым голосом ответила Мадам.
Сержант нахмурился. Съел пирожок. Потом еще два. И задумался. Молчал, молчал… потом весьма неубедительно сказал:
– А пирожки отменные. Варенье очень вкусное. Когда я был маленьким… – и вдруг перебил сам себя: – Нет! Это будет вранье! Потому что я всегда был равнодушен к сладкому, даже когда был еще вот таким! А вот петушиные бои, это совсем другое дело! – и он заулыбался, просветлел, и уже с жаром продолжал: – Туда, Мадам, берут не всякого, а только смелых, отчаянно смелых! Ведь даже мы, бывалые кавалеристы, шпоры крепим на сапоги, а бойцовским петухам их надевают прямо так, на босу ногу. Такие, знаете, коротенькие, но чрезвычайно острые ножики. Потом петухов выталкивают на галлодром и науськивают драться до смерти. И этот бой… О, это надо видеть! Это… Н-ну, ладно, вижу, вы мне верите. А потом победителей кормят отборным зерном и поят теплой водичкой. Потом опять на галлодром. Потом…
И тут он снова помрачнел, посмотрел на Мадам…
А Мадам на него…
И он гневно сказал:
– Да, именно! Я долго вспоминал и вспоминал, и вспоминал, и все было бесполезно. И вот только сегодня, быть может, вообще только сейчас, я, наконец, понял, на кого я похож! Ведь кивер – это тот же гребень, не так ли? – и тут он поднял руку, наверное, желая дотронуться до кивера…
Но вовремя вспомнил, что у него теперь на голове, и рука у него замерла. Мадам опустила глаза и сказала:
– Простите, я ведь хотела, как лучше.
– Конечно, – сказал сержант, опуская руку. – Я об этом знаю. Да и я не об этом хотел вам сказать. А совсем о другом. Очень важном! И я очень давно хотел это сказать, может, уже дня три. Но все никак не получалось. А вот теперь я, наконец, скажу!..
И не договорил! Потому что Мадам вдруг резко подняла голову, глянула сержанту прямо в глаза и тотчас же испуганно воскликнула:
– Нет! Нет! Молчите, Шарль!
– Как?! – растерялся сержант. – Я же собираюсь…
– Нет!
И сержант послушно замолчал. А Мадам едва слышно сказала:
– Я не знаю, отчего это происходит. Может быть, и вправду всему виной Белая Пани, а может… Не знаю! Но зато я совершенно точно знаю другое: сейчас не ваша, а моя очередь говорить!
– Э! – загадочно улыбнулся сержант. – В таких делах разве…
– Не спорьте! – снова перебила его Мадам. – Итак, начнем с того, что мне было еще только семь лет, а Войцеху девять, когда наши родители решили нас поженить. Вот с этого начнем! А дальше продолжать?
– Н-ну, продолжайте, – растерянно кивнул сержант.
– И продолжаю. Теперь вы понимаете, всё было решено очень давно. И я так и росла, я знала, Войцех мой жених. И он мне нравился. И я ему. А потом я его полюбила. А он меня. А время шло и шло. И в прошлом сентябре уже обговорили окончательно. И уже начали готовиться. Ну, представляете, какая это суета, какие маленькие радости! Как вдруг… В самом начале ноября приезжает один человек. От князя Понятовского, то есть оттуда, с вашей стороны, от вас, от вашего… Ну да! И начинает ездить по имениям. Там побывал, там, там, бахвалился, показывал свои награды, рассказывал про Аустерлиц, про Фридланд, про Ваграм и про что-то еще. Для чего все это, вы же понимаете… А после он прибыл к нам. Отец с ним разговаривал. Но очень коротко. Они с ним сразу не сошлись, и отец его быстро прогнал! И очень гневен тогда был, с братом закрылся, долго объяснял, кричал даже. И брат, пан Александр, да, тот самый, и брат отца послушался. А этот человек от Понятовского, он продолжает ездить по имениям. И не один уже, а с ним наши окрестные паничи, все при оружии; приедут, сядут, говорят, потом разгорячатся – и начнут! Песню пели «Доколе дранцвець?!», по портретам стреляли. По чьим, вы понимаете. И вообще… И Войцех среди них, он даже первый! Отец терпел, терпел, а потом призвал его и они долго громко говорили, и Войцех присмирел, всё Рождество провел у нас, и был любезен и внимателен, особенно с отцом. А потом уехал, как сказал, готовиться. Но я тогда сразу почуяла, я знала, чем всё это кончится. И не ошиблась! За четыре дня до венчания он тайно явился ко мне. И хотел увезти. Говорил, что нельзя оставаться, что это позор, что мой отец предатель. Так он тогда и говорил. Мне – в лицо! И вот из-за отца я и осталась! Войцех уехал… и исчез. Да и не он один – пятнадцать молодых дворян, цвет, лучшие – ушли в Варшаву к Понятовскому. Отец кричал: «Бараны!» Отец, простите, Шарль, уже тогда был очень низкого мнения о вашем императоре. И он ведь оказался прав! Да-да! Он, например, говорил, что ваш император жаден, болезненно жаден, как всякий выбившийся из голода и грязи, и, разбив русских в первых же сражениях, ваш император ни за что не согласится на мировую, а будет, хищный волк, рвать, рвать и рвать, пока не обожрется и подох… О, простите! Да и при чем здесь ваш император? Я же о Войцехе. Так вот, отец сказал, что все это кончится тем, что русский царь не поскупится – уложит миллион, а то и два, а то и пять миллионов своих солдат, но плебею хребет переломит, а всех, кто перешел к плебею, ушлет в Сибирь, Сибирь большая, там Двум Народам места хватит! Ну, и так далее. И отец очень гордился своей прозорливостью, которую, как он объяснял, он приобрел, глядя в зарешеченное окошко своей петропавловской камеры. Вот как тогда было! Отец был зол и горд. А каково было мне? Меня бросили за три дня до свадьбы, я стала всеобщим посмешищем, я боялась не то что выезжать к соседям, но даже… Да! И вот тогда мой брат, пан Александр, сказал: «Я отомщу ему! И им всем!» А было это уже в мае, все знали, что вот-вот будет война, и мы с братом уехали, брат вступил в полк и присягнул царю. Отец был в страшном гневе, отец кричал, что Александр еще глупее Войцеха, что… Ну, я думаю, это легко представить, что он еще кричал. Но бесполезно. А вскоре всё и началось. Мы отступали. И вот под Витебском, уже после сражения, когда русские все же решили, что город нужно оставить, вот тут как раз…
Тут Мадам замолчала, опустила глаза… а после вновь посмотрела на сержанта и уже совсем тихо продолжала:
– Брат отговаривал меня. Но я… я тогда представляла себя новой Юдифью, Шарлоттой Корде. Теперь смешно, конечно же! Ну а тогда… Н-ну, в общем, так: тогда, через два дня, мы с вами впервые и встретились. А прочих подробностей я вам, простите, открыть не могу, потому что это уже не моя, а их тайна… Но, думаю, что и сказанного уже более чем достаточно! И вообще, расставаясь с вами, я хотела бы…
– Но почему это «расставаясь»?! – удивленно воскликнул сержант. – Ведь я…
– О! – печально улыбнулась Мадам. – Да вы, я вижу, так ничего еще и не поняли.
– А что я должен был понять? – насторожился сержант.
– А то, что, повторюсь, я не знаю, какая здесь том причина. Может, это и действительно из-за Белой Пани, а может, и из-за чего еще… Но так уж повелось, я давно это заметила, что как только кто-нибудь из наших спутников пускался в откровения, так мы тут же теряли его. Вначале это случилось с Саидом, когда он рассказал о сирийском походе и о расстрелянных там арнаутах. Потом был Курт, который рассказал о том, как он сражался со старой гвардией в Смоленске. И примерно так же было со всеми остальными, вспомните! Даже хитроумный Чико, и тот не уберегся. Стоило ему только поведать о том, из-за чего он попал к вам в подчиненные, как и он тут же исчез. Да, Шарль, поверьте мне! И поэтому когда я увидела, что вот уже и вы готовы сделать то же самое, я так испугалась! И поспешила вас опередить. И вот теперь не вы, а я исчезну. Что я? Я же здешняя, мне здесь всё известно, я не пропаду, я…
– О, нет! – сказал сержант. – Всё это, извините, домыслы и выдумки. И никуда вы от меня не исчезнете. А уж я… Я что собирался вам сказать, то и скажу! Но прежде… Ответьте мне, мадемуазель, как вас зовут?
– А… для чего это вам? – осторожно спросила Мадам.
– Как это для чего?! Я вас люблю! И поэтому…
Но тут сержант запнулся, растерялся. О, Господи, подумал он, смелее же, какой ты, право…
Но молчал! Мадам тоже молчала… Потом сказала только:
– Шарль! Что вы наделали! Зачем?!
– Что?
– Разве вы не слышите?!
Сержант прислушался… и почти сразу различил… как будто голоса, скрип полозьев и топот копыт!
– О! – только и сказал сержант, обнял Мадам, прижал ее к себе, подумал: и действительно, а ведь предупреждала же!..
И тут же, прямо из метели, навстречу им выкатил санный поезд в несколько возков. Подбежав к сидевшим, передние лошади стали, а за ними стали и все остальные. С передних козел соскочили двое офицеров. Глянув на них, сержант крепко обнял Мадам и отвернулся. Еще бы! Ведь в одном из офицеров он узнал Люсьена!
А вот Люсьен сержанта не узнал!
– Э, да это всего лишь поляк и женщина! – крикнул Люсьен. – А ну с дороги!
Дюваль поспешно встал и, закрывая собою спутницу, решил стерпеть даже и это оскорбление…
Но тут:
– Ага! Нашлась, красавица! – вскричал Люсьен, хватая Мадам за руку. Тогда сержант…
Да не успел, а только взялся за эфес! Потому что второй офицер, на беду оказавшийся сзади, ударил его саблей по голове! Сержант неловко покачнулся, схватился за разрубленную шапку и рухнул в сугроб. Мадам упала перед ним на колени… Однако ее тут же схватили и потащили прочь. Пытаясь вырваться, Мадам в отчаянии крикнула:
– Шарль! Шарль! О, Маци Божая!
Да только что теперь?! Сержант ничком лежал в сугробе. Снег возле его головы был красен, словно петушиный гребень. Мадам заплакала и сникла. А ее подтолкнули к возку, перед ней раскрыли дверцу… Мадам рванулась из последних сил, но тщетно. Тогда, забыв обо всем, она закричала на местном наречии:
– Шарль! Меня зовут Настой! Настёной! Пустите же меня!
Но тут ее схватили за волосы, втолкнули в возок – и сытые лошади весело умчались в метель. Вот так! И всё! Тьма, топот, скрип, возок плотно закрыт, полог задернут, скрип, топот, тьма! Однако вскоре Мадам… Простите, ну конечно же Настёна – Настёна вскоре привыкла к темноте и увидела…
Что она сидит едва ли не на коленях у генерала Оливьера. Напротив генерала дремал его бессменный адъютант Люсьен… а затаившаяся рядом с ним какая-то женщина лет сорока пяти с любопытством разглядывала Настёну. Молчание явно затягивалось. Но вот наконец генерал откашлялся и весьма дружелюбно сказал:
– Вот мы и все вместе. Знакомьтесь же, – и он кивнул на женщину. – Наш литовский агент пани Инесса.
– Ах, бедная, она совсем замерзла! – низким грудным голосом сказала пани Инесса. – Иди ко мне, дитя мое!
Протягивая Настёне руки, пани Инесса очень даже натурально улыбалась, отчего ее некрасивое от природы лицо стало даже почти симпатичным. Ну что ж, хоть так! В кромешной тьме закрытого возка Настёна переползла через колени генерала к пани Инессе и, уткнувшись ей в грудь, зашептала:
– Генерал, я вас ненавижу! Вы негодяй! Что он вам сделал?!
Слезы бессильной ярости душили ее.
– Вот и прекрасно! – оживился генерал. – Наконец-то вы заговорили не по-французски, Мадам! Или боярыня? Да-да! Вот с этого, пожалуй, и начнем! Итак, как нам вас величать? Подскажите!
Настёна не ответила. Багровый гребень на белом снегу стоял у нее перед глазами. А генерал все так же бодро продолжал:
– Итак, боярыня… да, пусть будет боярыня, это звучит весьма солидно! Итак, боярыня, вы проникли к нам в поисках известных ценностей. Я мог вас расстрелять, но я не злой, я пошутил: в один и тот же час отправил в разные стороны две совершенно одинаковые кареты. В одной были вы, а в другой то, что вы искали. Вы помните – там, возле штаба?
Настёна не ответила; уткнувшись в грудь пани Инессы, она едва слышно всхлипывала. Генерал намеренно громко зевнул и сказал:
– Не обессудьте, что я столь вольно обошелся с вами. Но, как говорят наши враги, с красивой овцы хоть шерсти клок. А как здоровье бравого сержанта?
Настёна подняла на генерала гневные, заплаканные глаза и как можно спокойней ответила:
– Прекрасное. Отменное. И я люблю его. А вы… Вы женитесь на безобразной и никчемной женщине. Да-да, никчемной! – воскликнула она, толкнув в плечо изумленную пани Инессу. – И она будет вам нещадно изменять, вы станете общим посмешищем… – тут Настёна недобро улыбнулась, она уже вполне овладела собой. И прошептала: – А вы всё будете любить, любить, любить ее до гроба!..
И тут, опять не удержавшись, Настёна вновь разрыдалась и припала к пани Инессе. Но та уже пришла в себя.
– Генерал! – и пани Инесса ловко обхватила Настёну. – Слезы – это какой-то ужас. Вы не находите? – а руки ее тем временем ловко расстегивали чужую шубу. – К тому же теснота! Нам предстоит неблизкая дорога. – Едва слышно звякнула дверная защелка. – Позвольте, я сяду поудобнее… Куда же вы?! – притворно ужаснулась пани Инесса и, распахнув дверь, вытолкнула Настёну вон, на мороз.
Настёна выскользнула из шубы и упала в сугроб. Люсьен рванулся было вслед за ней, но пани Инесса властно остановила его:
– Прикройте дверь! Вы что, хотите, чтобы я простудилась? – и поплотнее запахнулась в трофейную шубу.
Люсьен вопросительно глянул на генерала, но тот промолчал. Генерал с затаенной опаской смотрел на пани Инессу, которую даже в благодарность за спасение Настёны красавицей никак не назовешь.
А Дюваль по-прежнему лежал в сугробе. Кровавый гребень, занесенный снегом, был уже почти не виден. А силы еще были! Сержант с трудом перевернулся на спину, открыл глаза и осмотрелся. Вот только смотреть было не на что. Ну что можно увидеть в зимнем поле? А тут еще мела метель. И было холодно и тихо. И темно. И подступала смерть… Да-да! Он слышал ее легкие шаги все ближе и ближе… А вот и она сама! Но не уродливая, старая и страшная, как об этом нередко болтают, а юная и стройная, в чудесном белом платье. Вот, значит, как, улыбаясь, подумал сержант, значит, Мадам сказала правду. Вот только жаль, что нет рядом Чико, он так хотел увидеть Белую Пани! Хотел – и боялся. А зря! Ведь это же совсем не страшно!..
Но тут смерть подошла к нему совсем близко и остановилась. Потом наклонилась. А потом даже опустилась перед ним на колени. На ней белое, очень изящное платье, снег на длинных, чудесных ресницах. Прощайте, Мадам! Ведь сейчас поцелует – и…
Нет! Сержант зажмурился и из последних сил оттолкнул эту страшную гостью! Но тщетно! Смерть крепко обняла его и стала целовать, целовать, целовать!..
Но почему эти губы такие горячие?! Сержант удивленно открыл глаза и увидел – его обнимала…
– Мадам!
– Нет, – улыбнулась та. – Теперь, и навсегда, меня зовут Настёна.
– На-стё-на, – с трудом повторил сержант. – Мою руку… и сердце… – и замер без чувств.
…Ночи в конце ноября, как все мы знаем, длинные и холодные. Пальцы совсем уже не гнутся, а искры из-под кремня словно замерзают на лету и не желают разжигать костер. Да и разве согреет огонь, когда кругом метель, а он, единственный, лежит без чувств, и думается только об одном – он жив или нет? И неужели всё напрасно, и неужели он… О, Маци Божая, ну до чего же бесконечны ноябрьские ночи! Луны почти не видно, никто не едет по дороге. Ну почему же все не так, перед кем же она провинилась? Ей еще нет и двадцати, она красива и умна, она блистает в обществе – в любом! – но ничего ей этого не нужно! Ей только бы… О, да! И вот она сидит, уже не шевелясь, а на коленях у нее лежит сержант с перевязанной раной. Повязка – подол ее платья. Ей холодно, ей очень холодно, а у него на лбу – через повязку – большое алое пятно. О, Наисвентшая, он жив? И скоро ли утро? Есть здесь хоть кто-нибудь?! Спасите же его, он умирает!..
Нет, тишина. Ну что ж, значит, судьба, значит, карты сказали неправду. Ее карты! А карты той надменной парижской старухи опять угадали – это действительно его последняя кампания, и это она погубила его, да, это действительно она, Настена – его дама треф! Ну что ж, разве с судьбой поспоришь? И Настёна закрыла глаза и склонилась к сержанту. Вот только бы уснуть, подумала она, поскорее уснуть!
И уснула.
……………………………………………………………………………………
А дальше было все как и положено во сне: было уже довольно заполночь, когда на них наткнулись казаки из отряда подполковника Бедряги. Настёна смотрела на казаков удивленными глазами и молчала. Сержант лежал без чувств. Казаки – не без зубоскальства – стали спрашивать. Тогда, придя в себя, Настёна назвала две-три нужных фамилии – и сразу всё решилось; их спешно доставили в Минск. А там у заставы Настёна и встретила Гриньку. Сотник только что вернулся с дела. Был он зол и неразговорчив. Ну, еще бы! Искали маршала Бертье, а взяли только его жезл. Но, глянув на Настёну, Дементьев подобрел. Пока что ни о чем не спрашивая, он мигом отыскал гостиницу, где силой занял лучший номер и первым делом отпоил Дюваля коньяком, а уже потом, в соседней комнате, заговорил о главном. Настёна виновато потупилась и не отвечала. Сотник нахмурился и грозно сказал:
– Конечно, Шарль мой лучший друг!.. Однако же, вас посылали отнюдь не за ним!
Настёна молчала.
– Что вам известно о трофеях? – настаивал Григорий. – Ведь кто как не вы похвалялся, что едва ли не весь вражеский генералитет волочится за вами! Так, нет?
Настёна только покраснела.
– Так что же! Вы что, не могли… – но тут Григорий спохватился и сам едва не покраснел.
– Нет, Гриня, не могла, – призналась Настёна, не поднимая глаз. – Ведь я обручена…
– Слыхал! Слыхал! А ваш жених…
– Я не о нем. Я о…
– К-когда? – растерялся Григорий.
– Вчера. Он сделал мне предложение, – и незадачливый агент едва заметно улыбнулся.
Григорий ничего не ответил, а только сел к столу и принялся скрести ногтями скатерть. Вот женщины! Вот все они такие! Одно только и знают, но знают отменно!
А Настёна сказала:
– Но ты не сердись, я знаю, где они.
– Кто?
– Московские трофеи.
– Что?! – и сотник, не удержавшись, вскочил из-за стола.
– Они… – и Настёна опустила глаза. – Они в Могилевской губернии. Где-то…
– Так! – и сотник недобро грянул шпорами.
– Чего уж там, Гриня, – попыталась успокоить его Настёна. – Они ведь в земле, не убегут.
– Этим только и утешимся! – хмуро согласился казак. – А вас, Анастасия Петровна, не похвалят. Все ведь было в ваших руках. Ну а вы!.. – но тут он покосился на соседнюю комнату и промолчал. Однако, уходя, еще раз вспомнил: – Нет, не похвалят!
И Гриня оказался прав – Анастасию Петровну не похвалили. Но, впрочем, и не поругали. О ней просто забыли. А если и помнили, то сами же себя и попрекали: ну разве можно было доверить что-либо женщине, которая еще не замужем?!
А разоренная нашествием Россия помалу возвращалась к мирной жизни: с государственных крестьян сложили недоимки, неверная шляхта была прощена и обласкана, Тит сечен за бунт и под розгами умре, Егор же Афанасьевич Бухматый исчез неведомо куда. А победоносная армия ушла освобождать Европу. Там Гриня успешно подвизался в двух исторических атаках – под Лейпцигом и при Фер-Шампенуазе. Потом мы вошли в Париж и в Светлое Христово Воскресение французские маршалы благочестиво целовали православный крест. Наши союзники тоже не дремали – уже определены были контингенты полумиллионной армии, и австрийский князь Шварценберг назначил день и час похода на Москву…
Однако сей замысел у них не удался – Наполеон бежал с Эльбы, и начались Сто дней, которые закончились при Ватерлоо.
А как же наши главные герои? На мясопуст Тринадцатого года они сочетались законным браком – вначале в католическом, а затем в униатском храме. Сержант был в статском, отчего сильно робел. Зато пан Петр был очень как хорош в старинном, еще косцюшкинской поры, мундире. И молчалив! И за столом остался молчалив. Пан Александр, напротив, много пел – и, кстати, весьма сносно. Но не плясал, как прежде обещал, потому что с негнущейся ногой разве попляшешь? И, главное, а надо ли? И вообще, если по совести, то и потом особой радости «заморский зять», как величал его пан Петр, а сын его кивал, в дом не принес. Но ради дочери, а равно и сестры, его принимали. А в остальном все было очень хорошо, молодые нежно любили друг друга, Пилиповки того же года принесли им сына Андрея. Или Анджея. Или Андрэя, или Андрэ – как вам будет угодно. Война тем временем близилась к концу, супруги возвратились в Минск, и сержант принялся хлопотать насчет паспортов – во Францию, в Бордо. Анастасия Петровна плакала, не хотела уезжать и надеялась лишь на то, что расстроенная нашествием государственная машина затеряет прошение любимого супруга. Однако ничего подобного не случилось; царева служба работала четко, и уже через полтора года Дюваль имел на руках все требуемые бумаги. Анастасия Петровна рыдала, но, как известно, куда иголка, туда и нитка. По дороге в Бордо завернули в Брюхово, к тестю, проститься. И там только что вернувшийся из Парижа Ян-Героним Тарашкевич сообщил неутешительную новость: верный королевскому престолу граф генерал де Оливьер разыскивает особо опасного преступника Шарля Дюваля – одного из наиболее действенных сообщников узурпатора по возвращении последнего с Эльбы! Анастасия Петровна перестала рыдать и распаковала чемоданы. Растерянный Дюваль нещадно возмущался: какая Эльба, если он в те дни… Навет! Ошибка!
– Да все это прекрасно понимают, – сказал Тарашкевич, – но закрывают глаза.
– Почему?
– Такие времена. Об истинной причине…
– Об истинной?
– Конечно. Вас обвиняют – совокупно с русской шпионкой – в поджоге Полоцка и последовавшим за ним разгроме корпуса Сен-Сира.
Дюваль три дня ни с кем не разговаривал. А Тарашкевич, тот ничего путного добавить не мог, а все сбивался на какие-то несусветные сплетни – у генерала де объявилась безобразная, распутная жена, над Оливьером смеется весь Париж, а он… А он безумно любит свою Инессу и клянется достать Дюваля хоть из-под земли!
Привлеченная к ответу, Анастасия Петровна ужасно испугалась, но тут же поклялась, что знать ничего не знает; сержант развел руками и остался в России. А вскоре он выучился по-польски и, благодаря протекции г. Бродовского, тогдашнего редактора губернских новостей, Карл Филиппович Дюваль был принят на службу и преподавал географию в Минской правительственной гимназии. В свободное же время отставной сержант проводил опыты по выращиванию винограда в суровых славянских условиях и писал безответные письма домой. Анастасия Петровна полнела и хорошела. Супруги нежно любили друг друга и с надеждою взирали на сына, воспитанию которого они уделяли отменно много времени и сил. Андрюша рос смышленым и…
(Последнюю страницу рукописи мой любезный сосед безжалостно изъял и заменил ее двумя другими, писанными им собственноручно. Итак, слушайте Ивана Петровича. – С.К.)
С прискорбием должен отметить, что сей отпрыск не стал утехой почтенных родителей. Вначале он по младости своей был обманом вовлечен в печальные события тридцать первого года, однако бежал и через два года оказался в отряде Волловича. Сии безумцы пытались поднять на бунт крестьян Гродненской губернии, но, к счастью, безуспешно. Воллович был казнен. Касательно же Андрюши Карл Филиппович писал самому Государю и, не дождавшись ответа, отправился в столицу, где, как говорят, скончался от старых ран и потрясений. Однако, в силу того, что сей заслуженный воин имел прямое касательство к известному пожару, его заблудшему отпрыску было выказано величайшее милосердие: вначале Андрюша просидел несколько лет в Бобруйской крепости (где, кстати, я и познакомился с Настасьей Петровной, склонявшей меня к преступлению), а затем был сослан в Нерчинск. Так что будем надеяться на то, что суровое но справедливое наказание наставило его на путь истинный. Не в пример разжалованному подъесаулу Дементьеву, который, как все знают, всё пишет да прячет, пишет да прячет.
И, кстати, я совсем забыл о Григории! По взятии Парижа атаман граф Платов послал Гриню в Новочеркасск с радостным известием о славной победе. И вот Гриня в три… ну в пять дён доставивший депешу, решил пощеголять по-парижски: надел фрак, шляпу, лорнетку, не забыл и тросточку – и пошел с визитами. Однако не долго он красовался этаким франтом! Атаман граф Платов для скорейшего сообщения с Доном повелел в тот год расставить через всю Европу казачьи пикеты. И вот получает донская канцелярия спешную бумагу: «Дошло де до моего сведения, – пишет в ней знаменитый граф и атаман, – что лейб-казачьего полка офицер Дементьев, прибывши из Парижа курьером на Дон, помешался в уме и является в Новочеркасские дома и ходит по улицам города в каком-то странном, неприличном для донского казака одеянии. А потому предлагаю: посадить этого офицера в дом умалишенных». Что и было исполнено. Вернувшись оттуда через год, Гриня забросил фанфаронство, забросил всё. Он стал хмур и неразговорчив, увлекся шипунцом, играл только по маленькой и никуда, даже в церковь, не хаживал – ссылался на то, что боится нарушить форму одежды.
Теперь о прочих – и по старшинству. Итак, вскоре после возвращения на родину полковник Федосов ушел в отставку и сел за мемуары, в коих указал, что главные выводы прошедшей войны следующие: драгуны перестали сражаться в пешем строю, а русский мундир, запахнутый на груди, оградил боевой дух армии от холода.
Пан Войцех? Пана Войцеха, а равно с ним и князя Понятовского, в последний раз видели, когда они, под нашим шквальным ружейным огнем, пытались переплыть на ту сторону Эльстера. Вот и…
Нет, однако, и это не всё. Прошлым летом прижился на моих хлебах один весьма бойкий старик, назвавшийся Иван Ивановичем Везувьевым. Слов нет, почтенный господин, даже имеет медаль за Двенадцатый год. Я спросил его, за что, так он ответил кратко: «За полоцкий пожар». Я дал ему прочесть нашу повесть – Иван Иваныч одобрил, но только сказал, что Белая Пани платье имела не белое, а нежно-голубое с блестками, и что на рынке никто никого не хватал. А вот часы негодяи украли! Я с ним не спорил. Меня ведь волнует другое. Дело в том, что сей почтенный старик, ссылаясь на мои же хозяйственные дела, в последнее время всё чаще пропадает по ближайшим селениям, сидит в корчмах, судачит с мужиками, присматривается, выспрашивает… Да ищет-то не там! Уж я-то знаю, что верстах не более как в двадцати пяти севернее уездного города N., что в Могилевской губернии, есть деревенька по левую сторону от дороги, а возле самой деревеньки – часовня и озеро шагов на сто, не более. Часовня сия поставлена в Тринадцатом году на средства, пожертвованные через третьи руки неким благодетелем, пожелавшим остаться неизвестным. Благодетеля не тревожило, в честь кого и в чью память освятят сей скромный храм; он указал и настоял лишь на одном – на месте воздвижения. И, думаю я, так как копать под часовней нельзя, то и…
Однако молчу, молчу! Подробнее писано мною в Санкт-Петербург на Высочайшее Имя. Вот я сижу и жду, пишу чужие мемуары. Еще раз прошу не судить меня строго,
Был и остаюсь вашим покорным слугой,
маиор Иван Петрович Скрига,
георгиевский кавалер.
Именье Клюковка, 17 сентября 1853 года.