Книга: «Титаник» плывет
Назад: Марина ЮДЕНИЧ «ТИТАНИК» ПЛЫВЕТ
Дальше: Примечания

* * *

Утренние звезды — оспы — отметины на чистом лике небес, мелкая месть поверженной ночи. Однако они недолговечны.
Розовое сияние еще только разливается в пространстве, предвещая восход, а бледные звезды уже едва различимы в вышине и с каждой минутой все более чахнут, растворяясь в лазури.
Утро.
Теперь уж оно окончательно воцарилось над миром, и значит, на сегодня работа завершена.
Великий Боже!
Сколько камней-обвинений брошено в него из-за одной только этой привычки — работать ночами. И каких тяжелых! Удар любого мог оказаться смертельным.
Впрочем, дело, конечно же, не в ночных бдениях!
Хотя — самого Господа он мог призвать во свидетели! — чудные и ужасные видения посещали его только ночами, и первое откровение пришло именно ночью.
Непростой была эта ночь. Едва часы пробили полночь и наступила Страстная пятница 1544 года, он, повинуясь странному, непреодолимому порыву, сверяясь с эфемеридами, начал строить гороскоп. Выходило так, что звезды благоприятствуют предсказаниям.
Тогда он развел огонь, бросил в медную чашу пучки трав, залил их водой. Когда вода закипела и пряный дух магического варева стал растекаться по комнате, охваченный сильным волнением, он вдруг понял, что именно надлежит теперь делать.
Медный треножник был установлен над кипящей чашей. Стоило только сесть на него — окружающий мир немедленно скрывался за пеленой горячего, остро пахнущего пара.
Пламя одинокой свечи проступало сквозь густую завесу слабым, едва заметным мерцанием. Казалось, еще немного — и он вообще потеряет из виду крохотный отблеск живого огня.
Но свершилось чудо.
Свечение становилось сильнее. Зыбкие контуры ширились, заполняя пространство. Пар же, напротив, рассеялся, и тогда, потрясенный, он увидел впервые то, чего никак не мог созерцать сквозь глухие ставни своего добротного дома. На улице Пуасосонье, в квартале Фаррьеру маленького города Солона.
Первое откровение посетило его в ночь на Страстную пятницу.
Он всегда помнил об этом и свято верил — чудный дар ниспослан Создателем. Но окружающие придерживались иного мнения. Слугой дьявола, а то и самим Люцифером звали его темные, невежественные люди.
Да если бы только они!
Отцы святой инквизиции исподтишка раздували свой страшный костер, и — будь на то их воля! — давно бы корчиться ему в объятиях карающего пламени.
Хвала Иисусу!
Заступничество королевы делало его неуязвимым. А предсказания, что сбывались почти всегда, принесли огромную славу и немалые доходы. Но — счастье?
Он страдал, содрогался от ужаса и корчился от бессилия, наблюдая картины ночных откровений, во многом — непонятные, но всегда — кровавые, жуткие, исполненные человеческих мук и смертей. Но — нес свой крест не ропща. Однако труд нынешней ночи ожидал завершения. Он вернулся к столу и внимательно перечитал написанное.
Семь катренов-четверостиший, начертанных витиеватой вязью на странной смеси французского, прованского, греческого, латинского и итальянского языков, — семь видений, посетивших его сегодня, семь предсказаний далекого будущего. Такого далекого, что он не всегда был уверен, о каком именно времени ведет речь.
Глаза быстро пробежались по первым четырем катренам.
Многое показалось расплывчатым и не совсем понятным, но в целом он остался доволен — впечатление было передано точно.
Он верил: далекие потомки будут людьми проницательными. А главное, диковинные явления, что приводят его в трепет и замешательство, для них станут так же обычны, как медная чаша.
Последние четверостишия он читал внимательно. Потом перечитал каждое еще несколько раз. И с каждым разом хмурился все больше. Видения, описанные в них, были очень странными. И описание вышло слишком туманным. Что такое была цифра «три»?
Три женских силуэта вроде бы проступили из густого тумана.
Туман?
Совсем не такой клубится над поверхностью чаши.
Тот был холодным и вязким, словно белый речной туман в осеннюю пору над сонным потоком вод.
Что проглянуло из сырого тумана?
Люди?
Да, люди.
Их было много, они гибли, взывая о помощи.
Откуда взялись женщины? От их силуэтов веяло смертельной тоской.
И все же опасной по-настоящему показалась только одна…
Он напряг память, пытаясь вспомнить еще что-либо. Тщетно.
— Нет! Это слишком невнятно. Я не вправе… Быть может, позже…
Он решительно обмакнул перо в чернильницу и жирным крестом перечеркнул три последних катрена.
Через несколько минут тяжелая дверь кабинета распахнулась, и хозяин появился на пороге, щурясь в лучах яркого солнца. Оно было дерзким, радостным и царствовало безраздельно. И только в его убежище всегда царил полумрак.
«Чтобы не распугать мои видения — они боятся света. И теперь, наверное, попрятались в темных углах, укрылись в складках пыльных тканей», — подумал он, внезапно усмехнувшись.
Молодому человеку, ожидавшему его внизу, усмешка показалась довольной улыбкой.
— Доброе утро, мсье! Хорошо работалось сегодня?
— Здравствуй, Жан. Не могу сказать, что я очень доволен.
— Но все же мне есть что переписать, мсье?
— Да. Ты найдешь мои записи где обычно. Переписать начисто следует четыре катрена, они уместились на трех листах. Четвертый лист перечеркнут. Его следует сжечь, дабы не вводить никого в заблуждение и не обрекать на тщетные поиски истины, мне до конца не ясной. Ты понял, мой мальчик?
— Разумеется, мсье!
Тот, кто был назван Жаном, легко взбежал по лестнице и растворился в таинственной полутьме кабинета. Отсутствие света не стало для него помехой. Жан-Эмэ де Шавиньи уже не первый год работал секретарем в этом доме и привык ко всем причудам великого учителя.
Первым делом молодой человек бросился к столу и жадно схватил несколько листов, испещренных знакомым почерком.
Он быстро прочел написанное, испытав, как всегда, благоговейную дрожь от сознания того, что первым из смертных читает великие пророчества. В том же, что откровения учителя являются величайшими, божественными посланиями, обращенными в будущее, юный де Шавиньи ни секунды не сомневался.
Внимательно перечитав три последних катрена, волею автора обреченных на сожжение, молодой человек, как и следовало ожидать, ничего не понял.
Смысл пророчества — или пророчеств? — был упрятан слишком глубоко.
Тем не менее юноша аккуратно сложил тонкий лист бумаги и бережно убрал его во внутренний карман скромного камзола.
— Сжечь пророчество великого Нострадамуса?! Никогда! Уж лучше я потеряю работу.

 

17 января 2001 года
Великобритания, графство Глостершир
— «Титаник»? Но с какой стати? Здесь нет ни слова! Ты спятил, Алекс, ей-богу, старина, ты спятил!
Сэр Энтони Джулиан поднялся из плетеного кресла, в котором восседал, а скорее — возлежал, до этого в своей излюбленной позе: голова — на уровне подлокотников, ноги — далеко вытянуты вперед.
Сделал это он так быстро, что стакан, зажатый в тонкой смуглой руке, дрогнул, и янтарная жидкость расплескалась, забрызгав светлый ковер.
— Diavolo. Porca miseria! — выругался он по-итальянски и, немедленно позабыв о случившемся, снова перешел на английский, продолжая начатую тираду. — Спятил, говорю тебе, вместе с твоим полоумным Нострадамусом.
— Если Нострадамус полоумный, а я спятил вслед за ним, то какого черта вы, благоразумнейший сэр Джулиан, выложили на «Sotheby's» сотню тысяч долларов за черновики безумца, а потом целый год платили мне щедрое жалованье за то, чтобы я в них разобрался?
— Зачем купил?.. То есть как это — зачем?! Их хотел купить Фрэнк.
— Лорд Франклин, между прочим, известный исследователь Нострадамуса, автор многих трудов и обладатель одной из самых завидных коллекций…
— Все это чушь собачья! Мы с Фрэнком учились в Итоне , потом в Кембридже, потом… Господи, где мы только с ним не учились! Мы всегда — слышишь, малыш! — всегда играли за разные команды, а наши колледжи находились в состоянии лютой вражды с 1748 года. Или — с 1478-го. Никогда не мог этого усвоить. Его лошадь дважды обходила мою на «Ascot» . И — вот еще, чуть не забыл! — он увел у меня из-под носа сорок первую «Bugatti Royale» . Впрочем, прости, я знаю, ты не увлекаешься ни лошадьми, ни машинами. И презираешь снобов.
— Именно так, мистер Джулиан.
— Ну и черт с тобой. Я не голливудская попка, чтобы всем нравиться. Так будешь излагать свою сенсацию? Или предпочитаешь прежде известить о ней лорда Франклина?
— Если вы намерены слушать.
— Я — само внимание, Алекс.
Прежде чем начать говорить, Алекс Гэмпл выдержал довольно длинную паузу, внимательно вглядываясь в собеседника.
Он все еще плохо понимал этого человека, а вернее всех тех людей, которые волшебным образом умещались в одной телесной оболочке и носили одно, правда, громкое и длинное имя — Энтони Брайан Грегори Джулиан.
За именем, а быть может, перед ним — Алекс никогда не разбирался в аристократических премудростях и действительно жестоко презирал снобов — следовал еще более длинный перечень титулов, которыми Тони наделили родители, а также многочисленные бездетные дядюшки и тетушки-девственницы, почившие в бозе.
Самым забавным было то, что все они представляли разные народы.
Отец Тони был сыном разорившегося итальянского графа и столь же малообеспеченной, но знатной гречанки, притом — стопроцентным американцем, типичным южанином и бессменным сенатором США от штата Техас на протяжении десяти с лишним лет.
Семейный бизнес, возложенный на крепкие плечи трех дядюшек (двух итальянцев и одного грека), держался на нефтяных промыслах, торговле, высоких технологиях и процветал пышным цветом, особенно десять последних лет.
Надо полагать, старик не дремал в своем Вашингтоне.
Единственной крупной неудачей сенатора Джулиана и темным пятном его биографии, в которое всегда упирались злобные персты конкурентов, был поздний брак, в одночасье распавшийся через десять лет после свадьбы.
Сенатор Джулиан имел честь взять в жены младшую дочь лорда Бромлея, пэра Англии, женатого, в свою очередь, на Сюзанне де Бурбон, француженке, принадлежащей к императорскому роду.
Леди Элизабет была красавицей — в мать, и холодным, педантичным тираном — в отца. Притом она была настоящей леди, из тех, что некогда вдохновили сказочника поведать миру историю несчастной принцессы, вынужденной целую ночь провести на ужасной горошине.
Возможно, сенатор Джулиан никогда не опускался до такой низости, как горошина, подложенная под дюжину перин на супружеском ложе, но, отправившись однажды в Европу купить немного приличной одежды и навестить родителей, Лиз Джулиан не пожелала вернуться за океан.
Лорд Бромлей допросил ее, но в ответ услышал глубокомысленное замечание дочери о том, что не все американские сенаторы — джентльмены.
Возможно, подобный лаконизм не вполне удовлетворил любопытство лорда. Но к тому времени уже счастливо существовал на свете мальчик по имени Энтони. И, следовательно, никакая сила во Вселенной не могла оборвать нить, связующую леди Элизабет с отвратительными нефтяными фонтанами и целым десятком непонятных компаний, принадлежащих клану Джулианов.
Старый лорд, сдержанно вздохнув для порядка, успокоился и затих в уютном кресле у камина.
Таким образом, Тони Джулиан являл собой экзотический сосуд, в котором дивным образом перемешались горячая кровь южных народов, игривая — галльская и пресная — британская.
Но все они, как одна, были исключительной чистоты и голубизны, спорить с которыми могли разве что голубые бриллианты. Камни, как известно, очень редкие, к тому же — необыкновенно дорогие.
— В тот миг, когда мои родители, охваченные пароксизмом страсти, подарили мне жизнь, Господь Бог явно подумывал о хорошем коктейле, — заметил он однажды, рассуждая о своем происхождении.
Алекса покоробил цинизм патрона, но восхитила оригинальность формулировки.
Таким Тони был весь. Отталкивающим и притягательным. Утонченным и грубым до пошлости.
Все то же самое отличало внешность Энтони Джулиана.
Увидев его однажды и даже мельком, человек долго не мог забыть энергичное смуглое лицо с крупным носом и яркими чувственными губами.
Бездонные, как древние индейские колодцы в горячих прериях Техаса, глаза сэра Энтони были черны и пронзительны. Многие, на кого случалось ему взглянуть в упор, отчего-то немедленно вспоминали холодное дуло «кольта» шестнадцатого калибра.
Впрочем, иногда тьма рассеивалась и на окружающих проливалось волшебное свечение расплавленного янтаря. Поток густого, темного меда обволакивал человека, лишая способности думать и сопротивляться.
Дамы высшего света и просто прекрасные дамы, из числа самых известных прелестниц планеты, не были едины во мнении относительно внешности Энтони Джулиана.
Кому-то он казался демонически красивым. Кто-то, напротив, говорил о вызывающем уродстве.
За глаза его иногда называли «Monkey» .
Но большинство дам не упускали случая провести ночь-другую в его постели, иным же приходилось довольствоваться короткой загородной прогулкой в одном из его прославленных кабриолетов.
Коллекция спортивных автомобилей Тони Джулиана, по слухам, вызывала приступы желчной зависти даже у печально знаменитого брунейского принца.
А слава его высочества зиждилась, как известно, на трех китах — самой большой коллекции автомобилей, самой большой краже казенных средств и громкой интрижке с самой скандальной «мисс США».
Чаще всего Тони был энергичен, порой — импульсивен, но всегда — чрезвычайно подвижен. Говорил эмоционально. Громко, искренне смеялся.
Но наступал момент, и, следуя какому-то порыву, он мгновенно преображался, становясь большим британцем, чем сэр Чарльз, принц Уэльский. Энергичное лицо замирало и слегка вытягивалось, добавляя сходства с многострадальным принцем. Смуглая кожа неуловимо бледнела. Приобретала нездоровый оттенок, свойственный унылым британским физиономиям. А верхняя губа умудрялась оставаться неподвижной, даже когда сэр Энтони улыбался.
Словом, Энтони Джулиан был большим — а точнее, великим! — мастером на подобные метаморфозы, но, наблюдая его удивительные превращения уже в течение года, Алекс Гэмпл все еще не мог к ним привыкнуть.
Их встреча легко могла показаться случайной, но Гэмпл, двадцатипятилетний выпускник Лондонского Королевского университета, так не думал.
По крайней мере так он не думал теперь.
Поначалу же он вообще не мог думать ни о чем.
Вернее, ни о чем другом, кроме трех неизвестных ранее катренов великого Нострадамуса, обнаруженных, как водится, случайно и выставленных на торги лондонского аукциона «Sotheby's».
Катрены, пророческие четверостишия, отчего-то не вошли в знаменитые «Центурии», монументальный — из десяти томов — труд великого Нострадамуса. В нем предсказаны события отдаленного — вплоть до 8000 года — будущего. Многие из них, впрочем, уже произошли в разных концах планеты.
Надо ли говорить, что несбывшиеся пророчества будоражат пытливые умы и неспокойные сердца ученых, мистиков, охотников за мировыми тайнами.
Да и просто авантюристов.
Алекс Гэмпл примкнул к этой чудаковатой когорте в раннем детстве, услышав от школьного учителя историю легендарного Мишеля де Нострадама.
И, как выяснилось, надолго, если не навсегда.
Справедливости ради следует отметить, что, ступая на этот сомнительный путь, он выбрал не самую ухоженную тропинку на стезе магии, астрологии и прочей мистической абракадабры. Исторический факультет Королевского колледжа был закончен успешно.
Дополнительно пришлось изучить пять языков и наречий — латынь, итальянский, греческий, старофранцузский, прованский.
Теперь обучение было закончено.
Алекс остался в полном одиночестве, а вернее — в обществе своею кумира, его многотомного труда и… всей мировой истории, которую предстояло переписать в соответствии с логикой «Центурий».
Нужно было только найти место школьного учителя в каком-нибудь отдаленном графстве и, уединившись в сельской глуши, погрузиться наконец в исследования.
Известие о торгах на «Sotheby's» вызвало у него помутнение рассудка.
Ничем иным невозможно объяснить то обстоятельство, что в памяти Алекса полностью отсутствуют связные воспоминания о нескольких днях, которые он прожил самым загадочным и непостижимым образом. Иногда, мучительно напрягая сознание, ему удавалось воскресить отдельные картины, определенно связанные с тем периодом. Но цельной картины не удавалось сложить никогда.
Он видел себя в выставочном зале знаменитого аукциона. Витрину, в которой был выложен тонкий полуистлевший листок, испещренный мелкой вязью знакомого почерка. Поверх чья-то безжалостная рука начертала жирный крест…
Крест затрудняет чтение, да и листок выложен в витрине так хитро, что разобрать написанное невозможно…
Он уходит из зала, но потом возвращается туда снова и снова. Служащий что-то настойчиво объясняет ему и мягко подталкивает к выходу.
Разумеется, если содержание катрена станет известно — цена на документ будет совсем другой…
Он понимает это, но…
Нет, больше к заветной витрине его не подпустили.
Потом настал день торгов, но он отчего-то не смог проникнуть в зал и жадно прильнул к телевизионному монитору. Кстати, где был этот монитор? В холле «Sotheby's»? На улице? Возле фургона телевизионщиков или внутри этого фургона?
Алекс не помнил.
От Монитора его тоже пытались отогнать, но он упирался отчаянно и был вознагражден за упрямство.
Чей-то бесстрастный голос торжественно изрек: «…сэр Энтони Джулиан, лорд… граф…»
Потом был какой-то отель. Роскошный мраморный холл. Портье, надменный, как принц крови.
Серебристый «Roils-Royce» медленно выруливает со стоянки..,
— Ты грязный засранец и сукин сын! — кричал на него высокий представительный мужчина с густой бородой и жесткими черными глазами. — Следовало переехать тебя к чертовой матери!
Владелец «Rolls-Royce» ругался как типичный американец, и это было странно, потому что его английский был безупречен.
Сами британцы называют такой язык «Queen's English» и пользуются им крайне редко, отдавая предпочтение всевозможным сленгам и диалектам.
В эти минуты рассудок окончательно вернулся к Алексу Гэмплу.
Через полчаса он был принят на службу к сэру Энтони Джулиану, взяв на себя клятвенное обязательство расшифровать смысл загадочного четверостишия, начертанного рукой Нострадамуса.
Несколько дней назад, поддавшись минутному озорному порыву, Тони в последнюю секунду перебил ставку своего однокашника, лорда Франклина Уорвика. И стал счастливым обладателем раритета, выложив за него сто тысяч долларов. Притом Энтони Джулиан понятия не имел, что следует делать с этой выцветшей бумажкой.

 

14 мая 1976 года
Великобритания, Челтенхейм
Предать могут не только люди.
Пухлая записная книжка в кокетливом переплете из розового сафьяна с застежкой в виде крохотного золотого сердечка почти год была ее единственным молчаливым другом, готовым в любую минуту дня и ночи выслушать признание. Принять его молча. Не высмеивая, не осуждая, не поучая. И главное, не спеша немедленно сообщить чужие тайны всему белому свету.
Люди обычно поступали именно так они предавали.
В этом Розмари имела несчастье убедиться многократно.
Теперь оказалось, что предают не только люди. Маленький розовый блокнот отдался в чужие, враждебные руки. Холеные, с длинными, хищными ногтями, покрытыми ярким синим лаком.
Манера красить ногти вызывающим лаком была всего лишь одной крохотной деталью, дополняющей образ Патриции Вандерберг, самого мерзкого существа из всех двадцати семи одноклассниц Розмари.
Остальные, впрочем, были немногим лучше. Разве только Тиша. Но она слишком погружена в себя и молчалива, чтобы противостоять этому злобному стаду.
Однако сегодня вышла из себя даже невозмутимая Тиша. С яростью, которой трудно было ожидать от маленькой, точеной брюнетки, она стремительно помчалась за длинноногой Вандерберг, настигла ее и после непродолжительной потасовки отняла блокнот. В своем неожиданном буйстве Тиша пошла еще дальше. Холеная грива Вандерберг лишилась толстой пряди волос, отливающих благородной платиной. В жестокой схватке Тиша с кровью вырвала эту роскошную прядь, заставив Патрицию визжать от бешенства и боли.
Впрочем, это был еще не финал.
С поля боя изрядно потрепанная Вандерберг ретировалась, рыдая и бранясь.
Но Тиша не считала инцидент исчерпанным.
Преследуя противницу, она неслась по школьному двору, похожая на маленького хищного зверька, жаждущего крови. Следом с топотом и визгом мчалась толпа болельщиц. Патриция едва успела укрыться за дверью своей комнаты, дважды со скрежетом повернув в замке ключ, что определенно гарантировало ей безопасность.
Двери в женской школе Челтенхейма были надежными.
Тише пришлось удалиться.
Челтенхейм, крохотный провинциальный городок, расположенный в тридцати милях к востоку от Лондона, имел все основания благополучно затеряться в баюкающей, мшистой массе таких же маленьких, сонных, истинно британских поселений, разбросанных по островам Туманного Альбиона.
История их, как правило, исчисляется не одним столетием, но, несмотря на это, в ее анналах вы не найдете ни одного сколь-нибудь примечательного события.
Таким был Челтенхейм.
Вернее, таким он мог быть, если бы не Школа. Ее следовало обозначать именно так, с большой буквы, потому что слава одной из самых уважаемых в Соединенном Королевстве школ для девочек осенила своим крылом скромный Челтенхейм.
Возможно, она не принесла ему мировой известности Итона — еще один повод для гнева феминисток! — причина заключалась именно в том, что выпускницы Челтенхейма впоследствии, как правило, растворялись в тени своих мужей — выпускников Итона.
Времена, конечно, стремительно менялись.
Но слава Челтенхейма жила.
О нем хорошо знали в семьях, принадлежащих к национальным элитам по обе стороны Атлантики, на арабском Востоке, в государствах Индокитая. И непременно вспоминали в тот благословенный час, когда в семье рождалась девочка. Записывать будущих воспитанниц в Школу было принято заблаговременно.
Сразу же после их появления на свет.
Густой зеленый плющ невозмутимо вился, карабкаясь по толстым стенам старинного здания. Влажные островки плесени выступали на штукатурке, упрямо, как и триста лет назад, пытаясь отвоевать у людей пространство стены.
В день, когда Розмари впервые ступила на крыльцо Школы, плющ был моложе на три года. Впрочем, это было сущим пустяком относительно почтенного возраста крыльца, равно как и тех лет, что насчитывали его ступени и брусчатка мостовой.
Им время было нипочем.
А вот Розмари за три года сильно изменилась. Перемены — увы! — были не в лучшую сторону. Хорошенькая толстушка Роз, веселое, подвижное, как ртуть, создание с симпатичными ямочками на румяных щеках, превратилась в тучное существо с бледной кожей, сплошь покрытой рыжими веснушками. Рыжими были и волосы. Тонкие, вечно жирные — сколько литров шампуня ни выливала Роз на свою многострадальную голову. Страшное превращение происходило постепенно, но, похоже, было необратимым.
В конце концов однокашницы вынесли свой вердикт. Он был беспощаден.
Розмари Коуэн — гадкая, бесформенная толстуха.
И Розмари, похоже, смирилась.
Справедливости ради следует заметить, что сопротивлялась она не слишком долго. И не проявляла должного упорства. Тренажерные залы ввергали ее в ужас. А если героическим усилием воли она все же заставляла себя взгромоздиться на один из пыточных станков, третья минута занятий оборачивалась бешеным сердцебиением, головокружением и тошнотой. На пятой — перед глазами у Розмари сгущалась тьма, а боль в районе солнечного сплетения становилась невыносимой.
Бег был источником тех же страданий. Кроме того, тупо перебирать ногами, задыхаясь и обливаясь потом, было скучно.
Плавать Розмари не умела.
Иногда она пыталась голодать или хотя бы частично ограничивать себя в еде, но решимости хватало только до вечера. В конце концов, еда была одной из немногих радостей, доступных Розмари в этом мире. Так стоило ли лишать себя той малости, что посылала судьба? Нет, не стоило!
Решение напрашивалось само собой.
И тут же — словно чертик из табакерки! — прямо в руки выпрыгивал соблазнительный пакетик чипсов.
Остановить Розмари было некому.
Прославленной Образовательной Системе дела не было до того, сколько фунтов весит семнадцатилетняя молодая леди, отданная на ее попечение.
Порой Розмари казалось, что Школа, знаменитая, несравненная «Ladies college», все свои многовековые традиции ухлопала исключительно на то, чтобы плющ неизменно вился, укутывая древние стены, и зеленая плесень — упаси Боже! — не сползла с них, обнажив уродливые кирпичные заплаты.
А еще силы ушли на то, чтобы юбки были непременно мешковаты и сидели так, словно их специально выбирали на блошином рынке.
И чтобы главная воспитательница, как и в глубокой древности, торжественно запирала подъезд ровно в десять вечера. Одним и тем же ключом на протяжении всех трехсот лет.
Быть может, в том и заключались знаменитые британские традиции, за приобщение к которым иностранцы щедро платили звонкой монетой?
Этого Розмари не понимала.
Впрочем, большинство ее однокашниц на эту тему даже не задумывались. Девочки, принадлежащие к мировой элите, каждая — на свой лад и манер — осваивались в жизни.
Кто-то — в библиотеках и учебных классах.
Кто-то — в «Red Cube», «Denim» и «Brown's» .
Кто-то — в лабиринтах Сохо.
Мысль о том, чтобы приобщить к своим занятиям толстую Розмари, показалась бы им дикой.
Верная Тиша была, конечно, исключением. Но Тише приобщить подругу было решительно не к чему.
Она старательно училась днем, прилежно читала английскую литературу вечерами и, в принципе, просто пережидала те несколько лет, что были отведены для получения образования. Дальнейшая жизнь Тиши была расписана давно и строго.
Дома ее ждал принц.
Настоящий принц крови и наследник престола небольшой азиатской монархии, очень богатой и вполне просвещенной. В скором времени Тише предстояло стать тамошней королевой. Но и тогда она вряд ли смогла бы устроить личную жизнь школьной подруги.
Государство, конечно, было светским, но все же исламским, и потому смешанные браки не поощряло.
Да и Розмари не хотела устраивать свою жизнь в азиатской монархии.
Но это вовсе не означало, что она совсем не желала устроить свою личную жизнь. Или уж по крайней мере не мечтала об этом. Разумеется, мечтала. И еще как!
Поначалу мечты Розмари были абстрактны. В них девочка представляла себе некое отдаленное будущее.
Оно наступит.
И тогда, в полном соответствии с главным сказочным правилом, она превратится из гадкого утенка — а вернее, толстой, неуклюжей утки — в настоящую принцессу. Принц непременно объявится позже. В отличие от настоящего, азиатского принца, маслянистые глаза которого смотрели на Розмари со стен Тишиной комнаты, но совершенно не впечатляли, ее принц был абстрактным. Внешность его менялась в зависимости оттого, какой фильм посмотрела Розмари накануне.
Он мог быть суровым викингом. Или — пламенным мачо. Легко превращался в элегантного плейбоя. И — так далее. До бесконечности…
Счастливые времена!
Розмари была совершенно свободна и независима в своих мечтах. Стоило только погрузиться в них — проблемы немедленно отступали. Позже ситуация изменилась.
Розмари подросла — пришла пора настоящей влюбленности. Принц стал воплощаться в реальных мужчин.
Она поочередно влюблялась в тренера по теннису, преподавателя истории, молодого садовника и пожилого председателя попечительского совета — настоящего лорда, отставного британского адмирала.
К счастью, перечень мужчин, которые в разное время попались ей на глаза в стенах Школы, на этом был почти исчерпан.
Иначе страдания Розмари были бы много необъятнее и глубже.
Но и этого хватало с лихвой.
Каждая новая любовь обрекала трепетную душу на жестокие муки.
Любовь, разумеется, всегда оказывалась неразделенной.
Предмет даже не подозревал о том, какую бурю чувств разбудил своим неосторожным появлением в душе замкнутой толстухи. А далее неизбежно следовали все обязательные составляющие этой самой — будь она тысячу раз неладна! — неразделенной любви. Тоска. Отчаяние. Ревность.
Розмари ненавидела весь окружающий мир, потому что каждую минуту в нем могла материализоваться ее соперница. Супруга почтенного адмирала — маленькая, сухонькая старушка в кокетливых шляпках — в счет не бралась.
Розмари презирала себя — глупую, неуклюжую гусыню, неспособную бороться за свое счастье. И потому — недостойную его.
Мечты больше ее не спасали.
Принц был рядом, И стало быть, времени на то, чтобы превратиться в прекрасную принцессу, не оставалось. Розмари отчаянно страдала. Но продолжала влюбляться, исповедуясь в своих чувствах только сафьяновому дневнику. Ему было доверено много такого, о чем не знала даже верная Тиша.
К примеру, Розмари никогда не решилась бы обсуждать с целомудренной подругой физическую сторону любви.
Сама же, напротив, размышляла на эту тему все чаше.
Размышления были неутешительные.
Мысль о том, чтобы показаться принцу во всем безобразии бесформенного, рыхлого тела, была невыносима.
Но природа требовала своего, и руки, едва не помимо воли, забирались под ночную сорочку, лихорадочно шарили в горячих складках плоти. Потом Розмари терзалась угрызениями совести. Мысленно называла себя грязной и порочной.
Но ничего не могла поделать — романтические мечты оборачивались теперь неуемной дрожью рук, возней под одеялом, коротким спазмом острого наслаждения и… долгим приступом раскаяния. Ощущением собственной ущербности.
На страницы сафьяновой книжки изливался поток горестных откровений. Дневник принимал их сочувственно. Розмари становилось легче. Перевернув очередной лист, она словно вычеркивала из памяти мучительное воспоминание и потому, наверное, почти никогда не перечитывала прошлые записи.
Если же случалось иногда такое, стыд вспыхивал с небывалой силой — по лицу непроизвольно пробегала гримаса.
Розмари захлопывала дневник. От испуга и отвращения крепко закрывала глаза.
Мысль о том, что записки могут попасть в чужие руки, даже не приходила ей в голову. Никогда.
Но это произошло.
Сказать, что Патрицию Вандерберг в Школе не любили, значит не сказать ровным счетом ничего.
Многим здесь приходила в голову мысль о том, что более лживого, коварного и злобного существа стены Школы не знали за все триста лет своей славной истории.
Будь Школа смешанной, эмоции, возможно, распределились бы более гармонично.
Ибо мужская половина окружающих наверняка восхищалась бы молодой леди, обожала ее, если — не боготворила. Внешность девушки была тому порукой.
Но Школа была женской.
И потому восторженное обожание отменялось. Вместо него на царственную голову Патриции низвергалась дополнительная, умноженная — как минимум! — на два, порция ненависти, зависти и презрения. Окажись на ее месте другая, дело, возможно, кончилось бы затяжной депрессией, неврозом или чем-то похуже.
Патриции все было нипочем!
Редкая стерва великолепно прижилась в оболочке ослепительной красавицы, была неизменно довольна собой, высокомерно презирала весь окружающий мир и никогда не отказывала в удовольствии насолить ближним. Надо ли говорить, что безобразная толстуха Розмари чаще других становилась объектом «дружеских» шалостей Патриции.
Как случилось, что в тот проклятый день судьба позволила ей зайти так далеко, теперь, наверное, не узнает никто. И никогда. Не иначе как сам сатана приложил к этому свою мерзкую лапу. Но все произошло именно так, как произошло.
Повернуть время вспять было невозможно.
Уходя на занятия утром, аккуратная Розмари отчего-то не заперла дверь, как обычно. Несколькими минутами позже в том же коридоре появилась Патриция. Она опаздывала, как, впрочем, и всегда, но дверь в чужую комнату была так заманчиво приоткрыта! Сомнений у Патриции не возникло.
Что такое дежурное замечание преподавателя по сравнению с возможностью покопаться в чужих вещах, разведать какую-нибудь тайну или — на худой конец — секрет.
Могла ли она знать, какой улов попадет в сети?!
В класс Патриция ворвалась с таким торжествующим видом, что замешкалась даже суровая учительница математики. Нотация прозвучала как-то скомканно, и красавица уселась за парту, всем своим видом выражая крайнее нетерпение.
Она ждала перемены.
Едва прозвенел звонок и математичка торжественно удалилась, Патриция прыгнула на преподавательский стол:
— Внимание! Внимание! Сенсационные откровения челтенхеймской девственницы! Только на нашем канале!
В руках у нее была маленькая записная книжка в переплете из розового сафьяна.
Больше Розмари не видела ничего.
Она никогда не узнала, что насладиться плодами своей подлости на сей раз Патриции Вандерберг не удалось. Маленькая дрянь едва успела зачитать несколько слов, как с места сорвалась возмущенная Тиша. Потом была жестокая потасовка.
Розмари, однако, была далеко.
Легко и проворно неслась она по темным коридорам Школы. Никогда прежде не доводилось ей бегать так, как сейчас. Даже в детстве ноги не были такими упругими и послушными. Руки — свободными. А сердце…
Нет, сердца Розмари не чувствовала вовсе.
Стремительно, как птица, взлетела она по узкой винтовой лестнице и, оказавшись на маленькой площадке, венчающей башню школьной часовни, не останавливаясь ни на секунду, рванулась обратно — вниз. С той лишь разницей, что теперь вместо тесного лестничного проема перед ней простиралось прозрачное и необозримое пространство.
Целое небо.

 

17 января 2001 года
Великобритания, графство Глостершир (продолжение)
«Год назад! — подумал Тони, ярко, со всеми подробностями, вплоть до поцарапанного капота машины, вспомнив ту идиотскую сцену возле лондонского „The Dorchester“ . — Всего лишь год, а как много изменилось в моей жизни. Собственно, вся жизнь…»
А маленький Алекс Гэмпл, похожий на всклокоченного воробья, готового к схватке, снова, в который уже раз, был поражен случившейся метаморфозой.
Только что перед ним метал громы и молнии, весело сквернословил и расплескивал по сторонам любимое виски моложавый, самоуверенный и не слишком хорошо воспитанный янки.
Теперь же в кресло, из которого тот стремительно сорвался, тяжело опустился немолодой, грузный человек с умными проницательными глазами и тихим вежливым голосом.
— Я — само внимание, Алекс, — произнес он негромко.
Каждое слово было удивительно веским.
— Итак, Тони, вы помните начало катрена: «Могучий сын Геи, сильнейший из прочих великих…»?
— Продолжайте, Алекс. Достаточно, что это помните вы.
— Разумеется. Но кто был сыном Геи? Не изволите ли вспомнить немного античной мифологии? Не изволите?! Ну, это не беда, я напомню вам этот древний миф. Сыновьями Геи и Урана, сиречь — Земли и Неба, были могучие Титаны. Слышите вы, старый скептик? Титаны!!! Которые вступили в борьбу с самим Зевсом, были сокрушены громовержцем и сброшены в Тартар. Подземное царство мертвых. Итак, возвращаемся к катрену — «сильнейший из прочих великих». Вспомните, что писали о «Титанике» задолго до его спуска на воду?
— Не могу.
— Почему же?
— Вы всерьез полагаете, что я настолько стар?
— Ну вас к черту, Джулиан, с вашими дурацкими шутками. Можете прикидываться идиотом сколько угодно, я прекрасно знаю, что вам это известно.
«Титаник» был объявлен самым большим, самым роскошным, самым быстроходным, самым безопасным, наконец, лайнером в мире.
Еще его называли «кораблем-мечтой», «кораблем-легендой»… Да как его только не называли! Словом, ясно, да? «Сильнейший из прочих великих…»
Далее.
«Отправился в славный поход» — это вообще не требует комментариев.
Потом — прямое указание на обстоятельства гибели: «Падет туман».
Еще какой, надо полагать, если впередсмотрящий не разглядел огромного айсберга у себя под носом.
И — далее!
Слушайте, слушайте, неверующий человек! Это потрясает! Складывается впечатление, что провидец находился — ни много ни мало — в рубке обреченного «Титаника».
«Нерадивые юнцы не сообщат важные вести».
Ну, досточтимый сэр Энтони, как думаете, что бы значило сие странное замечание?
— Теряюсь в догадках, мой ученый друг.
— Теряетесь? Так-так, придется взять вас за руку и вывести на верную дорогу! А она такова. Айсберги, сэр.
Айсберги, один из которых стал роковым для «Титаника», вовсе не какая-то дьявольская шутка или наваждение.
В этот период — апрель, напомню, — они — обычное дело у берегов Ньюфаундленда. Отчего же опытный морской волк — капитан и вахтенные офицеры вели себя так легкомысленно?
Очень просто, сэр.
Они не получили ни одного предупреждения. Вернее, вроде бы получили одно. Но в этом ни одна из комиссий толком не смогла разобраться.
Однако предупреждения были!
Одно за другим их слали «Титанику» разные суда, проходящие опасные воды. Но — радисты!!! — вот вам и «нерадивые юнцы» отмахнулись от предостережений, как от назойливых мух. Почему, спросите вы?
Увы, друг мой, причина стара как мир — деньги.
Радисты были заняты передачей частных радиограмм, которые наперебой слали пассажиры «Титаника», уведомляя друзей и знакомых о том, на борту какого лайнера они находятся.
Тщеславие и жадность!
Два не самых страшных человеческих порока оказались причиной жуткой трагедии.
Тщеславие и жадность!
Итак, «нерадивые юнцы» не сообщили «важные вести» начальству. К слову, последнее предупреждение о скоплении айсбергов пришло на борт обреченного судна всего за час до столкновения. Еще можно было избежать катастрофы!
Но знаете, что ответил радист «Титаника»?
«Заткнись, — отстучал он тому, кто мог стать спасителем. — Я занят, я работаю…»
Итак, резюмирую: нерадивые юнцы-радисты не сообщили капитану важные вести о присутствии айсбергов. Потрясающая точность прогноза, не правда ли? Но и это еще не все.
Слушайте дальше!
Слушайте и постарайтесь постичь глубину пророчества и скрытность пророка.
«Грозный Зевс снова сразит его, погрузив в пучину Тартара».
Вас ничего не настораживает в этой фразе? Ну разумеется, вас ничего не настораживает!
А вот меня насторожило.
«…в пучину Тартара».
Почему в пучину?
Тартар — подземное царство, подземелье, иными словами.
В глубины Тартара…
В недра Тартара…
В лабиринты Тартара…
Пучина — это ведь нечто, связанное с толщей воды: моря, океана…
Нострадамус вряд ли оговорился. Нет, он помянул «пучину», сознательно указывая на то, что Зевс низвергнет могучего Титана в толщу океанических вод. То есть — в пучину.
Последнее просто и вовсе не требует комментариев — «полторы тысячи людей обречены на безвинную смерть во тьме».
Я сверился с документами — жертвы этой катастрофы исчисляются числом 1490. Ошибиться на десять человек, разглядев их сквозь четыре столетия, полагаю, простительно. Хотя абсолютной уверенности в этой цифре нет и поныне: то тут, то там всплывает информация о людях, которые якобы были на борту «Титаника», но по разным причинам не попали в списки.
Таким образом, вполне может статься, что Нострадамус не ошибся вовсе.
Это все.
Алекс Гэмпл ждал оваций. На худой конец, улюлюканья и свиста. Он принял бы даже гнилые помидоры, вздумай сэр Энтони метнуть пару-другую.
Реакция Джулиана сначала потрясла его, а потом — оскорбила.
— Вы молчите?
Тишина в комнате стала нестерпимой.
— Я? Да, молчу… Я молчу?! Но, Алекс, малыш, скажи мне, почему мы до сих пор не пьем шампанского? Очевидно, мы спятили оба! Эй, шампанского! Кто-нибудь в этом доме еще помнит, что это такое?!
На глазах потрясенного Алекса опять происходила таинственная метаморфоза.
Его собеседник не закончил фразы, но умудрился снова — во второй уже раз! — сменить маску.
Энтони Джулиан тем временем широко распахнул дверь.
В коридоре никого не было.
Впрочем, Алекс ни секунды не сомневался, что шампанское будет доставлено немедленно.
Это была еще одна загадка лорда Джулиана. При желании он мог заставить служить себе пустое пространство.
— Так ты говоришь, малыш, у нас осталось еще два стиха?
— Да, два катрена, но я уверен, что они тоже относятся к «Титанику». Речь идет о событиях, которые последуют ровно сто лет спустя после его гибели. Иными словами, в ночь с 14 на 15 апреля 2012 года. Или немногим раньше, ибо в тексте сказано: «по прошествии лет, наверное, ста…» Чувствуете? Звучит неопределенно. Значит, может, и чуть меньше… Девяносто восьми, к примеру.
— Ну, допустим. Так что же тогда произойдет? Понимаю, что ты еще не приступил к этим четверостишиям. Но не говори мне, что не прилаживался к ним и так, и этак. Предварительно, в самом общем смысле, а?
— Конечно. Мне кажется, что речь идет о поднятии судна, а вернее его останков. «Отважатся спорить с богами…» Действительно, бог погрузил его в пучину Тартара. А какие-то смертные посмеют извлечь.
— Звучит не слишком убедительно. А дальше?
— «Три скорбящие женщины…» Здесь, откровенно говоря, полный туман. Понятно, что речь идет о каких-то конкретных женщинах, но вычислить их в будущем непросто.
— М-да… И последнее?
— О, это самое загадочное и… привлекательное одновременно. Тут тоже ничего не понятно. «Гнев богов остановит тот, кто сумеет опередить время…»
— Ого, значит, все-таки остановит?
— Что, простите?
— Я говорю: кто-то все-таки остановит гнев богов?
— Да, но для этого он должен опередить время. A это как изволите понимать?
— Очень просто. Ты ведь, помнится, говорил про сто лет? Или что-то около того?
— Не я…
— Ну да, разумеется, не ты — а он. Так что же тебе не ясно? Следует предпринять что-то — допустим, подъем «Титаника» не через сто лет, а раньше. То есть — опередить время.
— Да, это может быть. Это очень может быть. Но позвольте, а когда именно? Ведь нет точного указания времени. Что это значит — «наверное, ста»? Девяносто девять?
— Не важно, главное — опередить время! И уже опередив время…
— Приступить к поднятию «Титаника»… — Алекс закончил предложение механически.
Он не сразу расслышал фразу, которую после долгой паузы негромко обронил Тони. Но фраза была важной. Очень важной.
— Что, простите, я задумался над вашим вариантом…
— Пустяки, малыш. Я сказал, что «Титаник» следует ж поднимать, а строить. Вот о чем толкует твой Нострадамус И да будет так аминь!

 

14 сентября 1963 года
Франция, Довиль
— Еще немного, мадам Моршан, и от вашего целлюлита не останется и следа, можете мне поверить. Проблема сводит вас с ума, и кажется, что худшего никогда не про исходило ни с одной женщиной в мире. Нет и еще раз нет! Прислушайтесь к мнению специалиста, мадам Моршан. Через мои руки прошло столько женщин! О! Вы даже представить себе не можете, как были изуродованы их тела! Куда вам до них!
Нескончаемый монолог матери Габриэль знала наизусть.
Слова, как правило, сопровождались тихими стонами клиентки и редкими звонкими шлепками. Она отчетливо представляла большие, некрасивые руки матери с короткими сильными пальцами. Хлестко, но аккуратно опускаются они на распластанное тело.
Бесформенное, рыхлое, покрытое неровными шишками целлюлита, как болотистая поверхность корявыми кочками.
Впрочем, клиентки встречались разные.
Некоторые были, напротив, ужасающе худыми. Их тела напоминали египетские мумии, изображение которых Габи видела в учебнике истории, совершенно так же — обтянуты желтоватой, неживой с виду кожей, провисающей кое-где глубокими складками. Эти, как правило, принадлежали к громким аристократическим фамилиям.
Мать говорила, что такая худоба передается исключительно по наследству. Огромные порции жирной Foie gras и пылающие десерты не способны нанести ей урона.
Случалось, намного реже, к сожалению, к услугам матери прибегали люди, чьи тела были почти совершенны — актрисы и актеры, спортсмены, известные плейбои и прославленные светские львицы. И те и другие частенько навещали старый добрый Довиль, предпочитая его атлантическую свежесть раскаленному пеклу Лазурного берега.
Однако эта публика, как правило, не спешила в салон «Талассо», предпочитая проводить время на знаменитых полях для гольфа или спускать капиталы в прославленном казино. Но все же основная масса людей, устремляющихся к берегам Нормандии, едва только сдержанное солнце прогревало песок на пляже, искала здесь именно оздоровления.
«Талассо» — морские купания, душ, грязевые маски и массаж — было в моде. Это были счастливые годы. Салон мадам Софи процветал. Прежде жилось труднее.
Отец Габи — галантный и немного суетливый официант-парижанин, некоторое время подвизался в Довиле, надеясь открыть собственное ресторанное дело.
Из этой затеи ничего не вышло. Он категорически не вписался в когорту грубоватых нормандских трактирщиков и не нашел места среди респектабельных владельцев гастрономических ресторанов. Даже крохотное бистро, предлагающее посетителям бокал красного вина, «французский» бутерброд и чашку горячего кофе, оказалось ему не по зубам.
Разочарованный официант отбыл восвояси, оставив в провинциальном Довиле мечту стать солидным ресторатором и соблазненную, по случаю, горничную одного из отелей.
Выдержке и смекалке Софи Лавертен надо, без сомнения, отдать должное. Осознав, в каком положении оказалась, она не впала в панику и не наделала глупостей. Не укрылась в родной нормандской деревушке, сдавшись на милость сварливой, прижимистой родни. Не бросилась в погоню за ветреным любовником.
То недолгое время, что оставалось до рождения ребенка, и скудные сбережения Софи потратила с большим толком: окончила курсы лечебного массажа и получила сертификат.
Стоило только Габриэль появиться на свет, мать, немного оправившись от родов — слава Богу, крестьянское здоровье не подвело! — ринулась в работу. Она упрямо оттачивала ремесло, не зная отдыха и не покладая рук, в погоне за новыми клиентами. В итоге оказалась и впрямь неплохой массажисткой.
Довольно скоро проблем с клиентурой уже не было. Но Софи с прежним рвением цеплялась за каждую возможность заработать. С раннего утра она металась по городу — от виллы к вилле, из отеля — в отель. Большие сильные руки, казалось, не знали усталости.
Клиенты довольно кряхтели, чувствуя, как железные пальцы нормандской крестьянки разминают скованные подагрой суставы, врачуют благородные вывихи и растяжения, полученные на теннисных кортах, в манежах и на полях для гольфа.
Из тех торопливых, смутных времен тянулись первые детские впечатления Габриэль Лавертен. Впечатления малоприятные. Иногда они возвращались к ней ночами, во сне. Такие сны всегда оборачивались кошмаром.
Она задыхается, пытаясь поспеть за широким шагом матери, крепко вцепившись в ее твердую ладонь. Горячий пот заливает глаза. Ноги в истоптанных сандалетах заплетаются, однако мать не обращает на это внимания — без особого труда волочит за собой маленькое, щуплое тельце по широкой набережной Довиля.
Рядом негромко шумит морской прибой и трепещут на ветру яркие пляжные зонтики. Под ними в удобных шезлонгах нежится избалованная курортная публика. И надо сказать, что сам факт существования этих людей отравляет жизнь маленькой Габриэль куда больше, чем необходимость следовать за матерью.
Сначала она ненавидела гонку. Со временем все изменилось. Стало гораздо серьезнее. И страшнее.
Проблема, очевидно, заключалась в том, что с раннего детства Габриэль обладала возможностью сравнивать. Это было нелегким испытанием, поскольку ежедневно и ежечасно девочке приходилось сравнивать — ни много ни мало — два мира. Мир имущих и другой, противоположный ему, мир бедных, обездоленных людей.
Они с матерью прочно застряли в последнем. Другой, недоступный мир притягивал ее к себе, как магнит. Забившись в угол господских апартаментов или пережидая время массажного сеанса на кухне, она внимательно наблюдала и запоминала все.
Завораживающую гармонию интерьеров. Благоухающие просторы парков и садов, хрустальную свежесть фонтанов. Изысканную роскошь машин, нарядов и украшений. Приметы чужой восхитительной жизни открывались девочке, словно дразня.
Это не для тебя! Эти прекрасные вещи никогда не будут твоими!
Даже лакомства, которыми иногда, расщедрясь, угощали ее на кухне сердобольные кухарки, не доставляли ей радости, потому что сама она, при желании, никогда не сможет позволить себе такого удовольствия. Ни себе, ни своим детям, когда придет им пора появиться на свет.
Потому, наверное, медленное, постепенное улучшение собственной жизни не слишком радовало Габриэль.
Тот мир все равно был недоступен!
Она росла грустной и задумчивой девочкой. Часами просиживала в материнском салоне, внимательно наблюдая за всем, что происходило вокруг. Со временем эти наблюдения стали доставлять ей некоторое удовольствие.
Захватывающие истории чужих приключений, интрижек, страстей, хворей, светские сплетни и семейные предания материнских клиентов увлекли ее, как других увлекают авантюрные романы и материалы светских хроник. К тому же исповеди, которые доносились из-за тонких перегородок салона, были гораздо интереснее.
Габи открывались такие детали и подробности, до которых светским хроникерам было не докопаться. Она давно обратила внимание на то, что, болтая с массажисткой, люди оказывались порой поразительно откровенны. Стесняться и выбирать выражения, лежа при этом в чем мама родила, было вроде бы нелогично.
Словом, в тринадцать лет Габриэль Лавертен знала много такого, о чем не то что сверстники, но и взрослые люди, не принадлежащие к избранным, даже не догадывались. Сознание девочки постоянно копило и множило информацию, для него не предназначенную. Трудно сказать, чем обернулось бы это в будущем.
Возможно, ей была уготована карьера психоаналитика.
Возможно, человечество ожидала встреча с великой романисткой.
Возможно, впрочем, что весь пар со свистом вылетел бы с кончика бойкого журналистского пера.
Однако судьбе не угодно было ждать так долго. Ситуация разрешилась значительно раньше. Притом довольно странным, необъяснимым и загадочным образом.
Однажды вечером, за ужином, Софи, мысленно прослеживая события минувшего дня, задумчиво пробормотала, обращаясь скорее к себе, нежели к сидящей напротив девочке:
— Бедняжка мадам Дюваль… Ей-богу, ей не пережить того дня, когда мсье Дюваль окончательно уйдет к малышке Фабьен. А он сделает это, причем в ближайшее время, можешь мне поверить…
— Не сделает, — неожиданно отозвалась Габриэль, которой история местного нотариуса Дюваля, его болезненной жены и бойкой секретарши была хорошо известна.
— Почему? — Софи все еще пребывала в задумчивости.
— Мадам Дюваль прежде убьет его.
— Мой Бог, что ты такое сказала сейчас, цыпленок?
Софи наконец стряхнула с себя оцепенение и в изумлении уставилась на дочь. Впрочем, Габриэль, похоже, и сама не очень-то понимала, что за слова только что сорвались с ее губ. Однако повторила более уверенно:
— Мадам Дюваль убьет своего мужа.
— Но откуда ты можешь это знать, поганка?! — Изумление Софи готово было смениться гневом. Слишком уж странным было поведение дочери.
— Не знаю, — честно ответила Габи. Но, подумав, упрямо добавила: — Отравит. Вот увидишь.
Через три дня маленький Довиль был взбудоражен жутким известием.
Анри Дюваля, местного нотариуса, нашли мертвым в его собственной спальне. Следствие было коротким. Оно без особого труда установило, что причиной его смерти стало отравление. Кто-то подмешал смертельную дозу снотворного в красное вино, которое нотариус пил за ужином. Мадам Дюваль, хрупкая, болезненная женщина, дочь известного парижского адвоката, в конторе которого служил когда-то мэтр Дюваль, была арестована.
Она не пыталась отрицать своей вины.

 

21 января 2001 года
Индийский океан, о. Маврикий
— Простите меня, сэр Энтони, но через несколько минут мы будем заходить на посадку. Хотите кофе? — Темнокожий стюард слегка дотронулся до плеча Тони.
— Я уже не сплю, Брайан. Кофе не надо.
Тони рывком поднялся с импровизированного ложа.
На время ночного перелета одно из кресел в салоне его «Falcon» раскладывалось, превращаясь в мягкое, широкое ложе. За десять, без малого, часов полета выспался он отлично. Пушистый легкий плед полетел на пол. Тони хрустко потянулся и, плюхнувшись в другое кресло, рывком отодвинул шторку иллюминатора.
Маленький салон самолета немедленно затопило яркое солнечное сияние.
На секунду Тони зажмурился, а когда глаза вновь обрели способность видеть, он завороженно приник к иллюминатору, наслаждаясь открывшейся картиной.
Свод небес и бескрайняя гладь океана внизу казались единым волшебным пространством. Золотисто-голубым и абсолютно прозрачным. Если бы серебристое крыло маленького «Falcon» не заглядывало в иллюминатор, ирреальное ощущение одиночного парения в небесах было бы полным. Самолет между тем снижался, заходя на посадку.
Дивное ощущение пропало.
Тони различил внизу легкую рябь на глади бирюзовых вод и крохотный остров в бескрайнем просторе. На следующем витке стали заметны еще несколько клочков суши, ослепительно белых в лучах горячего африканского солнца.
Дальше наблюдать за снижением Тони не стал.
Это было неинтересно.
К тому моменту, когда шасси самолета мягко коснулись посадочной полосы, он как раз успел привести себя в порядок и переодеться в легкий чесучовый костюм бледно-жемчужного цвета.
Лайнер стремительно преодолел широкую ленту раскаленного асфальта и замер возле стеклянного здания аэропорта.
— Порт-Луи, сэр Джулиан. За бортом — плюс тридцать семь по Цельсию, влажность…
— Можешь не продолжать, мой мальчик, я слишком хорошо знаю их чертово лето.
— Да, сэр… Здесь все без изменений. Автомобиль господина Потапова у трапа.
— Автомобиль?
— Да, самому господину Потапову рекомендовали встретить вас за линией эмиграционного контроля.
— Святая Мадонна! Представляю, в каком он настроении!
Настроение самого Энтони Джулиана осталось превосходным.
Улыбаясь, он шагнул на трап самолета, отточенным жестом надвигая на глаза широкополую шляпу из тонкой итальянской соломки.
Ослепительно белый лимузин ждал внизу. Это был «мерседес» представительского класса, с корпусом чуть длиннее, чем у серийных моделей, и затемненными стеклами. К тому же машина была бронированной.
«Все — как в Москве. Они консервативны хуже британцев, эти русские, — подумал Тони. — И только цвет — с поправкой на местные условия».
Офицер эмиграционной службы почтительно принял паспорт из рук именитого гостя и здесь же, у трапа, ловко примостив планшет на колене, сделал в нем необходимые отметки.
— Добро пожаловать на остров Маврикий, мистер Джулиан!
— Спасибо, друг мой.
— Встречающие вас господа ожидают…
— Я уже знаю… Им совершенно незачем жариться на вашем убийственном солнце. — Тони понимающе подмигнул офицеру, и тот с облегчением сдернул с лица дежурную улыбку, заменив ее благодушным, приветливым оскалом.
* * *
— К вам все еще относятся с подозрением, Серж?
— Чертовы макаки. Если бы вы знали, Энтони, сколько денег я закопал в этот Богом забытый остров…
— Ну-ну, не преувеличивайте, дружище! Иисус не только не забыл о существовании этого клочка суши, но и сыплет на него иногда щедрые дары. Эта задумчивая жердь — мистер Хинд, не случайно торчит здесь, представляя «Barclays» . С его связями и родословной — давно мог сидеть в Лондоне и наслаждаться конными прогулками в своем любимом Hyde Park . Однако ж торчит здесь. Задыхается от жары и протирает штаны в офисе, который снаружи больше похож на сарай. Почему бы это?
— Да-да, Тони, можете не продолжать! Я все знаю про офшорную зону, про перспективы, которые возлагают на слияние крупных юго-восточных банков и переход под их контроль известных европейских — вроде «Midland». И про то, что эти акулы не случайно выныривают в наших водах. Но…
— Я понимаю. Хинда приглашают на государственные приемы, а вас — пока нет.
— Именно. Хотя…
— Хотя ваш вклад… хм… скажем так, в экономику острова намного превосходит объем финансовых операций, которые осуществляет здесь «Barclays». Но погодите, Сергей, не все сразу. Вы, русские, вопреки собственной поговорке хотите не только быстро ездить, но и быстро запрягать.
— От вас научились.
— Это правильно, учиться нужно… Какого дьявола, Серж, вот же она, у вас под носом?!
Последнее восклицание не имело отношения к экономике островного государства Маврикий… Справа по борту яхты творилось нечто невообразимое. Даже для экзотических просторов Индийского океана.
Прозрачная гладь наполнилась серебристым мерцанием, идущим откуда-то снизу. Волшебный свет быстро усиливался. Скоро, извиваясь и трепеща, на поверхности возникло странное существо.
Существо — теперь стало ясно, что это очень большая рыба — отчаянно билось, излучая при этом фосфоресцирующее свечение. По воде разбегались мерцающие круги.
— Дорада, черт меня побери! Но какая огромная дорада!
Тони рискованно перегнулся через борт, любуясь необычным зрелищем.
Два темнокожих матроса налегли на лебедку закрепленную на корме. Через пару минут все было кончено. Рыба была жива и билась в конвульсиях. Но волшебное сияние погасло, стремительно растаяв в пучине.
Дорада неожиданно оказалась ярко-желтой.
— Фантасмагория! — с восхищением констатировал лорд Джулиан, и его смуглое лицо действительно выражало радостное изумление человека, наблюдавшего редкое, увлекательное зрелище.
— Все же вы удивительный человек, Тони! — глубокомысленно изрек его собеседник.
— Чем же на этот раз я удивил вас, Серж? Неужели своим воплем? Простите, я действительно отвлекся от нашей беседы.
— Да Господь с ней, с беседой, ничего важного мы пока не обсуждали. Кстати… Пока, сэр Энтони?
— Пока, Серж, пока. Не думаете же вы, что я болтался над океаном почти десять часов, чтобы поймать дораду?!
— Вот именно, Тони, вот именно! Потому меня и поражают ваши эмоции! Я на эту экзотическую живность, пусть бы она не только светилась, но и говорила к тому же, больше смотреть не могу! Но вы, надо полагать, переловили всей этой дряни во сто крат больше моего. И…
— Ах вот вы о чем! Послушайте, если вы на самом деле так думаете, а не становитесь в позу — а с чего бы, собственно говоря, вам сейчас становиться в позу? — то мне вас жаль, Серж. Вы совсем не умеете радоваться жизни!
— Это — жизнь?!
— Это!!! Тысячу раз повторю вам — это! Это и есть жизнь. Это и еще тысяча… Впрочем, не хочу быть назидательным. И потом — мне кажется — я понимаю ваше состояние. Доведись мне торчать на одном — пусть и райском! — острове целых три года…
Черные глаза Энтони Джулиана стали серьезными.
Целых три года…
А точнее, три года и еще три с половиной месяца он был знаком с Сергеем Потаповым, русским парнем с большими амбициями и столь же большими проблемами.
Иначе стал бы он на самом деле торчать три с лишним года на острове, по его, потаповским, масштабам почти что необитаемом… Мысль показалась ему забавной. Тони даже усмехнулся. Возможно, впрочем, что улыбка была вызвана совсем другим обстоятельством, а вернее, воспоминанием.
Энтони Джулиану вспомнилась история, которая стала отправной точкой их знакомства.
А там и вправду было над чем посмеяться.

 

10 октября 1998 года
Франция, Лазурный берег
— Разве это не забавно, Тони?
Она действительно не понимала природы его дурного настроения. Надменной мины, которую особо подчеркивали полные губы, сложенные в презрительную усмешку.
Ну что было с ней делать?
Сабрина — разумеется, это имя было не настоящим, настоящее он все время забывал — была милой девицей из числа восходящих топ-моделей и уже пару месяцев состояла при нем в качестве постоянной эскорт-дамы и протеже в нескольких рекламных проектах.
Но, похоже, в этой истории пора было ставить точку. Чертов прием, как ни странно, окончательно определил его решение. Хотя, если честно, девчонка не имела к нему ни малейшего отношения, разве что польстилась на приглашение и — всего-то пару раз! — взглянула на Тони просительно. Так, собственно, как им же приглашенный стилист научил ее смотреть в объектив фотокамер: немного исподлобья и по-детски обиженно. Совсем чуть-чуть.
Что ж, хорошо научил, сукин сын!
Он приглашение принял, хотя заранее предполагал, что вляпается в какую-нибудь историю. Ибо оно исходило от Эрнста. Про Эрнста можно было говорить бесконечно. Причем не просто говорить, а рассказывать анекдоты. Ни секунды не сомневаясь, что над каждым публика будет покатываться со смеху.
Начать, к примеру, следовало с того, что полное имя Эрнста было барон Эрнст фон Бюрхаузен.
Надо ли говорить, что иначе, как бароном Мюнхгаузеном, его никто никогда не звал. Возможно, именно это обидное прозвище определило дальнейшую судьбу Эрнста.
Он в точности вписался в образ знаменитого завирушки.
Впрочем, если говорить серьезно, Рудольф Распе со своим бароном Мюнхгаузеном были нисколько не повинны в том, что барон Эрнст фон Бюрхаузен, потомок древнего германского рода, выпускник Итона и Кембриджа, к сорока годам стал — ни много ни мало — авантюристом мирового класса.
Узкой профессиональной специализацией барона были нувориши всех сортов и мастей. Правильнее будет сказать, что он просто-напросто вытягивал из них деньги. Совсем не малые деньги.
И делал это — право слово! — виртуозно.
Возможно, именно этот своеобразный талант, а также море обаяния, бьющая через край энергия, жизнелюбие и подкупающая откровенность позволили барону сохранить былые позиции. Он по-прежнему числился однокашником достойных мужей, занимающих в разных уголках планеты высшие ступени общественной лестницы. Он не пытался морочить им голову.
Они — в ответ — продолжали подавать ему руку, не отлучали от членства в закрытых клубах, не обходили приглашениями на некоторые торжества. Изредка выполняли небольшие и необременительные его просьбы.
Чаще всего барон просил встретиться с кем-то из его протеже и обменяться парой слов, ни к чему не обязывающих.
Они прекрасно понимали, что в этом, собственно, заключается его бизнес.
Он полностью отдавал себе отчет в том, что их сговорчивость — своеобразная благотворительность стаи по отношению к бывшему сородичу, который в силу ряда обстоятельств «потерял форму».
Теперь Тони не мог вспомнить точно, но иногда ему казалось, что Эрнст «утратил форму» еще в годы учебы, а проще говоря, был беден как церковная мышь.
Похоже, что он и учился на деньги каких-то благотворителей.
Выходило, что пребывание среди молодой поросли будущего мирового истеблишмента было для него залогом всей дальнейшей жизни, а точнее — выживания. Потому, наверное, Эрнст был всегда весел, любезен, дружелюбен. Никогда ни на кого не обижался. Не помнил — или делал вид, что не помнит! — обид.
Возможно, впрочем, он был таким на самом деле, да, собственно говоря, особого значения это не имело.
Всерьез дружить с Эрнстом фон Бюрхаузеном никто никогда не собирался.
После того как с учебой было покончено, каждый из них самостоятельно «нагуливал жирок». Устраивался на позициях, закрепленных положением семей, наследственными и дружескими связями, историческими и национальными традициями. Кое-кто сумел отвоевать новые территории, перебраться на следующие, более высокие ступени.
В ту пору Эрнст потерялся из виду.
Он возник, когда они уже твердо стояли на ногах, еще достаточно молодые, но хорошо известные в своих странах, многие — на пороге мировой известности — и… сразу откровенно и без прикрас явил свой новый облик и забавное ремесло.
Что ж!
Они посмеивались, передавая друг другу его историю. Их первые — молодые еще! — жены морщили очаровательные носики. Но негласное решение было принято — Эрнст фон Бюрхаузен был оставлен в команде, разумеется, не в основном составе.
Но и это было очень широким жестом.
В середине восьмидесятых у Эрнста начались трудные времена.
Ряды нуворишей, готовых платить за возможность общения с европейской аристократией, мировой финансовой и промышленной элитой, покупать экспертные услуги на торгах и скачках, стремительно сокращались. Как популяция редких зверьков, торопливо, но бесполезно занесенных в Красную книгу.
Громогласные техасские миллионеры состарились.
Их дети и внуки при желании могли составить барону конкуренцию в его хлопотливом ремесле.
Арабские шейхи быстро освоились в европейских столицах. Приобрели замки, купили виллы, банки, отели. Пополнили гаремы выпускницами лучших «ladies school» и победительницами конкурсов красоты. Похоже, они всерьез собрались провести большую часть жизни в Старом Свете, который — это был смертельный удар по старине Эрнсту! — гостеприимно распахнул им свои объятия.
Запах свежей нефти оказался очень приятен.
Аристократические гостиные вдыхали его с тем же удовольствием, с каким прежде наслаждались ароматом свежесрезанных левкоев.
К концу десятилетия барон состарился и сильно сдал.
Солнце новой удачи неожиданно взошло для него на Востоке, прямо из-за поверженной Берлинской стены.
В Берлине снова, как и в 1945-м, грохотала победная канонада. Повод, откровенно говоря, был другим. Прямо противоположным. Но на это внимания не обращали.
Веселились все.
Эрнст фон Бюрхаузен ликовал, впервые, пожалуй, ощутив себя частью нации. Плевать ему было на ее историческое воссоединение!
Уверенно ступая новенькими кроссовками на вымытые шампунем европейские тротуары, из-за свежих руин двинулись в свободный мир русские.
Барон Бюрхаузен похудел и лишился сна.
Работы было столько, что он — стареющий волк-одиночка — подумывал об открытии конторы или даже целой сети небольших эксклюзивных контор. Исключительно — для VIР. Русские почему-то очень полюбили эту аббревиатуру.
В те бурные годы Эрнст прибегал к услугам однокашников много чаще, чем прежде, но до поры они старались ему не отказывать.
К Энтони он обращался несколько раз в течение одного только девяносто второго года. Просьбы, как всегда, были совершенно не обременительны и до однообразия скучны. Четырежды в разгар сезона какие-то сумасшедшие — или, напротив, ловкие?! — русские предприниматели проводили конференции и семинары во Флориде. Сумасшествием это было потому, что сезонные цены многократно превышают обычные, а русские снимали полностью один из самых дорогих отелей.
От Тони каждый раз требовалось только одно — уговорить сенатора Джулиана выступить перед аудиторией. Говорить можно было о чем угодно. К тому же Эрнст обещал — и слово свое держал — большое скопление прессы, что для любого сенатора, даже такого «вечного», как Роберт Джулиан, было фактором немаловажным.
Тони позвонил отцу. Объяснять что-то пришлось лишь однажды, потом он просто уточнял дату и время.
Когда просьба Эрнста прозвучала в четвертый раз — Тони стало интересно.

 

15 апреля 1972 года
Атлантика, линкор «Джон Кеннеди», ВМС США
— Черт тебя побери, Демер! Ты отдаешь себе отчет в том, что несешь?!
— Да, сэр. Конечно, я понимаю. Это очень странно.
— Странно?! Это бред чистой воды!
— Я и сам так подумал поначалу. Но сигнал был устойчивым, и он повторился несколько раз, сэр. Я внес его в журнал, как полагается по инструкции. Но подумал, что нужно доложить вам, сэр. Лично вам, а не дежурному офицеру…
— Дай сюда!
Майклу Эймзу было сорок шесть лет. Двадцать три из них он носил форму морского офицера. Шесть лет командовал линкором, был капитаном первого ранга и не имел ни одного нарекания по службе. Можно сказать, что репутация его была блестящей. Как и полагается старому морскому волку, он побывал в разных переделках, но всякий раз выходил сухим из воды. В его случае крылатое выражение следовало понимать буквально.
Прошлый опыт оказался неплохим поплавком.
В этот странный — пожалуй даже, что самый странный, — момент жизни Майкл Эймз сохранил хладнокровие. Не сумей он этого, разум вполне мог помутиться. Было от чего!
Четким, школярским почерком радиста в журнале было выведено:

 

«23 часа 17 минут. CQD — MGY… MGY… MGY 41°46' северной широты, 50°14' западной долготы… Идите немедленно… Ударились об айсберг…»

 

— Боже правый! И эта галиматья навсегда останется в моем журнале!
— Но, сэр, сигнал был! Готов повторить это под присягой! Инструкция предписывает в этом случае…
— Инструкция?.. Хорошая мысль, Демер… И что же Морской устав предписывает нам делать дальше? Идти спасать чертов «Титаник», который уже лет сто ржавеет на дне?!
— В случае если достоверность принятого сигнала вызывает сомнение, сэр, нам предписано запросить базу…
— Знаю, черт тебя подери! Не учи меня, парень! Они там, на берегу, решат, что мы спятили, не иначе. Но теперь ничего другого мне не остается. По твоей милости, между прочим…
База долго молчала. Так долго, что капитан Эймз успел окончательно оправиться от шока и был готов принять все упреки и даже обвинения. И ждал их с минуты на минуту. Он даже знал, что станет делать дальше, после того как подвергнется неизбежному разносу: устроит столь же зубодробительный разнос ослу-радисту и… выпьет.
Початая бутылка «Johnny Walker» ждала его в каюте.
Капитан испытал даже некоторое удовольствие в предвкушении заслуженной выпивки: последние годы врачи рекомендовали Майклу Эймзу воздерживаться от спиртного, и он, не без сожаления, следовал этим рекомендациям.
Ответ, однако, обескуражил его сильнее, чем сообщение радиста.
«Джону Кеннеди» предписывалось следовать намеченным курсом. Точка.
О загадочном сигнале восставшего из пучины «Титаника» или его плавучего призрака — и вообще запросе линкора как таковом — ни слова.
Это было в высшей степени странно.
Сочти они, что Майкл Эймз и его команда свихнулись или допустили дурацкую ошибку, реакция, вне всякого сомнения, была бы иной.
Выходило, что сообщение о тонущем «Титанике» было воспринято как достоверное.
Из этого следовало, что на базе знают о каком-то «Титанике», возможно, двойнике погибшего, который по мистическому стечению обстоятельств терпит бедствие приблизительно в том же районе, что и первый.
Как и тот — напоровшись на айсберг.
Последнее было невозможно в принципе.
Капитан Эймз прекрасно знал, что никаких айсбергов в указанном районе Атлантики сейчас нет. — Но — даже если допустить невозможное! — отчего тогда линкору предписывалось следовать прежним курсом?! До места крушения было полчаса хода.
Что могло заставить командование ВМС США попрать одну из главных флотских заповедей?
Эймз терялся в догадках.
Можно было предположить, что им известно о чьей-то немыслимой шутке в эфире. Это было единственным разумным объяснением поступившего приказа. Но тут же возникал естественный вопрос: отчего бы базе не уведомить о том капитана? Ответа не было. Вразумительного ответа.
Еще более странной оказалась подпись.
Эймз верил своим глазам, а перед ними был документ, подписанный вице-адмиралом О'Коннэром. За каким дьяволом заместитель командующего флотом оказался в такое неурочное время на отдаленной и отнюдь не стратегической базе?!
Эймз, впрочем, ни секунды не сомневался, что Арни О'Коннэр благополучно пребывает в своем доме на восточном берегу Мэриленда.
С вице-адмиралом их связывала старинная дружба: Майкл Эймз не единожды был гостем уютного дома О'Коннэров — и сейчас представил его почти воочию. Приятное — в другое время — воспоминание теперь не доставило ему удовольствия.
Вице-адмирала разбудили среди ночи — это было ясно. Яснее ясного было и то, что никто не сделал бы такого из-за пустяка.
Бутылка «Johnny Walker» окончила свое существование, не дожив до утра.
В этой связи голова капитана Эймза в момент пробуждения была тяжелой, но, поднявшись на мостик, он неожиданно испытал облегчение и даже прилив сил.
В прозрачном небе ярко сияло солнце, и бескрайняя водная гладь, нежась в его лучах, переливалась и сияла, источая обманчивое тепло и ласку.
Трудно и даже невозможно было поверить, что эти приветливые, кроткие воды обрекли на мученическую смерть великое множество ни в чем не повинных людей, став им последним, мрачным приютом.
А тысячи моряков и прочих несчастных, кому судьбой было уготовано умереть во время многодневного плавания!
Их души наверняка так и не обрели покоя и пребывают где-то поблизости. Неподалеку от того места, где по старинному морскому обычаю тела были сброшены в воду. В холщовом мешке; с неизменным грузом, чтобы покойник прямиком угодил на дно.
Так стоило ли удивляться тому, что в море порой случаются странные, порой — необъяснимые, пугающие вещи?!
Капитан Эймз непроизвольно мотнул головой, пытаясь вместе с похмельным гулом отогнать наваждение минувшей ночи. Ее остаток прошел спокойно. Ничего необычного более не происходило. Линкор шел полным ходом, направляясь к родным берегам.
«Слава Богу, этот бред закончился!» — подумал Майкл с облегчением.
И ошибся.
Бред оказался бесконечным.
Впрочем, правильнее, наверное, будет назвать его кошмаром. Вынырнув откуда-то из бездонных пучин океана, со дна, где покоился обглоданный ржавчиной остов знаменитого утопленника, а может, и вовсе из кромешной тьмы небытия, он поселился в жизни Майкла Эймза навсегда.
В разные годы кошмар капитана Эймза принимал разные обличья.
Первым его воплощением стали два неприметных молодых человека в аккуратных недорогих костюмах, белых рубашках и неброских галстуках. Они дожидались капитана Эймза в кабинете начальника базы ВМС США, куда, завершив одиночное плавание, пришел «Джон Кеннеди».
В присутствии непрошеных гостей хозяин кабинета чувствовал себя неуютно. Похоже, слегка робел.
Парни были из Лэнгли — бывший подводник просто не знал, как следует обращаться с людьми этого ведомства. Беззастенчиво скомкав и без того короткий ритуал приветствия, он малодушно ретировался, оставив Эймза отдуваться в одиночестве. Пришельцы, впрочем, держались дружелюбно.
Разговор получился коротким.
Завершая его, один из «серых» мальчиков вежливо предупредил:
— Надеюсь, капитан, вы не станете обсуждать инцидент с MGY.
А второй добавил:
— Ни с кем и никогда.
— Не имею дурной привычки трепаться о делах службы, господа.
— Мы так и думали.
— Меньше всего мне хочется совать нос в ваши секреты, но раз уж вышло так, что я оказался к чему-то причастен, может, растолкуете все же, кто и зачем послал этот чертов сигнал? А, парни?
— Нет, капитан. Не имеем права.
Один из гостей едва заметно нахмурился. А другой коротко добавил:
— Зато можем дать вам совет.
— Валяйте!
— Забудьте об этом сигнале, кэп! Выбросьте его из головы. Мог ваш радист, к примеру, что-то напутать?
— Нет, сэр. На моем судне радисты ничего не путают.
— Считайте, что парень был пьян.
— На моем судне…
— Понятно, радисты не пьют. Тогда остается предположить, что пьяны были вы.
— Как насчет такого варианта, кэп?
— Дерьмовый вариант, парни. Но я вас понял.
— Мы можем быть уверены, что договорились?
— Я уже сказал, что не привык болтать лишнего.
На самом деле капитан Эймз сказал неправду. Вернее, правдивым это утверждение было лишь отчасти. Он действительно не привык распространяться о своей работе. Двадцать три года безупречной службы были тому и порукой, и подтверждением.
Но сейчас Эймз твердо решил переговорить кое с кем о загадочном сигнале «Титаника».

 

Назад: Марина ЮДЕНИЧ «ТИТАНИК» ПЛЫВЕТ
Дальше: Примечания