Книга: Жребий викинга
Назад: 4
Дальше: 6

5

— И возыде над Землей новая Луна, и запустит Сатана стрелу огненную, и расколется земля и изверже из чрева своего потоки огненные! И три дня над градом Киевом висеть будет туча черная, и прольется она смертельными дождями; и, что бы ни взросло под ними, все погибельно будет для люда киевского!
До предела изможденный, косматый, с огромными глазищами, сверкавшими откуда-то из глубины четко очерченного, большого шлемоподобного черепа, юродивый стоял босыми ногами на почти раскаленной плите. Да, он каким-то непостижимым образом удерживался на горячем железе, и двое монахов, которые только что сняли с печи большой котел, слушали его, упав на колени и молитвенно сложив руки, словно внимали голосу неожиданно явившегося им мессии.
Юродивый все стоял и стоял на раскаленном железе печи, а почти ничего не понимавшая из того, что он говорит, одиннадцатилетняя великая княжна Елизавета Ярославна неотрывно смотрела на то непостижимо страшное, что представляли собой босые, словно бы вплавившиеся в горячий металл, ноги отшельника. Она всматривалась в них расширенными от ужаса зрачками в ожидании чего-то непостижимо страшного, не в состоянии при этом ни отвести глаз от этих грязных волосатых ног, ни хотя бы спасительно зажмуриться, как это делала всякий раз, когда избавляла себя от видения чего-то немыслимо страшного.
— И на полыни черной возведе Сатана печь и разведе огневище адско-ведёмское. И возойде над градом нашим звезда «полынь» неведомая. И тридцать и три года извергать будет исчадие сие огонь адов, видимый и невидимый. И пламя его будет поедать ближние и дальние земли, превращая люд наш в двуглавых и четырехруких уродов, а землю — в пустынь змеинотравную.
Он стоял на печной плите летней монастырской кухни, словно на раскаленном алтаре библейской горы Сион, одетый в отребья монашеской сутаны, и плечи его, охваченные куском зашнурованной на груди недубленой козьей шкуры, вздрагивали при каждом слове. А руки, руки… — как это чудилось великой княжне — становились все длиннее и костлявее, и тянулись к открывающимся между хозяйственными постройками монастыря златоглавым куполам собора. И Елисифи, как называли ее и мать-шведка, и норманны-телохранители, казалось, что слова эти произносит вовсе не этот нищий, не монастырский юродивый Никоний, который словно бы создан был для всеобщего сострадания и посмешища, а кто-то другой, незримый, лишь на какое время вселившийся в немощное тело старца, мудрый и всевидящий.
— …И будете вы ходить по раскаленной земле, как я хожу; и будет земля сия пустынна и бесплодна на все, что дарено человеку для пропитания. И прорастет на ней бурьян ядушный, и трехглавые крысы во множестве великом расплодятся по всей Руси.
Кто знает, каких ужасов еще наговорил бы юродивый, если бы в провидчество его не вмешался норманн-телохранитель Эймунд. Пожалев нервы юной княжны, он решительно обошел ее, так что чуть было не сбил с ног подвешенным к поясу тяжелым мечом, а затем вроде бы и не снял Никония с печи, а просто смахнул его тщедушное тельце решительным, мощным движением руки. Но не потому, что не поверил его пророчествам, а потому, что видел, как побледнела золотоглавая Елисифь, как вдруг застыли в изумлении ее непомерно огромные, голубые — словно две весенние льдинки в освещенном солнцем куске скального янтаря — глазенки.
Эймунд, этот полупросвещенный норманн, не мог допустить, чтобы дочь королевы Ингигерды была потрясена предсказаниями какого-то там юродивого, захвачена его дьявольскими видениями. «Ведь что такое пророчество? — размышлял он. — Кто может сказать, когда именно оно сбудется и вообще сбудется ли когда-либо? Сколько поколений пройдет через этот никем и никогда не напророченный мир, и на совесть какого юродивого должны возлагать потомки наши пережитые ими ужасы?»
— Смотрите, он пошел! — невольно вырвалось у Елизаветы, когда, вынесенный могучим норманном из кухни, Никоний, как ни в чем не бывало, ступил на освещенную ярким весенним солнцем дорожку. — Его ноги не горят!
— Они почему-то не горят, Елисифь, — подтвердил не менее девчушки удивленный норманн.
— Неужели ему совсем не больно?!
— Не больно, как видишь, — мрачно признал Эймунд, хотя «огнеходство» этого юродивого странника явно выходило за пределы его разумения. — А вот почему не больно, этого он и сам, очевидно, не знает, — упредил ее следующий вопрос.
Девушка давно обратила внимание, что голова этого грозного воина, которого она побаивалась каким-то мистическим страхом, почему-то всегда была склонена на правое плечо; возможно, потому, что когда-то он был ранен в шею, на правой стороне которой и пролегал неглубокий, но угрожающе багровый шрам.
— Однако же так не бывает. Огонь должен пожирать все, что подлежит горению.
Норманн тяжело перевалил голову с правого плеча на левое, как делал всегда, когда затруднялся ответить на какой-то из множества невероятных вопросов великой княжны.
— Потому и говорю, что жечь его нужно целиком, — прогромыхал он после небольшой паузы своим рокочущим басом. — На костре. Всего и сразу.
— Считаешь, что юродивых следует сжигать? — Она спросила это без ужаса и укора, со спокойствием истинной правительницы, готовой выслушать любой разумный совет своего придворного.
– Вместе с его зловонными шкурами и прочим рваньем.
– Только потому, что он умеет стоять на раскаленной печи? — все с тем же поразительным спокойствием уточнила юная княжна.
– Будь я правителем Руси, я погнал бы всех этих бездельников-монахов и всяческих юродивых на первую же сечу с врагом. Впереди войска. Не столько устрашая противника, сколько очищая от этой скверны человеческой собственную землю.
Монахи, до сих пор молчаливо внимавшие видению юродивого, поспешно поднялись и, косясь на рослого варяга, на кольчуге которого ржавели в костяных ножнах короткие кинжалы, которые тот способен был метать во врага с непостижимой силой и точностью, побрели прочь. Однако, дойдя до угла монашеской житницы, за которой начиналась усадьба одного из бояр со всевозможными флигелями и жилыми постройками для охраны и слуг, они все же остановились, чтобы дослушать пророчество Никония.
— Молитесь же мне! — словно бы именно их призывал юродивый. — Молитесь и внемлите словам моим! — всем телом содрогался инок от каждого произнесенного слова, будто бы из гортани его не звуки слетали, а изрыгались библейские каменья для избиения грешников. — Ибо не я слова сии глаголю, но силы небесные порождают их. И то, что мысленно вижу я в минуты сии, не для себя зрю, но для вас. И прозрение мое есть спасительно ангельское, вселенское…
— Истинно так, истинно так! — взволнованно подтвердил Дамиан, высокий, худощавый монах, с загорелым, пока еще не тронутым тленом кельи, молодым, всегда озаренным внутренней добротой лицом.
Весь облик этого инока-дулеба в самом деле излучал нечто такое святостно-славянское, что пришлым грекам и норманнам не раз приходилось улавливать в ликах некоторых икон княжеского дворца и Печерской лавры, словно бы списанных с юношеского лика Дамиана.
— …Великие беды грядут для всех, на земле нашей сущих. Великие скорби земные ожидают нас, — все еще изощрялся в словесах своих заумных юродствующий странник Никоний, — поскольку, презрев языческо-божественное поклонение дереву и птице, ниве хлебной и ручью животворящему, презрели мы и саму любовь к земле нашей!
«А ведь он прав, этот провидчески юродствующий, но далеко не юродивый странник! — открывал для себя Дамиан. — Много непотребного от того и происходит, что любовь к земле своей презрели. Вот только произошло это не потому, что от языческих богов своих отреклись. Разве язычники не погрязали в войнах? Разве не шли они племя на племя, князь на князя, град на град?! О чем древние летописи твердят? О войнах? О чем сказания предков наших? Тоже о войнах! А вот с какой поры так повелось на земле — этого никто не знает: ни святые, ни юродивые».
— Почему вы не изгоните из княжьего града этого юродивого? — сурово спросил его Эймунд, нервно подергивая рукоять меча. — Почему не изгоняете их из монастырей, из городов и весей своих? Какой от них прок? Лишние рты и разносчики мора.
Монах посмотрел на воина-чужеземца с осуждающей кротостью, однако упрекать в жестокой неправедности не стал. Вместо этого со старческой мудростью вздохнул:
— Не благоговеем мы к пророкам и провидцам нашим, ох, не благоговеем! А все потому, что не способны ни понять их пророчеств, ни поверить им на слово, обращая взоры свои не только на день сегодняшний, но и во времена грядущие.
Ни Дамиан, ни телохранитель княжны не обратили внимания на то, с какой настороженностью прислушивается юродивый к их словам. И с какой признательностью смотрит на монаха. Никоний словно бы осознал, что нашелся человек, вдумчиво выслушавший его и признавший в сказанном не столько земную, сколько высшую, небесную истину. И в осознании этом, мучительно тяжком для души и тела его, вдруг рухнул на землю, а рухнув, рыча и передергиваясь всем телом, вспорол ковер едва поднявшейся весенней травы судорожно сведенными руками.
Бесовские мучения эти продолжались несколько беспредельно длинных, томительных минут, в течение которых Елизавета поначалу не поверила их искренности, решив, что юродивый попросту дурачится. А затем вдруг настолько глубоко прониклась его отрешенностью, что самой захотелось упасть рядом с этим несчастным человеком, чтобы точно так же, по-звериному, рычать, взрыхливая скрюченными пальцами монастырский двор.
Поняв весь ужас и всю неуместность того, что происходит в присутствии княжны, норманн Эймунд бросился к ней и огромной ладонью закрыл не только глаза, но и все личико, лишь тогда юродивый как-то неожиданно быстро и покорно затих.
Назад: 4
Дальше: 6