Глава 2
Узкая щель
Гирин поднес руку к лацкану пиджака, где должен был быть карман кителя, спохватился и вынул пачку документов из внутреннего кармана. Профессор Рябушкин небрежно перелистал справки и удостоверения.
— Я все это знаю, но почему же институт Тимукова отказался от вас? Правда, вы за войну не выросли как ученый.
— Я изменил специальность и стал хирургом. Думаю… — Гирин хотел было объяснить истинное положение вещей, но сдержался.
— Конечно, конечно, — спохватился Рябушкин, — все это послужило для вашей пользы, хорошо для экспериментальных работ, но до докторской диссертации вам куда как далеко!
— Я не претендую на какое-либо заведование и могу быть хоть младшим сотрудником.
— Отлично! — воскликнул с облегчением Рябушкин. — Тогда, значит, прямо в мою лабораторию. Проблема боли в физиологическом аспекте, а для вас — с психологическим уклоном.
И заместитель директора института принялся объяснять существо разрабатываемой им проблемы. Гирин хмурился и, воспользовавшись передышкой в речи профессора, сказал:
— Нет, мне это не подходит.
Рябушкин остановился, как осаженная на скаку лошадь.
— Позвольте узнать: почему?
— Мне кажется неприемлемым ваш подход к изучению проблемы. Болевая сыворотка — средство вызывать боль, вместо того чтобы бороться с ней.
— Да неужели вы не понимаете, что, узнав механизм появления и усиления боли, мы сможем действовать наверняка в борьбе с нею! — с раздражением воскликнул профессор. — Видно, что вы не диалектик.
— Диалектика — вещь сложная, — спокойно возразил Гирин. — Вот, например, может быть и такая диалектика: живем мы еще в далеко не устроенном мире, еще сильна всяческая дрянь, и ваша болевая сыворотка преотличнейшим образом может быть использована для неслыханных пыток. А что касается секретности, то вам, научному администратору, должно быть известно, что секреты в науке лишь отсрочка, тем более короткая, чем более общей проблемой вы занимаетесь. И все это на фоне успехов нашей анестезиологии выглядит неважно.
— Какую ерунду вы городите! — не сдержался профессор. — Так, по-вашему, некоторыми вещами нельзя и вовсе заниматься!
— Есть вещи, которыми нельзя заниматься, пока не будет лучше устроено общество на всей нашей планете, — подтвердил Гирин, — и ученым следует думать об этом. Меня тревожит, например, не слишком ли много кое-где развлекаются с энцефалографами и с лазерами.
— Ну и что?
— А то, что ряд американских физиологических лабораторий занят усиленным изучением прямого воздействия на определенные участки мозга. Вызывают ощущения страха или счастья, полного удовлетворения — эйфории. Пока у крыс и у кошек, но мостик-то ведь узок!
— Послушать вас, так я вредной вещью занят?
— Я думаю, что так.
— И вы не хотите работать в моей лаборатории именно по этой причине?
— Прежде всего по этой.
Профессор некоторое время собирался с мыслями и подавлял негодование.
— Вот какой вы! Но другой работы мы не найдем для вас в институте! Впрочем, нас недаром предупреждали… — Рябушкин умолк, спохватившись, но Гирин насторожился.
— Это о чем же предупреждали, можно узнать? О моем несговорчивом характере?
— Характер — пустяки! Есть кое-что похуже!
— Вот как? Тогда уж извольте сообщить, а то я все равно в партком пойду. Там добьюсь, в чем дело.
Рябушкин поморщился и нехотя начал, постепенно оживляясь:
— Есть такой за вами грешок, что там — целый грех, за это раньше даже врачебный диплом отнимали. Лечили вы одного больного якобы от рака, а на самом деле отравили анестезией, рака-то и не было, а вы такую дозу закатили, что больной умер. Оправдаться-то оправдались перед комиссией, а вот слава хвостом идет…
— Да, вы правы, хвостом! Вот эти хвосты и превращают людей, кто послабее, в пресмыкающихся с хвостом! — отвечал Гирин, вставая. Встал и Рябушкин, избегая смотреть ему в глаза.
— Приглашение, которое вам послали, мы аннулируем! — крикнул профессор вслед уходившему.
— Я сам позабочусь. Прощайте. — И Гирин прямо от замдиректора института направился в министерство.
— Я вряд, ли смогу вернуться, не игрушки — сорвали с дела, демобилизовали для научной работы. Но могу принять любое назначение — подальше, если уж не гожусь для Москвы, — говорил Гирин начальнику отдела кадров.
— Кто вам сказал, что не годитесь? Рябушкин?
— Не только. Разве не отделались от меня в тимуковском институте? Ну и Рябушкин — после отказа работать в его лаборатории.
— Да, да. Но это еще не последняя инстанция. Найдем для вас хорошее дело. Сейчас пригласим нашего консультанта, профессора Медведева — может быть, знаете?
— Слыхал…
— Здравствуйте, доцент Гирин, — приветствовал его маленький подвижный профессор, по виду никак не соответствовавший своей фамилии.
— Какой же я доцент, никогда не преподавал, только в госпитале!
— Все равно, раз вы кандидат медицинских наук. Извините, я уж привык табель о рангах в науке свято соблюдать. Обижаются люди, ежели назовешь не так. Ну, не будем терять времени. Вы, как и я, невропатолог, а с вашими статьями по психофизиологии я знаком. Наверное, и сейчас о том же мечтаете?
— После войны еще больше. Но…
— Теперь не те времена.
— Как бы не так! Инерция велика. Вот и за мной хвост какой-то тянется, как сказал мне Рябушкин. Откуда он знает? Я, конечно, рассказывал о своей практике товарищам по работе. Видимо, кто-то нашел нужным написать вам сюда. Еще Лев Толстой упрекал русскую интеллигенцию в «неистребимой склонности писать доносы» — его собственная формулировка.
— Положим, вы это слишком! — в один голос воскликнули оба собеседника. — Ведь знать людей-то надо.
— Только по делам, а не по хвостам. Мы не крокодилы, у тех, наверное, в почете тот, у которого хвост длиннее. Разрешите мне рассказать вам одну короткую историю. Можно? — И на согласный кивок начальника кадров Гирин продолжал: — Вы знаете, что еще в прошлом столетии ученые-археологи в Египте раскапывали Тель-эль-Амарну — развалины столицы фараона Эхнатона. Особенного фараона, реформатора религии и общественной жизни. Нашли громадный архив папирусов или чего еще там, на чем писали в те времена, всего несколько тысяч документов, книг, записей — целую библиотеку дворца фараона. Ученые набросились на нее, как коршуны, — библиотека за полторы тысячи лет до нашей эры, да еще в эпоху реформ! Нашелся ключ ко всей истории, науке, религии Древнего Египта. Кропотливая расшифровка иероглифов продолжалась до двадцатых годов нашего века. И что же? Никаких данных о науке, жизни, даже религии. Тысячи кляуз! Не ручаюсь, точно ли помню, но примерно так — шестьдесят процентов доносов, сорок процентов униженных просьб пожаловать, что тогда жаловали холуям — землю, дачу, рабов, не знаю уж что. Это было три с половиной тысячи лет назад! А сейчас, да еще в, первом социалистическом государстве мира, надо, чтобы даже памяти о таком не осталось. Прежде всего надо покончить с этим хвостом старого мира.
— Хорош! — кивнул на него Медведев. — Ежели всегда вы так задиристы с коллегами, то и неудивительно. Еще не то напишут!
— Важно не то, что напишут, важно, чтобы…
— Ладно, понятно. Но вы все-таки расскажите, что это был за случай. — Гирин начал без воодушевления:
— До войны, когда я работал в Вологодской областной больнице… — А в памяти уже возникли все подробности его неудачи.
…Побывав на консультации в районе, он на обратном пути заночевал в небольшой деревне на областном тракте. Около часу ночи его разбудили двое детей из соседней деревни, прибежавших сюда в надежде на помощь проезжающих.
— Отец заболел, слышь-ко, сильно-т как, муценье глядеть, — объясняла запыхавшаяся белобрысая девчонка, в то время как мальчик лет двенадцати, ее брат, исподлобья и с детской надеждой смотрел на сонного Гирина.
Из расспросов выяснилось, что вечером у отца на щеке вдруг появилось красное пятно, началась сильная боль, так что здоровый сорокалетний мужик иногда «криком кричал». А пятно стало красным как уголь, и смотреть на него было никак невозможно…
— Почему невозможно? — тщетно домогался Гирин, перебирая в памяти все, что он знал о нарывах, гангренах и прочих гнойных заболеваниях.
— Скорее, дяденька доктур, очень муцается он, — торопила девчонка, пока Гирин одевался и проверял свой медицинский чемоданчик, в котором возил все нужное для первой помощи.
И вдруг Гирина осенило — его отличная память не подвела и на этот раз.
— Слушай, — задержал он метнувшуюся было к двери девочку, — я знаю, почему невозможно смотреть на пятно. Только говори верно — пахнет?
— Ой, как пахнет-то, — все внутри переворачивается!
«Так и есть, нома, или водяной рак, одно из заболеваний, с которым врач-неспециалист сталкивается раз в жизни, а то и совсем не встречается!» — соображал Гирин, спотыкаясь в темноте, стараясь не отстать от проворных ребят.
Нома — редкое заболевание гангренозного характера у детей и лишь в совершенно исключительных случаях у взрослых. Воспаление начинается на слизистой оболочке рта и быстро выходит наружу в виде небольшой опухоли ярко-красного цвета, от которой в разные стороны расползаются валикообразные отростки. Вдоль отростков живая ткань распадается в густую жидкость с невыносимо тяжелым запахом.
Буквально на глазах большой участок тела может распасться, обнажая кости. Нома сопровождается иногда ужасной болью, иногда, наоборот, протекает при пониженной чувствительности. Гирин силился воскресить в памяти случаи выздоровления от номы, но таких не было. Только при срочном вмешательстве хирурга, если нацело иссекался весь пораженный участок и еще большая область вокруг него, тогда страшный водяной рак оставлял свою жертву искалеченной, но живой.
И если его ждет действительно нома, то что он может сделать? В то время он не занимался хирургией, кроме несложных вскрываний нарывов, лечения переломов, извлечения заноз — всего того набора простых ран, с которым приходится иметь дело каждому врачу, подающему первую помощь. Скальпель, турникет, ножницы, пинцет — вот и весь набор в его чемоданчике.
В хорошей — чистой избе его встретила насмерть перепуганная женщина. Сам хозяин метался на постели, издавая приглушенные стоны. Рубаха взмокла от пота, так же как и полотенце, наброшенное на плечо и шею. Капли пота выступили и на лбу под спутавшимися и взмокшими волосами. Маленькие, глубоко запавшие глаза взглянули на Гирина с такой радостной верой, что тот постарался прикрыть смущение бодрыми словами: «Ну сейчас посмотрим».
Страшная вонь, не похожая на то, с чем ему приходилось встречаться прежде, ударила Гирину в нос. Он постарался сдержать тошноту и не дышать, но запыхавшемуся после быстрой ходьбы этот запах так и лез в ноздри. Да, все было так. Красная опухоль с короткими тупыми отростками находилась на левой щеке, снизу, почти у самого угла нижней челюсти, а самый большой отросток уже достиг края надключичной ямки, рассекая кожу неширокой бороздой, на дне которой смутно просвечивала кость. Достаточно было минутного осмотра, чтобы убедиться в том, что для иссекания номы требуется сложная операция, которую районный хирург, вероятно, проделает с уверенностью. Но пока больного довезут в больницу, опухоль сильно разрастется, и тогда понадобятся оборудование и персонал областной клиники. Пока доставят в клинику… Гирин оборвал сам себя, сочтя, что не имеет времени для бесполезных рассуждений. Чтобы спасти больного, надо было или немедленно доставить его в больницу, или… или замедлить развитие опухоли. Доставить немедля было нельзя, значит, оставалось одно — замедлить! Как? Если перерезать все ткани вокруг пораженного места? Но на какую глубину идут отростки? И какая гарантия, что они не перейдут через разрезы?
Гирин уселся на подставленный стул и задумался. Вся семья стояла по углам избы в молчаливом оцепенении, и даже хозяин перестал стонать, следя за врачом.
А тот, напрягая все душевные силы, пытался найти верное решение. Враг, с которым он столкнулся, был настолько страшен, что нельзя было допустить неточности решения. Сам не чувствуя большой уверенности, он потребовал горячей воды, чистую простыню, раскрыл чемодан и взял шприц — в заранее стерилизованной коробке. И в тот самый момент, когда он раскрыл коробку, его вдруг точно встряхнуло. А может, вместо рассечения тканей инъецировать их новокаином? Может быть, уместно что-то вроде новокаиновой блокады? Если нома — вирусное заболевание, то все равно воспаление не должно происходить без участия нервной регулировки! А если так — новокаин затормозит процесс настолько, чтобы успеть в операционную. Самое плохое — неизвестно, насколько глубоко проникает опухоль: ведь барьер из анестезированной ткани надо создать и под опухолью! Надо много анестетика — не беда, он взял целую коробку.
Медлительная неуверенность слетела с Гирина. Короткими повелительными фразами он начал отдавать распоряжения. Запрягать лошадь и ждать его с больным. Бежать на тракт и останавливать там первую проходящую машину чем угодно: мольбами, деньгами, угрозами — весь вопрос был в том, чтобы эта машина случилась теперь же, а не тогда, когда окончится действие лекарства. Уверенно он приступил к анестезии, шаг за шагом пропитывая ткани, вспоминая, чему учили Спасокукоцкий и Вишневский. Скоро бледное кольцо окружило опухоль онемелым, нечувствительным валиком. Больной перестал метаться, улыбнулся, попросил молока.
Все шло удачно — и машину остановили на тракте, и быстро привезли больного, и доехали до рассвета до больницы, и хирург готов был сделать иссечение, но… больной погиб от коллапса через каких-нибудь полчаса после приезда. Гирин так и не смог установить, что именно случилось — была ли у больного аллергия к новокаину, или анестезированная область захватила аномально проходившую крупную веточку десятого нерва, или вообще он впрыснул количество анестетика, оказавшееся больному не под силу, хотя тот и выглядел крепким человеком. Но самое важное — опухоль не только не прогрессировала, а сократилась настолько, что хирург и главврач больницы отказались подтвердить диагноз номы! Получилась большая неприятность: как будто Гирин ошибся в диагнозе и отравил больного ненужно большим количеством новокаина, вдобавок впрыснутого неумело! Гирин сумел доказать свою правоту, представив анализ опухоли и разъяснив мероприятие, но все же сомнение оставалось и потащилось за ним, как пресловутый крокодилов хвост. И обвинявшие и оправдавшие его врачи еще не сталкивались с номой. Все рассуждения носили теоретический характер.
Оба министерских-работника внимательно выслушали его рассказ и молча переглянулись. Скрывая улыбку, Медведев спросил:
— А правда, что вы еще студентом лечили кого-то с помощью нагана?
— Не нагана, а с помощью Аствацатурова, — возразил горячо Гирин. — Видите, вам и это известно!
— Но вы ведь никогда и не скрывали?
— Нет, конечно. Только все это было так давно! Никто не отозвался на вызов в тоне Гирина.
— Так, — произнес, помолчав, начальник отдела кадров. — Знания и способности у вас, видимо, большие, и вы нужны в исследовательских институтах, а вот… — говоривший умолк.
— Досказывайте, раз начали.
— Сами понимаете или позже поймете. Что вы скажете, профессор?
— Я полагаю — направить в ту физиологическую лабораторию, о которой я вам говорил. Пойдете младшим сотрудником в сравнительную физиологию зрения? — повернулся он к Гирину.
— Пойду… пока, — равнодушно согласился тот.
— Что значит «пока»?
— Пока не будет создана специальная психофизиологическая лаборатория, необходимость которой докажу и добьюсь организации!
— Ну вот и хорошо, — заключил начальник отдела кадров.
«Неудачно началось у меня в Москве, — раздумывал Гирин, оглядывая свою комнату с кое-какой приобретенной наспех мебелью. — Провалилось дело с работой в нужном мне институте. Безденежье не дает возможности реставрировать статую Анны и привезти ее на выставку. Художники сказали, что выставят, если я возьму на себя все расходы. И на том спасибо».
На другой день Гирин отправился в геологический институт, где работала едва ли не половина тех геологов, которым наша страна обязана рудами и нефтью, углем и алмазами, бокситами и цементом. Гирин шел по темным, заставленным шкафами коридорам, с волнением читая на дверях известные по газетам фамилии и негодуя на тесноту устарелого здания постройки тридцатых годов. Андреев встретил его в проходе разгороженного шкафами кабинета. Гирин подумал, что эта узкая щель никак не подходит человеку, вся жизнь которого прошла в просторах казахских степей, бесконечных болотах сибирской тайги, высях Алтая и Тянь-Шаня. Геолог, должно быть, прочел его мысли, потому что, слегка усмехнувшись, сказал:
— Это не беда, после тайги хорошо сидеть потеснее. Устанешь, знаете, когда полгода без стен — трудно сосредоточиться.
— Вы все тот же, — приветливо, но не принимая шутки, ответил Гирин. — Бывает ли у вас то, что вы назовете бедой?
Геолог заулыбался еще шире и вдруг сердито стукнул по столу.
— Как же нет беды? Беды нет только разве у полных идиотов. Есть такие — всем довольны… а вот у меня! — Андреев распахнул высокие створки простецкого фанерного шкафа, открыв две колонки некрашеных лотков.
В полутемной глубине замаячили угловатые куски горных пород. Даже на неопытный взгляд Гирина камни удивляли разнообразием: то угрюмым темно-серым, то теплым красным, желтым цветом, то сочетанием разнокалиберной пятнистости. Какие-то блестки, серебристые и черные, огоньки маленьких кристаллов — зеленых, розовых, синеватых — слабо мерцали в кусках камня, как бы поддразнивая Гирина и укоряя в невежестве.
— Видите, все полно! — крикнул Андреев, и Гирин сразу понял, что геолог действительно говорит о самом наболевшем. — И здесь, и в коридоре, и на складе, паршивом складе тоже. А здесь каждый из этих, для вас простых, камней — редчайшая вещь. Вот эти, — Андреев рывком выдвинул тяжеленный лоток, — отбиты от скал в почти недоступном ущелье притока Индигирки. Мы, надрываясь, несли их в заплечных мешках, перегружали на оленей, мчали на плотах через бушующие пороги. А эти — с вершинного гребня… хм, одной громаднейшей горы — я и сам не знаю, как удалось спуститься с грузом образцов. А эти — чтобы добыть их, мы поднимали лошадей на веревках на отвесные кручи ригелей — перегородок в ледниковых ущельях… Там, в левом шкафу, — мы вывезли их сквозь страшные пески из хребта, от которого четыреста километров до ближайшей воды… А вот там — из жарких болот Африки — первые, которых коснулась рука ученого, а не равнодушные пальцы белого проспектора, стремящегося лишь к обогащению!..
Гирин с уважением осматривал стойки с рядами одинаковых лотков.
— Неужели негде хранить? — спросил он. — Как же это?
— Негде! Когда-то, в первые пятилетки, нам отчаянно не хватало геологов. И мы посылали на ответственные работы студентишек со второго курса… а уж дипломники, те чуть ли не в начальниках групп ходили. Конечно, съемка получилась пестрая и коллекции были собраны разной ценности. С тех пор утвердился взгляд, что геологические коллекции хранить не следует — надо слишком много места, документировали карту, представили пробу — и долой. До сих пор не переломить заскорузлой косности. А по-моему, та сумма труда, которая затрачена на то, чтобы проникнуть в недоступные места, вынести оттуда эти камни, — уже сама по себе заслуживает сохранения. Мало ли что когда понадобится — ведь всех маршрутов и экспедиций не повторишь, — полстолетия пройдет, пока кто-нибудь опять явится на то же место! Так неужели нельзя построить — тьфу, дрянь! — большой каменный сарай с несколькими отопляемыми кабинетами и сделать для страны настоящее хранилище? При нашей теперешней технике — ерунда, дешевка, а какие ценности будут сохранены. Только построй с расчетом — с запасом места, иначе через пять лет повторится то же самое.
— Совершенно ясно! Одного не пойму: как же это не очевидно вашим большим деятелям? Ведь по современным масштабам вопрос в самом деле пустяковый!
— Верно, что пустяковый. Но его не возьмут отдельно, а вместе с целой кучей других — и выйдет, что еще не время, — пробурчал Андреев. — Беда в том, что академики наши давно перестали сами собирать коллекции в поле. Нас, старых геологов, дразнят суевериями, якобы мы в таежных путешествиях набрались первобытности от шаманов. Не выступаем в маршрут в понедельник, опасаемся зловещих мест и чересчур ценим собранные каменья. Те, кто всю жизнь проводит в городах или курортах, всегда под защитой крыши, стен, света и тепла, даже не представляют, как необъятен ночной простор степи и тайги, как опасен каждый шаг в темных горах, как грозно ревут волны во время бури в открытом море или когда река, стиснутая ущельями, бешено хлещет пенными струями о камни порогов. Кто знает опасности камнепада или морозной вьюги, тот понимает, что даже самая хорошая выучка и знание дела, самый широкий опыт не могут застраховать от непредвиденной катастрофы в океане громадного, еще мало познанного мира вокруг нас. Потому мы цепляемся за каждый вынесенный из маршрута образец, каждый набросок карты, а идиотская сарайная экономия отнимает от нас драгоценные документы труда и риска…
— Эге, я посмотрю, у каждого своя беда, даже у таких столпов науки, как вы!
— Жизнь, что поделаешь! — Геолог успокоился так же внезапно, как рассердился.
Гирин помолчал и тихо, точно самому себе, сказал:
— Завидую вашему характеру. Мы в психологии называем это хорошо сбалансированной личностью. Быстрое торможение и приход в норму.
— Должно быть, привычка к самым различным невзгодам, — ответил Андреев и почему-то вздохнул. — Если бы вы попутешествовали столько, сколько я, в первые годы Советской страны, в первые пятилетки, при еще мало развитом транспорте. Одному богу, да разве еще черту, известно, сколько томительных часов и дней я провалялся на почтовых и железнодорожных станциях, пристанях, аэродромах! Сколько убеждений, угроз, мольбы, чтобы своевременно отправить свою экспедицию, отослать груз, вывезти людей домой. Что перед этим таежные невзгоды — пустяки, в них зависишь от себя, своего здоровья, смекалки и крепости. А вот когда вы попадаете в зависимость от человека, да еще нередко плохого… — геолог поморщился, — черт его знает, случайность это или закономерность, что там, где надо иметь дело с людьми, с их нуждами и заботами, там попадаются как раз дрянь людишки. А будь моя, на то воля, подбирал бы совершенно особых людей, чтобы выслушивать человеческие нужды и просьбы в жилотделах, собесах и, уж конечно, для геологов — на транспорте. Да еще ставил бы над ними этакую независимую и вдумчивую инспекцию с беспощадными правами, вроде Рабкрина прежних лет!
— Вижу, что натерпелись! — рассмеялся Гирин, а геолог вспыхнул негодованием.
— Представьте на минуту — большая река в тайге. Пустынные берега в неглубоком восточносибирском снегу, ранние морозы крепчают по ночам, и река туманится паром, а по ней с громким шорохом ползет, теснится, а на быстринах мчится шуга. Со дня на день река станет — тогда всей экспедиции, только что выбравшейся из тайги, придется два месяца ждать санного пути по реке.
— Почему два месяца? Ведь вы сами сказали, что река вот-вот…
— А потому, что шиверы, перекаты и порожистые места много позже покроются льдом, по которому можно будет возить грузы. Другого пути нет, разве что оленьими нартами, но в охотничий сезон, наступающий для орочонов — оленных людей, не скоро соберешь такой караван, чтобы вывезти все: людей, грузы, имущество, коллекции — вот эти самые, которые негде хранить. Такая ситуация! Что получается, когда к поселку причаливает последний пароход? Всякий знает, что он последний, что переполнен до отказа, а люди рвутся, только бы попасть. Сибиряки-таежники — народ серьезный и здоровый, поэтому капитан ставит к трапу отборных Матросов, человек по шесть. Парни могучие и прямо-таки озверелые от постоянных атак в каждом поселке, на каждой пристани. Какой тут выход?
— А он есть?
— Есть! Часть моих ребят-рабочих всегда остается в поселке — или чтобы идти в тайгу в обрат, или ждать санного пути, а пока поработать в жилухе. Вот эти ребята с добровольцами из местных жителей, кому поставлена соответствующая порция, нагло прут на трап и завязывают с матросами пустяковую, но упорную драку. На помощь сбегается вся команда с капитаном во главе, драка разрастается, подходят подкрепления из кандидатов в пассажиры. Вконец озлобившийся капитан приказывает отваливать, и, когда пароход уже ушел от поселка на середину реки, пробившись сквозь свежие забереги, обнаруживается на нем наша экспедиция.
— Это как же?
— А драка на что? Пока команда занята ею, мы с речного борта пристаем на лодке, в момент выбрасываем на пароход наш груз, укрываемся где-нибудь за трубой или за кучей палубного груза, а лодка быстренько уходит.
— Но что же капитан, когда вас обнаружат?
— Есть или был раньше неписаный закон, свято соблюдавшийся на всех таежных реках: сумел забраться на пароход — никто не смеет с него прогнать. Да оно и понятно! Высадить людей где-то на берегу среди тайги на застывающей реке — это подвергнуть их смертельной опасности. А возвращаться еще хуже: нельзя терять и часа — пароход может зазимовать. Так и получаются законы — из жизненной необходимости… — Геолог помолчал, взглянул на часы и спросил: — Так что у вас за дело?
— Оно небольшое: одолжите мне рублей триста, только вот что плохо, месяцев на пять.
— Ничуть не плохо! На сберкнижке есть, понадобятся не скоро. Все геологи покупки делают осенью, по возвращении из экспедиций — многолетняя привычка.
С молодости весной — пустой, а из тайги — с мошной. Как же быть? Самое лучшее — приходите сегодня вечером. Чаю выпьем, настоящего, крепкого. В Москве измельчал народ, даже геологи пьют пустяки какие-то вместо чая.
Гирину очень нравилась жена Андреева, Екатерина Алексеевна — совершенная противоположность мужу. Крепкий, невысокий, очень живой геолог и крупная, дородная, как боярыня, жена составляли отличную пару. Спокойная, чисто русская красота Екатерины Алексеевны, чуть медлительные, уверенные ее движения, пристальный и проницательный взгляд ее светлых глаз, грудной глубокий голос — Гирин, шутя сам с собой, думал, что он влюбился бы в жену приятеля, не будь она так величественна. Он любил редкие посещения их заставленной книгами квартиры, уют и покой этого приспособленного для работы и отдыха дома. Стремительная, резкая речь Андреева выравнивалась неторопливым, едва заметно окающим говорком жены (родом из древнего Ростова Великого), когда она, с вечно дымящейся папиросой в тонких пальцах, успокаивала и смягчала юмором суровые или грубоватые слова геолога. Всегда мало евший Гирин уходил от четы Андреевых едва дыша — уму непостижимо, когда успевала очень занятая Екатерина Алексеевна (она была известной художницей) готовить столь вкусные яства и в таком невероятном количестве.
На этот раз Андрееву не пришлось «подкормить» Гирина — жена была в отъезде, а дочь Рита, студентка, «скакала где-то по чужим дворам», по выражению геолога. Однако темный как смола чай был заварен на славу.
— Ну, жду рассказа, — строго сказал Андреев, наливая по второй пиале из опалово-прозрачного фарфора — лишь Андреевы ведали, какой страны и какого века.
— Рассказывать пока нечего, — неохотно откликнулся Гирин.
— Как так? — вскинулся геолог. — Если мой старый приятель, достигнувший определенных высот в своем врачебном положении, вдруг появляется в Москве, где у него ни кола ни двора, да еще бросается занимать деньги, не нужно быть мудрецом, чтобы понять серьезный поворот судьбы. Ясно как день — поворот этот связан с возвращением в сферы теоретической науки. И утверждаю: после разрыва с женой все еще ходит в холостяках — женатый человек не будет так «очертяголовничать». Он позаботится о твердом окладе, квартирке, перспективах. Что скажете о вашем новом роде занятий? Удалось ли вам организовать… как это, помните, что вы давно хотели, — физиологическую психологию?
— Как вы запомнили? Ведь я писал вам об этом десять лет назад.
— Запомнил, потому что интересно и еще потому, что писали с чувством обреченности. Я не в насмешку, так запомнилось, не смыслом, а ощущением. А сейчас вы снова приехали, чтобы добиваться уже здесь, в столице?
— На этот раз — да! Но обреченности нет, даже странно — почему? Ничего еще не сделал, скорее пока неудача, а уверенность есть.
— Я понимаю почему. То, что проницательные люди предчувствовали уже давно, это гигантское восхождение науки, ныне начинают понимать все!
— Вы правы! Каждому стало ясно, что наука поможет обеспечить будущее его детей, создаст все нужное для того, чтобы прокормить, одеть и предохранить от болезней всю массу растущего населения. Стало очевидно, что мы должны строить будущее по законам науки, иначе… — Гирин прервал себя выразительным жестом.
— Этот гимн науке был бы верен, если бы не было и другой ее стороны — термоядерных бомб, например. Однако и тут ее сила тоже ясна! Но я хотел сказать, что нет наук бесполезных, что существовавшее совсем недавно их деление безнадежно устарело. Даже самый прозорливый человек не сможет теперь разграничить исследование важное от неважного. Эта ваша психофизиология, казавшаяся до войны вам самому еще далекой от применения, теперь, должна стать важнейшей отраслью биологии и медицины.
— Совершенно верно! Новая жизнь создает новые потребности, новые машины требуют новых людей, умеющих владеть своей психикой. Да и психику эту надо тренировать, укреплять, развивать. Но нам, материалистам, очевидно, что психика основана на физиологии, возникает и вырастает из нее, — следовательно, прежде всего нужно изучать их взаимосвязь, а она сложнее и устойчивее системы автоматизирования, то есть рефлексов. А мы, биологи, оказались беспомощны, не подготовлены к изучению работы мозга. Оперировали почти мистическими понятиями — разум, воля, эмоции. Пока физики и математики не показали, не ткнули носом в кибернетику. Тогда и стало ясным, с какой наисложнейшей постройкой нам приходится иметь дело. Но создать институт, посвященный психофизиологии, еще не догадались, а надо бы несколько таких научных центров.
— А все же я дам пинка вашей самомнительной науке, — усмехнулся Андреев. — По части зависимости от среды, связи с ней и значения всего этого для психологии и морали она все забыла!
— Верно! Лучше сказать — не дошла, — помрачнел Гирин. — Однако уже поздно. Мне всегда интересно с вами, и я забыл о времени. Еще чашку испить, и пора шагать. Теперь я с капиталом и завтра же приступлю к исполнению одного долга.