Книга: Лезвие бритвы (илл.: Н.Гришин)
Назад: Глава 4 Торжество тигра
Дальше: Глава 6 Сады Кашмира

Глава 5
Тропа тьмы

После спада жары Рамамурти собрал свои наброски скульптур Кхаджурахо и направился в поселок у храмов к Анарендре и его учителю. Он нашел знаменитого гуру сидящим на ковре в затененной комнате гостиницы.
Учитель хатха-йоги Шарангупта Джанах скорее походил на добродушного буйвола, чем на мудреца. Его облик несколько разочаровал художника. Обритая наголо круглая голова и чудовищные мускулы шеи, отходившие прямо из-под ушей к внешним углам плеч, никак не создавали впечатления интеллектуальности. Не менее могучие мышцы проступали под тонким полотном вполне современной рубашки. Шарангупта был выше среднего роста, но массивность корпуса делала его приземистым. Только когда Даярам присмотрелся к блестящим, чистым, как у ребенка, глазам этого человека, которому не могло быть меньше сорока пяти лет, он увидел в них острый ум, юмор и наблюдательность, терявшиеся от ощущения слишком большой физической силы и здоровья.
Шарангупта предложил Рамамурти омыть ноги в бассейне за занавеской, угостил фруктами с чистой водой. Беседа быстро перешла на изыскания Даярама, и хатха-йог очень заинтересовался соображениями о древнем физическом идеале. Шарангупта был уверен, что изваяния Карли, Матхуры и Санчи создавались как портреты живых моделей, а не являлись плодом воображения древних мастеров. Он говорил, что в отдаленные времена физическое воспитание было очень сложным и строгим, так как трудные условия жизни требовали для преуспеяния выдающегося здоровья и крепости. Поэтому многие методы хатха-йоги тогда были во всеобщем употреблении. Лишь после мусульманских завоеваний, а тем более английского владычества, они стали достоянием немногих, окруживших вдобавок эту столь земную науку покрывалом тайны и мистики. Шарангупта показал Даяраму, какие из упражнений способствовали развитию «красоты силы», как он выразился о средневековом каноне, и художник понял, что современная цивилизация почти исключают развитие и умножение его.
Даярам сверился с временем, лишь когда прошло два часа, и ужаснулся своей невоспитанности. Они вышли вместе с Анарендрой, и тот позвал его на минуту в свою комнату, чтобы условиться о встрече на завтрашний день. Даярам не успел еще рассказать другу о встрече с Амритой-Тиллоттамой и своих планах, как в дверь постучали. Вошел плечистый мужчина, державшийся с уверенностью магараджи, явный иностранец, однако хорошо говоривший на урду.
— Я зашел поздороваться, господин Кинкар, и заодно убедиться, что вас устроили удобно. Только что из Бомбея. А, простите, вы не один!
Анарендра представил художника своему «хозяину» — американо-португальцу, продюсеру фильма Стивену Трейзишу.
— Я, как всегда, удачлив, — объявил вновь пришедший. — Мне не хватало здесь именно художника, знающего храмы. О, только для небольшой консультации. Чтобы быть абсолютно уверенным в правильности выбора фона съемки. Вот что, господа, мы деловые люди, любим быть на короткой ноге со сверстниками. Пойдемте ко мне. Выпьем, поговорим… Впрочем, простите, знаю, что у индийцев это не принято, но чай и лимонад у меня великолепны. Вы оба художники, так проведем консультацию поскорее. Кстати, завтра вечером начнем съемку ваших эпизодов, хорошо?
Даярам, немного ошарашенный потоком быстрых слов, вопросительно посмотрел на друга. Анарендра, любезно улыбаясь, отказался под предлогом коллоквиума с учителем. Тогда американец повернулся к Даяраму. Художнику нестерпимо захотелось посмотреть поближе хозяина Тиллоттамы.
Даярам согласился.
Узнав, что художник живет в деревне, Трейзиш повел его прямо к себе, и он едва успел условиться с другом о встрече на завтра.
Трейзиш занимал два соединенных вместе номера, убранных коврами и низкими столиками «могольского стиля», который создает иностранцам иллюзию «Востока». В комнате, оборудованной под гостиную, было душно. Деревянные крылья двух вентиляторов не могли разогнать теплый воздух, пропитанный запахом табака, алкоголя и крепких духов. Навстречу поднялся большеголовый человек афганского типа, в темно-красной феске, с лицом, изборожденным морщинами.
— Я поджидал вас, сэр. — Голос, хриплый и громкий, сразу вернул Даярама к моменту ужасного потрясения в храме Вишванатха. — Завтрашний план не меняется?
— Почему? Все идет хорошо. Познакомьтесь, — небрежно проговорил продюсер, — это художник Рамамурти, а это известный режиссер Хамруд.
— Из Пакистана? — преувеличенно любезно осведомился Даярам.
Хамруд, что-то прочитавший в лице художника, посмотрел на него со скрытым подозрением.
— Вероятно, я видел ваши картины на выставках, кажется, помню.
— Не старайтесь вспомнить то, чего не было. Я скульптор, — пояснил Даярам, сам удивляясь своему желанию уязвить пакистанца.
— А-а, — протянул режиссер, показывая полнейшее равнодушие ко всем скульпторам мира.
Трейзиш поспешил устранить натянутое молчание, усадив гостей в глубокие европейские кресла.
— Мы попросим господина Рамамурти посоветовать нам экспозиции и планы, наиболее интересные с художественной и исторической точки зрения.
— Для этого мне нужно знать цель и содержание вашего фильма. А вообще Кхаджурахо снят несколько лет назад правительственной киностудией Индии. Фильм получил первую премию на международном фестивале. Кажется, в Маниле.
— Вот это деловой разговор, я не ошибся в вас! — воскликнул довольный продюсер, хлопая Даярама по колену. — Конечно, мы знаем фильм Вадхвани, и его успех как раз побудил нас выбрать Кхаджурахо. Сигарету? Лимонаду?
Рамамурти отверг первое и принял второе. Трейзиш продолжал:
— Мы производим фильмы не для Индии, а для Запада и для Пакистана тоже. Я считаю самыми выгодными романтические фильмы, с приключениями. Верный сбыт и широкий спрос. Но сейчас зритель стал умнее и требовательнее, его не проведешь дешевыми декорациями в стиле Тарзана или Кин Конга. Нет, мы хотим дать подлинную Индию с ее храмами, джунглями, развалинами…
— А что вы имеете в виду, говоря о романтике?
— Ну, боже мой, о чем мечтает массовый зритель, усталый от угрозы войны, политики, неустойчивых заработков и неопределенного будущего? Надо перенести его в совершенно иной мир, где будут невиданные страны, подземелья с тайнами, факиры с чудесами, прекрасные девушки и отважные героические принцы. Но сейчас, в век путешествий, реактивных самолетов, телевидения и спутников, уже трудно заставить зрителя поверить в то, что это может происходить где-нибудь на нашем шарике. Значит, фильм или должен быть историческим, или уводить в космос, на далекие планеты. Меня не интересует космос, но исторические фильмы — это реальный бизнес, это возможность самой причудливой фантазии, потрясающих приключений. И этот наш фильм будет историческим боевиком. Приключения храмовой танцовщицы — девадаси, похищенной из храма, разрушенного во время мусульманского завоевания Индии, проданной в гарем и спасенной оттуда индийским принцем.
Мы не поскупимся на съемки храмов и подземелий, поедем в Эллору и Аджанту, а до этого проведем месяц у магараджи Рева. Там, где водятся огромные белые тигры. Они поймали несколько штук, и теперь магараджа разводит их в одном из своих заброшенных дворцов в Говиндархе. Как это удачно — тигры прямо во дворце. И еще факиры! Ведь вы уже встретили вашего друга…
Даярам улыбнулся — уж очень сильно отличался облик его тонкого и образованного друга от странствующего факира, хитрого фокусника. Продюсер заметил усмешку художника и весело подмигнул ему.
— Я, конечно, не дурак и понимаю, что ваш друг, как и его учитель, — образованные люди, согласившиеся играть свои роли с определенными целями. Ну что ж, это устраивает их и меня, плюс еще порядочная оплата за затруднения. Время вы, индийцы, кажется, не так цените, как мы, европейцы, и особенно американцы.
— Это не совсем верно. Просто у нас с вами разная оценка событий жизни, и многое, чему вы придаете значение, не интересует нас.
— Однако деньги — они нужны всем?
Рамамурти пожал плечами. Вступать в дискуссию с бизнесменом показалось ему бессмысленным. Он начал называть интересные точки съемки, показывая зарисовки, фото и планы храмов. Режиссер, вначале слушавший скептически, стал одобрительно постукивать пальцами по столу и кивать головой, непрерывно дымя сигаретой. Хозяин подливал ему и себе какой-то крепкий напиток. Режиссер делал торопливые отметки в съемочном плане и еще каких-то листах.
— Ай, хорошо, аччи! — воскликнул Хамруд, когда Даярам кончил. — Вы верно поступили, бара-сагиб, найдя умного муртикара. Но я пойду, с вашего разрешения. Салаам!
Даярам тоже поднялся. Трейзиш энергично запротестовал.
— Мы еще не рассчитались!
— Ничего не нужно. Для меня это не составило трудности, а время — мы, индийцы, его не ценим, — улыбнулся своей открытой улыбкой художник.
— Но тогда позвольте же угостить вас чаем! Не отказывайтесь, иначе вы просто обидите меня. Я же принял вашу помощь!
Трейзиш позвонил в колокольчик и что-то негромко сказал явившемуся слуге.
— Сейчас вы познакомитесь с нашей звездой, исполнительницей роли девадаси. Ее зовут Тиллоттама — это, конечно, только псевдоним, но он хорош… Что с вами? Вы боитесь женщин? — Даярам уже овладел собой.
— Пустое, у меня иногда случаются боли в сердце. Они быстро проходят!
— Ручаюсь, что сейчас вы получите сердечную боль, которая не скоро пройдет, — громко рассмеялся хозяин, уже немного захмелевший.
Художник, у которого все внутри затрепетало, попросил сигарету. Трейзиш протянул было портсигар, подумал, отдернул руку и поспешно встал.
— Я угощу вас самыми лучшими, — продюсер достал из ящика стола лаковую японскую коробку, набитую сигаретами в красно-золотой бумаге. Даярам глубоко вдохнул душистый дым с каким-то более резким, чем у обычного табака, привкусом.
Быстро вошедшая в комнату Тиллоттама побледнела и замерла от неожиданности. Хозяин представил гостя, и Даярам неуклюже поклонился, не сводя с нее глаз. Трейзиш внимательно посмотрел на обоих и громко расхохотался.
— Впервые вижу мою дерзкую девочку такой растерянной! Что художник погиб с первого взгляда, то это закономерность. Но ты, Тиллоттама!
Тиллоттама оправилась от неожиданности и быстро заговорила на малаяламе, гневно глядя на художника:
— Зачем вы здесь? Не доверяйте ему ни в коем случае! Это очень опасный человек, помните, Даярам!
Художник ободряюще улыбнулся. Продюсер обхватил девушку за талию, привлекая к себе жестом собственника, и все закипело в душе Рамамурти.
— Честно говоря, если бы я не знал, что это невозможно, я подумал бы, что вы давние друзья. И что это за манера говорить на каком-то собачьем языке в моем присутствии? Что за тайны? Давайте же пить чай, который я обещал мистеру Рамамурти полтора часа назад. Садитесь, наконец!
Тиллоттама наотрез отказалась. Трейзиш равнодушно пожал плечами.
— Я думал, что ты составишь нам приятную компанию. Иди!
Тиллоттама поклонилась и на пороге опять посмотрела на художника глубоким и тревожным взглядом.
— Даярам, эти люди — они совсем другие, чем мы, чем вы. Не доверяйте ему!
Тиллоттама встряхнула голубыми цыганскими серьгами-кольцами и исчезла за дверью.
— Как вы ее находите? — спросил американо-португалец, отвергнув услуги боя и сам разливая чай.
— Вы считаете нужным спрашивать?
— Я не имею в виду ее женских качеств, — сухо сказал Трейзиш, — об этом я могу судить сам. Годится ли она на роль девадаси, как по-вашему?
— Во всей Индии не найдете девушки, более подходящей, — искренне ответил художник. — Она воплощение читрини — женщины-блеска, самой прекрасной в физическом смысле из тех четырех категорий, на какие делит женщин наша древняя литература. Насколько я понимаю, именно читрини больше всего подходят для кино. Недаром она всегда считалась подругой художников и музыкантов. — Трейзиш удовлетворенно хмыкнул.
— Вот видите! Правда, она обошлась мне недешево, в цену хорошей яхты. Едва я ее увидел в ночном клубе, как понял, что эта девушка — редкостный клад… Вы позволите, я к чаю добавлю себе двойного. — Трейзиш придвинул широкую рюмку.
— Я знаком с вашими поговорками и преданиями, — продолжал Трейзиш, — например, шесть обязанностей жены: в работе — слуга, в разговоре — мудрец, в красоте — Лакшми, в стойкости — как Земля, в заботе — мать, в постели — блудница.
— Что вы этим хотите сказать? — прервал его Даярам.
— Ничего, если вы не поняли, что я воспевал качества, знакомые мне в индийской женщине.
— И какое же из них вы находите самым важным?
— Я — таоист и часто прибегаю к лекарству Трех Гор, чтобы снимать нервное напряжение…
Даярам не понял хозяина, хотя по гадкой его усмешке догадался, что он чем-то порочит Красу Ненаглядную.
Рамамурти испытывал странное возбуждение и раздражение. Продюсер сидел, откинувшись и выпятив грудь, не спуская с художника прищуренных темных глаз. Все в его лице с крепкими челюстями, слегка горбатым носом, крупным ртом и высоким гладким лбом дышало уверенностью, столь сильной, что она граничила с наглостью. Рамамурти взял вторую сигарету.
— Мне не совсем понятны выражения «обошлась недешево» и «цена», — начал художник, стараясь говорить безразлично. — Разве в наши дни есть рабыни? И разве закон не карает за торговлю живым товаром?
— Мой молодой друг, вы наивны. Даже в Европе и Америке промышляют этими делами. Утянуть красивую девчонку из деревенской глуши и продать в публичный дом подальше. Что же говорить про ваши дикие страны! Особенно тут поживились во время резни сорок седьмого года. Но я шучу, разумеется, мы, американцы, люди с большим юмором, и это надо понимать! — добавил Трейзиш, заметив недобрый огонек, появившийся в глазах гостя. — Дело обстояло совсем наоборот. Я спас эту девчонку от публичного дома и ночного клуба, сделал киноактрисой.
— Порнографических фильмов?
— Э, да вы знаете больше, чем я думал! Догадливые люди опасны, ха-ха-ха! Но ведь это только с точки зрения цензуры, особенно вашей, индийской, да еще, насколько знаю, русской. Ваш президент комитета киноцензуры выступал в газете и высказывал, что с точки зрения индийца не только нагота женщины, но даже публичные поцелуи недопустимы.
А с нашей, западной точки зрения фильм без секса, без того, чтобы показать красивую девчонку раздетой, — как ваш индийский фильм без пения и танцев! Да ведь и у вас так стало только после мусульманских завоеваний! А до того — кто был смелее во всем мире в вопросах секса, как не индийцы! Посмотрите в окно, на храмы Кхаджурахо! Да, о чем я говорил? Ага, неприкрытая девчонка, и фильм уже попадает в разряд порнографических! И черт с ним! Вы не знаете этого, но частный прокат для любителей у нас ненамного меньше широкого показа для всей публики. А стоимость его значительно выше — доходная вещь!
— Но ведь вы, кроме всего, человек искусства, — возражал Даярам. — Вы должны обладать совестью и вкусом настолько, чтобы видеть цель и грань дозволенного. Можно показать женщину совершенно обнаженной и в то же время кристально чистой и благородно прекрасной. Можно изобразить страсть так, что в ней не будет ничего аморального, да посмотрите вы как следует на те же скульптуры Кхаджурахо. Или вы, европейцы, видите их другими глазами?
Продюсер налил себе еще вина, а художнику — чаю.
— В отношении Кхаджурахо — вы правы. Надо обладать накаленным сексуальным воображением или быть мальчишкой десяти лет, чтобы посчитать их аморальными. Но, дорогой мой, в этом-то и дело. Все фотографы красивых моделей знают, что полная нагота не имеет, ну, как это сказать, мы называем это секс-эппил — полового призыва. Чтобы получить его, надо искусно полураздеть женщину. Без этого снимок не будет иметь спроса, следовательно, успеха. Также и в фильмах — нас вовсе не интересует обнаженность и красота, а только секс-эппил. Пусть это даже будет некрасиво! Для всего есть свои законы, и, поверьте, они нами изучены.
— Охотно верю! — воскликнул Даярам, стискивая кулаки от возмущения. — Изучили, но не поняли, что совершаете преступление? Или вы идете на него сознательно?
— Громкие слова! При чем тут преступление?
— Преступление ваше и вам подобных — в спекуляции на самом лучшем в жизни — на красоте, которая облагораживает и возвышает нас, людей, украшает нашу далеко не веселую жизнь. А вы, вместо того чтобы учить понимать и ценить ее, учите, как втаптывать ее в грязь, как видеть за ней лишь животные чувства самца и самки. Великие боги! Красота — это средство, данное человеку, чтобы возвыситься и отойти от животного, цель, куда стремиться в жизни. А вы пользуетесь ею по изученным вами законам, не возвышая, а принижая и деморализуя людей. Да вы хуже, чем политики! Те лгут и обманывают нас словами, выворачивая все понятия долга, чести, свободы и права на пользу своей группировки, так что у обыкновенного человека голова идет кругом. Убедившись в обмане, он перестает верить словам. Но слова — еще полбеды. Вы подрываете веру в красоту, а это страшная беда для будущего, для тех, кто пойдет по жизни уже смолоду отравленным вашими змеиными произведениями!
Трейзиш слушал Даярама, сильнее прищуривая глаза и дымя сигаретой. Когда художник остановился перевести дух, американец положил ему руку на колено и сказал дружеским, доверительным тоном:
— Прекрасная проповедь! Не воображайте, что я ничего не понимаю. Но вы художник, родившийся с культом красоты в душе, с верным ее чувством и вкусом. А что же делать тому, у кого нет ничего этого, а есть вполне здоровая тяга мужчины к красивой женщине? Только, и не больше.
— Его надо и можно научить понимать красоту. Вы сами сказали: тяга к красивой женщине. Значит, любой человек понимает, что женщина красива? Значит, у него есть понимание красоты, только неразвитое?
— Да, черт побери, любой кули знает, но будь я проклят, если понимаю, как он знает. Инстинкт какой-то!
— Пусть, не все ли равно. Если в каждом есть такой инстинкт, тогда зачем же его хоронить под спудом житейского мусора? И вам помогать этому?
— Черт, вы ловко спорите и чуть было не убедили меня. Пусть вы правы. Но чтобы научить, надо еще заставить человека учиться, а он по природе ленив. А секс берет его за горло, заставляет краснеть и дрожать, забывать обо всем решительно. Вот в чем сила наших фильмов, и именно она решающий аргумент. Что, впрочем, и доказывается спросом.
— Документальная картина о Кхаджурахо тоже имела громадный спрос!
— Не принимаю сопоставления! Она шла широким прокатом. Дайте свободный от цензуры прокат любому из моих фильмов, и я берусь затмить любую картину стократным доходом!
Даярам презрительно отмахнулся.
— Раньше я сам возмущался узостью вашей киноцензуры, а теперь, поговорив с вами, вижу, что иначе нельзя. Нельзя оставлять щель, в которую вы сразу просунете нечистые руки. Нельзя разрешить чистого и здорового эротизма потому, что вы моментально перевернете его в грязное потакание низменным инстинктам. И опомниться не успеешь! Только сейчас я понял, что именно вы и вам подобные порождаете цензуру и мешаете развитию нормального отношения к красоте человеческого тела и половой морали.
— Слушайте, вы! — внезапно разозлился продюсер. — Вы все это говорите и становитесь в красивую позу лишь потому, что в вашей прекрасной стране вы не видите ни одного такого фильма. Сейчас я покажу вам один из моих фильмов, «Ночной клуб», и если он не оставит вас равнодушным и не вызовет отвращения, а, наоборот, увлечет, то сознайтесь в этом! Я люблю этот фильм и вожу с собой копию. Часто он помогает в деловых переговорах. Нет, не отказывайтесь, это неспортивно. Вы сами вызвали меня, и я принимаю вызов!
— Я видел «Ночной клуб» несколько лет назад. Ерунда! — отмахнулся художник, чувствуя, что ведет себя резко, но не может сдержаться.
Настал черед продюсера презрительно расхохотаться.
— Знаю, что вы имеете в виду!.. Вашу сладкую индийскую водичку производства бомбейской студии «Варма». Там эта кинозвезда, Камини, решилась впервые открыть свои ноги, какое потрясение основ! Правда, ноги не плохи, но на этом все и кончается! Согласен, что ерунда!
Слуга принес чемодан с переносным кинопроектором, второй человек — коробки с лентами. Угрюмый и высокий, с короткой бородой, он напомнил художнику провожатого Тиллоттамы.
— Продюсер извинился, что фильм пойдет без звука из-за порчи проектора, который сейчас поздно исправить. Он сделает разъяснения по ходу картины, если в них будет нужда.
Мягко застрекотал аппарат, погас свет, на небольшом экране замелькали синие волны моря и розовые пески берегов.
Даярам, собиравший свои рисунки, уронил два листа. Пока он искал их под столом и укладывал в папку, титры уже прошли. Нагнувшись, художник почувствовал небывалое при его хорошем здоровье недомогание. Зазвенело в ушах, все звуки стали фантастически громкими. Мягкий шум проектора раздавался в комнате, как рокот мощного автомобиля. Голова сделалась странно легкой, а цветная гамма киноленты резала глаза густотой красок. Даярам выпрямился в кресле, стараясь справиться с недомоганием, и увидел идущую по берегу навстречу ему женщину. Что-то радостно-знакомое было в ней, одинокой, развевающей массу распущенных черных волос по ветру, как победное знамя женственности. О, это была Тиллоттама! Одетая в плотно облегающий корсаж из черного, расшитого серебром бархата и шаровары из прозрачного голубого газа.
Даярам окаменел в кресле, борясь с недомоганием, и закрыл глаза.
Лишь когда оборвался шум аппарата и вспыхнул свет, Даярам повернулся к продюсеру и заставил себя спокойно улыбнуться.
— Ну как? — спросил тот, перематывая пленку.
— Пустяки! — как можно равнодушнее ответил художник.
— Пустяки! — возмущенно возопил американец. — Так здесь ведь играет Тиллоттама.
— Я заметил это, — иронически подтвердил Даярам. Продюсер только развел руками.
— Ну, тогда сейчас одна из лучших сцен — после портового кабачка она попадает в роскошнейший клуб города и обольщает миллионера! Смотрите, а я сяду рядом, чтобы объяснить суть дела! Мне кажется, вы ее не уловили.
На этот раз трюк с закрыванием глаз не удался, потому что Трейзиш все время наклонялся к Даяраму, шепча пояснения. Даярам так часто отворачивался, выслушивая продюсера, что тот умолк. Художник применил его хитрость: скосил глаза в сторону, противоположную той, с которой сидел его хозяин. И все же боковое зрение донесло до него часть действия фильма.
Даярам увидел роскошные залы, низкие и просторные, разделенные комнатными садами и выходящие в парк с большим прудом. Герой, арабского типа красавец в черном вечернем костюме, быстро шел по залам в сопровождении угодливо улыбавшегося и кланявшегося толстяка. В зале, отделанном темно-красным шелком, выстроились, как на параде, очаровательные девушки, одетые в одинаковые костюмы разных цветов — если можно было назвать костюмами туго обтягивавшие фигуру кусочки ткани, едва прикрывавшие середину тела и завязанные на спине тремя большими бантами. В стоявшей немного в стороне девушке в красно-золотом шелке с черными бантами Рамамурти сразу узнал Тиллоттаму.
— Как она заметна даже в таком цветнике! — весело сказал продюсер. — Ее сэкс-эппил очень силен, верно? Наши голливудские секс-бомбы перед ней просто бледная немочь! Старик, который выкупил ее и переуступил мне, был хорошим учителем. Она, ручаюсь вам, единственная танцовщица Пакистана, знающая чуть не все позиции ритуала Рати, сколько их — пятьсот или больше? Конечно, глупо делать такое сокровище публичной девкой. Считают, что хорошая проститутка, обученная и обладающая талантом, приносит такой же доход, как небольшой отель или гараж с двумя десятками грузовиков. Но кинозвезда наших фильмов… о, я просто боюсь назвать вам цифру доходов, чтобы не вызвать зависти.
«Если он сейчас не замолчит, я ударю его», — думал художник, стараясь разглядеть в темноте предмет, достаточно тяжелый. Трейзиш замолчал, закуривая. На экране Тиллоттама и герой удалились в восьмигранный маленький зал с большим зеркалом в серебряной раме на каждой грани и широкими диванами вдоль стен.
— Что же вы встали? — спросил продюсер. — Я сейчас включу магнитофон с натуральной записью происходящего.
— Вы негодяй! Самый большой мерзавец, какого я встретил в жизни! — Даярам уже более не мог сдерживаться. Вцепившись в крышку стола, чтобы справиться с головокружением, он рванул провод киноаппарата. Трейзиш зажег свет, закурил и хладнокровно ответил:
— Я не позволю оскорблять меня! Вон отсюда, пьяный щенок, пока цел! Я-то думал, что имею дело с мужчиной, а не с импотентным недоноском!
Непонятное состояние художника спасло Трейзиша от большой неприятности. Продюсер не знал, что худощавый на вид Даярам обладал большой физической силой и регулярно занимался многоборьем. Но сейчас художник едва стоял на ногах. Вне себя от ярости и бессилия он закричал, сразу же пожалев о неосторожных словах:
— Теперь, я все знаю о вас, рабовладелец, растлитель и спекулянт! Правительство моей страны не потерпит здесь вашу гнусную шайку, в сердце Индии. Я позабочусь об этом! Исчезли туги-душители, появились колонизаторы, тоже исчезли. Теперь ползет другая нечисть, душители красоты. Ненавижу вас!
Даярам повернулся и, шатаясь, пошел к двери. Трейзиш метнулся было вслед со сжатыми кулаками, остановился и бросился в кресло с наглым смехом:
— Пошел, цветной пес! Не выдержал, накурился гашиша! Так вы все, прекраснодушные интеллигенты…
Продюсер добавил еще какую-то брань. Даярам ее не расслышал, стараясь поскорее уйти из гнусного места. Так вот в чем дело, этот мерзкий человек угостил его сигаретами с наркотиком! Зачем? Чтобы поиздеваться? Он вначале был искренен… О боги, как трудно идти по прямой! Нет, он не может показаться Анарендре в таком виде! Художник поплелся, медленно переставляя ноги, по направлению к деревне, и путь до храмовой стены показался бесконечно долгим. Он опустился на землю за кустами, сдавливая руками голову. Казалось, она вот-вот разорвется от чудовищно преувеличенных звуков, от гротесковых образов, теснившихся и нагромождавшихся друг на друга, где в диковинном искажении исчезали и появлялись Тиллоттама, Анарендра, Трейзиш, храмы Кхаджурахо.
В это время Трейзиш держал поспешный совет с двумя своими помощниками: патаном Ахмедом, всегда сопровождавшим Тиллоттаму, и желтоглазым балтистанцем в каракулевой шапке набекрень.
— Я видел вашу рани с этим муртикаром еще четыре дня назад, бара-сагиб! — объявил патан.
— О дьявол! Теперь я понял. Сглупил и наболтал лишнее, — бормотал по-английски продюсер, широко шагая по комнате. — Я думал, передо мной обычный простак индиец.
— Можешь идти, Ахмед, а ты, Галиб, останься, — сказал американец на урду.
Едва провожатый Тиллоттамы ушел, как продюсер достал бумажник и вручил Галибу пачку банкнотов по десять рупий. Тот выжидательно и преданно посмотрел на хозяина.
— Убрать муртикара, бахадур?
— Нет, нет! Ни в коем случае, слышишь? Надо действовать по-другому, но не теряя минуты, пока этот одурманенный дурак не добрался до дома.
— Он будет идти до рассвета, бахадур. Памирские сигареты ему не под силу.
Продюсер открыл шкафчик и подал Галибу плоский флакон с виски. Оба склонились над столиком, шепчась, как заговорщики, и в этот момент походили друг на друга, точно братья. Горбоносые, с узкими усиками над тонкими губами, одинаково жестокие глаза…
— Вот ключ от моей машины. Только помни, что убийство вызовет расследование, а на избитого пьяницу всем наплевать!
Даярам, сидевший под деревом в ожидании, пока его тело справится с отравой и мир перестанет колыхаться в преувеличенных чувствах, смутно отметил машину с потушенными фарами, проехавшую по дороге в деревню, повернувшую в поселок. Снова раздался шум машины, приглушенные голоса — вон он, тут! — больно отдались в непомерно остро слышащих ушах. Как смешно эти двое крадутся, оглядываются, словно мальчишки, играющие в разбойников, ха! ха! Даярам закатывался неудержимым хохотом, слезы текли по щекам. Пальцем он показывал на приближающихся людей — какие чудаки!..
Его схватили за ворот, подняли, грубо встряхнули и потащили к машине. Ехали долго, с большой скоростью.
Сигналы встречных машин и рывки торможения учащались — они приближались к большому городу. Еще несколько резких поворотов, фары погасли, и машина, пройдя немного тихим ходом, остановилась. Человек, сидевший на Даяраме, соскочил с его спины и вышел, разминая затекшие ноги. Художник стал приподниматься. Тяжелый удар по виску, и красное море затопило весь мир. Даярам уже не чувствовал, как зверски и методически его били по лицу, топтали ногами.
Бессознательному Даяраму стали лить виски в горло, разжав зубы. Он пришел в себя, закашлялся, отвернулся, но его держали крепко и влили всю бутылку. Со стоном художник пробовал приподняться, но упал снова. Машина развернулась и ушла в темноту.
Даярам пришел в себя лишь в приемном покое больницы Аллахабада. У него оказались сломаны ребро и рука. Вспухшее лицо изуродовали кровоподтеки так, что, когда ему принесли зеркало, художник с горьким отвращением отложил его в сторону. Пьяного «бродягу» полицейский допросил только на третий день, выслушал его с сердитым нетерпением и стал требовать имена членов его шайки. Что мог сказать ему Даярам?
После наложения гипса, несмотря на адскую боль, он просил выпустить его из больницы, а на отказ врачей требовал директора отделения. Дни шли за днями, и Даярам в страшной тревоге подсчитывал возможные сроки пребывания кинобанды в княжестве Рева. Он звал, умолял, вопил до тех пор, пока его не положили в коридор, и тут он удостоился посещения заведующего, который, даже не выслушав как следует, объявил, что Даярам пробудет здесь ровно две недели, а после этого пусть полиция забирают его и делает что хочет. Взбешенный Рамамурти крикнул, что все равно ночью удерет из этого ада. Заведующий усталым голосом отдал какое-то распоряжение, и немедленно дюжие санитары переложили художника в кровать с крепкими бортами и накрыли ее сверху стальной сеткой. Рамамурти понял, что судьба против него, и покорился ей.
В коридоре лежать было даже немного легче, чем в жаркой палате. Следы ударов сошли, и Даярам снова обрел свое красивое мужественное лицо. Оно немедленно сослужило ему службу: санитар поверил ему и согласился на свои деньги послать телеграмму. Собравшись телеграфировать Анарендре в киноэкспедицию, Даярам сообразил, что телеграмма попадет скорее всего Трейзишу. Сообщить родственникам — ни в коем случае! В это весеннее время можно было не застать друзей, а он не мог рисковать единственным шансом. Даярам решил сообщить о себе в университет Агры, где его учитель-профессор должен был читать весенний факультативный курс об искусстве Матхуры. Витаркананда явился, преодолев в восточном экспрессе за пять часов расстояние от Агры до Аллахабада. Все изменилось как по мановению волшебной палочки. Один из богатых учеников профессора дал автомобиль, и, несмотря на запрещение врачей, художник вместе с сержантом федеральной полиции понесся в Реву. Но киноэкспедиция уже отбыла.
Даярам заехал в Кхаджурахо за своими вещами и, главное, в надежде что-либо узнать о Тиллоттаме. В деревне сочли его спешно уехавшим и сохранили вещи, лишь исчезла папка с рисунками, забытая на столе у продюсера. Ничего не оставалось, как вернуться в Аллахабад, где, отечески озабоченный, его ждал Витаркананда. У Даярама началось воспаление растревоженных ран, и профессор, устроив его в хороший госпиталь, улетел в Агру дочитывать курс, а потом увез больного в буддийский монастырь Малого Тибета.
Рамамурти поднялся и сел, стуча зубами от холода. Рассветный отблеск снегов проник в келью. Ветер за стеной уныло завывал и свистел. Художник, пытаясь согреться, завернулся с головой в халат. Пронзительные вопли радонгов и рокот больших молитвенных барабанов возвестили пробуждение другой группы монахов, сменивших тех, что молились ночью. Сотня глубоких голосов запела могучий хорал. Круглые сутки не прекращалось пение бесчисленных молитв, похожих на заклинания, потому что их смысл был неизвестен большинству лам. Гулкий удар поплыл над горами — ударили в главный барабан десяти футов в диаметре.
Учитель и художник уединились на самой высокой башне монастыря, за оградой из грубых плит. Ветер утих после восхода, и Даяраму казалось, что весь сияющий простор вечных снегов слушает негромкую речь учителя.
— Я много думал о тебе, Даярам, — начал Витаркананда. — Я не могу звать тебя челой, не потому, что ты уже не юн, а потому, что им не будешь, даже если бы хотел этого… — На протестующий жест Даярама профессор ответил улыбкой. — Ты можешь быть моим учеником в западном смысле слова, не более. Ты чистый человек, ты видишь цель жизни в том, чтобы работать для людей, ты узнал меру в своих стремлениях. Из меры и цели родится смысл и порядок жизни.
На башне появился мальчик-прислужник в запачканном и разорванном теплом одеянии. Мальчик почтительно поклонился Витаркананде.
— Принеси жаровню, кувшин и чашку для риса, — попросил гуру и умолк в ожидании.
— Учитель, сейчас я утратил и смысл и порядок. Я уже не тот, что прежде: жалкий обломок, который ты подобрал на берегу Джамны. Я говорил тебе о девушке, которая — живой образ Парамрати, выношенный и осмысленный мною в неустанных поисках. Она, как все живое, в тысячу раз прекраснее. Удивительно ли, что я полюбил ее в первый же миг встречи. А дальше стал разматываться клубок грязной паутины, опутавший мою Парамрати, и я… о нет, глупое несчастье со мной здесь ничего не изменило. Другое — тоска по утраченной Тиллоттаме с каждым днем все больше смешивается с не менее мучительной ревностью. Никогда не думал, что это будет для меня сколько-нибудь важным. Больше того, я понимаю, что совершенная красота женщины может возникнуть только в пламени физической любви, сильной и долгой. Но я ничего не могу поделать. Вспоминая ее, мне становится невыносимо думать, что кто-то уже много раз владел ею, продолжает владеть. Прости меня, гуро! Из глубины души поднимается глухая печаль, и ничего нельзя сделать, — голос художника болезненно дрогнул. — Может быть, я бы выздоровел скорее, нашел в себе уже достаточно сил, чтобы отправиться искать ее хоть в Пакистан, если бы не это низкое, неодолимое чувство. Как же я приду к ней, смогу увести с собой, дать ей все то хорошее, светлое, чего она заслуживает? О проклятый Трейзиш! Он будто знал, чем отравить меня! Что перед этим гашиш!
Рамамурти умолк, тяжело дыша от волнения. Молчал и его учитель.
Вдруг Даярам опустился к ногам Витаркананды и с наивной мольбой поднял глаза к его доброму лицу.
— Учитель, я знаю, ты можешь многое, о чем никогда не говоришь мне. Я видел, как без единого слова ты заставил полубезумного человека из Сринагара забыть утрату любимой матери. Видел, как по приказу твоих глаз вор на дороге раскаялся и пополз, вопя о своих злодеяниях. Здесь мне рассказывали…
— Что же ты хочешь? — перебил Витаркананда.
— Шастри, заставь меня забыть ее, забыть все, снова сделаться тем же веселым и простым художником, каким я пришел к тебе когда-то. Я готов остаться навсегда здесь, у подножия царства света, вдали от мира и жизни!
Художник прочитал непреклонный отказ в добрых и печальных глазах учителя.
— Ты не хочешь? — воскликнул Рамамурти.
— Может быть, я сделал бы это для земледельца из нижней деревни… нет, и для него тоже нет!
— Учитель! Почему?
— Разве ты забыл, что сам строишь свою Карму, сам медленно и упорно восходишь по бесконечным ступеням совершенствования? Сама, только сама душа отвечает за себя на этом пути, от которого не свободен ни один атом в мире. О великий путь совершенствования! Знаешь ли ты, как медленно и мучительно, в неисчислимых поколениях безобразных чудовищ, пожирателей тины и падали, в тупых, жвачных, яростных и вечно голодных хищниках проходила материя кальпу за кальпой, чтобы обогатиться духом, приобрести знание и власть над слепыми силами природы — Шакти. В этом потоке, как капли в Ганге, и мы с тобой и все сущее.
Витаркананда поднял руки к горам, как бы сгоняя их воедино широким жестом.
— Еще бесконечно много косной, мертвой материи во вселенной. Крохотными ключами и ручейками текут повсюду отдельные Кармы: на земле, на планетах бесчисленных звезд. Эти мелкие капли мысли, воли, совершенствования, ручейки духа стекают в огромный океан мировой души. Все выше становится его уровень, все неизмеримее — глубина, и прибой этого океана достигнет самых далеких звезд!
У тебя, Даярам, крепка еще повязка Майи на очах души, но ты видишь, что Карма позволила тебе жить чисто и добро, несмотря на все путы Майи. Разве можно вынуть что-нибудь из твоей груди насильно? Разве то, что останется, будет — ты, а изменение — твоим восхождением? Зачем же это, сын мой?
Витаркананда погладил склоненную голову молодого художника, и от этого прикосновения как будто легче стала безысходная правда его слов. Пришел мальчик-послушник.
Витаркананда взял у него высокий медный кувшин, поставил на него плоскую чашку, в которую положил горящий уголь из жаровни.
— Строение человеческой души давно известно мудрецам Индии и выражено формулой: «Ом мани падме хум» — жемчужина в цветке лотоса: вот лотос — это чаша с драгоценным огнем души, — гуру бросил на уголь щепотку каких-то зерен.
Вспышка ароматного дыма поднялась из чаши и растворилась в воздухе.
— Так, — продолжал учитель, — рождаются, вспыхивают и возносятся вверх, исчезая, высокие помыслы, благородные стремления, вызванные огнем души. А внизу, под лотосом, в медном кувшине, глубокое и темное основание души — видишь, как расширяется оно вниз и как крепко прильнуло своим дном к земле. Такова душа — твоя и всякого человека, видишь, как мелка чаша лотоса и как глубок кувшин. Из этого древнего основания идут все неясные помыслы, инстинкты и бессознательные реакции, выработанные миллионами лет слепого совершенствования звериной души. Чем сильнее огонь в чаше, тем скорее он очищает и переплавляет эти древние глубины. Но все в мире имеет две стороны: сильный огонь бывает в сильном теле, в котором могучи древние зовы души. И если Карма не углубила чашу лотоса так, — Витаркананда приложил ладони ребром к краям чашки, — тогда из глубины кувшина может подняться порой столь неожиданное и сильное, что огонь не может его переплавить и даже угасает сам. Ты, Даярам, сильный, с горячим огнем в чаше лотоса, но крепко связан с древними основами жизни. Плотно закутан ты в покрывало Майи и оттого так остро и ярко чувствуешь все изгибы, все краски этого покрывала.
Витаркананда остановился. Даярам затаив дыхание старался не упустить ни одного слова. Ему казалось, что старый ученый простыми мазками с немыслимой прозорливостью пишет картину души его, Даярама.
— Ты рассказал о своем образе Парамрати, — продолжал профессор, — и мне стало ясно, что ты полностью в Майе. Красота и ревность — они обе из древней души, отсюда, — гуру постучал по кувшину, издавшему глухой медный звук, — но красота способствует восхождению, а ревность — нисхождению.
Каждая черта и каждая линия твоего идеала оказывается очерченной заранее, имеет строгое назначение и безошибочно угадывается древним инстинктом — яунвритти. В давние времена сила Рати и Камы, или, по-европейски, Астарты и Эроса, была гораздо больше. Есть закон, ныне забытый: чем сильнее страсть родителей, тем красивее и здоровее дети. У кого из сочетающихся страсть сильнее, того пола и будет ребенок.
Поэтому древний идеал женщины также включает еще силу физической любви, совпадая с идеалом материнства и идеалом жизненной выносливости, подвижности и силы. Три разных назначения гармонически слились, соразмерились и уравновесились в облике прекрасной подруги — мечте, идеале, основе для оценок. Вот почему удивляют, а часто и возмущают пришельцев Запада наши идеалы веселой и здоровой чувственности, выраженные в изваяниях и фресках древних храмов.
Только наш народ мог создать чудесную легенду, записанную в Брахмавайварта-пуране вишнуистов. Кришна рассказывает своей Радхе о том, как апсара Мохини влюбилась в Брахму. У вечно юной Мохини было все, чем прекрасна женщина: широкие бедра, высокая грудь, круглый крепкий зад, стройная шея и громадные глаза, а волосы ее, черные как ночь окутывали ее густым покрывалом. Тончайшее золотистое сари не скрывало ни одного из ее достоинств, а один взгляд мог приковать к ее прекрасному лицу всех обитателей трех миров. И Мохини загорелась неистовой страстью к Брахме, но он не заметил ее, погруженный в раздумье, и прошел мимо. Мохини была в отчаянии, перестала есть, забыла всех любовников, только и думала о Брахме. Подруга ее, тоже прекраснейшая из апсар, Рамбха, посоветовала упросить бога любви и страсти Каму помочь Мохини. Кама привел ее на небо Брахмы, и она очаровала его. Однако он быстро охладел и удалил от себя апсару, пытаясь ее уговорить отказаться от любви. Мохини молила его не отвергать ее, но Брахма сказал, что углублен в созерцание глубин мира и Мохини его не интересует. Тогда апсара разгневалась и прокляла Брахму за то, что он высмеял ее, когда она искала у него прибежища любви. Мохини возвестила Брахме, что его теперь не будут почитать, как других богов. И действительно, высший бог Тримурти не пользуется в Индии до сей поры таким почитанием, как многие, даже низшие в пантеоне божества.
Брахма, под впечатлением проклятия апсары, пришел к Вишну, и тот сильно порицал его. Он указал Брахме, что, зная Веду, ему должно быть известно, что он совершил преступление, худшее, чем убийца. Женщины есть пальцы природы и драгоценности мира. Мир Брахмы должен быть миром радости, а он зачем-то укротил свою страсть. Если женщина воспылает любовью к мужчине и придет к нему, мечтая отдаться, то он, даже не испытавший к ней прежде страсти, не должен отвергать ее. Иначе он навлечет на себя несчастья в этом мире, а после смерти подвергнется карам испорченной Кармы во многих будущих жизнях. Мужчину не осквернит связь с женщиной, добровольно ищущей его любви, даже если она замужем или легкого поведения. И Вишну приказал Брахме долго каяться в окружении грешников и подверг его многим испытаниям. Эта легенда, должно быть, создана теми, кто покрывал изваяниями любви и красоты наши древние храмы, и также не понята людьми Запада.
Витаркананда встал и перегнулся через парапет башни, чтобы рассмотреть далеко внизу долину Нубры. Даярам не пошевелился.
— Чем больше будет твоя любовь, тем сильнее обовьет твою душу змей Кундалини, тем злее станет ревность. Бороться с этим можешь только ты сам. — Гуру на минуту задумался. — Нет, для тебя, художника, отказ от Майи — отказ от самой жизни, это убийство. Остается только возвысить древние стремления до подвига служения, до радости созидания.
Витаркананда умолк. Казалось, что, забыв про все, старик погрузился в созерцание далеких вершин Ладакхского хребта.
Даярам смотрел на него, впервые поняв силу мысли этого человека. Неужели же он, гуру, не сможет вывести его на тропу мудрости, избавить от жгучего плена страстей «медного кувшина»? Художник вспомнил с детства слышанные и читанные рассказы о могучих преобразованиях в человеке, совершающихся здесь, в чистом и холодном мире Тибетских гор, в убежищах монастырей, забравшихся на вершины грозных скал, прочь от земли, к небу и единению с вечностью. Безумное желание покоя и мира охватило все измученное и ослабевшее существо Даярама. Лишь бы стать спокойным и мудрым, освободиться от мучительных грез, неосуществимых желаний, грызущей тоски по утраченному. Он вынесет любые испытания, чтобы достичь ясной доброты своего учителя… быть хоть отдаленно похожим на него!
— Учитель, — обратился он к Витаркананде, — я слышал об испытании тьмой, которое быстро и верно изменяет душу человека, выводит его на путь, дает нечеловеческие стойкость и мужество. Помоги мне пройти через это и оставить в прошлом, как ничего не значащий хлам, все накрепко опутавшее и пленившее меня. Здесь, говорят, еще есть высеченные в скалах подземелья, в которых проводят годы самые ревностные подвижники буддийской веры. Я не буддист и не религиозный фанатик, как ты знаешь, но через это испытание я тоже могу достигнуть покоя.
Витаркананда повернулся к художнику с несвойственной ему резкостью.
— Только полное невежество во всем, что касается духовной тренировки, заставляет твои мысли течь этим путем! Разве годится для современного, образованного человека, с изощренным воображением и памятью, нервного и незакаленного, то испытание, которое в прошлые времена предназначалось для туповатых, абсолютно здоровых сыновей гор? Ужасающее давление на психику, вызывающее расщепление нормального рассудка. Видения, ужасы и, наконец, счастливое успокоение после разрушения всех обычных связей души, кажущееся высшим сосредоточением, — вот что такое путь тьмы… — Витаркананда умолк, слегка нахмурившись, как бы осуждая себя за излишне эмоциональную речь.
Даярам склонил голову.
Неизбывно живет в каждом человеке, от костров пещерных жителей до пламени дюз ракетного корабля, вера в чудо, лекарство, волшебное место. Что-то внешнее, что придет и снимет усталость, отчаяние и разочарование с души, хворь с больного тела.
Витаркананда проницательно следил за художником, читая его мысли, поднял большую широкую руку, погладил волнистую бороду.
— Что ж, может быть, ты более прав, чем я! Прав в том, что испытание покажет тебе путь, который ты не видишь, хотя я и стараюсь его показать. Но глаза твоей души закрыты, и детская вера в чудо, в немедленное спасение мешает тебе их открыть. Пусть будет так! Только должен предупредить тебя — посмотри туда, на Хатха-Бхоти. На нем нет такой великолепной снежной короны, как на других его соседях. Слишком круты его каменные склоны. Вот эта обледенелая круча, лишенная всего живого, не блещущая переливами света, а хмурящаяся, изрытым серым камнем, неимоверно трудная для подъема, — вот то, что тебе предстоит. Решаешься ли ты?
Даярам почувствовал угрожающую серьезность тона гуру, и сердце его забилось. Но он облизнул пересохшие губы и упрямо нагнул голову. Гуру закинул через плечо край плаща и пошел с башни вниз, более не сказав ни слова.
Монах-скороход, посланный в большой соседний монастырь, вернулся в тот же день, а на следующее утро гуру, Даярам и четверо провожатых отправились в путь. Два дня шли они вниз по долине, над кручами и ревущей водой, пока не достигли Шайока — большого притока Инда. Весенняя погода Тибета очень изменчива, и даже сейчас, в мае, наступило похолодание. На закате мелкий дождь, сыпавший с полудня, перешел в мокрый снег, позже сделавшийся сухим и колючим. Даярам мерз так жестоко, что не помнил, как они добрались до маленькой деревушки и отогрелись чаем с маслом и жирным молоком яка. До места назначения — монастыря секты Сакьяпа осталось всего несколько часов пути, но гуру поднялся, едва рассвело. Ночной мороз породил густой туман, заполнивший ущелье. Темно-серые стены внезапно вставали сквозь белесую, розовую вверху мглу на поворотах ущелья. Художнику казалось; что его привели в заколдованную страну, спрятанную под гигантским покровом.
Даярам никак не мог отделаться от чувства, что его уводят навсегда от мира и жизни, что больше не будет ничего, кроме леденящего холода, тумана и рева неистового потока.
Река, словно стремясь доказать ему это, бушевала и грохотала все сильнее. Белая, взбаламученная, крутящаяся вода с громадной силой билась об исполинские валуны, загромождавшие ее русло, и перистые фонтаны брызг взлетали серебряными столбами на высоту нескольких метров. Тонкая стеклянистая корочка льда покрывала на тропе гладкие камни. Малейшая неосторожность — и путнику угрожало падение с обрыва. Несмотря на холод, Рамамурти весь покрылся липким потом от усилий идти, не отставая от ловких горцев и своего друга профессора.
Когда они вышли в расширенную часть ущелья, Витаркананда объявил привал. Здесь не было валунов и река не грохотала и не крутилась, а лишь несла свою стремительную воду, вздуваясь, будто в судорожных усилиях. Солнце поднялось над горами, и водопад палевого света низвергся с неба, заставив отступить стену тумана. Солнечные лучи заиграли в бесчисленных пузырьках пены, мчавшихся на поверхности воды. Задумавшийся Витаркананда показал на них Даяраму.
— Несчетное число раз я размышлял, сидя на берегах горных рек, о сходстве такого потока с жизнью людей. Смотри, вот они, пузырьки, — как наши жизни — один побольше, на другой упадет больше солнца, и он покажется более ярким, блеснет всеми цветами радуги. Вон тот проплыл до середины освещенной полосы, а за это время лопнули и навсегда исчезли тысячи других… Так и мы: кому-то удается проплыть дольше, засверкать поярче, и каждый неповторим в своем коротком пути. Изменяется течение, угол падающих лучей, отражение скал — и все другое. Пузырьки на реке, живущие несколько мгновений, летящие по воде от одной стены тумана до другой, — таковы мы в своей индивидуальной жизни. Сердце преисполняется печалью, когда следишь за этими обреченными пузырьками. Забываешь, что они часть могучего потока, прорвавшего горы и мчащегося за тысячи миль к необозримым просторам теплого океана. Исчезая, пузырек не превращается в ничто — он соединяется с общим потоком. Научиться чувствовать себя всегда частью потока, несмотря на всю свою индивидуальную неповторимость, — вот обязательное условие мудрости! И смотри еще: чем яростнее борется вода, пробиваясь через препятствия, чем стремительнее ее бег, тем больше родится пузырьков и тем короче их существование. А ниже, на успокаивающейся воде, пузырьки редки, они живут дольше.
— Зато вода бежит медленнее и их путь той же длины, — заметил внимательно слушавший Даярам.
— Ты предпочел бы, конечно, быть пузырьком в бурном потоке? — улыбнулся гуру. — Так и должно быть, ты молод. Однако пора в путь!
Сквозь шум реки прорвались резкие кличи радонгов и раковин. Ледяной ветер пронзил Даярама точно ножом, вырвавшись из боковой долины. И вдруг художник остановился, замерев от изумления, — на каменистой косе, треугольником вдавшейся в реку и покрытой свежевыпавшим снегом, стояли четыре совершенно нагих человека. Обдаваемые брызгами воды, осыпаемые снегом, все четверо пребывали в полной неподвижности. Если бы не пар их дыхания, срываемый ветром, можно было бы принять их за статуи из желтого камня. Но нет, вот один нагнулся, смочил водой кусок белой ткани и покрыл им свою спину, подставленную морозному ветру.
Остолбеневший художник отказывался поверить собственным глазам, пока Витаркананда не взял его за руку, увлекая по отходящей налево тропе.
— Разве ты никогда не слыхал о респах? — удивленно спросил гуру так, как будто речь шла о широко известном явлении.
Услышав энергичное отрицание Даярама, Витаркананда рассказал об издревле практикуемом в Тибете обычае отбирать наиболее закаленных и стойких людей, чтобы сделать из них не поддающихся холоду святых. Тогда и Даярам вспомнил, что видел фотографии лам, стоявших нагими в снегах священной горы Кайлас.
По учению тибетских мистиков, такие люди могли освобождать из собственного семени энергию, называемую «тумо», которая распространяется по бесчисленным канальцам тела и согревает его. Сейчас эта система канальцев заново открыта корейскими биологами и получила название «Кенрак».
Тщательно отобранные неофиты подготавливаются медленно и постепенно, проделывая упражнения и дыхательную гимнастику на морозе, сначала в тонкой бумажной одежде, а потом совершенно обнаженными. Чтобы получить титул «респы», надо пройти особые испытания. В морозную лунную ночь с ветром кандидаты садятся на землю около озера или реки, обертывая вокруг тел небольшие простыни, намоченные в воде, которые они должны высушить теплом тела. В прежние времена надо было высушить самое меньшее три простыни. Респы могут стоять на морозе от двенадцати часов до целых суток. Иногда на их телах выступает пот, настолько им делается жарко! Респа отказывается от теплой одежды и от согревания огнем, а некоторые, наиболее аскетические, проводят зимы в пещерах среди снеговых гор, одетые только в хлопковую ткань.
— Как же это возможно? — изумлялся Даярам, содрогаясь при одном воспоминании о четырех живых статуях на берегу ледяной реки.
— Люди мало знают о своих собственных возможностях, а еще меньше верят в себя, — улыбнулся гуру. — Если подумать, то в чудесной сопротивляемости холоду у респ нет ничего необъяснимого. Вспомни, что это тибетцы, рождающиеся на вечно холодных плоскогорьях, в холоде юрты, в которой они ползают нагими, едва согреваемые тлеющим очагом. Вспомни об очень большой сухости горного воздуха, облегчающего мороз. Вспомни о практике хатха-йоги: изнемогая от жары, вызывать в воображении горные реки и снега Гималаев, чтобы внушить себе прохладу. Респа поступает наоборот — он также добивается самогипноза, только внушает себе ощущение огня или знойной долины с раскаленными солнцем скалами. Даже западные ученые начали достигать похожего эффекта. Я читал об опытах английского врача Хэдфильда. Один французский врач в фашистском лагере смерти спас себя подобным внушением, когда его на сутки выбросили на мороз и облили водой. Горя желанием жить и мстить мерзавцам, врач внушил себе, что он находится на Ривьере и лежит на пляже. К его собственному удивлению, скоро ему сделалось тепло, и он выдержал пытку без всякого ущерба… Но вот мы и пришли!
На широком уступе под отвесной стеной хребта, озаренной солнцем, раскинулся монастырь. Высокая стена ограждала его с юга, оставляя незащищенным выдавшийся в долину холм, увенчанный главным зданием храма и сокровищницы. И стены и здания были раскрашены яркими черными, красными и белыми вертикальными полосами. Это означало, что монастырь принадлежит секте Сакьяпа — тоже красношапочным ламам Малого Тибета.
— Смотри, здесь живет древнее искусство, — Витаркананда показал на массивные стены и кубические здания, обладавшие необъяснимой легкостью, отсутствующей у коробочных форм современной архитектуры. — Видишь, стены незаметно сходятся вверх и геометрически точные линии чуть вогнуты, но сделано это в такой строгой мере, что, несмотря на грубый материал и толщину стен, достигается эффект благородной формы.
Даярам уже знал общее устройство тибетских дзонов. За стенами в нижней, передней ступени монастыря помещались хозяйственные постройки. Тут находились мастерские — ткацкие, художественные и столярные, больница и аптека. Позади, на плоском уступе горы, — школа и библиотека, поминальные часовни. В этом монастыре посредине стен возвышался утес со срезанной верхушкой, служивший основанием трех храмов. Путники направились к центральному, самому высокому.
В монастыре ревели трубы, пронзительно взывали раковины, тупо и глухо ревели барабаны — шло торжественное богослужение. Монахи, склонившись над стопками испещренных тибетскими буквами листков, нараспев рычали молитвы нарочито низкими голосами. Особенно старательные ревели так, что успевали охрипнуть, пока колокольчик главного ламы возвещал перерыв. Свисавшие с продымленных балок потолка полотнища священных изображений — бурханов — колыхались от порывов холодного сквозняка, никого не беспокоившего.
В квадратном дворе храма собралось множество монахов — видимо, все население монастыря. Молодые, мальчишки, старики — все смешалось в этой теснящейся и толкающейся толпе. Причудливые шапки с высокими мохнатыми гребнями выделяли старшую категорию монахов.
Все с нескрываемым любопытством смотрели на четырех пришельцев, медленно поднимавшихся по навесной галерее к верхнему этажу храма. Их ожидали главные ламы — настоятель, астрологи, врачи и высокопосвященные. Даярам украдкой смотрел вниз на плотно сбитую, пахнущую тухлым маслом и немытыми телами толпу и не мог отделаться от мысли о человеческой расточительности. Запереть здесь в бездействии и покое множество здоровых мужчин! И это в стране, где так требовались умелые руки земледельца и скотовода, где редко население и сурова зима… Может быть, запирая столько мужчин в монастырь и обрекая их на безбрачие, предки — устроители общества инстинктивно ставили предел размножению в стране, скудость которой может прокормить лишь ограниченное население? Если так, то насколько нелепее кормить всю эту толпу бездействующих работников! Жаль, что он беспомощен в вопросах экономики. Как много интересного и важного для суждения о жизни он мог бы знать… Рамамурти вдруг поразился несоответствию своих мыслей тому, что ждет его.
Настоятель приветливо вышел навстречу Витаркананде — величайший почет, который может быть оказан смертному. Он ободряюще улыбнулся Даяраму. Типично индийское лицо художника с горящими лихорадкой ожидания и тревоги глазами, сведенными бровями и резко очерченным ртом понравилось старому ламе. Настоятель повернулся к собравшимся старейшинам монастыря и заговорил по-тибетски, зная, что художник не понимает этого языка.
— Наш почетный гость, пандит и свами Витаркананда, просит подвергнуть его ученика художника Рамамурти испытанию уединением. Сам художник просил о том же письмом, полученным нами пять дней назад. Мы не видели причин отказать ему в избранном пути.
Когда он умолк, присутствующие понимающе закивали головами — пусть будет так!
— Отведите почтенного гостя с его учеником в келью и объясните ему таинство обряда. Мы же приготовим все внизу.
Когда Даярам, без всякой иной одежды, кроме широкого плаща, покрывавшего его с головой, появился на галерее, монахи, уже не толпившиеся беспорядочно, а построенные рядами, встретили его печальным монотонным пением.
Сыпались замедленные ритмические удары литавр и барабанов, в такт им раскачивались ряды людей в одинаковых красных одеждах, тягучие голоса сливались в унисоне, повышаясь и понижаясь, как ритмический прибой звуков. Даярам, как ни были напряжены его нервы, поддался гипнотическому воздействию раскачивающейся и поющей массы людей. Острота его чувств угасала, он терял способность наблюдать окружающее. Одна за другой обрывались связи с внешним миром, и художник погружался в странное ощущение нереальности происходящего. Испытанные средства массового самогипноза всегда приходили на помощь религии, спиритизму и всем подобным демонстрациям якобы сверхъестественных сил.
Ряды монахов раскачивались все медленнее, пение замирало. Даяраму закрыли плащом лицо и за руки повели его вниз. Торжественная процессия спустилась в подземный храм, высеченный в скале.
Колеблющиеся блики светильников побежали по стенам, расписанным красочными изображениями беснующихся духов ада. Храм был заставлен жертвенниками, многорукими статуями, этажерками с грудами статуэток бодисатв. На колоннах висели страшные маски, венцы из черепов, имитации содранных с грешников кож.
За храмом подземелье продолжалось широкой и короткой галереей, упиравшейся в глухую каменную стену.
Шествие остановилось. Провожающие молча столпились в тупике и высоко подняли светильники. Даяраму открыли лицо, он оглянулся со сжавшимся сердцем. По обе стороны в камне чернели два отверстия, настолько узких, что пролезть в них можно было лишь ползком, лежа на боку. Эти узкие щели вели в подземные камеры. Испытуемые замуровывались в них на годы и достигали в уединении высочайшего совершенства. Обе темницы были пусты — уже много лет в монастыре не находилось людей, стремившихся возвысить себя столь устрашающим путем.
Даярам содрогнулся, увидев рядом с черной щелью тяжелую, хорошо обтесанную плиту, точно пригнанную по размерам отверстия.
Ее должны были смазать глиной и вдвинуть ребром в ход, оставив над плитой лишь узкое пространство, едва достаточное, чтобы просунуть руку. Верхний край выступа образовывал полку, на которую ставилась ежедневная порция пищи и воды. Узник мог достать пищу рукой, но отверстие для руки имело внутренний выступ и поэтому изгибалось под прямым углом. Даже то ничтожное количество света, которое могло проникнуть в тупик подземелья, если кто-нибудь входил в нижний храм со светильником, совершенно не попадало в камеру узника.
Настоятель подошел к Даяраму и снял с него покрывало. Художник остался совершенно обнаженным. Все волосы на его теле были выбриты, произведены очистительные омовения. В подземелье было не очень холодно, но Даярама била дрожь. С опущенной головой он подходил по очереди к каждому из сопровождавших его лам. Монах шептал какую-то молитву и, окончив, слегка толкал испытуемого по направлению к темнице. Последним был настоятель. Он брызнул на Даярама водой из священного озера Манасаровар и вдруг закричал, отворачивая лицо и делая обеими руками отстраняющий жест. Художник, заранее предупрежденный, опустился на колени — страшная минута настала. Он осмотрелся тревожно ищущим взглядом, пока не встретился с глазами своего учителя. Исходившая из них ободряющая сила придала Даяраму решимости.
Ламы запели гимн своими низкими ревущими голосами и все разом протянули к нему руки. Гуру сделал едва заметный знак. С тоской и страхом Даярам простерся на полу, повернулся набок и протиснулся в узкий лаз. Его высокая грудь с развитыми мускулами не пролезала. Он должен был выдохнуть воздух и сжать плечи. Пока он проскользнул в непроглядный мрак камеры, теснящая тяжесть каменного хода показалась ужасной западней. Даярам обернулся, и светящийся прямоугольник отверстия почудился ему таким невероятно узким, что нечего было думать выбраться обратно. Слепой, животный ужас затемнил сознание Даярама. Он хотел закричать. Но, как в кошмарном сне, из сжатого горла вырвался лишь невнятный вопль.
Даярам лег на бок, чтобы вылезти обратно, отказываясь навсегда от своего безумного опыта. Где ему, жалкому и слабому, тягаться с гигантами духа, проводившими здесь многие годы. Да и были ли такие люди на самом деле? Может быть, это всего лишь легенды? Свет погас. Даярам принялся шарить руками, чтобы нащупать края лаза, и вдруг почувствовал легкий толчок в темя. Это вдвинулась тяжелая плита, отрезав всякую возможность возвращения. Даярам стал биться о камень, но он ничем не отличаются по абсолютной недвижности от окружающих гладких стен. Неописуемый страх заживо погребенного потряс все тело Даярама. Его пронзила мысль: гуру ничего не сказал ему о сроке испытания! Как учитель, даже с его необыкновенной мудростью, узнает, когда надо освободить его? Ему придется провести в этой западне целые годы и умереть, так и не увидев света. Эта мысль приводила художника в исступление, он судорожно ловил ртом воздух, чувствуя, что задыхается в своей каменной могиле. Наконец он упал, полумертвый от утомления, и забылся в полусне-полуобмороке.
Очнувшись, Даярам долго лежал в оцепенении. И потом принялся ощупывать свою темницу.
Потребовалось много времени, чтобы определить форму камеры — лежащее яйцо с очень тщательно выглаженными стенками. В центре углубленного пола был сток — узкий колодец. С верхней стороны яйца, по-видимому, существовала вентиляционная труба, потому что воздух камеры был достаточно свеж и лишен запаха. Во мраке художник нащупал циновку и долго ползал по полу, пока не нашел места, где можно было лечь, не скатываясь к центру. По запаху глины Даярам разыскал отверстие для руки и пролил почти всю воду и жидкую кашу из цзамбы, пока втаскивал через коленчатый ход чашку и низкий медный чайник. Прежде чем поставить посуду на полку, Даярам проделал несколько упражнений, пока не научился проносить сосуды без наклона.
Даярама одолевали мучительные приступы животного страха и звуковых галлюцинаций. Лежа в полузабытьи, он вдруг вскакивал, «услышав» чьи-то голоса. Иногда его окликали люди из его прошлого, а чаще всего чудились отдаленные вопли и призывы о помощи, как будто проникавшие сквозь толщу каменных стен. Даярам прислушивался, с ужасом думая, что монастырь горит и он будет погребен навсегда под пеплом пожарища. Потом его измучила музыка, начинавшаяся тихим перебором струн вины или негромкой песней из отдаленного конца темницы. Постепенно музыка становилась все громче — целый оркестр играл под сводом подземелья, не давая ни минуты покоя. Может быть, он стал слышать звуки, наполняющие небесное пространство, которые обычные люди не воспринимают?
Чтобы прекратить музыку, он кричал что-нибудь, говорил или принимался петь. Но по мере того как шло ничем не отмеченное время во мраке и абсолютной тишине, звук собственного голоса становился все более странным. Даярам перестал говорить с собой, и как-то незаметно прекратились слуховые галлюцинации. Художник начал понимать цель жестокого заключения. Надо было оторвать человека, полностью связанного с окружающим миром, от всех ощущений, наполнявших его ум. Даже чувство проходящего времени исчезало — секунды, часы, минуты, дни, ночи ничем не отличались от всего предыдущего, растворенного в бесформенном мраке. Время остановилось! И заключенному здесь человеку казалось, что он стоит у самой грани бытия, заглядывая за эту завесу с причудливыми узорами, что соткана Маей, миражем жизни из всех чувств человека в его единстве с природой. По замыслу древних аскетов, узник должен очиститься от всего, что мешало ему отойти от суетной жизни. Так, чтобы отполированная, как зеркало, душа могла отразить всю глубину космоса.
Увы, это была лишь иллюзия. Человек и окружающий его мир едины! Искусственный их разрыв не создавал никакого величия, не наделял сверхчеловеческими силами, ибо части никогда не могут быть больше целого, и осколок, каким бы твердым он ни был, никогда не превзойдет стойкости целого кристалла. Начальные этапы заключения, вероятно, были хорошей школой самодисциплины и углубленных раздумий… Но вопрос, сколько может продлиться этот начальный этап, чтобы не причинить реального повреждения психике?
Художник ничего не знал о новейших открытиях западной науки, которая после долгого игнорирования всерьез взялась за изучение психофизиологии. Добровольцы-студенты надевали водолазные маски с воздушными шлангами и погружались в бассейны с водой температуры, равной человеческому телу. Изолированные от всех обычных чувственных связей с внешним миром, люди вскоре не были в состоянии различить верх и низ, определить, что вверху — голова или ноги. Человек ничего не чувствовал и погружался в глубокий покой, а затем сон. Просыпаясь, он обнаруживал, что его мысли повторяются снова и снова, потому что никакие ощущения не изменяли их направления. Затем мысли делались беспорядочными, реальность и галлюцинации становились неразделимы, всякая ориентация утрачивалась. В общем, психическое состояние походило на шизофрению с неспособностью сосредоточиться, решить простейшую задачу, и это продолжалось несколько дней после окончания опыта.
Тибетское испытание тьмой не уничтожало естественных ощущений тела — тяжести, ориентации верха-низа, мускульных усилий и чувств — и потому не лишало Даярама возможности сосредоточиться, обостряя до предела его воображение.
По мере того как уходили страхи, призраки звуков и телесных ощущений, внутреннее зрение становилось все ярче и вместе с ним все тревоги и надежды продолжали жить в душе художника. Самое большое место в видениях занимала Тиллоттама.
Внимательная и настороженная, точно лань в лесу, в своем черном сари у залитого солнцем львиного павильона. Ответившая ему лишь нэтрой — глазами, в которых печаль о прошлом и радость встречи.
Или отрешенная сайга от себя богиня, апсара, в полумраке святилища, под уходящими в темную высоту колоннами, танцующая загадку жизни. Точные движения гибких рук, зовущие и молящие об истине. Черная коса, змеей свивающаяся на полу, в изгибах тела страстная дрожь, пробегающая под блестящей бронзовой кожей, огромные, устремленные в неведомое глаза.
«Танцует и плачет правда жизни!» — сказала ему Тиллоттама, и действительно, неподдельное глубокое чувство всех оттенков жизни было в каждом отточенном движении ее танца.
Горькая печаль охватывала художника. Он гнал от себя эти ревнивые мысли, но богатое воображение художника услужливо рисовало ему картины Тиллоттамы — купленной рабыни по меньшей мере двух хозяев — мусульманина и американца. Кусочек фильма, увиденный в тот роковой вечер, развертывался в бесконечную эпопею, жестоко муча Даярама, и он начинал ненавидеть женщину, причинившую ему столько страданий. Он готов был проклясть тот жаркий полдневный час, когда он встретился с ней в Кхаджурахо.
Что нужно ему? Редчайшее счастье выпало ему — встретить ее на земле, и она ответила ему надеждой и доверием! Но вмешалось что-то ужасное. Ни он сам, ни она, ни всемогущие боги — никто не властен над прошлым. Но не все ли равно ему, что ушло и еще уйдет в прошлое, если рядом великое счастье? Почему, как только он потянется к ней, переполненный любовью, какой-то ужасный демон отравит ему кровь, причинит ему такую боль, что он готов бежать куда глаза глядят, лишь бы забыть? Это страстное желание забыть и привело его сюда, в каменную клетку!
Даярам не знал, когда приносят пищу — днем, вечером или ночью, не смог проследить, через какие промежутки времени, и потому не имел никакого представления, сколько времени прошло во мраке и абсолютном молчании. Может, он останется здесь навсегда и никогда больше не увидит цветов и света мира, не услышит голоса жизни, не почувствует радость борьбы и творчества. А Тиллоттама?
Внезапно пришло новое. Впервые Даярам подумал о ней не через себя, не через свою любовь и ревность, а так, как если бы он сам оказался на месте Тиллоттамы. Эти новые мысли не исчезали, а возвращались снова, и он понял то направление его чувств и мыслей, которое вело к победе над собой.
До сих пор он смотрел на нее, как на будущую собственность, которую надо отнять у другого владельца, отнять так, чтобы быть исключительным, абсолютным обладателем любимой в ее прошлом, настоящем и будущем. И ярость собственника, не властного над прошлым, не имела границ. Но Тиллоттама не вещь, она идет по своему пути. Помочь ей, оградить от страданий и унижения, каких так много угадывалось за ее необычной судьбой… Если он не совладает с низкой своей душой, то он не будет ее возлюбленным, и пусть так! Но любить ее, как свою радость художника, никакие силы неба и ада не смогут ему помешать!
Даярам вскочил. Впервые за все это время давившая его безысходность свалилась с него, как ноша с поднимающегося на кручу путника. Нагой и беспомощный, замурованный в подземелье, он стоял во мраке, с надеждой глядя невидящими глазами. И постепенно бездонная глупость его поступков обрисовалась перед ним с унизительной ясностью.
Как мальчишка, он убежал, укрылся в чистоте и свободе гор, оставив девушку во власти грубых и жадных дельцов, для которых она лишь инструмент наживы, удачно служащий их чувственным утехам.
Презренный раб низких страстей. Надо удивляться, что нашел в нем мудрый Витаркананда, столько времени провозившийся с ним, чтобы научить тому, что он должен был понять сам с первого же часа выздоровления.
Новая сила появилась в нем. Горький стыд охватывал Даярама, когда он вспоминал, как долго он занимался только собой, своими переживаниями. Тревога все росла. Что делается там с Тиллоттамой? Что подумала она о нем? Кто он — жалкий трус, обещавший так много и ничего не добившийся, подло бежавший!.. А он в лунном очаровании Кхаджурахо еще казался себе подобным героям древности!
Амрита-Тиллоттама, украденная со своей родины… Даярам вспоминал зеркальные лагуны траванкурских поселений, могучие пальмы, склоняющиеся перед лазурным простором океана, синие камни Кардамоновых гор, веселый разгул морского ветра и мужественно-грустные песни малабарских рыбаков. Легкие белые одеяния женщин, их веселые открытые лица.
А Тиллоттама — в Лахоре! Вряд ли эта гангстерская кинофирма находится на широком проспекте Мэл. Скорее она приютилась на Анаркали или спряталась еще дальше, где-нибудь за Стеной. Узкие темные улицы, пропахшие кухней, гниющими фруктами и нечистотами, с миллионами мух, в духоте и гаме. Женщины в широких покрывалах, скрывающих их с головы до пят, бредут серединой улицы, и им уступают дорогу, точно прокаженным, ибо никакой правоверный не позволит себе коснуться чужой женщины даже случайно. Где-то среди этих сотен тысяч чужих людей живет одинокой пленницей самая прекрасная девушка Индии. Наступает лето, невыносимое, в Лахоре, с его изнуряющей духотой, а Тиллоттама должна вернуться туда. Даярам поклялся, что он не будет более ждать ни минуты. Как только его выпустят, он кинется разыскивать девушку, и свой осенний праздник Онам в сентябре этого года Тиллоттама встретит на родном малабарском побережье!
Если его выпустят? А если не выпустят? Или освободят через несколько лет? По какому безумному порыву попал он сюда, в первозданный мрак, будто в самый тамас — пучину бездеятельной инерции, противостоящей активному началу природы — Пракрити? Да, много столетий бичом Индии был глубокий индивидуализм духовных поисков, ритуалов, путей в жизни. И он, тридцатилетний образованный человек современной Индии, пошел тем же старинным путем. Там, в настоящей жизни, есть верные друзья, товарищи. Не одинокому, а окруженному друзьями — вот как надо было освобождать Тиллоттаму. Один Анарендра стоит нескольких человек, а ведь есть еще Сешагирирао — инженер-химик, автомеханик Арвинд — самые закадычные друзья, и к ним он обратится в первую очередь. Все вместе они разработают план. О боги, он дальше от них, чем если бы был в Америке!
С нараставшей тревогой думал Даярам о беззащитности Тиллоттамы. То, что казалось грозной силой для поклонника красоты, что могло бы действительно быть повернуто на подчинение и беду мужчины, то у такой девушки, как Тиллоттама, оборачивалось великой уязвимостью. Она, словно травинка, не может уйти от топчущих ее ног на краю неогороженного сада. Стремление освободиться загорелось в нем с еще большей силой. Обламывая ногти, Даярам царапал засохшую глину, стараясь раскачать плиту-заслонку, чувствуя, что сойдет с ума. Простершись на вогнутом каменном полу, он в тысячный раз старался сосредоточить всю волю, чтобы передать Витаркананде свое безумное желание покинуть темницу. Дыша глубоко и медленно, Даярам вкладывал в каждый удар сердца призыв к гуру. От сосредоточения воли и размеренных повторений мысли кружилась голова, странное оцепенение ползло вверх по ногам. Художник впал в забытье. Окружавший его мрак исчез, он лежал в сером сумеречном свете и слышал все повышающийся звенящий звук. Даярам понял, что умирает. Веселое лицо Тиллоттамы склонилось над ним, в ее печальных глазах он прочитал бесконечное сострадание.
Назад: Глава 4 Торжество тигра
Дальше: Глава 6 Сады Кашмира