Книга: Роман
Назад: VII
На главную: Предисловие

VIII

В три часа наступившего дня хромой звонарь Вавила, маячивший в проеме звонницы и бесконечно долго смотревший из-под руки в сторону дома Воспенниковых, вдруг свесил чубатую голову вниз и крикнул хриплым надрывным голосом:
— Едуууут!
И тут же привычно потянул засаленную веревку, подведенную к языку старого колокола. Гулкие раскаты поплыли с колокольни и повисли в жарком воздухе над пестрой толпой, окружившей церковь.
— Едут, едут! — прошелестело по толпе, и все повернулись к дороге. Мужики в картузах, праздничных жилетках с расшитыми поддевками, парни в кумачовых, розовых и фиолетовых рубахах, бабы и девки в цветастых сарафанах, ребятишки — все в возбуждении смотрели на пыльную дорогу, поднимающуюся от изб в гору и теряющуюся в зелени.
Вот из этой зелени, в клубах пыли вылетела коляска, запряженная тройкой, а за ней — другая, третья. Оживленный гул прошел по толпе, она стала заранее расступаться.
К буханью колокола и гомону крутояровцев стал примешиваться звук дребезжащих бубенцов приближающегося свадебного поезда. Становясь все более отчетливым, он словно успокаивал толпу, и она, постепенно стихнув, ждала, замерев. Наконец три тройки вылетели из-за поворота и стали подъезжать к церкви.
Колокол забухал чаще, народ попятился, освобождая проход к храму, в распахнутых настежь дверях которого стоял дьякон в серебристом стихаре. Завидя приближающийся поезд, он попятился и скрылся в церкви, спеша дать знак отцу Агафону.
Три тройки, между тем шумно подкатив, остановились.
В первой находились невеста с женихом и Петр Игнатьевич Красновский, избранный на роль шафера. Во второй разместились Антон Петрович с Лидией Константиновной и Адам Ильич с попадьей. На третьей тройке, впряженной в весьма просторную, хоть и не очень новую коляску, приехали Надежда Георгиевна, Рукавитинов и еще четверо родственников батюшки и попадьи — Илья Спиридонович, Валентин Ефграфыч, Иван Иванович и Амалия Феоктистовна.
Едва Аким, правящий первой тройкой, натянул вожжи, как Петр Игнатьевич, облаченный в темно-синий костюм с белой гвоздикой в петлице, грузно спрыгнул на пыльную землю и протянул обе свои пухлые руки, дабы принять руку невесты.
Сидящая рядом с Романом Татьяна протянула руку и встала с такой осторожностью и робостью, что у Романа защемило сердце.
«Господи, помоги нам!» — взмолился он, видя ее смятение и скованность и начиная ощущать эти же чувства в себе самом.
Она же, опираясь на руку Красновского и чувствуя на себе сотни взглядов, сошла по ступенькам коляски так, словно они были стеклянные и могли расколоться под ее белыми туфельками.
«Господи, Господи, дай силы!» — повторял про себя Роман, вставая с сиденья и пугаясь каждому своему движению.
Ступеньки, земля, Татьяна и Красновский, стоящие на этой земле, — все показалось ему далеким и ускользающим. Крепко взявшись за край коляски, он медленно сошел на землю и впервые за всю жизнь ощутил ее непрочность. Все смотрели на него. Белый фрак был ему немного велик, белоснежный воротничок сжимал шею, ноги в новых длинноносых туфлях казались не своими.
«Господи, что со мной?» — мучительно подумал он, скользнув глазами по замершей толпе и успев заметить в ней высокую фигуру Дуролома, подмигивающего ему и скалящего зубы. Сзади подошли.
Кто-то шепнул ему что-то, он не понял, но покорно двинулся к дверям церкви, стараясь аккуратно ступать по ненадежной земле. Когда вошли внутрь, прохлада храма немного успокоила Романа, он поднял взгляд со своих остроносых туфель и впереди, перед собой увидел покрытый зеленым сукном аналой, дьяка и отца Агафона в расшитой золотом ризе, в фиолетовой камилавке с двумя витыми незажженными свечами в руке.
И чернобородый, с худощавым беспокойным лицом дьякон, и седой, светящийся нежностью отец Агафон смотрели на Романа, по-видимому, ожидая что-то от него. Это ожидание возбудило в нем новый приступ беспокойства и страха, тем более что сзади слышался гулкий шорох входящей в церковь толпы.
«Неужели началось? Мне что-то нужно сделать, они смотрят на меня… Татьяна!» — мелькнуло у него в сознании, и он, поразившись тому, что вспомнил о ней только теперь, быстро повернулся налево.
Она, оказывается, стояла совсем близко, сосредоточенно глядя перед собой, покорно опустив руки в белых перчатках и так непривычно сжав свои нежные губы. Белое шелковое платье, безжалостно подчеркивавшее стройность ее фигуры, померанцевый венок с вуалью, нитка жемчуга на шее — все казалось Роману чужеродным, ярким, все делало ее чужой и незнакомой.
Он похолодел, не в силах совладать с собой. Отец Агафон тем временем что-то сказал Роману своим певучим мягким голосом. Роман не понял и снова посмотрел на Татьяну. Она явно почувствовала его взгляд, но не повернулась, а лишь вздрогнула и, разлепив губы, еле слышно вдохнула прохладный церковный воздух.
— Возьми за правую руку и веди, — раздался горячий шепот Красновского, и Роман, послушно найдя правую руку Татьяны, сжал ее в своих похолодевших пальцах, шагнул вперед, не понимая, что он делает и зачем.
В последний миг он испугался, что она не пойдет с ним — так ярко-красиво и отчужденно стояла она в своем шелковом платье, но платье двинулось, зашелестело. Татьяна пошла рядом, негромко стуча каблучками по старому каменному полу.
Отец Агафон подождал, пока они подошли к аналою, потом зажег обе свечи от своей, горящих у иконы Спасителя, и, приблизившись к новоневестным, держа обе свечи в левой руке, правой благословил жениха и невесту, дважды повторив:
— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.
Роман попытался найти в его певучем голосе опору в противовес своему смятению, но голос был чужой. Батюшка подал им свечи и, взяв кадило, пошел с ним вкруг аналоя, кадя во все стороны.
«Теперь и навсегда, — мелькнуло в голове Романа, — навсегда. И это бесповоротно».
Сердце его сжалось, и дрожь прошла по членам, отчего пламя свечи заколебалось.
«Неужели все, что происходит, происходит по моему желанию, по моей воле?» — думал он, глядя на неподвижно стоящего дьяка, начавшего медленно приподнимать на двух пальцах свисающий с плеча орарь.
«Неужели всю жизнь я мечтал об этом и готовился к этому? Но почему такой ужас во всем? Но ведь это необходимо… и я люблю ее. Господи, как все страшно!..»
Дьяк шагнул вперед и, держа на руке орарь, проговорил нараспев сильным голосом:
— Бла-го-сло-ви, вла-дыко!
— Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков, — смиренно ответил батюшка, и началась ектенья.
Запел хор деревенских девушек, поддерживая и перекликаясь с громким мужественным голосом дьяка.
— О еже ниспослаатися им любве совершенней, ми-иирней и пооомощи, Господу помооолимся! — выговаривал дьяк, и хор подхватывал и молился Богу тонкими девичьими голосами, прося милости.
Роман вслушивался в слова, и они пугали его, укрепляя в беспокойстве и смятении.
«О помощи! Они молятся о помощи, — думал он, стараясь ровно держать свечку, — значит, они все знают и догадываются, как мне плохо. Но ведь это читается всем, всем! Значит, всем плохо?! Всем, миллионам стоящих у аналоя, всем так же плохо, как и мне теперь?! Господи, но почему?»
Для ответа на этот вопрос он поднял глаза на висящий справа у алтаря лик Спасителя и встретился с его взглядом. Карие глаза Иисуса были отрешенны, Роман прочел в них полное равнодушие к происходящему.
А батюшка, стоя у аналоя, уже читал требник, прося Бога благословить Романа и Татьяну, как благословил Он Исаака и Ревекку. Роман слушал, изо всех сил стараясь проникнуться тем знакомым с детства трепетом и благословением к старославянской церковной речи, но то, что раньше успокаивало и давало силы, теперь только пугало.
— Яко милостивый и человеколюбец Бог еси, и Тебе славу воссылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, и ныне и присно и во веки веков! — певуче прочел батюшка и невидимый хор нежно откликнулся:
— Амииинь!
В этом нежном выдохе невидимых и, вероятно, невинных еще девушек Роман ощутил вдруг беспомощность и такое же непонимание свершающегося.
«Они поют, не понимая, что поют и зачем. Но почему тогда выходит так нежно, так невинно? Или, может, они знают все? Нет, нет! Они не знают, как не знаю я, как не знают все эти люди, творящие этот обряд. Они делают это, потому что так принято, потому что так делали сто, триста, пятьсот лет назад, потому что им заповедовано петь так их прадедами, и вот теперь они поют там, за алтарем, и батюшка читает, и дьяк стоит в этом странном облачении. Но мне не легче от их непонимания и невинности! Боже, почему мне так тяжело? А ей тоже тяжело?»
Он взглянул на Татьяну и замер, потрясенный: выражение лица ее было таким же, как тогда во время пасхальной заутрени, глаза, губы, заалевшие щеки — все было пронизано единым светом благости; профиль, шея, грудь — все дышало одним порывом.
Не обращая внимания на обряд, Роман смотрел на нее, не в силах оторваться. Она же, как и тогда, была так захвачена происходящим, что не замечала его взгляда и продолжала сиять, лучиться чудесным светом. И вдруг Роман понял, что это за свет.
Это был свет надежды.
В нем, в этом свете, не было ни восторга, ни опьянения, ни экстаза, а лишь надежда, та самая простая надежда, что наполняет смыслом бессмысленное по всем внешним признакам человеческое существование и освещает весь обстоящий человека мир.
«Надеяться, надеяться, что все происходящее — правильно, что все на благо, вот что остается нам! Ни суровая безоговорочная вера, ни слепая страстная любовь не в состоянии потрясти так, как эта тихая светлая надежда. Боже, как это естественно для нас — слабых, не понимающих ничего, боящихся всего! Надеяться, надеяться, что все сбудется, что жестокий мир не раздавит нас — вот что естественно, что так органично. Коль была бы в нас вера, хотя бы с горчичное зерно, мир бы подчинился нам. Но в нас нет веры, мы боимся всего, даже самих себя. Вера дается подвижникам, титанам духа, только духовным подвигом можно завоевать ее. А надежда живет со всеми, во всех, с самого детства… И эти девушки, поющие за алтарем, и отец Агафон, и Татьяна, и люди за моей спиной — все надеятся, что все, что свершается теперь, — свершается на благо, что все будет хорошо. И этот свет надежды, тихий, неяркий свет помогает всем нам — слабым, неуверенным, изгнанным за свое неверие в мир произвола…»
А между тем уж шел обряд обручения.
— Обручается раб Божий Роман рабе Божией Татияне, — услышал Роман обращенные к нему слова батюшки и протянул руку.
Тонкое колечко Татьяны в белой, слегка дрожащей руке отца Агафона казалось хрупким и ненастоящим. Священник надел его Роману на первый сустав пальца и, повернувшись к Татьяне, произнес:
— Обручается раба Божия Татияна рабу Божиему Роману.
И кольцо Романа свободно скользнуло по тонкому пальцу Татьяны. Роман подумал, что отец Агафон просто перепутал кольца и, держа перед собой палец с кольцом Татьяны, вопросительно посмотрел на священника.
Но тот вдруг забрал у них кольца и перекрестив их этими кольцами, опять отдал, и опять неправильно — Роману узкое, Татьяне широкое.
Роман взглянул в глаза отцу Агафону, но тот ответил добрым и смиренным взглядом и произнес:
— Наденьте.
«Но как я могу надеть ее кольцо?» — с удивлением подумал Роман, оборачиваясь к Татьяне.
Она тоже посмотрела на него, но в ее спокойном, излучающем благодать взгляде он не нашел подтверждения своему недоумению. Держа свечку в левой руке, правую с кольцом она протянула к нему, и он почувствовал, что она надевает ему кольцо на безымянный палец.
Инстинктивно он помог ей и тут же понял все, устыдившись своей глупости.
«Господи, я же должен надеть ей!»
И, покраснев, он стал спешно надевать ей кольцо похолодевшими, неслушающимися пальцами.
Она же ждала, пока кольцо сядет ей на палец, держа руку с такой покорностью и надеждой, что у Романа перехватило дыхание и слезы выступили на глазах.
— …Сам убо, Господи Боже наш, пославый истину на наследие Твое и обетование Твое, на рабы Твоя отцы наша, в коемждо роде и роде, избранная Твоя: призри на раба Твоего Романа и на рабу Твою Татияну и утверди обручение их в вере, и единомыслии, и истине, и любви… — читал отец Агафон, золотясь и расплываясь в наполнившихся слезами глазах Романа. Старческий и певучий голос его звучал как-то особенно нежно и смиренно, и в просьбах, обращенных к запредельному Богу, чувствовалась все та же тихая лучезарность надежды…
После обряда обручения отец Агафон расстелил на церковном полу пред аналоем кусок красного бархата, подождал, пока хор девушек запел псалом, и указал обрученным на бархат. Роман и Татьяна ступили на мягкую ткань, и Роман ощутил вдруг в душе нечто большее, чем просто надежда.
Стоя перед ними, отец Агафон спросил его, желает ли он вступить в брак с Татьяной. Теперь в голосе батюшки помимо смирения чувствовалась сила и уверенность, а знакомое добродушное лицо приняло торжественное выражение.
— Да, — ответил Роман, заражаясь от священника силой и торжественностью, и повторил, словно убеждаясь в этих новых чувствах, наполнивших его: — Да.
Отец Агафон обратился с тем же вопросом к Татьяне, и Роман повернул голову, чтобы видеть, как она будет отвечать, и снова поразился выражению ее чудесного лица. Оно все также дивно светилось надеждой, но в то же время в нем появилось что-то новое, неожиданное, что Роман не мог понять, но мог почувствовать.
С замиранием смотрел он, как это новое покрывает черты ее, когда отец Агафон обратился к ней.
Роману казалось, что она слушает священника своим обновляющимся с каждой секундой лицом, словно впитывая простые слова глазами, щеками, губами, тонкими выгнувшимися бровями, и слова эти оставляют на глазах, щеках, губах неизгладимые следы.
И когда Татьянины губы, разойдясь, произнесли «Да», лицо ее преобразилось полностью. Началась молитва, запели девушки за алтарем, а Роман все никак не мог отвести глаз от Татьяны.
— …Сего ради оставит человек отца и матерь и прилепится к жене, будет два в плоть едину… — читал нараспев священник, и древние слова эти, слышанные и читаемые Романом еще в детстве, теперь входили в него, как впервые услышанные, и потрясали его…
Отец Агафон надел на обрученных венцы, и руки Красновского и Антона Петровича тут же взяли венцы и, подняв их, держали над головами венчаемых.
И, чувствуя над своей головой венец, Роман всем существом своим вдруг понял, что происходит и зачем люди творят этот сложный прекрасный обряд.
«Они же просто верят, что все будет хорошо!» — подумал он и, поразившись простоте и силе этой мысли, слегка повернувшись, посмотрел через свое плечо на стоящих сзади, стремясь сейчас же найти подтверждение открывшемуся. Заметив его взгляд, они все смотрели на него, и под звуки читаемого дьяконом апостольского послания Роман увидел в глазах этих разных по уму и по положению в обществе людей то общее, что объединяло их. И этим общим была вера.
Они верили! Верили, что «будет два в плоть едину», что «тайна сия велика есть», верили, что сбудутся все просьбы и чаяния, все надежды и попечения, произнесенные батюшкой и дьяконом и пропетые хором девушек.
«Господи, как все просто! Как просто и хорошо! — пронеслось в сознании Романа, и он повернулся лицом к аналою, укрепленный и несказанно обрадованный. — Верить. Верить, как эти похожие сознанием своим на детей люди, верить, как этот добрейший и невиннейший священник, верить, как Татьяна. Да и как же не верить? Нет, не одной надеждой живы мы, не одной робкой надеждой. Вера! Это она построила этот храм, создала традицию, помогла написать эти книги. Это она привела сюда этот народ, это она живет в сердце каждого стоящего здесь. Это она живет во мне и благодаря ей я верю в Бога, в Татьяну, в добро, в этих людей».
Отец Агафон взял с аналоя серебряную чашу с церковным красным вином и, подойдя со словами благословения, передал ее Татьяне.
Она пригубила, вернула чашу батюшке и посмотрела на Романа.
Роман не успел ответить ей взглядом, как чаша оказалась в его руках. Вино было как всегда сладким и как всегда напомнившим о крови убитого Христа. Но теперь это знакомое воспоминание наполнило Романа не болью и содроганием, а радостью и силой. И эти радость и сила, множась и укрепляясь в душе Романа с каждым новым этапом обряда, словно поднимали его вместе с Татьяной над всем бренным, земным, заставляя испытывать то, что он не испытывал прежде никогда. Он посмотрел на Татьяну. Она тут же ответила ему взглядом, полным той же самой радости и силы.
В этот момент мягкие, по-стариковски прохладные руки отца Агафона коснулись рук венчаемых и, слабо сжав их, потянули за собой. Двинувшись вслед за священником, Роман почувствовал легкость и, улыбнувшись, снова взглянул на Татьяну.
Она тоже улыбалась, обходя аналой и отдавши руку; венец, поддерживаемый Красновским, плыл над ее головой, дрожа и покачиваясь.
После того как они дважды обошли вкруг аналоя, отец Агафон снял с их голов венцы и стал читать последнюю молитву. Роман не разбирал слов молитвы, но всем сердцем понимал, о чем она. Свеча в его руке горела ровно, он чувствовал тепло от пламени на своем лице.
Молитва кончилась.
Отец Агафон встал против них и, сложив руки на животе, произнес:
— Поздравляю вас. Отныне вы муж и жена.
И эти слова прозвучали для Романа как гром.
«Муж и жена!» — сверкнуло в нем, и только теперь он понял, что случилось в его жизни сегодня. Повернувшись к Татьяне, он посмотрел в ее обновленное, ослепительное молодое лицо и замер в благоговейном трепете: перед ним стояла его жена.
«Это моя жена. Боже! И это не сон. Вот стоят люди, вот батюшка, вот церковь моего детства. И здесь теперь — она. Новая, прекрасная и невероятная она…»
Татьяна смотрела, не мигая, ему в глаза. Лицо ее сияло той особой радостью, которая посещает девушку только раз в жизни.
Стоя так, они, казалось, забыли, что в церкви присутствуют люди. Отец Агафон приблизился к ним и сказал не церковным, простым голосом:
— Поцелуйтесь, милые.
Но они, не слыша ничего, по-прежнему неотрывно смотрели в глаза друг другу. Радостное замешательство передалось всем, толпа зашевелилась, послышались приглушенные голоса. Отец Агафон переглянулся с дьяконом и, улыбнувшись, произнес громче, по-церковному:
— Поздравьте целованием жену, а вы поздравьте мужа. Но и это не было услышано. Молодые стояли, замерев.
Казалось, что лица их светятся в сумеречном воздухе храма.
Голоса и шевеление толпы стали громче, дьякон улыбался, Антон Петрович вопросительно смотрел на батюшку, из-за спины Романа отец Агафон невинно развел белыми, выглядывающими из-под ризы руками.
Между родными и друзьями новобрачных начались спешные переговоры вполголоса, послышались советы и взволнованный тетушкин шепот, убеждающий Антона Петровича «ни в коем случае не толкать». Шум толпы нарастал, отец Агафон, косясь на застывших новобрачных, успокаивающе поднял ладони, какая-то баба стала вслух хвалить невесту за «лепоту личика», бородатые мужики что-то бормотали, одобрительно кивая головами, кто-то уже стал пятиться к выходу, как вдруг:
— Бо-го-ро-дица, Де-ва, ра-аа-аа-дуйсяааааа! — Эхо разнеслось по небольшому пространству храма подобно грому. Все замерли.
Дьякон и отец Агафон побледнели, остолбенев от чудовищного баса.
Некоторые бабы в толпе испуганно присели, мужики застыли, открыв рты, где-то сзади заплакали двое ребятишек, и матери, испуганно крестясь, потащили их к выходу. Оторопь нашла на родных и друзей новобрачных, тетушка замерла, приложив руку к сердцу, Красновская стояла с побледневшим лицом и округлившимися глазами, Куницын и Рукавитинов немо смотрели друг на друга, Красновский дернулся всем шестипудовым телом, и голова его ушла в плечи.
Один Антон Петрович совершенно не испугался, а лишь вздрогнул и, обернувшись, посмотрел назад. А там, справа, у большой иконы Богородицы стоял Парамоша Дуролом.
Дюжина свечей у иконы потухла, лампадка раскачивалась. Дуролом медленно перекрестился.
На новобрачных страшный голос Дуролома совершенно не подействовал. Не воздрогнув ни единым мускулом, они по-прежнему смотрели друг на друга.
Но вдруг Роман стал медленно приближать свое лицо к лицу жены.
Все снова замерли.
Татьяна тоже потянулась к нему. Их губы встретились.
Роман целовал ее так, словно первый раз коснулся женских губ. Прикосновение это было чудесным, совсем близко были ее зеленые глаза, черные ресницы дрожали, губы дрожали, передавая дрожь губам Романа…
И когда их лица разошлись, в сердце Романа ожило то, что он ждал многие годы. Чувство это он вряд ли мог выразить одним словом, человеческий язык не знал его, но язык сердца прекрасно знал.
Роман взял Татьяну за руку и посмотрел на батюшку. Тот кивнул им, блаженно улыбаясь.
Они повернулись и двинулись к выходу.
Шумно расступаясь, толпа пропустила их, и после церковной прохлады и полумрака они оказались в шумном, залитым солнцем мире.
Деревенские ребятишки, не допущенные в церковь, обступали их, две оборванные старушки, кланяясь до земли и желая счастья, протягивали руки за милостыней.
— Дорогу, дорогу новобрачным! — торжественно потребовал Красновский и, на ходу одарив старух медяками, махнул на ребятишек.
Молодые прошли к коляске, толпа двигалась из церкви за ними. Вавила, взобравшись на колокольню, зазвонил в колокол. Роман подал руку, Татьяна взялась за нее и, придержав длинное шелестящее платье, поднялась в коляску. Опустившись на сиденье, она тут же посмотрела на Романа, словно убеждаясь, что он рядом и за эти мгновения с ним ничего не случилось.
Он поднялся по ступенькам коляски и сел рядом с ней.
Сейчас же следом влез, нещадно колыша коляску, Красновский и, плюхнувшись напротив новобрачных, выдохнул:
— Ух! Славно…
Аким, уже проворно взгромоздившийся на козлы, смотрел на молодых, сияя белыми зубами и оглаживая густую бороду.
Гости шумно рассаживались по коляскам, окруженным крестьянскою толпой. Отец Агафон с дьяконом стояли на пороге храма, щурясь на солнце и блестя облачением.
Антон Петрович привстал в коляске и громко обратился к народу:
— Православные! Соотечественники! Сегодня праздник для всех! Празднуем всем миром, без всяких пределов! Всех прошу к нам, всех, без исключения. Пир горой! Ура!
— Ураааа! — закричали крутояровцы.
— Батюшка, дьякон! — крикнул Антон Петрович. — Без вас не начнем! Поспешайте!
Толпа шумела, отец Агафон улыбался и, крестя толпу, кивал головой. Антон Петрович повернулся в коляске к новобрачными:
— Аким! Аллюр два креста! С Богом! Марш, марш!
— Огого!!! — закричал Аким, с размаху вытягивая лошадей кнутом.
Широкогрудый вороной жеребец, запряженный коренным, вздрогнул всем своим лоснящимся на солнце телом и, грозно всхрапывая, рванул коляску с места; две серые в яблоках пристяжные, присев и склонив набок красивые головы, рванули вместе с ним. Коляска понеслась, звеня бубенчиками расписной дуги, увитой фиолетовой лентой.
Вслед за коляской с новобрачными тронулся весь свадебный поезд.
— Ну, слава Богу, слава Богу! — радостно перекрестился Красновский, придерживая шляпу. — Как я волновался, милые мои! Я на своей свадьбе так не волновался, как теперь в церкви!
— Все позади! — ответил Роман сквозь шум несущейся коляски и, улыбнувшись, посмотрел на жену. Татьяна просто и легко улыбнулась и подняла руку с обручальным кольцом.
— Слава Богу! Слава Богу! — качал головой Красновский. — Теперь, как наши предки говорили, и погулять не грех! Но как я волновался, когда венец держал! Милые мои! Вообразите, Татьяна Александровна, держу, а сам думаю — а как уроню, что тогда? Ну да выдержал! Аким, гони, гони, родимый!
Коляска неслась по дороге к дому Воспенниковых. «Вот я и женился!» — подумал Роман и сжал руку Татьяны.
— Вот я и вышла замуж! — шепнула она ему на ухо.
Он посмотрел в родные, полные радостного умиротворения глаза и прижал ее пальцы к своим губам.
А впереди уже показались липы, дорога пошла круто в гору, знакомые кусты и холмики мелькали вокруг.
Подхлестываемые Акимом, лошади легко преодолели подъем, пронеслись мимо лип и уже готовы были на всем скаку врезаться в дом, как смуглые руки кучера беспощадно натянули вожжи:
— Прррр! Стоять!!!
Храпя и тряся разгоряченными головами, тройка остановилась, и вслед за ней стали подъезжать и останавливаться остальные тройки. Красновский первым сошел на землю, а новобрачные, встав с сиденья и держась за руки, смотрели на дом и на преобразившийся вокруг него ландшафт. Окна и двери дома были гостеприимно распахнуты, все в нем дышало ожиданием торжества. Оконные переплеты были сняты с террасы, и на ней — непривычно открытой, словно на театральной сцене, стоял большой, белый, утопающий в цветах и хрустале стол. Прямо перед террасой на зеленой траве луга стояли, сдвинутые в два ряда, штук двадцать крестьянских столов, сплошь уставленных бутылками с водкой, вином и закусками.
Более десяти по-праздничному одетых крестьянок, минуту назад подобно рабочим пчелам сновавших в доме и у столов, теперь полукольцом стояли у крыльца, держа что-то. Роман смотрел на все это, и знакомое чувство гордости за этот простодушный, спорый на работу и на праздники народ наполнило его.
И как уже случалось в подобные мгновения, он со всей остротою почувствовал себя русским, роднясь в душе и с этими девушками, и с друзьями, и с родными, и с той толпой простых крестьян, которых ожидали эти сдвинутые столы.
«Русские! Как хорошо, что все — русские! — восторженно думал Роман, сходя на землю и подавая руку жене. — Я русский, и она русская. И девушки, и Дуролом. И эта трава, и этот дом, и небо… Все, все русское!»
И по русской траве, в сопровождении родных и друзей они пошли к крыльцу. Девушки тоже двинулись навстречу новобрачным и встретили их у крыльца. Все двенадцать девушек были в ярких праздничных сарафанах, одна из них держала на расшитом рушнике пшеничный каравай с маленькой деревянной солонкой в центре. С поклоном она передала каравай Роману, и сразу же девушки запели звонкими голосами «Величальную».
Несмотря на большой размер, каравай оказался легким.
Роман поцеловал его золотистую поверхность, еще хранящую теплоту печи, и передал Красновскому.
Свет-соколик, да разудалый!
Ты пригрей, приласкай голубицу,
Ты призри да покой непорочну,
Проведи ее, да во светелку!
Наглядись да на жену, на молодую,
Успокой ее сердце ретивое!

Продолжая петь, девушки расступились и образовали коридор, подняв руки с цветами хмеля.
Роман взял Татьяну за руку и повел в этот поющий коридор. Девушки стали осыпать новобрачных цветами.
Не красны щеки тихой голубицы,
Яко мелом да белены-белены!
Ни жива ни мертва, да во светелке
Поневаж тепло сердушко немеет!
А любить да полюбить молодицу.
А лелеять да беречь крепо-зельно!

Песня, цветы с дурманящим запахом, сарафаны, Татьянина рука — все было прекрасно, от всего веяло светлым духом русского праздника, все было родным.
«Господи, как славно! Слава Тебе, Господи!» — молился про себя Роман, поднимаясь по ступеням крыльца.
— На террасу, друзья мои, сразу к столу! — подсказал им сзади Красновский, но Роман, оказавшись в прихожей, повернул к жене и, взяв ее за руки, сказал:
— Пойдем… я должен сказать тебе.
И быстрым движением увлек ее за собой наверх по лестнице.
— Ромушка… — забормотал Красновский, — как же?
Но старая лестница только громко скрипела под ногами новобрачных.
— Успокойтесь, друг мой, — тетушка взяла растерявшегося шафера под руку, — les marriages se fоnt dans les cieuх. Пойдемте, они к нам выйдут.
И повела Красновского на террасу. Остальные последовали за ними. Роман провел Татьяну к себе в комнату и, опустившись перед ней на колени, стал целовать ее руки.
— Люблю, люблю тебя… — шептал он.
Она же, глядя на него сверху, произнесла тихо и радостно:
— Я жива тобой.
Он замер, встал и, сжав ее руку, произнес, так, словно боясь, что она уйдет:
— Подожди, подожди…
И тут же бросился к конторке, выдвинул ящик и достал маленькую сандаловую шкатулку. Шкатулка была заперта, хоть в ней и не было замочной скважины.
— Это шкатулка моей покойной матери, — сказал он, — смотри…
Его палец нажал на треугольник резного узора, и с мелодичным перезвоном крышка шкатулки откинулась. Внутри был футляр красного бархата, занимавший почти все пространство шкатулки. Под футляром на дне что-то белело.
Роман достал футляр и протянул шкатулку Татьяне:
— Возьми. Это письмо тебе.
На дне шкатулки лежал конверт.
— Мне? — робко спросила Татьяна.
— Да. В нем все написано.
Татьяна вынула конверт, перевернула и прочла надпись на нем:
«Супруге Романа Алексеевича Воспенникова».
Конверт был запечатан.
— Вскрой, — сказал Роман, — это писала моя мама перед смертью.
— Когда она умерла?
— Давно. Мне было тогда восемь лет.
Татьяна распечатала конверт, вынула сложенный пополам листок голубой бумаги и, волнуясь, прочла вслух:
— «Прости меня, милое дитя, за то, что обращаюсь к тебе, не зная твоего имени, хотя верю всем сердцем любящей матери, что оно прекрасно. Один Бог знает, как хочется мне видеть вас и радоваться вашему счастью, но тяжелый недуг не оставляет надежд, — скоро, милое дитя мое, я предстану перед Господом и буду молиться за вас в мире ином. Знай, дорогая моя, что я люблю тебя всей душой, как родную дочь, и буду вечно благословлять ваш брак. Прими же, ангел мой, сей скромный подарок в знак моей любви и в честь твоего вступления в новую жизнь.
Александра Воспенникова».
Татьяна прочла последнее слово и подняла глаза. В них блестели слезы. Роман открыл футляр, в нем лежало прекрасное жемчужное ожерелье. Разъединив золотую застежку, Роман надел ожерелье на шею Татьяне.
Она же держала письмо в руках и полными слез глазами смотрела на Романа. Вдруг глаза их встретились, ее губы дрогнули, и она, разрыдавшись, бросилась к нему на грудь. Роман обнял ее и тоже не сдержал слез.
Они плакали, вздрагивая и прижимаясь друг к другу.
— Значит, и ты… значит, и ты знаешь это… — всхлипывала Татьяна, — она умерла… и ты тоже сирота, как и я…
— Да, милая, да, любовь моя… — плакал Роман, — я тоже сирота, я тоже знаю это… но я думал… я думал о тебе, все время, я хотел быть там… с тобой, в горящем доме, и умирать с тобой…
— Милый мой… счастье мое… — рыдала Татьяна.
Он опустился на колени и припал мокрыми от слез губами к ее рукам. Но она тоже опустилась на колени и плакала, обняв его.
— Они не дожили… они так хотели увидеть, — повторяла сквозь слезы Татьяна, — они хотели… хотели нашего счастья, мечтали о нем… и не дожили…
— Они с нами, радость моя, они навсегда с нами, — плакал Роман.
Обнявшись, они стояли на коленях, и слезы текли по их лицам. А из открытого окна уже слышался говор людской толпы, подошедшей за это время к дому.
Успокоившись, Роман провел ладонями по милым щекам любимой, отирая слезы. Она смотрела, словно не видя его, но в то же время отдаваясь ему вся, без остатка.
— Я нашел тебя, — прошептал Роман, — я нашел тебя.
— Я жива тобой, — прошептала она.
— С тобой я могу все. Я умру и воскресну с тобой.
— Я жива тобой…
— Ничто, ничто не разлучит нас, ничто и никто не помешает нашей любви. Ни смерть, ни Бог…
— Я жива тобой, милый мой…
— И я, я жив тобой, родная, я спал, и вот я ожил, ожил с тобой, и я… я люблю тебя так, как не любил никого. Даже Бога.
— Я жива тобой, я жива тобой…
Он взял ее раскрасневшееся лицо в ладони и стал покрывать поцелуями. В дверь осторожно постучали.
— Татьяна Александровна, Роман Алексеевич! — раздался голос Красновского. — Русский народ вас требует! Без вас начать не можем!
Но Роман продолжал целовать жену, не обращая внимания. Красновский пробормотал что-то у двери и заскрипел половицами, удаляясь.
— Нас ждут, — прошептала Татьяна, силясь улыбнуться под его поцелуями.
Он перестал ее целовать и, радостно улыбнувшись, произнес:
— Господи… а я только сейчас вспомнил, что внизу свадьба!
— Наша свадьба! — выдохнула Татьяна и рассмеялась облегченно и радостно.
Роман поднял ее с колен.
— Пойдем. Они ждут нас.
— Пойдем! — ответила она, волнуясь и давая ему руку. Выйдя из комнаты, они спустились по лестнице и вошли на террасу.
Едва сидящие за столом увидели новобрачных, как стали вставать со своих мест.
— Ура молодым! — крикнул Антон Петрович, и после разноголосья разместившихся на террасе друзей и родственников через несколько секунд вдруг ожило, накатило извне, подобно морскому прибою, густое народное «ура-а-аааа!». Новобрачные повернулись к этому звуку и увидели на лугу перед террасой все население Крутого Яра.
Подобно разноцветному морю, разлилось оно от кустов сирени, растущих возле террасы, до вековых лип аллеи, потопив те два десятка столов со снедью.
Роман смотрел, не веря своим глазам. Никогда еще эти простые люди, жившие с ним по соседству, не являлись ему все сразу, и главное, — здесь, у родного дома, под родными окнами!
С шумным оживлением они смотрели на новобрачных, все лица их были знакомы Роману, и каждый из них знал Романа и Татьяну.
И от понимания того, что все это людское море собралось здесь только из-за свадьбы, из-за Татьяны, из-за только что начавшейся новой жизни, из-за двух молодых, неистово бьющихся и замирающих сердец, из-за восторга поминутно встречающихся глаз и из-за их с Татьяной счастья, в душе Романа ожило, поднялось и нахлынуло, подобно только что нахлынувшей волне крестьянского «ура», чувство братской любви к этим людям.
И это чувство оказалось настолько полным, праведным и глубоким, что вызвало у Романа не восторженные слезы, как случалось прежде, а то новое понимание правды, ради которого он приехал в Крутой Яр.
И новое это понимание правды светилось в его глазах, встретившихся с сотнями крестьянских глаз.
— Неужели здесь все? — осторожно спросила Татьяна.
— Все! Все! — громогласно ответил Антон Петрович, обходя стол. — Все сорок два семейства нашего славного селения приветствуют вас!
Крестьяне одобрительно зашумели.
Антон Петрович шагнул с террасы на траву и подмигнул тетушке. Она последовала за ним.
Только теперь Роман заметил, что за кустами сирени стоит их старый рояль. Тетушка подошла к нему, приподняла крышку и села. Антон Петрович встал на траве между террасой и толпой крестьян.
Все притихли.
Тонкие пальцы Лидии Константиновны коснулись пожелтевших клавиш, прозвучало вступление эпиталамы, и над лугом раздался бас Антона Петровича:
Пою тебе, бог Гименей,
Ты соединяешь невесту с женихом!
Ты любовь благословляешь!
Ты любовь благословляешь!
Пою тебе, бог новобрачных!
Бог Гименей! Бог Гименей!

Он пел с такой силой и вдохновением, что все замерло вокруг, и только его густой сильный голос парил над лугом, толпой, липами и простершимся внизу Крутым Яром, парил свободно и широко в голубом просторе июльского неба:
Счастье, счастье — блаженство новобрачных!
Пою тебе и призываю,
Бог Гименей! Бог Гименей!
Эрот, бог Любви, путь их освящает,
Венера предлагает чертоги им свои!
Слава и хвала Гриде и Нерону!
Слава и хвала Гриде и Нерону!
Пою тебе, бог Гименей!
Бог Гименей! Бог Гименей!

Он кончил так же широко, сильно и неожиданно, как и начал, и гул крестьянского одобрения смешался с аплодисментами на террасе.
Поклонившись толпе и террасе и переведя дух, Антон Петрович встал в профиль к тем и к другим и заговорил:
— Друзья мои! Я рад приветствовать всех вас, оказавших своим присутствием честь нашему дому! Сегодня праздник всех праздников — день соединения двух любящих сердец! Только что обручены и обвенчаны на наших глазах две чудесные молодые души, достойные вечного счастья! Они прекрасны в своем неземном чувстве, и я бы сказал даже, что они божественны…
Он посмотрел на новобрачных и продолжил:
— Да! Они божественны, ибо их божественная любовь сделала их таковыми! Взгляните на них! Давно ли вы видели подобную чистоту и искренность? Радость и простоту? Сердечную воспламененность и духовное величие? Признаюсь вам откровенно, за свою долгую бурную жизнь я не встречал пары более достойной титула божественной! Они божественны в своей любви! Так воздадим же нашу радость этим юным божествам, люди русские, воздадим по обычаю наших предков! Ура!
И снова прибой многоголосья накатил с луга и утопил террасу с гостями, закричавшими свое «ура».
— Ура! Ура! Ура! — кричал Антон Петрович, подняв кверху руки. — Праздновать всем миром! Всем миром. К столам! К бокалам, друзья!
С шумом все стали садиться, пропустив в центр стола новобрачных. Крестьяне оживленно рассаживались по лавкам за своими столами, некоторые садились прямо на траву или на деревянные комелья.
Но не успели наполниться бокалы и стаканы, как послышался шум коляски и подъехали Федор Христофорович с дьяконом и звонарем Вавилой.
— Ура священнослужителям! — закричал Антон Петрович! — Ура честным пастырям!
— Ура! — закричали все.
Среди всеобщего шума и оживления Роман посмотрел на сидящую рядом жену. Лицо ее светилось радостью и любовью ко всем.
— Тебе хорошо? — спросил он, сжав ее руку.
— Очень, очень! — произнесла она. — Какие они все чудесные, родные! Я всех их люблю!
Роман смотрел на нее, поражаясь и радуясь совпадению их чувств. А батюшку и дьякона уже вели под руки к столу, мужики расступались перед ними, кланяясь, некоторые бабы успевали приложиться губами к белой пухлой руке. Батюшка шел сквозь них в новой фиолетовой рясе с серебряным крестом на груди, белые волосы его и борода были тщательно расчесаны.
Смуглолицый дьякон, успевший переодеться в светское, следовал за ним, неся в руках огромный букет роз. А возле просторной коляски отца Агафона суетились Прошка, Филька и Вавила, вынимая из нее бочонки с водкой и корзинки со снедью.
— Спаси Христос! Спаси Христос! — повторял батюшка добираясь, наконец, до террасы.
— Федор Христофорович! Сюда! Сюда, скорее! — басил Антон Петрович.
— Феденька, а я уже волноваться начала! — громко говорила попадья, поднявшись со своего места и вся сияя от возбуждения и радости.
— Федор Христофорович, как вы служили, как чудно было в церкви! Я плакала, как девочка! — говорила тетушка.
— Чудно, прелестно!
— Федор Христофорович, сюда пожалуйте!
— Ко мне, сюда, прошу!
Десятки рук поддерживали и направляли батюшку. Но батюшка двигался к молодым.
— Танюша, голубушка, — он поцеловал Татьяну, — счастия, счастия тебе и детушек малых Богу на радость, нам на умиление. Спаси Христос вас… Ромушка!
Он стал целовать Романа:
— Счастия, счастия тебе, сокол ты наш ясный! Высмотрел ты голубицу себе пригожую, так теперь лелей-береги ее пуще ока, молись за ее здоровье, а мы, старики, за вас помолимся! Кузьма Егорыч! — повернулся он к дьякону. — Что ж ты не поздравляешь голубков наших?!
Но дьякон уже целовал руку Татьяне, предварительно свалив ей на грудь букет. Утопая в розах и не зная, что делать с букетом, она беспомощно улыбалась.
— Чувствительно рад поздравить, — произнес низким голосом дьякон, чопорно пожимая руку Роману.
— Господи, Боже наш, послал нам радость на склоне дней наших, — бормотал отец Агафон, вытирая выступившие слезы.
— Только без минора, Федор Христофорович, — посоветовал Красновский, осторожно забирая букет у Татьяны, — позвольте, Татьяна Александровна…
Наконец батюшка был усажен между попадьей и Надеждой Георгиевной, дьякон опустился на стул рядом с Амалией Феоктистовной и Ильей Спиридоновичем, все сели, а трое молодых парней в красных рубахах подошли и стали наполнять бокалы шампанским. Среди крестьян пошли по рукам бутыли с водкой.
— Шампания! Шампания, друзья мои! — Любуясь пенящимся вином, Антон Петрович поднял бокал и стал сам подниматься, но Красновский решительно махнул рукой:
— Антон Петрович! Я начинаю, не ломай ритуала!
— Антоша, помилосердствуй! — воскликнула тетушка. — Нельзя быть столь эгоцентричным!
— Подчиняюсь, подчиняюсь! — Антон Петрович опустился на стул.
Красновский встал с бокалом в руке, молча обвел всех взглядом маленьких, блестящих от возбуждения глаз и заговорил громче обычного:
— Друзья! Я предлагаю поднять бокалы за здоровье новобрачных!
И все сразу стали вставать и потянулись бокалами к Татьяне и Роману. Держа свои бокалы, новобрачные протянули их вперед, и сразу же хрустальный перезвон разнесся по террасе, а вместе с ним зазвучали поздравления:
— Счастья вам, Ромушка, счастья, Танечка!
— Поздравляю!
— Имею честь поздравить!
— Счастливой семейной жизни, дети мои!
— От всего сердца поздравляю!
— Пью за ваше здравие, дорогие Татьяна Александровна и Роман Алексеевич!
— Искренне рад поздравить вас!
— Поздравляю, Танечка, поздравляю, Роман!
— Крепкой семьи вам и всех благ!
— Рад поздравить! Рад поздравить!
— От всей души поздравляю и пью за ваше здоровье!
А на лугу крестьяне тоже повставали со своих мест со стаканами в руках, и до террасы долетели их голоса:
— Ох, слава Тебе, Господи, за ваше здоровьице!
— Сладкой свадебки да славных детушек!
— Поздравляю, Роман Лексеич!
— Жить-поживать да и добра наживать!
— Помилуй вас Бог!
— Таперича и живитя вместе Богу на радость!
— За здравице женишка да невестки!
— Ох, то-то радости-то!
— Храни вас Божья Матерь!
Среди этого разнобоя голосов вдруг прорезался глухой сильный голос Дуролома:
— На славие! На славие Божье! На радость Отечеству! На почтение родительское. На родопродолжительство богоугодное во имя Отца и Сына и Духа Святаго, и ныне и присно и во веки веков!
Все стали пить.
Роман поднес бокал к губам и с наслаждением выпил свое любимое вино.
Ему было так хорошо, что в душе его вдруг возникла и укрепилась некая самостоятельная часть его Я, от радости сомневающаяся в реальности случившегося и продолжающегося чуда, и он, уверовавший всем сердцем в подлинность этого чуда, ежесекундно доказывал этой сомневающейся части подлинность всего происходящего, заставляя ее смотреть на все своими верящими глазами, давая тем самым душе новый приток радости.
«Нет, нет, это все не сон! — повторял он про себя, видя, как осторожно пьет из бокала Татьяна, как нежно содрогается от глотков ее шея, как подрагивают ресницы. — Смотри, какая она, как чудесно пьет она, как чудесно отводит бокал от губ, как чудесно улыбается, глядя на всех, и как чудесно сейчас посмотрит на меня…»
Она посмотрела не него.
— Я люблю тебя! — сказал он ей.
— Я жива тобой! — ответила она.
Руки их встретились сами собой. Кругом после выпитого шампанского все шумно переговаривались, а Роман и Татьяна застыли, взявшись за руки и глядя в глаза друг другу.
— Так, так! — громко произнес Красновский, запихивая себе за ворот край салфетки и склоняясь над тарелкой, в которую заботливые руки Надежды Георгиевны уже успели положить самых разнообразных закусок.
— Так, так! — продолжил он, разглядывая содержимое тарелки. — А что же это у вас, душенька Лидия Константиновна, все горькое?
Соседи по столу, уже с аппетитом приступившие к закуске, удивленно подняли головы.
— В каком смысле, Петр Игнатьевич? — непонимающе спросила тетушка.
— Да в том смысле, что есть ничего нельзя! Семга, икра, ветчина — все такое горькое, что и в рот не лезет!
Его нарочито громкий голос заставил всех сидящих за столом недоумевающе притихнуть.
— Как это? — бледнея, спросила тетушка. — Позвольте… почему?
— Да потому что… — Красновский укоризненно покачал своей круглой плешивой головой и вдруг закричал изо всех сил, затрясшись и мгновенно побагровев лицом: — Горррькаааа!!!
Все застыли и на террасе, и на лугу, а через мгновение десятки голосов закричали на разные лады:
— Горько! Горько!
С каждым криком к ним присоединялись все новые и новые голоса, и вскоре вся масса собравшихся людей кричала в такт это короткое емкое слово, без которого не обходится ни одна русская свадьба.
— Горькоооо! Горькооо! Горькооо! — кричали гости на террасе, глядя на молодых, продолжавших стоять, взявшись за руки.
— Горррькааа!! Горррькааа!!! Горррькааа!! — кричали крестьяне на лугу, привстав со своих мест.
Почувствовав, что все смотрят на них, Роман отвел глаза от жены и оглянулся.
«Они хотят, чтобы мы поцеловались. Неужели они все хотят, чтобы мы поцеловались?!»
Он посмотрел на Татьяну.
«Что же делать? — спрашивали ее глаза. — Неужели надо непременно целоваться?»
Щеки ее заалели, она опустила ресницы.
— Горькааа!! Горрькааа!! Гоооорькаааа! — гремело вокруг.
Роман сжал руку Татьяны. Подняв ресницы, она посмотрела ему в глаза. Взгляд ее был робким и умоляющим.
«Неужели целоваться? — говорили ее зеленые глаза. — Это так страшно, когда все смотрят!»
«Они хотят, чтобы мы поцеловались!» — ответили глаза Романа.
«Сейчас? Нет! Это так страшно!»
Но Роман уже стал приближать к ней свое лицо.
«Ах, нет, нет!» — умоляли ее глаза.
Он коснулся губами ее губ. Они были прохладными.
Он почувствовал, как вздрогнула она, всем существом своим доверчиво отдаваясь ему. Он же не целовал ее, а лишь прижался своими губами к ее губам и стоял так под еще усилившимся криком гостей, словно защищая ее от этого крика. Прошлое долгое мгновение, показавшееся Роману вечностью, и он так же медленно отстранился от лица любимой.
Теперь это лицо было совсем другим: в чертах его не было и тени испуга и робости, и оно все светилось, как в церкви, светом благости. «Господи, что за чудо она!» — восхитился в душе Роман, не выпуская ее руки.
Крики стали стихать.
— Я люблю тебя! — прошептал Роман, чувствуя в сердце знакомую волну любви и умиления.
— Я жива тобой! — прошептала она. Слезы выступили на глазах Романа.
«Господи, так совсем невозможно! — с беспокойством подумал он. — Здесь все смотрят, а я все время реву как мальчишка!»
Кругом все оживленно переговаривались, скрипели стулья, звенели приборы.
«Надо чем-то отвлечься, — думал Роман, садясь и пряча свои глаза, — совсем потерял контроль над собой. Это не по-мужски…»
— Эх, друзья, мои! — заговорил Антон Петрович. — Ежели вы не воздадите должное сиим прелестям чревоугодия, я сочту себя смертельно оскорбленным!
Но гости и не собирались наносить дядюшке оскорбления, разговоры смолкли, все с аппетитом ели.
«Надо поесть, — подумал Роман, — это поможет успокоиться».
Сморгнув слезы, он обвел взглядом тесно уставленный стол.
Каких только закусок не было здесь!
Копченая и заливная осетрина, черная икра, нежнейшая ветчина, семга, буженина, поросенок с хреном, соленые грибы разных сортов, салаты, винегреты, горячие мясные и рыбные закуски и конечно же неизменные «староверские» моченые яблоки.
Роман потянулся к своим любимым раковым шейкам в томатном соусе, но вдруг заметил, что Татьяна совсем не ест, а лишь смотрит на него, тихо улыбаясь.
— Любовь моя, тебе надо подкрепить свои силы. — обратился он к ней. — Ты не спала ночь и столько пережила сегодня. Съешь что-нибудь.
Улыбаясь, она покачала головой.
— Отчего же ты отказываешься? Смотри, какое изобилие, и это все для нас с тобой.
Но она снова покачала головой, не смея ни к чему прикоснуться.
— Антоша, Петр Игнатьевич! — обратилась к ним тетушка. — Поухаживайте за молодыми, мне кажется, они несколько растерялись.
— Растеряешься поневоле от такого крика! — усмехнулась Красновская.
— Нет, друзья, обычай — великая вещь! — заговорил Антон Петрович. — А коль мы празднуем с народом, так надобно все делать по-народному!
— Ты, Антоша, совсем уж по-мужицки заговорил! — вставила тетушка, и все засмеялись.
— А я не стыжусь, душа моя!
— Иной мужик профессора за пояс заткнет! — поддержал Красновский, хлопоча вокруг тарелки Татьяны.
— Не вас ли, Петр Игнатьич, за пояс затыкать будут? — спросила тетушка, и новый приступ смеха овладел всеми.
— Дорогая Лидия Константиновна, меня с моей комплекцией трудненько заткнуть за пояс! — парировал под общий смех Красновский.
— Ну, это уж от мужика будет зависеть, а не от вас! — ответила тетушка.
— Особенно если Надежда Георгиевна поделится опытом с этим мужиком, — осторожно вставил Рукавитинов, — опытом по затыканию за пояс профессоров.
Всеобщий хохот сотряс террасу.
— А-ха-ха-ха! — хохотал Антон Петрович. — Эка! Вот вам и gaudeamus igitur! A-ха-ха!
— Ничего, Николай Иванович, еще сочтемся! — пообещал Красновский.
За это время он успел нагрузить тарелки молодых различными закусками.
— Друзья мои, вам необходимо подкрепиться, — обратился он к ним, — подумайте о своем бесценном здоровье и поймите, что не духом единым сыт человек. Татьяна Александровна, особенно это вас касается!
Он поцеловал ее руку:
— Давайте, дорогие мои, не впадать в крайности. Вы же не индусские йоги, в конце концов!
— Танечка, вы непременно должны попробовать моего поэтического салата! — оживленно говорила тетушка.
— Раковых шеек, Рома! — качал головой, жуя, Антон Петрович. — Это вершина кухмистерского мастерства!
— Поросеночка, поросеночка покушайте! — советовала попадья.
— Рекомендую заливное, — басил дьякон.
— Гребешочки, гребешочки петушиные во сметанке! — качал головой, зажмурясь, Федор Христофорович. — Сладость несказанная!
— Рыжичков попробуйте — во рту тают! — советовала Амалия Феоктистовна.
— Все, все они попробуют! — успокаивающе поднял руку Красновский. — Только не насилуйте! Демьянова уха нам некстати!
— Нам, брат, здесь любая уха кстати! Даже уха из петуха! — засмеялся Антон Петрович, и вместе с ним засмеялись все.
Роман взглянул на Татьяну, которая, все так же улыбаясь и, опустив глаза, смотрела в свою тарелку, нагруженную сердобольным Красновским.
«Что же это такое? — казалось, спрашивали ее глаза. — Как это называется и что мне делать с этим?»
Роман хотел было опять посоветовать ей съесть что-нибудь, но молчал, поняв, что это все равно что предлагать ангелу вкусить земной пищи.
Парни в кумачовых рубахах подошли с шампанским и стали наполнять бокалы. Едва вино вспенилось в бокале Красновского, он быстро встал и, подняв бокал, произнес, поворачиваясь ко всем:
— Друзья! В далекой и прекрасной Грузии есть замечательный обычай. Когда там играют свадьбу, то избранный старейшинами тамада, то бишь человек, председательствующий за столом и говорящий тосты, обязан сказать свой лучший тост не о женихе и невесте. А о ком бы вы думали?
— О себе самом! — подмигивая, подсказал Антон Петрович.
— Ни в коем случае. Свой лучший тост он обязан сказать о родителях той половины, которая пришла в гости. То есть если свадьба справляется в доме жениха, то надо посвятить этот тост родителям невесты, а если в доме невесты — тогда родителям жениха. Поскольку у нас свадьба в доме жениха, а я, так сказать, тамада…
— Хоть и ни кем не избранный! — буркнул Антон Петрович.
Петр Игнатьевич погрозил ему пальцем и продолжил:
— Да. А я, стало быть, тамада, то, следовательно, тост мой будет посвящен вам, многоуважаемый Адам Ильич.
Куницын встал с бокалом в руках. Лицо его было радостным и торжественным, солнце сверкало на погонах и регалиях мундира.
Все притихли.
— Многоуважаемый Адам Ильич, — начал Красновский после небольшой паузы, — с тех пор как Господь создал род человеческий и сказал нам: «Плодитесь и размножайтесь», — мы, простые смертные, честно исполняем этот завет. Встречая свои половины иного пола, мы соединяемся с ними брачными узами, сочетаемся и порождаем на свет потомство, пополняя тем самым род человеческий. И это продолжается изо дня в день, от века к веку. Это замечательно, потому что это естественно. Замечательны и достойны высочайших похвал люди, производящие на свет потомство и пополняющие свои семьи. Но сейчас я хочу обратить внимание собравшихся не на эту огромную часть человечества, составляющую, вероятно, девять десятых всех смертных, а на другую, совсем небольшую часть, на оставшуюся одну десятую, состоящую, однако, из людей удивительных. Эти люди удивительны и высоки тем, что пополняют свои семьи не обычным, так сказать, греховным путем, как все остальные девать десятых, а безгрешно, минуя плотскую страсть, коей все мы с вами подвержены. Да! Их дети безгрешны, потому что родители не рожали их, а брали от мира и растили как своих родных. Эти бедные сиротки обретают в лице новых родителей не просто родителей, а нечто большее. Они обретают веру, надежду, любовь. Да, друзья мои! Нет в нашем мире ничего дороже беспорочной отеческой любви к малым мира сего! Нет ничего чище этой любви! Эта любовь достойна жизни вечной. Когда бедные малютки по воле рока остаются сиротами в нашем беспощадном мире, они напоминают мне крохотных птенцов, выпавших из гнезда в бурную реку. Ревущий поток несет их, и кажется, что нет спасения и гибель близка. Но Господь посылает им спасителей! Надежные и нежные руки выхватывают их из стремнины, добрые сердца согревают их и берут под защиту. Что может быть благородней в нашем мире пошлости и коварства?! Есть, есть благородство, и не перевелись еще благородные люди! И такой благородный человек среди нас. Это Адам Ильич Куницын. Вам, досточтимый Адам Ильич, посвящаю я тост свой! Вашей беспорочной отеческой любви, вашему мужеству и благородству! И прежде чем выпить за здравие ваше, поклонюсь я вам, как всегда склонял голову перед Любовью, Истиной и Добром!
Поставив бокал, он поклонился.
— Браво, Красновский! — серьезно оказал Антон Петрович, поднимаясь с бокалом. — За здоровье Адама Ильича!
Мужчины стали вставать со своих мест. Адам Ильич по-прежнему стоял с бокалом в руке. По щекам его текли слезы.
Подрагивающей рукой он стал поднимать бокал, но потом, неловко выйдя из-за стола, двинулся к Красновскому.
Петр Игнатьевич в свою очередь направился к нему. Встретившись, они обнялись и трижды поцеловались, плеща шампанским из наклонившихся бокалов.
— Спасибо, спасибо, голубчик… — бормотал Адам Ильич.
— Спасибо вам, дорогой! — говорил Красновский. — За Таню, за добро! Спасибо!
— Ну Петр Игнатьич, ну златоуст наш, — бормотал отец Агафон, вытирая слезы. — Так сказать! Царица Небесная, так сказать — по-божески, по-христиански! У меня сердечко так и сжалось, а вот и слезоньки теперь текмя текут…
Попадья тоже прослезилась и вытирала глаза батистовым платочком.
— За здоровье Адама Ильича! — громогласно повторил дядюшка, и все стали чокаться с Куницыным.
Крестьяне, повставав со своих мест, подняли наполненные водкой и вином стаканы и принялись пить, запрокидывая назад стриженные в кружок головы.
Роман с наслаждением выпил шампанского, речь Петра Игнатьевича ему понравилась, как нравилось все, что происходило вокруг. Татьяна тоже пригубила вино. Во время тоста она была бледна и сидела, опустив глаза.
— Мда, не думал, что наш Петруша может так вдохновиться, — качал головой под общий шум Антон Петрович, с неторопливостью, возвращаясь к закуске.
— Mоn сher, он жрец храма науки, — возразила ему тетушка, — складно говорить умеет.
— Мда. Молодец, — пробормотал Антон Петрович, — ну да ничего, мы тоже выступим, мало не покажется…
Красновский между тем усаживался за стол.
— Ну что, Антон Петрович, гожусь я в тамады? — с довольным видом спросил он.
— Еще бы! — ответил дядюшка.
— Прелестно, Петр Игнатьевич! — сказала тетушка. — Вы просто Демосфен!
— Петр Игнатьевич, поздравляю, — вежливо наклонил седую голову Рукавитинов, — прекрасный тост.
— Очень правильно сказано, — откликнулся дьякон.
— Ну, а коль правильно… — Антон Петрович поднял графин с водкой, — так и выпить за то не грех!
Привстав, он принялся наполнять рюмки.
В это время попадья подошла к Татьяне и, склонившись к ней, тихо заговорила:
— Татьяна Александровна, душенька, отчего же вы не покушаете ничего? У меня, на вас глядючи, сердце в груди стынет! Разве можно так себя испытывать? Вам же теперь о здоровьице думать надо, душенька вы наша! Съешьте что-нибудь, не печальте нас! Батюшка вон тоже печалится, все меня спрашивает: отчего это Танечка-то Александровна ничего не кушает? А я и подавно вся извожуся, боюсь за вас! Голубушка, вы поглядите, какие кушанья-то хорошие кругом, ведь их православные добрые руки готовили в честь вашего праздничка, а вы брезгуете да стесняетесь. Покушайте, душенька, православные христиане вам спасибо скажут.
И улыбаясь всем своим добрым пухлым лицом, попадья отошла.
Роман, слышавший все, заметил, что на Татьяну увещевания попадьи подействовали благотворно: она совсем по-детски заулыбалась и расправила плечи, словно стряхивая с них былую скованность. Весело переглянувшись с Романом, она взяла вилку, проколола ей шляпку маленького, аппетитного груздя и отправила в рот.
— Отлично, отлично! — воскликнул Антон Петрович. — Татьяна Александровна, разрушайте, разрушайте эти косные обычаи! Невеста, а тем более жених должны есть наравне со всеми, и я первый брошу курицей в того, кто скажет обратное! Роман Алексеевич, а ты что отстаешь? Воздай, воздай должное русской кухмистерии!
Романа не пришлось долго уговаривать: подцепив на вилку зажаренный в сметане петушиный гребешок, он отправил его в рот; гребешок оказался нежнейшим, слабо похрустывающим на зубах; за ним последовали: две раковых шейки, пропитавшиеся кисло-сладким томатным соусом, кусок заливной белуги, черная икра, салат из свежих помидоров, соленые волнушки и, наконец, нежнейший поросенок с хреном, солидный кусок которого положил Роману в тарелку Антон Петрович.
— Без поросятины, брат, мы тебя не выпустим! — басил он, сразу наливая ему большую рюмку водки и подмигивая Красновскому, который, понимающе кивнув, плюхнул не меньший кусок в тарелку Татьяны.
— Что вы, зачем же… — беспомощно улыбнулась Татьяна, но Красновский тут же забормотал, накладывая ей белоснежного хрена:
— Татьяна Александровна, этот поросеночек утром еще по травке бегал, а теперь вот изволит лежать на блюде и приветствует вас. Видите, видите, как он подмигивает? Подмигивает и говорит — скушайте мой бочок, Татьяна Александровна, не пожалеете!
— Танечка, не отказывайтесь! — советовала тетушка. — Это прелесть что такое.
— Не скромничайте, Татьяне Александровна, — заговорила Красновская, быстро управляясь со своим куском, — здесь все свои, а поросятина такая нежная, просто тает на языке…
— Да с хренцом, с хренцом! Мммм! — качал головой быстро жующий отец Агафон.
— Да и сметаночкой сдобрить можно, — советовала попадья.
— Все, все можно! — поднял свою рюмку с водкой Антон Петрович. — Но сперва — выпить! Выпить непременно!
— За здоровье жениха и невесты, — подсказал знакомый усталый голос.
Все повернулись и увидели Клюгина, стоящего в проеме двери, ведущей в прихожую. На нем был старый черный фрак с длиннющими фалдами, в руках он держал букет георгинов и продолговатую коробку, перевязанную бечевкой. Появление его было столь неожиданно, что сидящие за столом замолчали и в полной тишине смотрели на фельдшера.
Только на лугу у крестьян было по-прежнему шумно и весело.
Не смутившись замешательством гостей, Клюгин подошел к Татьяне и, протянув ей букет, произнес:
— Поздравляю.
Роману он положил на руку коробку, произнеся то же самое.
— Прошу простить меня за опознание, — обратился он ко всем, и в его голосе помимо усталости слышалась грусть.
— А вот и не простим! — первым опомнился Антон Петрович, берясь за горлышко графина и приподнимаясь с места. — Без штрафу не простим, Herr Dоktоr! Ну-ка, бокал, бокал сюда!
Кудрявый парень в кумачовой рубахе подошел с бокалом, стоящим на подносе.
Воспенников быстро наполнил его водкой:
— Вот этак-с… Извольте, Herr Dоktоr! Пришла пора платить по векселям!
Дядюшка кивнул головой, парень отошел и поднес бокал Клюгину.
Все смотрели на фельдшера. Он молча взял бокал, поднес к губам, выпил, словно воду и, ничуть не поморщась, поставил на поднос.
— Браво!! — тряхнул головой Антон Петрович. — Вот это по-русски! Просим к столу!
Все оживились и заговорили.
Клюгин прошел мимо сидящих и сел в самом конце стола рядом с Валентином Евграфычем.
— Отлично, отлично! — повторял Антон Петрович, потирая руки и оглядывая стол. — Кворум есть, а посему надо непременно выпить под поросенка!
— Прекрасная идея! — воскликнул Красновский. — Только ты, Антон Петрович, сперва скажи что-нибудь. Считай, что я тебе передал рог тамады!
— Ну, брат, спасибо! — усмехнулся дядюшка под общее оживление. — Но только я по заказу говорить не умею. А посему скажу тогда, когда время придет! Теперь же тост мой будет краток:
— За здравие…
— …Антона Петровича Воспенникова! — громко произнес Роман, вставая с рюмкой в руке.
Дядюшка стал было укоризненно качать головой, но этого тоста явно все ждали, поэтому тут же раздались одобрительные голоса:
— За Антона Петровича!
— Правильно! Давно уж пора!
— Здравие Антона Петровича!
— Пьем за твое здоровье, Антоша!
— Во здравие дорогого и желанного Антона Петровича!
— Будь здоров, Антон! Буть здоров!
Хор голосов заставил дядюшку смириться, и со счастливой улыбкой, со свойственным ему достоинством он принялся чокаться со всеми, каждый раз склоняя свою красивую голову и громко говоря:
— Благодарю! Сердечно благодарю!
Крестьяне, заметив, что на террасе приветствуют Воспенникова, стали подниматься с наполненными стаканами в руках, голоса одобрения слышались среди них.
Вдруг какая-то баба, обходя крестьянские столы, стала пробираться к террасе, осторожно неся свой стакан с водкой. Роман сразу узнал в этой бабе Ротатиху. Приблизившись к террасе, она подождала, пока ее заметят, и когда Антон Петрович повернулся к ней, заговорила своим высоким резким голосом, сильно волнуясь:
— Я вот тутова хочу вам оказать, благодетель ты наш Антон Петрович, чтоб… и что спасибочко вам за то, что позаботилися о погорельцах бедных, что и поспособствовали нам, храни тебя Господь, родной ты наш! Сама Бога за тебя молить буду и дитям своим прикажу, чтоб молилися по гроб жизни! Спаси тебя Христос!
Она быстро поставила стакан на землю и тут же поклонилась в ноги Антону Петровичу.
— Спаси Христос! Дай Бог здоровья! — послышались голоса крестьян.
Антон Петрович подошел к краю террасы и, подняв рюмку, во весь голос произнес:
— Спасибо, честные труженики! Храни вас Бог! Слова эти вызвали настоящую бурю одобрения: каждый из крестьян захотел сказать что-то, и шум голосов заполнил все вокруг:
— Спасай Христос, спасай Христос!
— Сто лет тебе жить и не умереть!
— Дай Бог здоровьица да достатку!
— Чтоб и долгие лета Антону-то Петровичу!
— Слава Отцу и Сыну и Духу Святу!
— Живи сто лет, Антон Петрович!
— Родной ты наш, живи не умирай!
Слушая этот неумолкающий хор, Антон Петрович расчувствовался и прослезился. Сняв пенсне и заморгав, он постоял с проникнувшимся лицом, а потом, повернувшись к крестьянам, поднял руку.
Все разом смолкли, поняв, что он будет говорить.
— Дорогие мои, — прочувственно начал он после небольшой паузы, — вижу, что любите меня, вижу, все вижу. Один Бог знает, как доволен я, что пришли вы сегодня сюда, ко мне, в мой дом, чтобы разделить с нами огромную радость. Смотрю я на вас, и вот что мне хочется сказать вам, сказать от всего сердца… — он помолчал и произнес сильно и громко: — Спасибо вам! Спасибо от меня и от всех сидящих на этой террасе! Спасибо за трудную крестьянскую долю, за ваш ежедневный честный труд, плодами которого мы все пользуемся! Вез вашего труда, без ваших добрых и верных крестьянских рук не может обойтись Россия! Не может обойтись она и без ваших сердец, преданных своей Родине! Как великие Атланты, держите вы на своих трудовых плечах огромную Россию-матушку и верно служите ей! За великий труд сей, за преданность Отечеству спасибо вам, люди русские!
Он склонил седую голову.
— Ура, братцы! — выкрикнул Аким. — Ура Антону Петровичу!
— Ура! Урааа!! Урааа! — на все лады закричали крестьяне. Антон Петрович поднял рюмку, широким движением руки обвел кричащую крестьянскую толпу и эффектно опустошил рюмку. Крик как по команде стих, и крестьяне, запрокинув головы, стали пить. На террасе все тоже выпили и с аппетитом приступили к поросенку.
— Ах, смерть моя! — пробормотал Красновский, отправляя в рот солидный кусок, сдобренный хреном. — Ммм… с ума сойти…
— Господи, как все ладно и хорошо! — качал головой Антон Петрович, заправляя салфетку за ворот. — Все вместе, погода отличная, водочка из погреба… Эх! Кабы скинуть еще годочков двадцать! — Он подмигнул Роману.
— Кабы тебе, Антон Петрович, скинуть годочков… даже не двадцать, а, скажем — пять, — бормотал, жуя, Красновский. — То ты бы… мммм… сначала б всех нас смехом уморил, потом…
— …потом бы заставил мужиков петь «Хованщину»! — подсказала тетушка. — А потом…
— …вызвал бы Романа Алексеевича на дуэль! — со смехом подсказала Красновская.
— И застрелил бы, чтобы занять его место! — воскликнул Красновский.
Все засмеялись.
Антон Петрович, смеясь, покачал головой:
— Ну нет! Романа подстрелить мне б не удалось. Он сам кого хочешь подстрелит! А вот тебя, Петр Игнатьевич, я бы точно подстрелил!
— И куда же ты меня, позволь спросить, подстрелил бы? — поднял голову Красновский: — В сердце, в голову?
Антон Петрович выжидающе помолчал и громко оказал:
— В хлупь!
Все расхохотались.
Роман смеялся, откинувшись назад, и даже Татьяна рассмеялась, спрятав лицо в ладонях.
Крестьяне тоже смеялись, хотя многие не поняли, о чем шла речь.
— За мной должок, мсье актер! — грозил пальцем Красновский.
Посмеявшись, все принялись за поросенка, и за какие-то десять минут от него осталась только голова, сжимающая в застывшей улыбке морковку. Роман заметил, что Татьяна совсем перестала стесняться и шаловливая детская улыбка то и дело озаряла ее лицо. Она попробовала поросенка, запила его клюквенным морсом и, взявшись за руку Романа, смотрела во все глаза на происходящее. Большие часы на террасе пробили шесть.
— Так, так! — встрепенулся Антон Петрович. — Все идет по плану!
Он встал и, достав из кармана сиреневый шелковый платок, торжественно махнул им.
Тотчас же трое парней в кумачовых рубахах поспешили скрыться, а вслед за ними поднялись со своих мест и тоже заспешили куда-то те самые двенадцать девушек в сарафанах.
Антон Петрович остался стоять.
Гости на террасе смолкли. Крестьяне притихли, вертя головами и переглядываясь.
— Ага. Что-то будет! — пробормотал Красновский, поднимая палец.
В двери, ведущие через прихожую на кухню, послышалось движение, и все повернулись к двери.
Двое парней в кумачовых рубахах, осторожно ступая, вынесли из двери длинный узкий поднос, на котором смог бы спокойно разместиться любой из присутствующих. На этом подносе лежал громадный осетр, запеченный на вертеле, а затем разрезанный на десятки кусков. Золотистые бока его, обложенные дольками лимона, окружал искусный венок из петрушки, сельдерея и усыпанных ягодами веточек красной смородины; огромную голову с серебряным кольцом в носу, с маслинами вместо глаз венчал узор из красной и черной икры.
Вид появившегося осетра был столь внушителен, что все несколько секунд молчали.
— Vоilа! — крикнул Антон Петрович, и все зашумели, встали с мест, чтобы получше рассмотреть гиганта. Парни поставили поднос на два сдвинутых низких столика и перевели дух. Третий парень держал в руках большой фарфоровый соусник, полный белого густого соуса.
Вошли Аксинья, Настасья, Поля и Гаша и под общий шум принялись менять приборы.
— Автора, автора! — кричал Антон Петрович. — Где Никита? Где кудесник?
— Никиту, Никиту сюда! — кричал Красновский.
В двери показался худой высокий малый лет сорока в белом халате и высоком белом колпаке. Это был Никита, знакомый повар Воспенниковых, спешно привезенный Акимом утром из города. В гладко выбритом лице его было что-то детское и птичье, Никита всегда улыбался блаженной улыбкой.
— Браво, браво, Никитушка! — закричал Красновский, опередив Антона Петровича, и через секунду все уже кричали «Браво!», а Никита неловко, словно аист, поклонившись, приблизился к осетру, держа в левой руке серебряную лопаточку, а в правой — острый поварской нож.
— С молодых, с молодых начинай! — командовал Антон Петрович.
— Господи, и где же такого Левиафана выловили? — качал головой отец Агафон.
— Incroуable! — восхищенно повторяла тетушка.
— Ну и ну! — удивлялась Красновская.
— Просто акула, — улыбался Рукавитинов.
Но не успел Никита положить своей лопаточкой первый бело-розовый кусок на подставленную Аксиньей тарелку, как на лугу послышался вздох всеобщего удивления и за ним нарастающий, как волна, шум.
Все повернулись.
На лугу крестьяне, повставав со своих лавок и выйдя из-за столов, обступили внушительную процессию: двенадцать девушек в сарафанах несли на трех плечевых носилках трех огромных, целиком зажаренных свиней.
Зрелище это вызвало у гостей не меньшее оживление, чем вынос осетра, — все зашумели, заохали и заговорили. Крестьяне стали помогать девушкам: мужицкие руки подхватывала толстые шесты носилок, бабы бросились освобождать три самых больших стола.
— Пей, гуляй, народ православный! — крикнул Антон Петрович, и крестьянская толпа шумно приветствовала его, крича и кланяясь.
Началось пиршество.
На террасе приступили к осетру, на лугу — к свиньям.
Парни в кумачовых рубахах подали белого вина из погреба, бокалы вмиг наполнились и сошлись со звоном: пили за здоровье Лидии Константиновны, и она с почти детской радостью принимала всевозможные пожелания, сыплющиеся со всех сторон:
— Многие лета вам цвести первой розою нашего захолустья, многоуважаемая Лидия Константиновна, и не увядать вовек!
— Лидия Константиновна, душенька, пью за ваше здоровье!
— Здравия, здравия тебе, светлая муза моя!
— Да здравствует Лидия Константиновна! Ура!
— Пошли Господь вам здравия, счастия и покоя душевного!
Крестьяне тоже пили за ее здоровье, подхватывая неровными голосами вспыхнувшее на террасе «ура».
Роман и Татьяна смотрели на тетушку так же радостно и по-детски открыто, как и она на всех, взгляды их встретились, и тетушка, вдруг подбежав к ним, стала обнимать и целовать их под всеобщее неумолкающее «ура» со слезами восторга на глазах.
Радость и умиление охватили всех, и во многих глазах заблестели слезы. Аксинья плакала, закрывшись фартуком, плакали и радостно качали головами многие бабы. Роман тоже почувствовал подступающие к глазам слезы и, чтобы не расплакаться, пригубил вино. Прохладное цимлянское успокоило его.
Тетушка, опустошив свой бокал, вдруг бросила его об пол, чем вызвала бурю восторга.
Все зааплодировали, Антон Петрович выбросил вверх руку и пропел:
— И будешь ты царицей ммиираааа!
Все опять зааплодировали, а Красновский, взяв обе руки тетушки, стал быстро целовать их.
Роман взглянул на Татьяну, всем сердцем желая застать ее врасплох и насладиться созерцанием ее чудесного взгляда на происходящее, но она тут же почувствовала его глаза и встретила их своими.
«Всех, всех люблю!» — светилось в этих родных зеленых глазах, и Роман, приблизившись, поцеловал их. Несмотря на всеобщую суматоху, это не осталось незамеченным, и густой голос дьякона протянул на церковный манер:
— Гооорькооо!
Все замерли, а через мгновение закричали так, что задребезжали хрустальные подвески люстры. Крестьяне тоже кричали «Горько!», вскочив со своих мест; стаканы с водкой и куски мяса мелькали в их толпе.
Дуролом, вспрыгнув на лавку со свиной головой в руках, поднял ее над собой и тряс, заглушая всех своим голосом.
Роман прижался губами к полуоткрытым губам Татьяны, и поцелуй их, как ему показалось, длился вечность…
Свадебное пиршество было в разгаре: Никита непрерывно орудовал ножом и лопаткой; бело-розовые куски осетра, приправленные спаржей и политые соусом, путешествовали по столу в голубых тарелках, вино струилось в бокалы, разговоры, здравицы и смех не смолкали. Пили за дам, за шафера, за батюшку с попадьей, за Надежду Георгиевну, за Рукавитинова, за дьякона и снова за молодых. В самый разгар застольного веселья и оживления Роман вдруг почувствовал, что пальцы Татьяны крепко сжали его руку.
— Мне нужно что-то сказать тебе, — прошептала она.
— Скажи, милая.
— Нет… не здесь, — качнула головой она, — мне нужно сказать с глазу на глаз.
Взявшись за руки, они встали и вышли в прихожую.
Но здесь непрерывно сновала прислуга, и Татьяна потянула Романа за руку в ближайшую комнату, в которой была бильярдная.
Здесь никого не было, а на бильярде теснились стопки тарелок и многочисленная чайная посуда. Татьяна взяла руку Романа, прижала ее к своей груди и, глядя в глаза мужу, произнесла:
— Знаешь… ты не сердись только ради Бога. Я сейчас поняла, что не смогу любить нашего ребенка так же сильно, как тебя…
Она опустила глаза, и румяное лицо ее побледнело. Роман почувствовал, что сильное волнение охватывает ее. Он обнял ее и покрыл лицо поцелуями.
Она же, осторожно взяв его за руки, заговорила под его поцелуями сбивчиво и виновато:
— Милый… но как же… это так меня тревожит… а поделать ничего не могу с собой… но подожди же, подожди, скажи мне, что мне делать?
Роман взял ее вопрошающее, полное прелестной неги лицо в свои ладони и произнес:
— Я люблю тебя.
Она улыбнулась так беспомощно и нежно, что волна обожания захлестнула Романа, и он стал целовать родное лицо.
Они обнялись.
— Я люблю тебя! — прошептал Роман.
— Я жива тобой, — прошептала Татьяна.
Держась за руки, они смотрели друг на друга глазами, полными любви, и время перестало существовать для них.
Они очнулись, лишь когда на террасе послышался всеобщий шум, а в прихожей не очень трезвый голос Красновского стал настойчиво выспрашивать у прислуги местонахождение молодых.
— Опять нас ищут! — тихо засмеялась Татьяна. Красновский постучал в дверь.
— Входите, Петр Игнатьич! — озорно крикнул Роман и, отворив дверь, встал с Татьяной за ней, прячась от шафера. Раскрасневшийся Петр Игнатьевич, слегка пошатываясь, вошел в бильярдную, бормоча:
— Друзья мои, друзья, спешите, там такое подают…
Но, никого не увидев в бильярдной, он остановился и удивленно развел руками:
— Вот те на! Где же они?
Роман со смехом схватил Красновского сзади за плечи. Все засмеялись.
— Ах вы, хитрецы! Коварство и любовь! Ричард III и леди Макбет!
— Петр Игнатьевич, правда, что вас батюшка попросил следить за нами? — весело спросила Татьяна. — Я ведь слышала за столом!
— Правда, правда! Посмотри, говорит, Петр Игнатьич, кабы с нашими молодыми не приключалось чего. Уж больно они чувствительны!
— Так и сказал — чувствительны? — воскликнул Роман.
— Так прямо и сказал!
Они засмеялись.
Красновский взял молодоженов под руки:
— А теперь поспешим, друзья мои! Там такое действо — почище лукуллова пира! Важно не пропустить момент!
Когда они вернулись на террасу, там царили шум и оживление, отчего появление молодых заметили не сразу. Всеобщее внимание было приковано к перемене кушаний: вместо останков осетра на сдвинутых столиках стояли два широких подноса; на одном стояли глубокие блюда с черной, красной и паюсной икрой, на другом же теснились пять высоких стопок блинов. Наверху каждой стопки лежала роза, цветок которой был искусно вырезан Никитой из сливочного масла, а стебель и листья выложены черной икрой.
Желто-белые цветы роз подтаивали, давая понять, что блины горячие.
— Отлично, отлично! — кричал Антон Петрович появившемуся в дверях Никите. — Пять с плюсом! Егорка! Сооруди-ка быстренько моей холодной водочки! Из погребка!
— Да поживей! — подхватил Красновский. — А то блины пристынут, а гости нам этого не простят! Правильно, Егор Кузьмич? — обратился он к дьякону, и тот, хоть его и звали Кузьмой Егорычем, внушительно закивал головой. А когда кудрявый Егорка появился с большим запотевшим графином, пять блинных столпов уже были основательно разрушены Никитой, еле успевавшим накладывать блины в подставляемые Аксиньей, Полей и Гашей тарелки, не забывая спросить:
— Пшеничных или гречишных?
Большинство гостей предпочитало пшеничные блины. Лишь Антон Петрович, Красновский и дьякон потребовали гречишных.
— Я, сударь ты мой, в блинах толк знаю! — громко объявлял дядюшка, наливая Роману водки. — После пшеничных-то блинцов тянет на полатях спать, а после гречишных — ноги просятся плясать!
— Антоша, у тебя еще силы есть плясать? — спросила тетушка.
— Для тебя, моя радость, у меня на все найдутся силы! Aveс plaisir! Только прикажи! — отчеканил дядя.
Громкий смех раскатился по террасе.
— За здоровье жениха и невесты! — выкрикнул Красновский, поднимая рюмку.
Все чокнулись, выпили и приступили к блинам. В тарелках молодоженов оказались две розочки. Не зная, что делать с этим распластавшимся на блине цветком, Татьяна посмотрела на Романа. Он же, отделив вилкой тончайший ноздреватый верхний блин от нижних собратьев, ловко запеленал в него подплывшую маслом розу и отправил в рот.
Татьяна проделала то же самое.
Но, ощутив во рту начиненный икрой и маслом блин, Роман понял, что несколько поспешил, и покосился на Татьяну. Несчастная жена его сидела с полным ртом и умоляюще смотрела на Романа. Комизм их положения был настолько очевиден, что через секунду они с полными ртами беззвучно давились от приступа смеха, прикрывшись салфетками.
К счастью, на них никто не обращал внимания, так как все были увлечены спором, затеянным Антоном Петровичем и Красновским о том, как правильно едят блины. Петр Игнатьевич утверждал, что стопку нужно непременно разрезать крестом, дядюшка же, обозвав эту манеру порочной и басурманской, доказывал, со свойственной ему резкостью и прямотой, что по-русски блин не режут, а сворачивают трубочкой, складывают пополам и отправляют в рот.
— Вот этаким манером! — Он кинул на блин кусок паюсной икры, проворно намотал его трубочкой на вилку, ловко сложил на вилке пополам и целиком отправил в рот.
— Браво! — воскликнула тетушка, и все зааплодировали. Молодожены, в этот момент с трудом проглотив свои блины, дали волю смеху и, взявшись за руки, смеялись, соприкасаясь головами. Все решили, что они смеются над дядюшкой, который и впрямь делал довольно-таки комические усилия, чтобы побыстрей проглотить блин.
— Вот-вот, даже молодежь меня поддерживает! — поднял палец Красновский и, взяв нож, стал резать стопку блинов пополам.
— Молодежь смеется своему незнанию! — заключил Антон Петрович, отирая губы салфеткой и вызывая у молодых новый приступ смеха.
— Ну, докажите, докажите, что я неправ! — еще больше горячился дядюшка. — Смеяться легче всего!
— Вот доказательство! — кивал Петр Игнатьевич на свою тарелку, в которой он размазывал красную икру ножом по четвертинке блина, — вот оно, наше доказательство!
И скатав четвертинку, отправил в рот.
— Это не доказательство! — отмахнулся дядюшка. — Блины так не едят!
— Блины едят по-разному, — с улыбкой заметил Рукавитинов, — у нас в семье ели вот так…
Он положил на блин кусочек вымоченной в уксусе налимьей печенки, свернул его четырехугольным конвертом и, разрезав ножом, отравил половину в рот.
— Этак только немцы едят! — махнул ножом Антон Петрович, сворачивая новую трубочку с икрой. — Насмотрелись вы в ваших Кельнах да Марбургах!
— В Германии блины в чистом виде не водятся, — вставил захмелевший Клюгин. — Там все, начиная с рыбы и курицы, фаршированное. И блины тоже фаршируют рубленой говядиной, сметаной польют — вот вам и deutsсhe Geriсht!
И, презрительно рассмеявшись, он стал кромсать ножом стопку своих блинов, вызывая негодование Антона Петровича.
— Резать, резать крестом! — повторял Красновский. — Иоанн Грозный сразу после взятия Казани устроил пиршество, о котором засвидетельствовал Нестор. Так вот, стольничий был обязан резать блины и пироги, а потом уже подавать царю.
— Чушь! Чушь собачья! Твой Грозный — параноик! — гремел Антон Петрович. — Блин — символ солнца у славян, тебе ли не знать этого?! Как можно резать этакое чудо?!
— Символ солнца, брат, поищи во времена Перуна, — Красновский не торопясь размазывал по четвертинкам паюсную икру, — а мы живем в эру Христову, так что все пироги, кулебяки, а также и блины люди православные резали, режут и будут резать крестом, ныне и присно и во веки веков!
— А у нас в полку блины ели вот как! — оживленно заговорил Куницын, разрезая стопку блинов пополам. — Вот, полюбуйтесь! Это называлось — a la блиндаж!
Он положил на половинку икры, накрыл ее другой половинкой, потом положил еще икры, накрыл третьей, потом еще икры, накрыл четвертой, потом еще икры, накрыл пятой и, отрезав кусок этого блинного пирога, отправил в рот.
— А я привыкла есть блины «розанчиком»! — воскликнула тетушка и сразу же продемонстрировала: ловко орудуя ножом и вилкой, разрезала стопку на три части, свернула из кусочка блина забавное подобие не то колечка, не то розового бутона, положила внутрь икры и отправила в рот под всеобщий восторженный смех.
— А у нас в Кологриве блины едят «комком»! — оживился Илья Спиридонович.
— Это как же? — с полными ртами спросили дядюшка и Красновский.
— А вот как! — Илья Спиридонович плюхнул себе в тарелку ложку сметаны, скомкал блин, проткнул вилкой и, обмакнув его в сметану, стал есть.
— Кто как, а мы — по-простецки! — улыбалась попадья, поливая свой блин сметаной и медом, сворачивая его вручную трубкой и откусывая. — По-поповски, тюфячком!
— Вы по-поповски, а мы по-таковски! — хмыкнул Клюгин, кромсая свои блины в окрошку.
Отложив нож, он набросал в тарелку икры трех сортов, полил сметаной и стал есть как салат, низко пригнув к тарелке свою большую голову.
— А меня еще маленькой наша покойная тетушка Ксения Борисовна научила есть блины знаете как? Ковриком! — объявила Красновская.
Все повернули к ней головы, а Надежда Георгиевна положила в центр блина кусочек семги, затем усеяла весь блин кучками черной и красной икры и стала есть, отрезая кусочки.
— Ну все-таки как же правильно есть блины? — спросил Рукавитинов.
— Крестом, только крестом!
— Целым! Целым и неприкосновенным!
— Да как угодно! Правда, Ромушка?
— Ковриком! Очень мило!
— Тюфячком!
— Окрошкой! Антибуржуазной окрошкой!
— Целым, целым, как Антон Петрович!
Но Антон Петрович вдруг приложил палец к губам и показал глазами на отца Агафона, который, склонившись к тарелке, ел свой блин, отрывая от него кусочки и макая их в сметану. Одновременно он поддакивал спору, хоть глаза его, рот и руки были заняты совсем другим, а также бормотал какие-то забавные одобрения по поводу блинов и сметаны.
Когда голоса спорщиков стихли, все услышали это милое бормотание:
— Ох… тюфячком, что ж, можно и тюфячком… а можно и ковриком… блинцы-то и так блинцы… ох, и так блинцы… и сметанушка… всем сметанам сметанушка… вот как, слава тебе, Господи…
Вдруг, почувствовав тишину, он поднял голову. На бороде его были следы сметаны, он быстро по-заячьи жевал, в маленьких глазках светилось удивление.
— Вот как надо есть блины! — громогласно заключил Антон Петрович, и все дружно засмеялись.
Батюшка долго вертел головой, дожевывая блин, потом стал подсмеиваться своим тихим мелким смешком. Насмеявшись, все с аппетитом приступили к блинам. Роман же совсем не ел и смотрел на Татьяну, ловя каждое движение ее лица и рук. Сразу заметив его взгляд, она смущенно отложила нож и вилку и, взявшись рукой за его кисть, стала смотреть ему в глаза.
В такие мгновения Роман забывал про все, мысли покидали его, он целиком отдавался этим бездонным глазам, погружаясь в их светоносные глубины, лучащиеся бесконечным светом любви…
А вокруг стоял шум застолья, гости и хозяева оживленно разговаривали, шутили и смеялись, чувствуя себя явно помолодевшими. На лугу тоже вовсю шло пиршество, звучал смех и громкие женские голоса, звенела посуда, девки в сарафанах несли к столам ведра с творогом и пареной репой, мужики катили бочку с квасом.
«Как все весело, просто и чудесно! — думал Роман, отводя глаза от лица жены и взглянув на луг. — Разве могло это произойти в столице, разве возможно было бы среди тамошних пошлости, лицемерия и высокомерия испытать это чувство единения с народом, ощутить свою радость, отраженную, как в зеркале, в чистой народной душе? Нет, нет! Я тысячу раз прав, что выбрал этот уголок своим домом, что порвал с городом, что оказался здесь. Здесь, где ждал меня мой народ, где ждала меня она, мое светлое, мое единственное чудо…»
Среди общего пиршества Куницын встал с бокалом вина и с мягкой усталой улыбкой на лице стал ждать тишины.
Когда она наступила, он заговорил тихо, но взволнованно, опустив, по своему обыкновению, голову и перебирая пальцами по бокалу:
— Дорогие друзья. Никогда еще за всю свою жизнь я не чувствовал большей потребности поделиться своей радостью, как сегодня. Мне трудно говорить, я не привык, но нет сил молчать о моей радости, и вы простите меня, но я должен, должен сказать…
Он помолчал, волнуясь, и продолжил:
— Друзья, моя жизнь складывалась сурово. Я рано потерял родителей и практически большую часть жизни провел в полку. Тяжела армейская служба, но крепки узы офицерского товарищества, и пожалуй, только в дружбе знал я душевную опору. Но и радость полковой дружбы отняла у меня судьба. Мой самый близкий друг — Матвей Семенович Холодов — погиб, и опять душа моя погрузилась во мрак одиночества. Я женился, но и здесь семейное счастье мое продлилось не долго — смертельная болезнь оборвала жизнь моей супруги… Но нет, нет! Простите! Простите! К чему эти тяжкие воспоминания теперь, когда все по-другому, когда я чувствую себя словно заново родившимся! И не только потому, что дорогое дитя мое, Танюша, нашла свою любовь, своего сердечного друга. Я чувствую себя заново родившимся еще и потому, что здесь теперь встретил всех вас и полюбил как родных. Как родных! И это не преувеличение, поверьте, поверьте мне! Я много пережил и знаю цену чувству родства. И сейчас, здесь перед вами от всего сердца хочу сказать вам всем присутствующим: во всем мире для меня не было и нет людей ближе и роднее вас! Я… я люблю вас, дорогие мои!
Его голос дрожал, дрожала и рука, сжимающая бокал.
Мгновение все сидели молча под впечатлением взволнованного монолога лесничего, затем восторженные крики и рукоплескания заполнили террасу, многие повставали со своих мест и, подойдя к Куницыну, стали целоваться с ним.
— Виват, виват полковнику! — крикнул Антон Петрович, поднимая бокал и тяжело выбираясь из-за стола.
— Виват! — протяжно закричал Красновский.
— Виват! — произнес, вставая, Роман.
— Виват… — пробормотал Клюгин, одной рукой берясь за рюмку, другой вытирая салфеткой испачканный сметаной рот.
— Ах, душа любезный! — Дядюшка подошел к Куницыну и трижды поцеловался с ним. — Мы с тобой в одних летах, дети наши обвенчаны, но и это — не все! Душой, душой мы с тобой родня навеки, дорогой мой человек! Душой и характером русским!
Они обнялись.
— Ура! — закричал Красновский, и все подхватили. Крестьяне, завидя, что гости славят лесничего, тоже закричали «ура» и стали выпивать.
Антон Петрович повернулся к лугу и негодующе спросил:
— Постой-ка, мужики! А что ж это у вас за свадьба за такая?! Где ж песни да пляски молодецкие?! Что ж это вы, как старухи вековые, сидите да едите?! Иль вам лапти ходу не дают, лыки ж… достают?!
Громкий хохот раздался на лугу.
Крестьяне повставали со своих мест, оживились, задвигались.
Из их толпы выдвинулся Фаддей Кузьмич Гирин и, степенно огладив бороду, шагнул к террасе:
— Так, мы, Антон Петрович, стало быть, боялися песни играть, думаем, а как помеху создадим?
— Помеху? — негодующе тряхнул головой Воспенников. — Ну, Фаддей Кузьмич, от тебя я такой глупости не ожидал! Песней и помеху?! Ах вы черти! А ну — сдвигайте прочь эти столы! Русская свадьба — и молчком! Мы что — англичане, что ли? Сдвигать столы прочь! И чтоб — лубяная кадриль да лыковой перепляс!
Крестьяне дружно взялись за столы, за лавки и потащили их в стороны.
— Бабы! — не унимался Антон Петрович. — А вам как не стыдно?! Ну коли мужики умом не вышли — вы то что молчите?! Разве свадьбы так играют?! Вы же православные женщины, лучшие представители слабого пола!
Бабы засмеялись и заговорили что-то наперебой в свое оправдание, но Антон Петрович затряс головой:
— И слушать ничего не желаю! Сейчас же исправить оказию! А то — не переживу позора, уйду со свадьбы в монахи!
На террасе все смеялись.
Крестьяне же зашевелились так дружно, как будто только и ждали призыва Воспенникова: вмиг столы и скамейки были сдвинуты к кустам и деревьям, а на лугу осталась только одна лавка. На нее уселись три бессменных крутояровских музыканта: гармонист Яшка Гудин, балалаечник Иван Панинский и лошкарь Сенька Костючков по прозвищу Вахлак.
Держа в руках своих инструменты, музыканты весело, но в то же время с серьезной решительностью посмотрели вокруг на обступившую их полукольцом крестьянскою толпу.
Этот момент выжидания был всем хорошо знаком, и подбадривающие крики горохом посыпались на музыкантов:
— Жарь «Барыню», Яша, не сумлевайся!
— Играйте, ребяты, попотешьте старичков!
— Давай, Ванька, дуй «Камаринскую»!
— Эва, Сенечка, тряхни по коленкам!
— Играй-наворачивай, а мы попляшем! Музыканты переглянулись, скуластый, коротко стриженный Яшка мотнул головой и растянул меха трехрядки. Музыканты грянули «Светит месяц». Эта простая и в то же время до удивительного завораживающая каждого русского мелодия отозвалась в душе Романа почти детской радостью. Сколько раз, выйдя вечером к реке, слышал он эти берущие за сердце переливы гармоники, распускающиеся над полусонной водой незримым русским узором!
И теперь этот узор растянулся вместе с мехами трехрядки и поплыл, поплыл над лугом, кружась и плавно переливаясь цветами, словно праздничный девичий сарафан.
— Давно бы так! — крикнул Антон Петрович.
Гости подошли и встали с краю террасы, Роман пропустил вперед Татьяну и встал сзади, осторожно обняв ее ладонями за локти.
Татьянины глаза блестели, радостная улыбка светилась на лице. А мелодия лилась, набирая с каждым тактом силу, заставляя баб задорно покачиваться, а мужиков — многообещающее одергивать рубахи и, плюя на ладони, приглаживать волосы.
Вот одна баба затянула сильным высоким голосом:
Светит месяц, светит ясный!
Светит полная луна!

И тут же все остальные бабы грянули ей в поддержку громко, сильно и широко:
Приходи дружок мой милый,
Буду ждать я у окна!

Никогда еще Роману не доводилось слышать, как поют все женщины Крутого Яра, и в восторге он обнял и прижал к себе Татьяну.
Встречу я дружка милова
Да закроюся платком!
Ты свети, луна, не ярко,
Не увидят нас вдвоем!

Из толпы выдвинулась девка в малиновой паневе, с белым платочком в руке и поплыла по лугу, мелко переступая.
Подбоченясь левой рукой, она покачивала повязанной цветастым платком головой в такт песне и умело поводила плечами. Но не успела она пройти и одного круга, как на луг выскочил парень в белой рубахе, подпоясанный шелковым шнурком, в черных штанах, заправленных в начищенные, приглаженные «гармошкой» сапоги.
Лихо заломив на затылок картуз, он заложил руки за спину и пошел рядом с девкой, мелко топоча своими сияющими сапогами.
Она же, делая вид, что не замечает парня, плыла по лугу, улыбаясь всем загорелым лицом и помахивая платочком. Вдруг парень, до этого приплясывающий рядом, прыгнул вперед и, круто развернувшись, загородил девке дорогу, по-петушиному вытянув шею и разведя руки.
Девка испуганно прикрыла рот рукой и, отвернувшись, поплыла прочь, но петушок снова лихо прыгнул и встал у нее на пути.
На этот раз она, пожав плечиком, отведя глаза и сложив руки на груди, поплыла в сторону, всем видом демонстрируя полное равнодушие к парню.
Не скрипи, моя калитка,
Как пойдем мы в палисад!
Куст сирени нас укроет
От чужих бесстыдных глаз!

Сквозь крестьянский хор слышались выкрики мужиков, подбадривающие парня:
— Пляши, Вася, не тушуйся!
— Пройдися кочергой!
— Давай валяй, Васька, не спи!
— Мух не ловишь, кучерявый!
— Поддай жару, чертушко!
В третий раз не дал он ей дороги, и теперь уж она «оттаяла», замахала платочком, и они заплясали вместе под пение баб, под свист и выкрики мужиков.
В самый разгар пляски, когда все смотрели на пляшущих, Татьяна повернула к Роману свое сияющее счастливое лицо и потянулась к нему губами.
Они поцеловались.
— Я люблю тебя! — прошептал Роман ей в губы.
— Я жива тобой! — ответили ее губы.
А на лугу девка уже неистово кружилась, сарафан ее развевался, обнажая крепкие стройные ноги, парень плясал вокруг нее вприсядку.
Вдруг одна баба в толпе махнула платком, выкрикнула что-то и, выбежав вперед, пустилась в пляс. За ней сразу же выбежал Аким и, уперевшись руками в бока, пошел выделывать ногами кренделя.
Трое лихих братьев Авдеевых, схватив своих жен за руки, вытянули их на луг и заплясали.
— Пади, пади! — дико закричал Дуролом и, выпрыгнув из толпы, стал выделывать немыслимые коленца, во все стороны размахивая ногами и руками.
— Ну-ка, посторонися! — по-извозчичьи выкрикнул Фаддей Кузьмич и, степенно выйдя, заплясал не широко, но крепко и ладно; рядом с ним закружилась его жена, продолжавшая громко распевать «Светит месяц».
— Эх, дорогу, мать честная! — задорно крикнул Степан Парненков и с ватагой мужиков и парней выбежал на луг. Через мгновение на лугу не плясали только музыканты, продолжая изо всей мочи наигрывать всю ту же мелодию, но только быстрей обычного.
Роман смотрел и не верил своим глазам: все пространство перед домом было занято пляшущим и поющим народом — даже глубокие старики, горбясь, пританцовывали со своими старухами, даже хромой звонарь Вавила приплясывал, лихо хлопая себя по коленкам; плясали: Матвей Костичков по прозвищу Кутерьма; Макар, Тимофей и Иван Егоровы, Парфен Твердохлебов, прозванный Скобелкиным; Сергей, Софья и Агафья Волковы, Екатерина, Василий, Мария и Клавдия Гороховы, по-уличному — Боронята; Алексей, Герасим, Степан, Евдокия Самсоновы, Петр, Зосима, Настасья Гороховы, по уличному — Ивановы. Плясали все.
«Господи, как славно, как хорошо! — думал Роман, обняв Татьяну за плечи и любуясь народным весельем. — Хоть бы они плясали так вечно, а я все смотрел бы и смотрел! Вот он, дух свободы, ради которого я приехал сюда, бросив все, ради которого я живу. Он в каждом из них, они все дышат свободой — и мужики, и девки, и эти милые старики, — все, все они свободны и никто не властен над их свободой, никто не может запретить им, никто! О, это ложь, что они были рабами, нет, не может э т о т народ быть рабом, ибо никто не властен над духом веселья, живущим в нем, а значит, никто не властен и над его народной душой!»
Вдруг в самый разгар пляски Аким, подбежав к музыкантам, дико и пронзительно крикнул:
— Бааастааа!!!
Они тут же перестали играть, и пляшущие стали останавливаться. Аким же, выхватив из кармана жилетки бумажник, вырвал из него цветастую бумажку и, с размаху бросив на колени Яшке-гармонисту, выдохнул:
— «Русскую»!
И не успел Яшка растянуть гармонику, как Аким повернулся к своему семнадцатилетнему сыну Степану, только что остановившемуся и молодцевато одергивающему свою рубаху зеленого шелка, и, тряхнув головой, крикнул:
— Стенька, пляши!
Но тут же раздался хриплый голос Марея Сухорукова — зажиточного, худощавого мужика с седой бородой и плешивой головой:
— Ну-ка, погодь!
Подойдя к музыкантам, он кинул им две бумажки и крикнул своему сыну Митрохе:
— Пляши, черт, убью!
Высокий статный Митроха выдвинулся вперед и картинно сдвинул рукава красной рубахи на локти.
Коренастый, приземистый Стенька поправил поясок, снял картуз и, бросив прочь, поплевал на ладони.
Яшка-гармонист кивнул своим партнерам, но зычный голос Антона Петровича загремел с террасы:
— Стой, молодцы!
Все повернулись к нему.
— «Русскую» на траве не пляшут! — заметил он. — А ну, несите два стола пошире, пусть на них спляшут!
— А и то верно! — выкрикнул Савва. — На столах попляшут, руками помашут, ногами посучат, нас, дураков, уму-разуму поучат!
Тут же появились два стола, водруженные друг против друга.
На один вспрыгнул Митроха, на другой не очень ловко взобрался Стенька.
— Стенька, не выдай! — нервно выдохнул побледневший от волнения Аким.
— Митроха, Митроха! — грозил костлявым кулаком Марей.
Яшка растянул меха, и музыканты грянули «Русскую».
Вставшие вокруг столов крестьяне тут же принялись хлопать в такт, подбадривая плясунов. Столы задрожали от гулкой дроби начищенных сапогов.
— Лучшему плясуну! — крикнул Антон Петрович, вынимая из кармана часы на цепочке.
— Браво! — закричал Красновский. — Ставлю на Митроху двадцать пять!
— Ставлю на Стеньку! — парировал Антон Петрович.
— На Митроху! На Стеньку! На Стеньку! — раздались возгласы в крестьянской толпе, и мужики полезли в карманы за деньгами.
Плясуны же продолжали плясать, ничего не замечая вокруг, сапоги их били по столам так, что доски гудели. Танец заворожил всех, возгласы смолкли, и толпа молча наслаждалась богатым зрелищем. Татьяна, завороженная пляской, замерла, прижав к груди руку обнявшего ее Романа.
Лихо и легко плясал Митроха. Его стройная красивая фигура, казалось, парит над столом, обрушивая на него дробь ударов; коленца были сложны и замысловаты, трудно было уследить за непрерывным чередованием проходов, вывертов, оттяжек и подволакиваний, красная рубаха вся трепетала на нем; после очередного коленца он подскакивал со свистом и, откинувшись назад, обрушивал на грудь, колени, голенища лавину сочных хлопков, заканчивая все это каким-нибудь фасонистым приемом: изображая пальцем и ртом звук откупориваемой бутылки, крякая или прищелкивая пальцами. От его пляски веяло лихостью и бесшабашным озорством сельского повесы — завсегдатая гулянок и девичьего сердцееда.
Совсем по-иному плясал Стенька. В его пляске не было особых замысловатостей и лихих вывертов — движения его крепкого коренастого тела были общеизвестны, словно приемы косьбы или молотьбы, и давно усвоены мужиками, плясавшими так же, как и он. Стенька не прыгал, не свистал, не крякал уткой, а плясал совершенно обычно. Но в этой обычности, в простоте и силе Сенькиного танца, в его искреннем порыве было то, что подкупало и пленяло многих. Стенька плясал, как честный труженик, и народу была по сердцу его пляска.
Хлопающая в такт толпа начала было подбадривать плясунов выкриками, но Фаддей Кузьмич предостерегающе поднял руку:
— Шабаш! Не замай!
Выкрики смолкли.
Состязание шло полным ходом. Стенька и Митроха плясали так, что, казалось, этому не будет конца, никто из них никогда не устанет и не уступит другому.
Но прошли четверть часа, и первые признаки усталости проступили в их движениях: уже не так лихо подпрыгивал и свистал Митроха, не так крепко и ладно бил ногами Стенька.
А еще через четверть часа на лугу творилось невообразимое: толпа ревела, заглушая музыкантов, на плясунов же было страшно смотреть — еле двигаясь, шатаясь, едва не падая со столов, они тем не менее плясали, повторяя все те же коленца, но только гораздо медленней, рубахи их были мокры, пот струился по багровым лицам, капли летели в стороны.
— Стенька, не выдай! — кричал Аким, так же побагровевший, как и сын.
— Митроха, пляши, убью! — сжимал кулаки Марей.
— Пляшите, черти! — кричали в толпе.
— Стенька, не поддавайся! — кричал Антон Петрович.
— Митроха, Митроха! — не смолкал Красновский.
— О, боже, я не могу это видеть! — В волнении тетушка отвернулась, закрыв лицо руками.
— Господи, помилуй! — крестился Федор Христофорович.
— Молодцы! Просто молодцы! — восхищенно повторял Рукавитинов.
— Полегче, полегче, братцы! — качал головой Куницын, хотя глаза его сияли восторгом.
— Они же могут умереть! — в сильном волнении Татьяна сжала руку Романа. — Милый, останови их!
В глазах ее светились боль и сострадание.
— От этого не умирают! — порывисто обнял ее Роман. — Это свобода! А она не даст умереть!
— Ты уверен? — спросила она.
— Да, да! И умоляю тебя, всегда верь свободе, доверяй ей! Она прекрасна, она всем платит благодатью за веру, за преданность! Обещай мне, что ты будешь верна свободе! Обещай!
— Я… обещаю, — произнесла Татьяна, доверчиво глядя ему в глаза.
В этот момент Митроха, неловко взмахнув руками, пошатнулся и повалился со стола на траву, и все поддерживающие Стеньку победоносно закричали.
Митроха с трудом поднялся на ноги, шатаясь, оперся руками о стол, силясь вскарабкаться на него, но толпа заревела сильней, послышались насмешливые выкрики, свист, и он махнул рукой и бессильно сел.
— Ааааа! Наша взяла! — во всю глотку кричал Аким, хлопая себя по коленям.
— Тьфу! Невдаль драный! — в сердцах плюнул Марей в сторону сидящего на траве Митрохи.
Стенька же, хоть и шатался как камыш, продолжал по инерции плясать.
Аким с двумя своими братьями — такими же отчаянными, чернобородыми и белозубыми мужиками — подскочил к столу.
— Наша взяла! Наша взяла! — закричали братья, сволакивая Стеньку со стола, и через мгновение его принялись подбрасывать на руках.
— Молодчина! — гремел Антон Петрович, потрясая часами. — Сюда, сюда его несите!
Красновский, морщась, как от зубной боли, полез во внутренний карман пиджака за бумажником.
— Ну герой, ну герой! — повторял Федор Христофорович.
— А тот-то вон как уплясался! — посмеивалась попадья, — ой, вот озорники!
Стеньку поднесли к террасе, поставили на ноги. Антон Петрович подошел к нему, обнял и трижды поцеловал, повторяя:
— Молодец! Молодец! Молодец!
Затем он взял ослабевшую потную руку плясуна и вложил в нее часы.
— Носи, брат, на здоровье!
— Ура! — крикнул сияющий от счастья Аким, и столпившиеся у террасы мужики дружно закричали «ура».
Татьяна вдруг подошла к Стеньке и, произнеся «спасибо вам», поцеловала его в пылающую румянцем щеку.
Крестьяне закричали громче, парень же, зардевшись еще сильней, потупил глаза.
— Теперь ты веришь? — спросил Роман у Татьяны.
— Верю! — радостно ответила она.
Часы на террасе пробили восемь. Как не был дядюшка захвачен чествованием Стеньки, он тут же отреагировал на перезвон.
— Так, так! Отлично! Никита! Никита!
Стоящий неподалеку Никита шагнул к нему, почтительно улыбаясь.
— Как наше чудо-юдо?
— Все готово! — кивнул головой Никита.
— Ну, а коль все готово, — полный вперед, братец! Никита вместе с парнями в кумачовых рубахах скрылся в двери. Туда же быстро проследовали и девки в сарафанах.
— Отдыхайте, друзья! — крикнул Антон Петрович крестьянам. — Закусите, выпейте, словом, не скучайте!
Крестьяне, отхлынув от террасы, потянулись к столам со снедью. Но вдруг в их толпе прорезались два голоса.
Один из них принадлежал Акиму, другой — Марею.
— Я тебя не слушаю, мне чихать на вас, волки драныя! — злобно трясясь, кричал Марей.
— Ты тутова не хозяин, не кипятися! — победоносно скаля зубы, махал на него Аким. — Профурыкались — так и сиди молчком, верста пошехонская!
— Ах ты бес чернявый! — затрясся сильней Марей, надвигаясь на Акима. — Да я тибе рожу пробью!
— Кишка тонка! Сам сперва в салазки огребешь, козел сипатый!
— Ах, ты… — выдохнул Марей и, взмахнув костлявым кулаком, бросился на Акима.
— Бей Пантелеевских! — раздался в толпе визгливый крик.
— Бей Сухоруких! — закричали рядом.
Послышались крики, брань, замелькали кулаки, завизжали бабы, и через мгновение разделившиеся мужики отчаянно дрались между собой. На террасе все замерли в замешательстве, а потом зашумели, закричали:
— О, Господи, Царица небесная!
— Они же поубивают друг друга, остановите их!
— Петя, Петя, разними их!
— Quel malheur!
— Боже мой!
— Ну-ка, прекратите, дураки!
Но никакие крики и призывы не могли остановить коллективной драки, в мгновение ока охватившей толпу.
Татьяна прижалась к Роману и смотрела на драку. По ее взгляду Роман понял, что она видит это зрелище впервые. Он взял ее лицо в свои ладони и, повернув к себе, сказал:
— Не бойся этого!
Мгновение она молча смотрела ему в глаза, потом произнесла:
— Я не боюсь.
А вокруг все кричали, возмущались и охали, требуя прекратить драку.
И вдруг где-то наверху дома грохнул ружейный выстрел, за ним — другой. Теснящиеся у столов бабы завизжали, толпа как-то сразу замерла и поворотилась к дому. Наверху послышался лязг перезаряжаемого ружьям и вслед за ним — голос Антона Петровича:
— А ну-ка по бунтовщикам и смутьянам…
За этими словами наступила зловещая тишина.
Толпа дрогнула, стала отползать от дома, бабы, торопливо крестясь, пятились, обходя сдвинутые столы. Грохнул оглушительный третий выстрел. Бабы с визгом бросились врассыпную.
Толпа побежала, теряя фуражки и картузы.
Вдогонку ей загремел четвертый выстрел, и дробь ударила по листьям вековой липы.
На террасе все молча наблюдали за бегством крестьян.
Наверху послышался звук преломленного ружья, и две пустые латунные гильзы, громко прокатившись по карнизу, упали к ногам стоящих. Звук этот вывел всех из оцепенения.
Тетушка со вздохом подошла к Татьяне и обняла ее, произнеся:
— Ах, милое дитя… прости этих грубых мужиков.
— Они по-иному не привыкли. — Красновский нагнулся и, подняв одну из гильз, понюхал ее: — Ай-ай-ай… И запах пороха нам сладок и приятен.
— А из-за чего они подрались? — спросила Красновская.
— Да какая вам разница! — усмехнулся Клюгин, ссутулившись и глубоко засунув руки в карманы брюк. — Мужики живут для работы, пьянства и драк. Suum сuique…
— Ах озорники, ах баловцы! — бормотал Федор Христофорович, укоризненно качая головой.
— Смутьяны, да и только, — басил дьякон. Крестьянская толпа, забежав за липы, остановилась в нерешительности.
— Мне кажется, что им нравится драться, — тихо произнесла Татьяна, обращаясь к одному Роману.
В ее голосе чувствовалось разочарование.
— Это нужно им, — ответил Роман.
— Нужно?
— Да. Тебе трудно понять это.
Она отвела взгляд и посмотрела на стоящую за липами толпу.
— Трудно. Но я смогу понять их. Я всех смогу понять. Роман смотрел, любуясь ею.
На террасу вошел Антон Петрович, напевая что-то бодрое итальянское.
В руках он нес ружье и патронташ.
— Le combat qurait fin faute de соmbattants! — громко произнес он, швыряя патронташ в угол и опираясь на ружье. — Вот так-то, друзья мои!
— Антоша, ты, надеюсь, не в них стрелял? — подошла к нему тетушка.
— Что за глупости, радость моя! — Он поцеловал ей руку. — Я стрелял, так сказать, по ветвям. А что, напугал вас? Напугал?
— Нас, брат, напугать трудно! — засмеялся Красновский. — А вот мужики, по-моему, не в шутку сдрейфили!
— Мужики? — Антон Петрович прислонил ружье к комоду. — Да они через полчаса здесь опять запляшут!
— Безусловно, — согласился Клюгин, пробираясь к столу и усаживаясь на свое место. — И любить вас будут еще больше прежнего.
— Все хорошо, все хорошо, друзья мои! — заговорил дядюшка, обнимая мужчин и целуя женщинам руки. — Все чудно и так прелестно, как никогда, Татьяна Александровна! Свет очей наших, тебя испугали?
Он взял обе ее руки и, целуя их, бормотал:
— Прости, прости, дитя, и этих варваров… и… меня, старого дурня…
— Антон Петрович, я не боюсь! — произнесла Татьяна с улыбкой, и все засмеялись.
— О, смелое, трижды смелое дитя! — Антон Петрович опустился перед ней на колено и опять припал к ее руке: — Ты поняла, ты все поняла и не винишь ни их, неразумных, ни меня, глупого!
— Антоша, Татьяна Александровна по доброте своей тебя не винит, но мы… — с укоризненной улыбкой покачала головой тетушка, — …мы все еле живы после такой пальбы. Как ты решился на такое?
— Я? — Антон Петрович встал и повернулся к тетушке. Лицо его мгновенно преобразилось, став строгим, надменным и величественным, он повел плечами, словно почувствовав на них царственную тогу, шагнул к тетушке и, медленно подняв вверх указательный палец, заговорил:
Будь я, как вы, то я поколебался б,
Мольбам я внял бы, если б мог молить.
В решеньях я неколебим, подобно
Звезде Полярной: в постоянстве ей
Нет равной среди звезд в небесной тверди.
Все небо в искрах их неисчислимых,
Пылают все они и все сверкают.
Но лишь одна из всех их неподвижна.
Так и земля населена людьми,
И все они плоть, кровь и разуменье;
Но в их числе лишь одного я знаю,
Который держится неколебимо
Незыблемо, и человек тот…

Он обвел всех тяжелым взглядом и вдруг, резко опустив свой перст, указал им на фельдшера:
— Андрей Викторович Клюгин!
— Браво! — выдохнул Красновский, и все зааплодировали.
— Это совершенно верно! — подтвердил Рукавитинов.
— Андрей Викторович — наш кремень! — хлопала в ладоши тетушка.
— Друзья! — дядюшка подошел к столу и, подняв свой бокал, — я предлагаю поднять бокалы во здравие неутомимого и непоколебимого эскулапа наших хлябей и расселин, ревнителя здравого смысла и критического ума Андрея Викторовича Клюгина!
— Отлично! — захмелевший Красновский склонился над столом, ища свой бокал. — Отлично… я бы еще добавил, — он нашел бокал и поднял его нетвердой рукой, — что Андрей Викторович, хоть мы порой и ворчим на него, является тем критическим скальпелем, который частенько… да, да, частенько в спорах пускает нам стариковскую кровь.
— И тем самым поддерживает наше здоровье! — подхватил Антон Петрович. — За вас, Андрей Викторович!
Все потянулись бокалами к фельдшеру, который все это время неподвижно сидел за столом, свесив голову на грудь. Как и Красновский, он сильно захмелел.
— Андрей Викторович! — окликнул его Антон Петрович, — мы все пьем за вас!
Клюгин со вздохом поднял свое побледневшее лицо, взял бокал и стал медленно приподниматься. Все стали чокаться с ним.
Клюгин молча кивал головой, глядя вниз и как будто неотвязно думая о чем-то другом. Роман последним коснулся его бокала своим и произнес:
— Счастья, вам, Андрей Викторович.
Клюгин поднял на него свой тусклый взгляд и сказал еле слышно:
— Я счастлив.
В это время в двери показались двое парней в кумачовых рубахах, тащивших за ручки большой трехведерный самовар. Третий парень нес за ними два объемистых заварных чайника.
— Ага, ага! — воскликнул дядюшка. — Давно забытые, под легким слоем пыли, черты заветные, вы вновь передо мной… Все, все по плану! А я и впрямь забыл, старый фанфарон! Татьяна Александровна, Роман Алексеевич, друзья, прошу к столу, к меднопузому ворчуну!
Все с оживлением стали занимать места за столом.
Самовар водрузили в центре стола, один из чайников взгромоздился ему на решетчатую голову. Девки в сарафанах тем временем уставили стол всевозможными вареньями, печеньями, пирожками и плюшками, оставив, однако, в центре рядом с самоваром просторное пустое место.
Когда девки вышли, Антон Петрович встал:
— Никита, подавай!
Все повернули головы к двери.
Из нее медленно и торжественно вышел Никита, по пояс заслоненный роскошным тортом, который он с трудом нес на специальном круглом подносе.
— Ура — кудеснику! — крикнул Антон Петрович. — Шампанского! Шампанского!
Торт был водружен на стол, появилось шампанское, и дядюшка, приказав налить Никите, выпил, чокнувшись с ним, отчего улыбка на полудетском лице повара стала еще блаженней и глаза его заблестели.
— Какое чудо! — по-детски улыбалась Татьяна, глядя на торт.
Торт был действительно чудесным и представлял собой шоколадную корзину с плодами, искусно сделанными из бисквитов, шоколада и разноцветных кремов. Сверху всей этой прелести на румяном бисквитном яблоке сидели, целуясь, два голубка, отлитых из белого шоколада.
Такие торты Роман видел и ел только в детстве, и волна знакомого детского восторга проснулась в нем, тем более что рядом так же восторгался другой ребенок — Татьяна.
— Какое чудо! — повторила Татьяна и повернулась к Роману.
Лицо ее было лицом девочки.
Роман провел ладонью по щеке любимой.
— Я люблю тебя, моя девочка, — сказал он.
— Я жива тобой! — восторженно ответила она.
Глаза их, казалось, растворялись друг в друге, и все окружающее исчезало, словно дым.
А вокруг по-прежнему царило веселье: захмелевшие, радостные люди наперебой подсказывали Никите, как резать и делить торт, а он, стоя наготове с большим, похожим на мастерок каменщика ножом, примеривался, блаженно улыбаясь.
— Сбоку, сбоку режь!
Назад: VII
На главную: Предисловие