Книга: Роман
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: IV

I

Поезд дернул в тот самый момент, когда Роман опустил свой пухлый, перетянутый ремнями чемодан на мокрый перрон.
Короткий свисток заставил его оглянуться. Зеленые, забрызганные дождем вагоны тронулись со скрипом, усатый проводник, стоящий в проеме двери, помахал рукой:
— Зонтик-то раскройте, а то промокните!
— Merсi! — ответно махнул ему Роман и стал раскрывать большой, черный китайский зонт с ручкой в форме драконьей головы.
Кругом было все мокро — узкий деревянный перрон, перила, скамейка, голые, прямые, словно шпаги, ветви тополей с набухшими почками. Набирающий ход поезд снова засвистел, хлопнула железная дверь, замелькали зашторенные окна.
Роман подошел к перилам, положил руку, затянутую в серую замшевую перчатку, на крашеное облупившееся дерево.
Теплый дождь, первый дождь в этом году, мелким бисером сыпался на зонт, слабые порывы ветра качали тополя, несли водяную пыль.
За перилами лежало просторное, запаханное с осени поле со следами снега, почти уже сошедшего. Дальше было мелколесье — прозрачное, синеватое, растворяющееся в белесом утреннем воздухе.
Вокруг не было ни души.
«Значит, не встретил никто, — весело подумал Роман, — ну и прекрасно! Пойду через лес. Напрямик здесь три версты, это чудное путешествие».
Сунув руку в карман своего светло-серого пальто, он достал часы. Было четверть восьмого.
— А уже вовсю светло, — проговорил Роман вслух, подхватил чемодан и бодро зашагал к концу перрона, небрежно прикрывшись зонтиком, подставив свое молодое красивое лицо свежему апрельскому воздуху.
Роман был красив той красотой, которая встречается обычно у скандинавов, а в России именуется «немецкой». Его высокая, худощавая, слегка сутулая фигура с не очень широкими плечами всегда бросалась в глаза из-за чересчур размашистой и быстрой походки, выдающей характер искренний и порывистый. Белокурые волосы, выбивающиеся из-под светло-серой, как и пальто, шляпы были мягки, волнисты. Черты лица отличались правильностью, если не считать некоторой тяжеловатости подбородка и тонкости губ, в то же время имевших неуловимое детское выражение полуулыбки, несоответствующее глубокому взгляду больших серо-голубых глаз. В свои тридцать два года Роман носил небольшие светлые, всегда аккуратно подстриженные усы и такие же небольшие бакенбарды.
Перрон быстро кончился деревянными ступеньками, и обутые в неглубокие калоши ботинки Романа пошли по мокрой, совсем недавно избавившейся от снега земле. Она была мягкой, словно губка, и испуганно прогибалась под тяжестью этого молодого, полного сил человека. Но не успел Роман пройти и десятка шагов, как справа из-за небольшого пристанционного сарая выехала телега, запряженная каурой широкогрудой лошадью, ведомой под уздцы таким же широким, коренастым, чернобородым мужиком, узнать которого Роман смог бы и за версту.
От неожиданности он остановился, а чернобородый, лукаво скаля белые крепкие зубы, одной рукой ведя чавкающую копытами лошадь, другой же, прихватив кнут, приподнял мокрый лисий треух:
— Здравия желаем, Роман Лексеич!
— Аким… — только и проговорил Роман, опуская зонтик, а через мгновение уже тряс крепкую смуглую руку Акима.
— Аким! А я уж думал, никто не встретит!
— Ну как можно, Роман Лексеич. Мне ж Лидия Константиновна еще завчера сказала…
— Спасибо тебе огромное! Как рад тебя видеть! — Роман не выпускал руки Акима. — Борода-то, борода-то все такая!
— А чего ей будет-то, бороде! — еще шире оскалился Аким. — А вы вот сильно переменились. Сильно…
— Неужели? За три года!
— Сильно! — с непоколебимой уверенностью тряхнул черными с проседью кудрями Аким. — Я сразу никак не признал.
— Серьезно? — усмехнулся Роман.
— Точно! Поглядел было — кто это идет? Думаю, что ж это за хранцузский посланник сюды заехал?
Они расхохотались так громко, что лошадь вздрогнула, испуганно тряхнув мокрой гривой, попятилась в сторону.
— Балуй, балуй у меня! — поддернул ее Аким, потянулся к чемодану, но Роман уклонился:
— Не беспокойся, я сам.
Только сейчас он заметил, что перед ним была вовсе не телега, а двухколесные дрожки с протертым кожаным сиденьем и красной расписной спинкой.
Роман заложил чемодан за спинку, а Аким принялся быстро крепить его пеньковой веревкой.
— Что ж ты за сараем прятался? — спросил Роман.
— Так ведь вот из-за этой твари, прости Господи! — Аким кивнул на лошадь.
— А что такое?
— Да не переносит она всякую машину, хоть убей! Как поезд идет — держи крепчей, не то всю амуницию разнесет к лешему!
— Так она вроде и не молода.
— В том-то и дело! Третий год дубине, а все с таким диким манером. Вона и щас — как свисток дали — дергает, будто черт ее седлает, ей-богу. Такая, прости Господи, староверка.
Он затянул веревку узлом, прикрыл чемодан прибитой к спинке рогожей и, сняв треух, вытер ладонью мокрый лоб:
— Ну, славу Богу, Роман Лексеич, что добрались до наших захолустьев. А то я уж ожидаючи грешным делом такое напередумал… — Он махнул рукой и выразительно кивнул в сторону железной дороги: — Я, отец мой, в эту технику тоже не шибко верю…
— Ну, это ты зря! — усмехнулся Роман, с облегчением кладя ему руку на плечо. — Техника — наше будущее.
— Да оно, может, и так, — недоверчиво пробормотал Аким, разбирая мокрые вожжи, — а все-таки кобылка-то никогда не подведет. Это не железяка какая-то.
— Кобылка, Аким Петрович, сдохнуть может! — Улыбаясь и прикрываясь зонтом, Роман влез на сиденье.
— Ну так корми лучшей, и не сдохнет! — засмеялся Аким, проворно вскакивая на сиденье. — А ну-ка, девка, поехали!
Он чмокнул, замахнулся коротким кнутовищем, но не ударил, так как лошадь, несмотря на вязкую землю и перечисленные недостатки, легко взяла с места резвой рысью. Дрожки покатились, разбрасывая грязь. Аким правил не на широкий разбитый большак, а на чуть приметную окружную дорогу, тянущуюся по краю поля и исчезающую в мелколесье.
Роман жадно всматривался в окрестности. Здесь все было на своих местах — поля, лесок, сломанная липа, серые валуны, разлегшиеся вдоль дороги. Но какая-то печать тревоги и бессилия лежала на всем знакомом, много раз виденном, — то ли потому что весною Роман никогда раньше не приезжал в Крутой Яр, то ли из-за почти бессонной ночи все казалось таким жалким, родным, до боли маленьким; кусты, деревья были голы, в них стоял легкий туман, они тянули свои мокрые ветви к серому, слепящему дождем небу, словно молили о пощаде и милости. Да и поле — широкое, уходящее левым краем в туманную даль, не было сейчас тем самым ПОЛЕМ, по искристому снежному савану которого, визжа мерзлыми полозьями, гнали, бывало, Акимовы санки; или летом, жарким июльским летом встречало оно Романа, раскинувшись ковром цветущей гречихи: в розовом, пахнущем медом воздухе кружили мириады пчел, ветер гулял по полю, заставляя ходить волнами, колокольчик под синей, обвитой лентами дугой тонко звенел, серый в яблоках рысак Нила Тимофеича несся, оставляя за коляской шлейф пыли… Роман вздохнул, придерживая зонт, достал серебряный портсигар с вензелем АВ.
Он давно уже отметил это необычное свойство русской природы терять ранней весной свое величие, съеживаясь, застывая в жалкой немоте под мелким дождичком. До чего жалок и нем русский лес ранней весною! Стоят богатыри-дубы, вековые дуплистые липы, белоствольные березы, стройные ясени и осины, словно слуги, брошенные своим господином на произвол судьбы, стоят с понурой покорностью, распростав голые ветви, будто ожидая неминуемой смерти на этой мокрой безжизненной земле, облепленной прошлогодними листьями. Все мертво кругом — и кусты, и болото, и поля, все одинакового серо-бурого цвета. Только что сошел снег. Ветер гонит облака по бледному небу. Пролетит с тоскливым криком ворона, едва не задев тяжелыми крыльями голых макушек, и снова тишина. Стоит лес, ждет чуда — воскресения своего.
«Совсем как люди», — подумал Роман, закуривая.
Проехав мелколесье, они въехали в молодой смешанный лес. Держа вожжи, Аким покосился на Романа, с грустной улыбкой оглядывающего окрестности:
— Что-то вы загрустили, Роман Лексеич. Не нравится наша-то глухомань опосля столицы?
— Да что ты вздор говоришь… — поморщился Роман. — Мне, может, столица меньше твоего нравится.
И добавил, глубоко затянувшись папиросой:
— Самая грустная пора в природе. Экая мертвенность… Не прав был Пушкин насчет осени. Унылая пора. Нет. Вот — унылая пора…
Он кивнул на проплывающий мимо лес. Лошадь бежала все той же неспешной рысью, постегивая себя мокрым хвостом.
— А места наши, Аким Петрович, я ни на какие столицы не променяю, — уверенно добавил Роман, хлопнув Акима по колену. — На этих вот полях, березах, на таких мужиках, как ты, — все столицы и держатся!
Усмехаясь в бороду, Аким качнул головой:
— Ну уж прямо на таких, как я…
— Именно, именно, дорогой.
Тот снова недоверчиво усмехнулся:
— Вам, стало быть, видней. Вы человек ученый, науки знаете. А вот насчет местов наших — святая правда! Других таких нету. И по землице, и по лесу. И опять же — река, запруда, рыбка разная. А луга какие! Вот за Семеновой делянкой — коси день, не сподкнесси. Гладкота какая. А Рогаткин луг! А Кострюков! — Он зацокал языком. — Как еду, бывалоча, заглядюся!
— Ты по-прежнему в объездчиках?
— А куда ж я денусь? Такое уж рукомесло мое.
— Жена не бранится, что дома не бываешь?
— Да чего ей браниться… Тпру! Куды тебя лихоманка несет!
Зачмокав губами и натягивая вожжи, он выровнял лошадь, норовящую свернуть на пересекшийся большак.
— А что, Аким, Нил Тимофеич все также лесничествует? — рассеянно спросил Роман, с жадным любопытством осматриваясь по сторонам.
— Прошлом годе преставился, царствие небесное, — проговорил Аким.
— Ей-богу?
— На Троицу. От удару. Сердце, стало быть, не выдержало.
— Жаль. Хороший человек был…
— Хороший.
— Охоту любил, как никто.
— Святая правда. Без ружья и собаки в лес не ходил. Большой знаток был в охотничьих искусствах.
Аким удовлетворенно вздохнул, довольный произнесенной им фразой.
— А кто теперь лесничий?
— Новый. Адам Ильич Куницын.
— Откуда?
— С Чернигова.
— Дельный человек?
— Ничаво, — без особого энтузиазма ответил Аким. — Порядок любит. Чтоб без воровства опять же. Рыбку ловить уважает. Говорят, раньше большим военным был, да что-то там проштрафился и теперь у нас царствует.
— А лет ему сколько? — спросил было Роман, но чувствуя, что биография нового лесничего ничуть его не интересует, тут же перебил: — Слушай, Аким Петрович, что, Красновские приезжали летом?
— Красновские… — наморщился Аким, отчего лицо его стало непривычно угрюмым. — Да, приезжали. Как же. Надежда Георгиевна, Петр Игнатьич. Зоя Петровна опять же.
— Она замужем? — быстро спросил Роман, бросая недокуренную папиросу.
Аким пожал плечами:
— А почем я знаю? Может, и замужем.
— Сережка приезжал с ними?
— Сергей Петрович? Как же. Приезжал. Они тут каждое лето бывают.
— Все такой же шалопай?
— А что ему сделается.
Роман хотел было еще о ком-нибудь спросить Акима, но в это время лес неожиданно расступился, открывши прекрасную, подлинно живописную панораму.
Она всегда, во все приезды Романа заставала его врасплох, появляясь неожиданно, как и положено всему чудесному, поражая и радуя до слез, заставляя каждый раз замирать.
Аким знал об этом и, не ожидая просьбы, натянул вожжи.
Дрожки остановились.
Чудный вид открывался впереди, дорога тянулась дальше и стремительно шла вниз, под уклон, как и все огромное поле, окаймленное по краям синей полоской леса. А внизу в утренней прохладной дымке по берегам извившейся неширокой лентой реки лежал Крутой Яр.
Дождь перестал, и несмотря на легкий туман, отсюда с пригорка были хорошо видны дома, сараи, бани, изгороди, ивы, склонившие голые ветви к реке, «журавли», нависшие над колодцами, мостики, огороды с пугалами.
А над всем этим, чуть подале, вырастала из тумана небольшая, но изумительно красивая белая крутояровская церковь. Роман смотрел так, словно это было последнее, что суждено ему увидеть на земле, словно вот-вот сейчас промелькнут мгновенья и разлетится этот чудесный мир, исчезнет навсегда среди мрака Вселенной по непреложной воле Создателя. У Романа перехватило дыхание.
Он смотрел не отрываясь, боясь пропустить что-то.
А внизу перекликались петухи, слышались голоса людей и лай собак, тянулись вверх утренние дымы. За церковью, чуть правей, после быстрых изгибов реки виднелся флигель Красновских. Он, казалось, был совсем рядом — протяни руку, и заскрипит дубовая дверь с медной ручкой, пахнёт сушеными травами, встанет из кресла, блестя очками, Петр Игнатьич… Сердце Романа оглушительно билось.
Он привстал, хотел было дотянуться взглядом и до дубовой рощи, за которой… но тут рука сама опустилась на плечо Акима, а с полураскрытых губ сорвалось на одном дыхании то радостное, опьяняющее, что срывалось всегда:
— Гони!
И Аким погнал, залихвацки посвистывая, крутя кнутом над головой, так что влажный ветер засвистел в ушах, вырвал зонт из рук Романа.
— Черт с ним! — не оглядываясь, крикнул Роман и снова хлопнул Акима по плечу: — Гони, Акимушка, гони, родной!
Они неслись вниз по бескрайнему, круто клонившемуся полю.
— Эгей! Пошлааа! — раскатисто покрикивал Аким. Цыганские глаза его озорно посверкивали, белые зубы скалились в разбойничьей усмешке. Лошадь мчалась галопом, мокрая грива ее билась по ветру.
Роман завороженно смотрел вперед, вцепившись одной рукой в Акимово плечо, а другой придерживая шляпу.
Ветер высекал слезы из его глаз, сердце, казалось, остановилось.
Он не просто любил быструю езду, как свойственно всякой русской душе, а питал к ней невыразимую, сильную страсть, охватывающую все его существо с быстротой степного пожара. И особенно сильно страсть эта проявлялась здесь — на уклонном крутояровском поле.
Сколько раз уже раздавалось сокровенное, словно сердцем промолвленное «Гони!», вслед за которым свистел кнут, звенел колокольчик, мелькали лошадиные копыта. А как неслись, бывало, Акимовы сани, как пели полозья! Дух захватывало у Романа, он забывал обо всем, сливаясь душою с этим ветром, полем, с озорным гиканьем Акима, становясь почти бесплотным ангелом удали, простора и страсти.
— Пошла! Пошлааа! — кричал Аким, нахлестывая лошадь по сытому крупу, но она и без того мчалась во весь дух, нещадно разбрызгивая дождевую воду.
Крутой Яр был совсем рядом — дома приблизились, засверкала чистая поверхность речки, деревья уже тянулись к Роману, уж до церкви было рукой подать. Показалась развилка.
— Как, через Яр, Роман Лексеич? — крикнул Аким.
— Нет! Давай окружной! — очнулся от опьяняющего забытья Роман, решив в последнее мгновенье прежде все же встретиться с родней.
Аким послушно потянул правую вожжу и дрожки, сбавив ход, стали огибать Крутой Яр по берегу реки.
— Ромушка! Мальчик мой! — Лидия Константиновна торопливо спускалась по широкому деревянному крыльцу, придерживая черную кружевную шаль, сползающую с ее худых плеч.
Спрыгнув с еще не остановившихся дрожек, сняв шляпу и улыбаясь, Роман шел ей навстречу.
— Боже мой! Рома! — выдохнула Лидия Константиновна, и тонкие руки ее опустились на мокрые плечи Романа.
Стоя еще на ступеньках, она оказалась почти вровень с ним, поцеловала его влажный бледный лоб.
— Тетушка… — пробормотал Роман, целуя ей руку.
— Ромушка! — качала она головой, отстраняя и разглядывая его. — Господи, как ты вырос! Промок весь!
— Пустяки, тетушка.
— Я так волновалась, ужасно! Слава Богу! Акимушка! — Гладя Романовы волосы, она обратилась к Акиму, который отвязывал чемодан: — Спасибо тебе огромное! Просто спаситель наш.
— Да что уж, Лидия Константиновна, — усмехнулся Аким, — мы завсегда…
— Рома, Рома! — быстро повторяла она. — Как славно, что ты приехал. Как славно.
— Я не мог не приехать, тетушка. Я же писал дяде Антону.
— Да что ж с того — писал! Ты прошлый год тоже писал, а потом и не приехал. Ромашка ты, ромашка! — Она потрепала его по волосам, чмокнула в щеку.
— Эге, слышу, слышу звуки жарких поцелуев! — раздался наверху громкий басистый голос Антона Петровича, и его полная большая фигура появилась в распахнутой двери.
— Дядя Антон! — воскликнул Роман, и Лидия Константиновна с грациозным проворством уступила ему дорогу наверх.
— Приехал, приехал, разбойник! — Ступеньки жалобно заскрипели под дядиными ногами, и через мгновенье он уже обнимался с племянником.
Аким тем временем, высвободив из пут чемодан, поднес его к крыльцу:
— Куда прикажете определить, Лидия Константиновна?
— Снеси наверх, Акимушка.
Не переставая усмехаться своей озорной цыганской усмешкой, Аким пошел в дом.
— Ну, здравствуй, брат! — разжал объятия дядя, и они трижды поцеловались. Лидия Константиновна, смахнув краем шали слезы, смотрела на них.
Дождь перестал.
Редкие капли срывались с навеса над крыльцом, звучно падали в лужи.
Лошадь спокойно стояла поодаль, пожевывая удила.
— Ну, брат, — качнул осанистой головой Антон Петрович, — ты просто этакой Чайльд Гарольд или Багратион! Эка! Усы-то, а усы! Красив, красив. Ничего не скажешь.
— Да полноте, дядюшка, — отмахнулся Роман, — как хорошо, что вы здесь. И тетушка. И вообще, — он оглянулся по сторонам, — как все мило.
— Да, брат Рома, мы теперь здесь всерьез и надолго. Как Робинзон с Пятницей.
— Значит, я — Пятница? — засмеялась Лидия Константиновна, кутаясь в шаль. — Хорошо, что не Баба-Яга!
— Ты, Лидочка, — царица Савская, леди Годива, Жанна д'Арк нашего живописного захолустья! — зарокотал Антон Петрович, обнимая сразу Романа и Лидию Константиновну.
— Медведь, медведь! — отмахнулась тетушка. — Ну, пойдем в дом, что же мы на крыльце…
— В шатер, в шатер, сын Тамерлана! В шатер, дитя Атиллы! Где яства ждут и одалиски пляшут! — гремел Антон Петрович, простирая руку к двери.
Они прошли в дом.
Это было обширное двухэтажное строение с двумя большими террасами, бесконечными комнатами, переходящими одна в другую, биллиардной, гостиной с роялем и картинами, с тремя облепленными изразцами печками, мезонином, украшающим крышу наподобие сторожевой башенки.
На внешний взгляд дом мог показаться совершенством: окруженный кустами сирени, он был покрашен в голубой цвет, козырек крыльца подпирался двумя деревянными колоннами, водостоки сверкали новой жестью, крыша являла собой образец кровельного искусства, блестящий стеклом мезонин был украшен башенкой с резным петухом.
Но внутри все было не так совершенно: пол, на который ступил Роман, был гнил и прогибался, обещая когда-нибудь провалиться вовсе, террасы были заставлены и завалены всяческой рухлядью — рассохшимися комодами, дырявыми корзинами, птичьими клетками, многочисленными цветочными горшками, чемоданами, саквояжами, смятыми шляпными картонками и книгами, лежавшими почти на всех вещах; гостиная при внешней помпезности походила тем не менее на обнищавшего аристократа — черный, громоздкий рояль с потрескавшейся полировкой и желтыми клавишами был вконец разбит и расстроен, персидский ковер протерся в нескольких местах, кожаный диван провалился, кресла тоже; картины, занимающие почти обе стены и изображавшие — одна — Неаполитанский залив лунной ночью, а другая — битву при Каннах, местами облупились, золоченые рамы имели совсем плачевный вид, и кусочки позолоты хрустели под ногами, как яичная скорлупа на Пасху. Однако мраморный бюст Вольтера на ребристом постаменте сиял белизной. Комнаты были тесны, запылены, старая мебель сплошь рассохлась и покосилась так, что дверцы шкафов не закрывались, а выдвинуть ящики представлялось возможным разве что Геркулесу.
Очутившись в просторной прихожей, где по-прежнему, как и три года назад, было сумрачно, висели огромные, намертво прибитые к стене лосиные рога, а рядом стояло изъеденное молью, заваленное одеждой чучело кабана с желтыми клыками и стеклянными глазами. Роман улыбнулся, повесил шляпу и стал расстегивать пальто.
— Раздевайся, Ромушка, и иди за мной наверх, я тебе комнату укажу, — проговорила Лидия Константиновна, направляясь к винтовой лестнице, ведущей на второй этаж.
В этот момент по ней, скрипя и топая, спускался Аким.
— Акимушка, поставил?
— Поставил, Лидия Константиновна. Все, как велено.
— Смотри не сверзнись, Сатир Крутояровский! — громко посоветовал ему Антон Петрович, открывая застекленную дверь террасы, где виднелся накрытый стол, украшенный букетом распустившейся вербы.
— Роман! Как расквартируешься — немедленно сюда! На расправу! — стоя в двери, гремел Антон Петрович. — Здесь у нас, брат, Крутояровские сатурналии!
— Непременно, дядюшка.
Роман повесил пальто на рога, погладил твердую, шерстистую морду кабана.
— Спасибо, Акимушка. — Лидия Константиновна дала спустившемуся Акиму деньги.
— Благодарствуйте, — широко улыбнулся он, зажав их в кулак. — Ежели что — так я завсегда.
— Мы с тобой, Аким, обязательно на вальдшнепов съездим. В Мамину Рощу, — проговорил Роман, разматывая шарф.
— А как же, Роман Лексеич. Съездим. — Он шагнул к двери. — Ну а теперь до свиданьица. Пора мне.
— Прощай, Акимушка! — крикнула Лидия Константиновна, проворно поднимаясь вверх по лестнице. — Рома, за мной!
Роман махнул рукой Акиму и стал подниматься по скрипучим, но еще крепким ступеням, держась за гладкие прохладные перила.
Воздух на темной лестнице был тоже прохладным, он пах старым деревом и чердаком.
«Как славно, — думал Роман, медленно, с удовольствием ступая и слушая хорошо знакомый скрип. — Я опять здесь. В этом милом доме. С этими милыми людьми».
— Ромушка, не отставай!
Лидия Константиновна уже ждала его в верхней столовой с полинявшими обоями и разлапистой, похожей на паука бронзовой люстрой.
В столовую выходили четыре комнаты.
Дверь самой большой из них была открыта.
— Проходи сюда, Ромушка.
Она вошла первой, поправляя шаль. Роман последовал за ней.
Это была его комната. Просторная, с окном, выходящим в сад. И все в ней по-прежнему оставалось на своих местах: и небольшой платяной шкаф, и конторка красного дерева с бронзовым чернильным прибором, и три книжные полки, и кровать с резными деревянными спинками. И икона Почаевской Божьей Матери.
Чемодан Романа стоял возле шкафа.
— Располагайтесь, Роман Алексеевич. — Тетушка подошла к нему и сняла с его плеча своими тонкими пальцами крошку побелки.
Роман был в отличном твидовом костюме серо-голубого цвета, белоснежной рубашке, белизну которой эффектно оттеняла черная шелковая жилетка и узкий черный галстук.
— Выглядишь английским лордом, — качнула головой Лидия Константиновна, с улыбкой разглядывая Романа, — и костюм подобрал под цвет глаз.
— Это вышло само собой. Я, право, не стремился.
— Ну, ну, не притворяйся. — Она легонько шлепнула его по руке. — Комната тебе хорошо известна, так что будь здесь хозяином.
— Спасибо, тетушка.
— Ждем тебя завтракать через десять минут, все страшно голодные.
— Прекрасно.
Она хотела уже выйти, но вдруг повернулась:
— Рома, может, ты устал с дороги и сразу желаешь отдохнуть?
— Я сразу желаю есть и говорить с вами! — усмехнулся Роман, снимая забрызганные дорожной грязью калоши.
— Отлично. Расскажешь нам про столичную жизнь. Про тетю Катю, про всех-всех.
— Конечно, расскажу.
— Ждем тебя.
Она вышла.
Роман, тем временем покончив с калошами, задвинув их в угол под коротенькую этажерку, положил чемодан на кровать и принялся развязывать ремни.
Затянутые еще в столице, они поддались не сразу, зато крышка отскочила сама, едва худощавые пальцы Романа прикоснулись к замкам. Чемодан был беспорядочно набит вещами. При всей своей внешней элегантности Роман никогда не был аккуратистом.
Он не хотел, да и не умел беречь те красивые дорогие вещи, окружавшие его и служившие ему туалетом. Их состояние привлекало внимание Романа дважды — когда они покупались и когда исчезали в мешке старьевщика. За этот, как правило, короткий период жизни они терпели полное равнодушие хозяина, находясь подчас в весьма плачевном состоянии, в то время как он сам удивительным образом был всегда элегантно одет, тщательно выбрит и модно подстрижен. Так и сейчас, облаченный в прекрасные новые, купленные им неделю назад костюм, рубашку, жилетку, галстук и туфли, он склонился над распахнутым чемоданом, содержание которого во всей полноте могло являть картину первозданного хаоса.
Чего только не было здесь!
Мятые рубашки с оставшимися в манжетах запонками, китайские цветастые полотенца, голландские носовые платки, нательное белье, галстуки, парусиновые брюки, панама, карманные шахматы, бритвенный прибор, флакон французского одеколона, расческа, пара книг, дневник, коробка патронов — все было перемешано, спутано, скомкано и, казалось, не могло принадлежать этому красивому, точному в движениях человеку.
С небрежностью он разгреб цветастое месиво, извлек дневник, набор вязальных крючков и бутылку французского коньяка, оказавшуюся на самом дне.
Все это было положено на конторку, сам же чемодан был мгновенно закрыт и запихнут под кровать.
Схватив бутылку и набор, Роман поспешил вниз.
Антон Петрович и тетушка ждали его на террасе.
— Спешите, спешите, принц датский, а то гунны и варвары разорят все базилики! — басил Антон Петрович, стоя у застекленной веранды и протирая пенсне замшевой тряпочкой, отчего его прищурившееся массивное лицо выглядело одновременно беспомощно и угрожающе.
— Тетушка, это вам от Екатерины Андреевны.
Антон протянул вязальный набор Лидии Константиновне, ставящей на стол корзинку с нарезанным хлебом.
— Спасибо, Ромушка, хорошо, что она прислала… Садись.
— А это, дядя Антон, вам. — Роман поставил бутылку на стол, напротив огромного неподъемного кресла, где обычно сидел Антон Петрович.
Внушительным движением надев пенсне, тот подошел, взял бутылку в руки:
— Тэкс. Прекрасно. Спасибо, брат. Мы его на обед оставим. А сейчас — немедленно всем по местам!
Его могучие руки опустились на плечи Лидии Константиновны и Романа, и им пришлось опуститься на старые венские стулья.
Только теперь Роман увидел, какие прелести ждут его на этом старомодном овальном столе, покрытом белой, с кружевной вологодской вышивкой скатертью.
В центре рядом с очаровательной китайской вазочкой, в которой стояли веточки ожившей вербы, распласталось такое же фарфоровое китайское блюдо с нежно-розовым куском окорока, маленькими солеными огурчиками, облепленными зернами и метелками укропа, блестящими от рассола. Чуть поодаль стояли три чаши серо-зеленой смальты, полные соленых груздей, помидоров и рыжиков. В соленостях тускло поблескивали серебряные ложки с вензелем НВ. По правую руку Антона Петровича сверкали тонким стеклом два пузатых графинчика, наполненные зеленовато-золотистой и темно-розовой жидкостями. С графинчиками соседствовало другое, не менее просторное фарфоровое блюдо, в центре его высилась горка квашеной капусты, из окропленной постным маслом массы которой выглядывали бордовые ягодки клюквы и оранжевые палочки моркови. Этот «Везувий» окружали некрупные моченые яблоки, от одного вида которых рот Романа пополнился слюной.
Моченые яблоки дяди Антона!
Роман помнил их неповторимый вкус с детства, с того далекого времени, когда в большой столичной квартире отца стали появляться эти изумительно пахнущие плоды цвета воска.
Собранные с развесистой, стоящей в самом дальнем углу сада яблони, посаженной еще дедом Антона Петровича, они заквашивались вот уже двадцать с лишним лет в одном и том же дубовом бочонке по рецепту, взятому покойной матерью дяди у ключницы Почаевского монастыря сестры Алевтины почти пятьдесят лет тому назад.
Антоновка дяди Антона… Без нее не обходилось ни одно крутояровское застолье, как не обходился без высокопарностей сам Антон Петрович.
Этот рецепт, переписанный монахиней в свою очередь у Архангельского старца старовера Никодима, именовался вслух «староверскою закваской», держался Антоном Петровичем в шкатулке на запоре и никому не показывался.
Не выдержав, Роман протянул руку, взял яблоко, которое, несмотря на долгую, тесную зимовку в пряном рассоле, осталось крепким, и откусил.
— Не вынесла душа поэта! — усмехнулся дядюшка, без спроса наполняя мужские рюмки анисовой до краев, а женскую вишневой наполовину. — Ну и как староверская наша?
— Дай же человеку прожевать, Антоша, — укоризненно качнула головой Лидия Константиновна, поднимая рюмку.
— Изумительно… — искренне пробормотал Роман, разглядывая яблоко. — Аромат-то какой. Прелесть… А вкус все тот же остался.
И правда, вкус был все тот же — кисловато-соленый, терпкий и нежный, пряный и неповторимый.
— Ну-с, Роман Алексеевич… — Большая белая длань с перстнем красного золота на безымянном пальце подняла рюмку. Роман тут же взялся за свою, и через секунду по террасе поплыл тонкий перезвон старинного хрусталя:
— За твой приезд, Ромушка…
— Ваше здоровье, тетушка.
— Будь здоров, Рома.
Анисовая наполнила рот Романа и тут же, как положено только ей одной, исчезла сама по себе, оставив непередаваемый аромат. Роман откусил от яблока.
— Ха… смерть моя… — выдохнул Антон Петрович, ставя рюмку и цепляя вилкой аккуратненький огурчик.
— Прекрасная настойка, — пробормотал Роман, наблюдая за точными движениями тетушки, наполнявшей его тарелку поочередно всеми соленостями.
— Ромушка, ты уж не обессудь, мы люди отсталые, не прогрессисты, постимся вот, — с улыбкой произнесла она, накладывая капусты, — и трапеза у нас монастырская.
— А окорок? — спросил Роман.
— Окорок, брат, по случаю твоего приезда, — дядя, сосредоточенно щурясь, наполнял рюмки, — мы же не знаем, может, ты давно уже всех богов к чертовой бабушке послал.
— Антоша, как тебе не стыдно! — качнула головой Лидия Константиновна.
— А что? — удивленно поднял брови Антон Петрович. — Дело молодое. В эти годы атеизм просто необходим. Я, брат, в тридцать-то лет эдаким хулиганом был. Никаких авторитетов, кроме матушки Науки и великого Иммануила. «Звезды над нами, нравственность внутри нас». И ничего более. Ничего!
Он громко захрустел огурцом.
— Дядюшка, я безоговорочно в науку не верю. А поэтому окорока в страстную есть не стану, — проговорил Роман, принимая от тетушки свою тарелку.
— А вот это — молодец! — загремел дядя. — Правильно! Они, эти Дарвины, сами-то ни черта не знают, а туда же — людей учить подряжаются с их ланцетами да микроскопами. Не верь им, Рома, не верь ни на мизинец! И вот что, — он приподнял рюмку, — давай-ка выпьем за человеческую самостоятельность, за трезвый ум и истинную мудрость.
— А за женщину вы пить не собираетесь? — улыбаясь, спросила Лидия Константиновна.
— Еще как собираемся! — тряхнул своей крупной головой дядя Антон. — За женщину, за крутояровскую Лилит, за прекрасную Лидию-вдохновительницу и заступницу, обожательницу и утешительницу!
— Антоша, что ты мелешь! — засмеялась тетушка, прикрываясь ладонью.
— За вас, тетушка. — Роман приподнял рюмку.
— Спасибо, Ромушка.
— За тебя, Лида.
— Merсi, Антоша.
Выпили.
— Ах… чудеса в решете, — пробормотал Антон Петрович, закусывая рыжиками, — Лидочка, милая, убери-ка ты этого кошона от греха, а то мы его невзначай с чем-нибудь перепутаем.
Лидия Константиновна, развернув салфетку, накрыла ею блюдо с окороком.
— Вот и прекрасно, — одобрительно причмокнул дядя Антон, — а теперь, друзья, давайте воздадим должное нашим яствам, после чего, Рома, ты нам поведаешь о столичном житье-бытье.
Все принялись с аппетитом есть. Поглощая пряные огурцы, хрустящую капусту и тугие, полные густого сока помидоры, Роман искоса посматривал на завтракающую чету Воспенниковых.
Целых три года он не видел этих простодушных милых людей и сейчас, в минуту тишины, столь редкую в этом доме, с любовью всматривался в их почти не изменившиеся лица.
Антон Петрович Воспенников был высоким полным пятидесятисемилетним мужчиной с крупной головой, крупными белыми руками и породистым, характерным лицом драматического актера, коим ему и довелось быть тридцать без малого лет. Почти тридцать лет столичные сцены сотрясала богатырская поступь этого осанистого, беспредельно уверенного в себе человека, а его громоподобный бас раскатывался по притихшим залам монологами Антония и Отелло, Лира и Бориса Годунова.
В годы своего отрочества Роман успел застать закат этого светила, всю свою жизнь дарящего окружающему миру потоки щедрых, светоносных лучей.
Он и только он открыл для Романа театр, заставил ожить по-новому страницы многих книг, засверкать новыми красками галерею известных образов.
Как он играл Бориса! Какие чувства являло его освещенное рампой лицо! С какой жадностью ловил пятнадцатилетний Роман каждое движение этого лица, каждый жест этих рук, в данный момент спокойно и деловито расправляющихся с большим соленым помидором.
Роман улыбнулся.
Милый, милый дядюшка Антон. Тот же развал седых прядей, то же щеголеватое пенсне «стрекоза», за хрупкими стеклышками которого все те же умные, слегка усталые глаза в ореоле припухших век. И шутки прежние — как пять, десять лет назад. И смех. И трогательная, по-детски беззащитная любовь к Лидии Константиновне.
Роман перевел взгляд на нее — спокойную, немолодую женщину с необычайно мягкими чертами бледного лица и всегда несколько удивленными большими зелеными глазами.
Нет, конечно, она изменилась за это время: и морщинок стало больше, и проседь в густых, стянутых в большой пучок волосах обозначилась сильнее, и в худых плечах уже заметней проступала слабость, нежели былая грация. Черная кружевная шаль эту слабость подчеркивала.
Роман любил этих людей, заменивших ему умерших родителей, в их доме он не чувствовал себя чужим и никогда не испытывал стеснения, почти всегда преследовавшее его в обществе столичных родственников, в сердобольных речах которых ему постоянно мерещилось ненавистное, серое слово «сирота».
— Рома, что же ты рыжиков не попробуешь? — нарушила тишину Лидия Константиновна.
— Спасибо, тетушка. Непременно попробую.
— Попробуй, брат. Обязательно попробуй, — жуя, дядя положил вилку, нравоучительно поднял палец, — заявляю тебе со всей прямотой, на коею способен истинный аматёр всех искусств: таких рыжиков ты не отведаешь нигде! Ни-где!
— Верю, дядя Антон, — улыбнулся Роман, накладывая рыжиков с заботливо поданной тетушкой чашки. — У вас так все изумительно вкусно, так мило. Мне, ей-богу, кажется, будто я еще трясусь в поезде и вижу чудесный сон.
— Жизнь, дорогой Роман Алексеевич, и есть сон, как сказал Платон, — тут же вставил Антон Петрович, с ловкостью хирурга разрезая моченое яблоко на четыре дольки. — Очень даже возможно, что действительно все это тебе снится. Но рыжики не есть сон, рыжики остаются рыжиками, даже во сне. А наши рыжики и подавно. Они, как совершенно верно заметил бы все тот же Платон, есть некий изначальный эйдос, в себе и для себя сущее, черт меня задери!
— Антоша, прекрати, — махнула рукой Лидия Константиновна. — Ромушка, как здоровье тети Кати?
— Она в добром здравии.
— Слава Богу. Мы здесь всего два месяца, а мне кажется, будто не видела ее вечность. Как успехи Любани?
— Только что вернулась из Швеции.
— У нее были гастроли?
— Да. Два концерта.
— Интересно, как она теперь играет? Я не слышала ее больше года.
— Чудно. Накануне своих сборов я упросил ее сыграть.
— Что она играла?
— Партитуру Баха. Изумительно. И скрипка у нее прекрасная. Новая.
— Какая?
— Гварнери.
— Любаня — прекрасный музыкант, судари мои, — проговорил Антон Петрович, — одно меня настораживает в ней — слишком легкая творческая судьба.
— Что ты имеешь в виду? — спросила Лидия Константиновна.
— Слишком все прямо и очевидно: консерватория и сразу же — признание.
— Но, Антоша, она действительно очень одарена.
— Безусловно. Однако когда талант принимается публикой с такой легкостью, это может повредить ему. Я имею в виду талант исполнительский. Человек в таких условиях быстро теряет чувство меры, перестает трезво оценивать себя.
— Но, дядюшка, это зависит от человека. — Роман отодвинул пустую тарелку и принялся вытирать губы белой салфеткой с тем же вензелем НВ. — По-моему, Любаня, как никто, трезво оценивает себя. Она запрещает даже вслух хвалить ее игру.
— Рома, ну какая женщина способна трезво оценить себя! — развел руками Антон Петрович. — Если она умеет это делать, значит, просто это загримированный мужчина. Сей род лукав. И в лукавстве черпает силу.
— Какие глупости, — отозвалась тетушка, вставая и направляясь к маленькому плетеному столику, на котором стоял, попискивая, самовар.
— Позвольте, сударыня. — Дядюшка встал с нарочитой проворностью и перенес самовар на стол.
Вскоре Роман пил из низенькой китайской чашки душистый, крепко сдобренный мятою чай, а на столе вместо соленостей стояли вазочки с вареньем и медом.
Разговор шел о новом увлечении молодого гостя.
Уже более года, как Роман оставил место адвоката и занялся живописью, беря частные уроки и посещая рисовальные классы. Отправляясь в Крутой Яр, он просил тетю Катю выслать заботливо упакованные им этюдник, холсты и краски через неделю, полагая, что не стоит живописать в предпасхальную седмицу.
— Значит, ты теперь рыцарь кисти и палитры. — Антон Петрович прихлебывал чай из своей огромной фарфоровой кружки.
— И мольберта, — добавил Роман, накладывая себе прямо в чай клубничного варенья.
— Да. И мольберта, — серьезно произнес дядя, пространно вздохнув. — Что же. По-моему, это расчудесно. Знаешь, я всегда настороженно воспринимал сообщения Катерины и Любани о твоих успехах в области права. Все-таки зная твой характер… Слава Богу, что ты ушел оттуда.
— Но с другой стороны, это давало неплохой доход, — осторожно вставила Лидия Константиновна.
— Ерунда. Главное — человек свободен…
— Тетушка, я же даю уроки студентам. Конечно, получается гораздо меньше моего прежнего заработка, но мне хватает.
— Ну и прекрасно, — одобрительно тряхнул белыми кудрями дядя Антон. — Деньги хороши, когда не залеживаются в карманах. В противном случае от них начинает тошнить. Меня, признаться, жуткое любопытство съедает по поводу твоего художества.
— Меня тоже, — добавила Лидия Константиновна.
— Страшно интересно. — Дядя допил чай и, чмокнув губами, с легким стуком опустил кружку на стол.
— Я уверена, что Рома все может делать талантливо.
— Тетушка, вы преувеличиваете. Я ведь совсем недавно увлекся живописью.
— Ромушка, а что тебя сподобило на это?
— Трудно объяснить… — Роман пожал плечами. — Я давно, с детства, завидовал художникам.
— Вот это здорово! — воскликнул дядя. — Завидовал! Значит, пойдет дело. Если б ты сказал — преклонялся, любил, уважал — я бы в тебя не поверил. Завидовал! Это замечательно.
— Я попросил тетю Катю выслать все мои принадлежности через неделю. После Пасхи.
— И это верно. Богу — богово, Аполлону — аполлоново. И все-таки мне страшно хочется посмотреть на твои картины.
— Картины — это громко сказано. В основном я пишу этюды.
— Пейзажи?
— Да.
— Ну, тогда здесь ты отведешь душу.
— Надеюсь, дядюшка, — промолвил Роман и тут же спросил: — А что, Красновские приезжали прошлым летом?
— Приезжали, — ответила тетушка, — все вместе приезжали.
— Как они поживают?
— Слава Богу, хорошо. Петр Игнатьевич преподает в академии, Надежда Георгиевна проводит спиритические сеансы.
— А Зоя?
— Зоечка? Она чудно расцвела за последнее время. Такая милая стала, красивая.
— И уже замужем, наверно?
— Нет, не замужем.
— Нынче они приедут?
— Грозились в мае.
Роман кивнул и молча допил свой чай. Антон Петрович, неожиданно задумавшись о чем-то, сидел с отрешенным взглядом, теребя снятое пенсне. Лидия Константиновна стала убирать со стола.
За стеклами террасы сквозь облака проглянуло солнце, узкий луч упал на край стола.
— Спасибо, тетушка.
— На здоровье, Рома.
Роман встал, подошел к мутным стеклам. Разросшаяся сирень терлась о них голыми ветками.
— Пойду-ка я пройдусь, — бодро решил вслух Роман. Его реплика вывела дядю из забытья.
Он зашевелился, вздохнул, надел пенсне и тяжело приподнялся:
— Пойди, пойди. Погуляй по нашим палестинам. Я бы тебе составил компанию, да извини, брат, что-то кости ломит с утра.
— Не беспокойтесь, дядюшка. Я все здесь знаю наизусть.
— Только непременно надень сапоги, Рома, а то промокнешь.
— Конечно, — пробормотал Роман, направляясь к себе наверх.
Село, а точнее — поселение Крутой Яр упоминалось еще в летописи иеромонаха Усть-Покровского монастыря Мефодия, умершего в начале хVII века и повествовавшего о размещении войска Ивана Грозного во время похода на Казань лета 1552-го близ места «Яром Крутым нареченну». Роман не раз перечитывал эти строчки, выписанные отцом дяди Антона из неподъемной (по его свидетельству) книги в железном переплете, украшенным изображениями двух Усть-Покровских святых — старцев Алексия и Агриппы.
В юности, прогуливаясь по краю крутояровского оврага, Роман давал волю своему воображению, рисовавшему яркие картины: войска Иоанна, расположившиеся вокруг, двенадцать жалких, крытых соломой изб, расседланные лошади, затерявшиеся среди гомона, ржания и скрипа, жадно пьющие воду из на глазах мелеющей речки, царский походный шатер, сооружаемый проворными слугами…
«Неужели и это все — склоны, поросшие густой травой, и ракита, гнущаяся к воде, и сама река — было тогда? — думал Роман. — Неужели эта глинистая земля, эти валуны возле мостика помнят татар и смутное время, пугачевских мужиков и французских гвардейцев?»
Вероятно, в те времена овраг был меньше, а речка — шире, полноводней. Не было ни ракит, ни берез на взгорке. А вот укоренившийся над самым обрывом дуб — двухобхватный, кряжистый, с гордой свободой несущий просторную крону, — был и помнит все…
Ступая новенькими сапогами по мягкой, хлюпающей водой земле, Роман подошел к дубу. Он всегда любил начинать отсюда — с крутого обрыва и могучего дерева, на бугристую кору которого так приятно положить ладонь.
Кора была прохладной и влажной.
Туман почти рассеялся, ветер разгонял серые кучевые облака, солнце показывалось все чаще.
Роман погладил неровную, твердую, как камень, кору дуба, оглянулся. Дом Воспенниковых остался позади на взгорке, а впереди лежал Крутой Яр. Роман двинулся вперед.
С каждым шагом все приближалось, росло, наплывало, напоминая о старом, о том, что бережно хранилось в памяти, и о другом — что было уже забыто и вот только сейчас вдруг толкнулось в сознание приятным известием.
«Господи, не сон ли это…» — радостно думал Роман, шагая навстречу избам, тянувшим вверх белые дымы.
И это был не сон: вон уж проступили белые наличники избы хромого пастуха Николая, вот залаял на Романа тот же старый пастуший кобель, из раскрытых сеней высунулась, вытирая руки тряпкой, полная жена пастуха, внимательно разглядывая приближающегося человека.
Роман шел, с улыбкой следя за постепенным изменением выражения ее лица. Застыв в неудобной позе, она долго и напряженно всматривалась, потом испуганно прижала к щеке коричневую ладонь:
— Батюшки… Роман Лексеич…
— Здравствуй, Матрена! — весело проговорил Роман, стараясь голосом пересилить заливающегося хриплым лаем пса.
— Ой, здравствуйте, — тихо, нараспев протянула она, качнув головой, и тут же прикрикнула на собаку уже другим — сильным звонким голосом: — Да уймись ты, рыжий черт!
Пес смолк, завилял хвостом и отошел, лениво переставляя лапы.
Из сеней высунулись любопытные личики двух ребятишек.
— Как живешь, Матрена?
— Ой, да как мы живем! — протянула она с улыбкой. — Хлеб жуем, да и рады. Вы-то коли проехали-то?
— Только что.
— Господи… — качнула она головой, поправляя слезший на лоб платок. — Ну и красавец же. Ненасмотрисси.
— А где же хозяин? Неужель уже стадо гоняет?
— А как же, родимый, не гонять? — оживленно запела Матрена. — Чай, и травы-то нету еще, а что ж ей, скотине-то, в хлеву сидеть, пущай хоть ветки погложет! У меня вон и то корми не корми — все одно худая, хоть на ребрах палкою играй, так пущай уж походит!
Тем временем босоногие ребятишки, выбежав из сеней, стояли рядом с матерью, во все голубые глаза глядя на Романа. По всей вероятности, они были погодки — белобрысые, веснушчатые, в просторных рубахах, заправленных в синие сатиновые портки.
— Милые какие дети у тебя.
— А, сорванцы, — довольно проговорила она, опуская свои загрубевшие ладони на белобрысые головки, — на месте не удержишь… Роман Лексеич, медовухи не желаете?
— Спасибо, Матрена, как-нибудь в другой раз. Будь здорова. — Роман нетерпеливо двинулся дальше.
— И ты будь здоров, сокол ты ясный! — улыбнулась Матрена, провожая его добрым взглядом.
Возле следующей избы Романа громко приветствовал высокий сутулый мужик, стоящий возле распахнутых ворот с топором в руках.
Усмехаясь щербатым ртом, он приподнял с головы выцветшую фуражку:
— Здравствуйте вам, Роман Алексеич!
— Здравствуй, Федор, здравствуй.
— Надолго к нам?
— Надолго.
— Ну и слава Богу.
Он взмахнул топором и, не переставая усмехаться, принялся затесывать торец одной из створ, видимо, просевшей за зиму и поэтому цепляющуюся за другую.
С аккуратной избой Федора соседствовала большая каменная хата Черновых — многочисленного семейства, скорого на работу, на гульбу и дебоши. Во всем обличии этого просторного дома с двумя резными крыльцами, жестяной крышей, большими палисадом и скотным двором чувствовался достаток — следствие доброй дюжины спорных мужицких рук. Жестяной петух, украшавший крышу, блестел на выглянувшем солнце, у ворот стояла телега, запряженная широкогрудым жеребцом. Возле телеги суетились два брата Чернова — Степан и Михаил. Один разбирал спутанные вожжи, другой обертывал холстиной полотно двуручной пилы, дабы не порезаться во время езды. Оба брата были в серых косоворотках, черных, распахнутых долгополых пальто и черных картузах, которые они охотно приподняли, завидя идущего мимо Романа.
— Здравствуйте вам! — проговорил Степан, а Михаил только качнул кучерявой головой.
— Здравствуйте, — ответил Роман.
В распахнутые ворота было видно, как на дворе круглолицая молодка в расшитом деревенском платье и новеньких сапожках раздувала большой медный самовар, а двое ребятишек — мальчик и девочка — сидели на корточках и смотрели.
«Неужели это Катя Большакова? — подумал Роман, успевая на ходу пристально вглядеться в миловидное личико с черными глазами и высокими красивыми бровями. — Да. Сомнения нет. Это Катя».
Она же, не замечая постороннего взгляда, продолжала раздувать самовар сапогом уверенным движением хозяйки. А Роман живо вспомнил другую Катю — босоногого худенького подростка в ситцевом коротеньком платьице, с плетеным кузовком в руке, прибегавшую ранним утром под окно воспенниковского дома и будящую тяжелых на ранний подъем обитателей дробным постукиванием в окна:
— Вставайтя!
Она изумительно ориентировалась в родном лесу, выводила на земляничные поляны, залитые солнцем и обрызганные росой, бежала на середину, смешно поднимая худые коленки, припевая «сярёдочка мне, сярёдочка мне!», садилась, и смуглые пальцы с непостижимой для городского человека быстротой обирали ягоду. У ручья она смешно пила из ладошки, по дороге рассказывала деревенские небылицы про ведьм и леших, испуганно крестясь; за обедом у Воспенниковых притихала, ела молча, искоса поглядывая на хозяев.
«А теперь она женщина. Мать двоих детей», — грустно усмехнулся Роман, следуя дальше по крутояровской дороге.
Кругом стояли лужи.
Солнце вышло из-за туч и поблескивало в воде. Роман миновал долгий забор по правую руку, череду бань, погребков и ледников по левую и, пройдя овраг с остатками черного снега, оказался возле двух домов, стоящих друг против друга по обеим сторонам дороги.
Это были дома двух братьев Егоровых — Бориса и Петра.
Старший — Борис, жил справа, младший Петр — слева. Дома их были похожи как две капли воды — крепкие, добротно поставленные срубы с дощатыми крышами, палисадами, большими воротами, просторными сенниками, скотными дворами и огородами.
Да и сами братья походили на свои дома, оба коренастые, широкоплечие, с сильными мускулистыми руками, с толстомордыми женами и многочисленными детьми.
Подходя ближе к домам и присматриваясь к ним, Роман живо вспомнил оба егоровских семейства — образцы деревенской хозяйственности и достатка.
Но чем ближе приближался он к ним, тем все более странным казался правый дом: если возле петровского подворья оживленно сновала детвора, лаяла собака, двое мужиков в простанных рубахах пилили березовые дрова, а третий — голый по пояс, громко крякая и ухая, тут же рубил их колуном, то возле избы Бориса не было никакого движения: никто не хлопал дверьми, не кричал и не бегал.
Роман невольно поднял голову и заметил, что дым из трубы в этом доме не шел, в то время как во всем Крутом Яре в этот час топились печи.
Роман подошел ближе.
Мужики прекратили пилить и колоть, повернулись к нему. Сидящая на крыльце старуха приподнялась и, опершись на клюку, прищурилась на Романа.
— Бог в помощь! — громко произнес Роман, подходя.
Раскрасневшийся Петр с размаху воткнул колун в колоду, шагнул к Роману:
— Никак Роман Лексеич. С приездом, здравия желаем.
Роман пожал его крепкую руку, двое мужиков, видимо, нанятые работники, молча поклонились.
— Здравствуйте, батюшка, — скрипучим голосом проговорила старуха и стала медленно спускаться по деревянным ступенькам.
— Давыно не были у нас — давыно, — качал головой Петр, разглядывая по-столичному одетого Романа маленькими живыми глазами, спрятанными под густыми рыжеватыми бровями. Рыжая шевелюра его торчала во все стороны, под расплющенным веснушчатым носом пушились такие же непослушные, но густые усы. На голой груди в рыжеватой растительности блестел серебряный крестик.
— Здравствуй, Петр. — Роман сунул руки в карманы пальто, разглядывая все вокруг. — Как живешь? Как семейство твое?
— Да слава Богу, не жалуемсь.
— Сколько же детей у тебя? — Роман посмотрел на трех ребятишек, подбежавших и, как и подобает всем без исключения деревенским детям, бессловесно осматривающих незнакомца.
— Семеро Бог дал, — усмехнулся Петр.
— Где ж старшие?
— Семен в плотники в город нанялсь, Любашка замужем, Васька с Сережкой рыбу бить поехали.
— Хорошее дело. И что, много рыбы в этом году?
— Да хватает. Мы с Ваською вчерась трех вот таких щук ляпнули. — Он развел широко ладони.
— Молодцы. — Роман повернулся к подошедшей старухе и вдруг заметил, что все окна Борисова дома наглухо закрыты ставнями.
— А что Петр, брат твой, не живет здесь? — спросил он, в то время как старуха снова повторила своим скрипучим голосом «Здравствуйте, батюшка».
Широкое лицо Петра приняло выражение унылого безразличия, по которому Роман, еще не услыхав ответа, понял, что отвечал на этот вопрос Петр уже не однажды.
— Так он ведь помер у прошлом годе.
— Умер? — искренне удивленно проговорил Роман, глядя в маленькие глаза Петра.
— Помер, помер, батюшка, царство ему небесное, — заскрипела старуха, крестясь и морща маленькое белесое личико. Руки и голова у нее мелко тряслись, словно держались на нитках.
— Отчего же?
— Так от дифтериту. — Петр кивнул одному из крутящих себе цигарки мужиков, и тот подал ему лежащий прямо на дровах тулуп.
— А что же доктор ваш, Клюгин?
— Ну, дохтур… — равнодушно протянул Петр, набрасывая тулуп на свои голые плечи. — Коли б дохтур был, рази ж они померли?
— Кто они?
— Так Борис, Марья да младшой их.
— Что, и Марья умерла?
— И Марья, и Марья-то, сердешная, батюшка, прости господи, — всхлипывая, тряслась старуха, опершись на клюку.
— Они ведь как, дохтур-то, — развел руками Петр, подступая к Роману и не обращая внимания на причитания старухи, — у них ведь тоже оказия вышла — мать пралич разбил у городе, так Андрей-то Викторович и поехали. А как же, все-таки мать — не кто-нибудь. А тут Бориска с заработков возвертался и на второй ден — на тебе, слег, да и все. А потом Марья и Матюха. А Федьку с Нюркой мы к себе забрали. А через девять ден-то и померли. Сначала Матюха, апосля Марья, да и Бориска…
Он замолчал, отошел и вытянул из колоды топор рывком крепкой руки.
Старуха по-прежнему причитала, тряслась, глядя в землю.
Роман помолчал, ярко представив себе лежащего в гробу Бориса, потом спросил:
— А детишки как же?
Петр поставил полено на колоду, поплевал на руки:
— А что детишки. У нас живут. А подрастут, так хата за ними, куды она денется. — Он размахнулся и, ухнув, легко расколол полено.
Мужики, не вынимая цигарок из ртов, поднялись, не торопясь взялись за пилу. Постояв немного, Роман достал бумажник, шагнул к Петру.
Тот снова воткнул топор в колоду.
— Вот. — Роман отсчитал несколько бумажек, протянул Петру: — Купи Борисовым детям что-нибудь.
— Благодарствуйте. — Петр взял деньги, быстро поклонившись, спрятал их во внутренний карман тулупа.
Чувствуя какое-то внутреннее неудобство от всей этой сцены, Роман, сказав «до свидания», повернулся и зашагал прочь.
А за спиной звенела пила, ухал Петр, расшибая поленья, и еле слышно причитала старуха.
«Да. Какие суровые повороты судьбы, — печально рассуждал Роман про себя, шагая своим широким шагом. — Три года назад, идя с охоты или с рыбалки, я часто останавливался возле подворья Бориса, пил прохладный домашний квас, вынесенный радушной Марьяшей в большой белой кружке. А Петра я почти не знал. Борис, Марьяша. Какие спокойные, приветливые люди были. Да и красивые, статные. Работящие. И вот — под гробовой доской. Как быстро и безжалостно».
Проходя мимо старой, лежащей на земле ивы, он сломал ветку с набухшими почками, похлестывая себя по сапогу, подошел к реке. Деревенская дорога шла по самому берегу, поросшему осокой, через которую тянулись к воде деревянные мосточки. На одном из них, наверно ближнем к дому, обычно мыла белье Марьяша — белые полные руки, босые ступни из-под подобранного платья, улыбчивое лицо.
— Роман Алексеевич! — раздалось позади. Он обернулся. В десяти шагах по дороге стоял, оперевшись на палку, деревенский учитель — неизменный Николай Иванович Рукавитинов.
— Николай Иванович! — радостно воскликнул Роман и поспешил подойти.
— Роман Алексеевич. — Улыбаясь тихой улыбкой пожилого интеллигента, Рукавитинов приподнял старомодную широкополую шляпу, обнажая маленькую аккуратную головку, с прядями белых, слегка вьющихся волос. Лицо его с прямым, маленьким, острым, как у птицы, носом и выцветшими глазами, спрятанными за круглыми линзами очков, светилось радостью и благожеланием.
Роман в свою очередь снял шляпу и пожал неширокую, но крепкую руку Николая Ивановича.
— Видеть вас здесь, на берегу этой речки, так, право, странно и удивительно! — проговорил Рукавитинов, не выпуская руки Романа.
— Любезный Николай Иванович, что ж здесь удивительного? — рассмеялся Роман, искренне радуясь встрече.
— Ну как же, не говорите, не говорите, Роман Алексеевич. Я издали вас заметил и, право, не узнавал долго. А потом удивился, признаться. Вы здесь, в это время, весной. Удивительно!
— Да полноте, Николай Иванович, — Роман взял Рукавитинова под руку и они пошли рядом, — что же здесь необычайного? Просто я теперь свободный человек.
— Как? Вы больше не служите русской Фемиде?
— Увы! — усмехнулся Роман, отбрасывая прутик. — Не служу.
— И не жалеете об этом?
— Ничуть.
Николай Иванович покачал головой, достал платок из кармана черного, слегка потертого пальто, вытер край глаза.
— Да… Вы решительный человек. Я помню, как тогда на Троицу скакали наперегонки на лошадях. С тем, с объездчиком.
Он задумался, неторопливо ступая, опустил голову. Его черные ботинки были обуты в калоши, толстая палка с медным наконечником осторожно трогала дорогу. Без малого тридцать лет прожил в Крутом Яре Николай Иванович в небольшом каменном доме возле деревенской школы. Роман привык видеть его в окружении детворы, со стопкой школьных тетрадей под мышкой, в белой летней панаме. Был он холост, или точнее — вдов, жена его умерла весьма давно — когда еще жили они в Киеве, где Николай Иванович служил инженером. После смерти жены он сразу взял расчет, продал имущество и с небольшим саквояжем приехал в Крутой Яр, где в те времена учительствовала его дальняя родственница. Вскоре она, по причине почтенных лет, уступила ему место деревенского учителя, сама же перебралась в Калугу доживать свой век в спокойствии и уюте. Николай Иванович принял новый статус с той спокойной решительностью, на которую по-настоящему способны лишь русские интеллигенты, ломающие свою судьбу раз и навсегда. Все эти тридцать лет он нес свой нелегкий крест мужественно и безропотно, борясь со скукой и однообразием деревенской жизни энтомологией и книгами, доставшимися ему в наследство от добросердечной предшественницы. Их было более тысячи, и в скромном, хотя и просторном доме они по праву занимали главное место.
Роман любил и уважал этого человека. Ему нравились добросердечность, простота и бескорыстие Николая Ивановича, он ценил его светлый ум, эрудицию и деликатность. И сейчас, ступая с ним рядом, Роман с удовольствием отмечал постоянство и неизменность всех этих качеств, ничуть не утратившихся за три года.
— Так где же ваши ученики? — спросил Роман, помогая Рукавитинову перебраться через лужу.
— Отдыхают. Сегодня воскресенье.
— Да. Я забыл, что дети не учатся по воскресеньям.
— Но, Роман Алексеевич, взрослые, как мне разумеется, тоже не учатся по воскресеньям.
— Вы правы… Да и вообще, ну ее к чертям, эту учебу, службу, зависимость! — весело воскликнул Роман, сдвигая шляпу на затылок и всей грудью вдыхая чудный весенний воздух. — Посмотрите какая прелесть вокруг! Эти поля, этот лес, ждущий пробуждения. И скоро все это оживет, засверкает, зашумит… Дорогой Николай Иванович, — Роман сильнее сжал локоть учителя, — я так рад, что снова здесь! Как здесь хорошо. Как чудно. Ей-богу, теперь отсюда — никуда. К черту эти города, эти спруты, перемалывающие людей. Нет ничего лучше и выше природы.
Николай Иванович, улыбаясь, кивал головой:
— Да, да. Но это, милый Роман Алексеевич, вы теперь говорите. А пройдет месячишко-другой, и завоете от тоски. И побежите от этой самой расчудесной природы в ваши, как это вы выразились, спруты-города.
— Да нет же, нет! — горячо перебил Роман. — Не побегу! Вот сердцем чувствую — не побегу! Нет у меня в городе ничего — ни дома, ни семьи, ни друзей. Omnia mea meсum porto. Так что и возвращаться незачем.
— Ну что ж. Посмотрим, — проговорил Рукавитинов, продолжая улыбаться своей тихой, с оттенкой загадочности улыбкой. Они были почти возле его дома, стоящего по соседству с двумя избами и школой.
— Прошу пожаловать ко мне. — Николай Иванович, словно учительской указкой, махнул палкой в сторону своего опрятного белостенного домика.
— С удовольствием, — охотно согласился Роман, расстегивая пальто. От ходьбы и пригревающего солнца ему стало жарко. Николай Иванович, зажав палку под мышкой, достал из кармана связку ключей, и очень скоро они уже сидели в удобных, хотя и не новых, кожаных креслах, оживленно беседуя. Роман курил, стряхивая пепел в нефритовую пепельницу, Николай Иванович сидел напротив, закинув ногу на ногу и подперев щеку ладонью. Дом Рукавитинова представлял собой обычную пятистенку, только сложенную из кирпича. Полвека назад его построил один богатый мужик, впоследствии продавший дом деревенской учительнице и уехавший в город. Просторная, почти квадратная комната отгораживалась деревянной перегородкой от кухни с традиционной русской печью и служила Николаю Ивановичу кабинетом, гостиной и спальной. Большая часть пространства здесь была занята книгами. Они до отказа заполнили многочисленные книжные полки, висящие то тут, то там, книжный шкаф, буфет, аккуратными стопками лежали на двух столах — рабочем и обеденном, на подоконниках на отгороженной ширмой кровати и даже на белых выступах небольшой печки-голландки.
Над большим письменным столом висели, как и прежде, портрет Канта в строгой черной рамке, большая гравюра с изображением Вены и любительский портрет маслом покойной супруги Николая Ивановича.
Простенок между окнами был занят развешанными коробками с пришпиленными насекомыми, а именно — жуками, которых Рукавитинов собирал уже лет двадцать. Коробок было много — до тридцати, а покоящихся в них жуков — тьма-тьмушая: большие и маленькие, чудовищные и микроскопические, они располагались ровными рядами, сверкая сотнями оттенков и поражая причудливостью форм.
Эта причудливость конструкций всегда притягивала Романа: будучи мальчиком, он часами простаивал возле застекленных коробок, разглядывая жуков и читая латинские надписи, сделанные каллиграфической рукой Николая Ивановича.
И сейчас, глядя издали на аккуратную коллекцию, он с удовольствием вспомнил, что вон там висит его любимый Aсroсinus Lоngimanus.
— Вы по-прежнему пополняете свою коллекцию? — спросил Роман.
— По мере сил.
— И переписываетесь с энтомологами всех континентов?
— Мои иностранные коллеги не такие уж известные энтомологи. Они собирают жуков. А это дело трудное, хотя бы потому, что их разновидностей и видов не так уж много. Бабочек, например, гораздо больше.
— Да, я помню, Николай Иванович, вы говорили это всегда.
— Ну вот и старый же я попугай! — рассмеялся Рукавитинов, привставая. — Знаете что, Роман Алексеевич, коль уж вы пришли, я позволю себе похвастаться…
— Новое приобретение? — Роман тоже встал, оставив папиросу на краю пепельницы.
— Оно самое, оно самое… — Рукавитинов подошел к столу, отпер дверцу, выдвинул ящик и бережно вынул небольшую коробку, обшитую черным бархатом.
— Смотрите, — он открыл коробку, — это мне прислали из Берлинского музея. В обмен на моих сколий.
Роман взял коробку в руки. На шелковой подкладке лежал жук удивительной красоты. Он был золотисто-зеленого цвета и весь, с витиеватых рогов до задних ножек, переливался непередаваемым перламутром, словно светясь изнутри.
— Узнаёте? — приблизился Рукавитинов. — Это гвинейский рогач. А по-нашему Neоlamprima adоlphinae.
Своими формами жук напоминал облаченного в доспехи самурая, но странные пропорции делали это сходство смешным, отчего жука было немного жалко.
— Чудный экземпляр. — Роман вернул коробку Николаю Ивановичу.
— Еще бы, — с довольной улыбкой ответил тот и принялся убирать коробку в стол.
— Николай Иванович, я вам завидую. — Роман сел в свое кресло и принялся раскуривать потухшую папиросу.
— Есть чему?
— Вашей… — Роман задумался на мгновение, — вашей воле.
Рукавитинов, улыбаясь, опустился в кресло:
— Можно подумать, что у вас ее нет!
— Такой — нет, — твердо и искренне ответил Роман.
— Ну нет такой — есть другая. Ваша воля. У всех они разные, и ей-богу, я не верю Шопенгауэру, что волевые импульсы индивидов могут быть соотнесены. Это не мускульное усилие, а нечто другое.
— Но разве мы не говорим, например, что сила воли одного человека больше силы воли другого? Что один — волевой, а другой — безвольный.
Николай Иванович снял очки, протирая их платком, ответил:
— Милейший Роман Алексеевич, а вы твердо уверены, что воля к жизни это и есть главный волевой импульс человека?
— Не совсем понимаю вас.
— Ну а воля к смерти не может быть?
Роман молча пожал плечами. Вопрос Николая Ивановича застал его врасплох.
— И не ошибаемся ли мы, безапелляционно награждая званием «безвольного» человека, сидящего в грязной каморке и пьющего дешевое вино, или какого-нибудь босяка, ставя в пример ему делового человека, трудящегося не покладая рук, пробивающего себе дорогу в жизни, по-нашему — «волевого»?
Роман по-прежнему молчал.
А Николай Иванович, надев очки, продолжал свою мысль:
— На самом деле вполне вероятно, что у босяка-то воля совсем другая, противоположная воле к жизни, как черное противопоставлено белому. У босяка или у пьяницы — это воля к небытию ибо небытие, то есть покой, не менее притягательно, чем сама жизнь.
«А ведь это верно, — подумал Роман, глядя в спокойное лицо Рукавитинова. — Но тогда придется ставить под сомнение весь промысел Божий. Ведь не может же Бог посылать людей на землю, чтобы они стремились к небытию?»
Он уже собрался задать этот вопрос, но в это время протренькал дверной звонок. Николай Иванович удивленно поднял брови, но потом, сморщась, приложил ладонь к виску, покачал головой:
— Аа… Я и забыл совсем…
Он приподнялся с кресла:
— Простите старика, Роман Алексеевич. Я же сегодня трем ребятам назначил прийти. Они болели, по математике отстали. И вот запамятовал, думал, мы с вами чаю напьемся, а вы мне про столицу расскажете.
— Да полноте, Николай Иванович. Поговорить мы в любое время сможем, например сегодня вечером. У нас. Прошу вас отужинать с нами.
— С большим удовольствием. Я ведь у ваших не был почти неделю.
— Вот и прекрасно. — Роман встал, и они вместе направились через кухню к двери.
Николай Иванович открыл.
Вошли, тихо поздоровавшись, трое ребят с тетрадками под мышками.
— Николай Иванович, как Красновские? — спросил Роман, надевая пальто.
— Вроде хорошо, — пожал плечами Рукавитинов, показывая ученикам рукой на распахнутую в комнату дверь. — Петра Игнатьевича я частенько вижу. Все так же бодр и оптимистичен. И гедонист, вашего дядюшку за пояс заткнет. Все меня в баню приглашает. Париться квасом. Это при моем-то сердце!
Николай Иванович засмеялся.
— Зою вы тоже видели? — спросил Роман, беря шляпу и чувствуя, как забилось сердце при произнесении этого имени.
— Зою?… То бишь Зою Петровну. Видел летом… Ну что ж, она очень мила, — серьезно и с теплотой ответил Николай Иванович, — и умна к тому же… Вы зайдете к ним?
— Да, — ответил Роман, берясь за ручку двери, — я сейчас же иду к ним.
Николай Иванович улыбнулся своей доброй тихой улыбкой. Его проницательные глаза светились пониманием.
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: IV