II
Местечко Лебединое, под Москвой, куда в полдень добрался Федор, было уединенно даже в своей деятельности.
Эта деятельность носила характер «в себя». Работы, которые велись в этом уголке, были настолько внутренне опустошенны, как будто они были продолжением личности обывателей.
После «дел», кто копался в грядках, точно роя себе могилку, кто стругал палки, кто чинил себе ноги…
Деревянные, в зелени, одноэтажные домишки, несмотря на их выверченность и несхожесть, хватали за сердце своей одинокостью… Иногда там и сям из земли торчали палки.
Дом, к которому подошел Федор, стоял на окраине, в стороне, отгороженный от остального высоким забором, а от неба плотною железною крышею.
Он делился на две большие половины; в каждой из них жила семья, из простонародья; в доме было множество пристроек, закутков, полутемных закоулков и человечьих нор; кроме того — огромный, уходящий вглубь, в землю, подпол.
Федор постучал в тяжелую дверь, в заборе; ее открыли; на пороге стояла женщина. Она вскрикнула:
— Федя! Федя!
Женщина была лет тридцати пяти, полная; зад значительно выдавался, образуя два огромных, сладострастных гриба; плечи — покатые, изнеженно-мягкие; рыхлое же лицо сначала казалось неопределенным по выражению из-за своей полноты; однако глаза были мутны и как бы слизывали весь мир, погружая его в дремоту; на дне же глаз чуть виднелось больное изумление; все это было заметно, конечно, только для пристального, любящего взгляда.
Рот также внешне не гармонировал с пухлым лицом: он был тонкий, извивно-нервный и очень умный.
— Я, я! — ответил Федор и, плюнув женщине в лицо, пошел по дорожке в дом. Женщина как ни в чем не бывало последовала за ним.
Они очутились в комнате, простой, довольно мещанской: горшочки с бедными цветами на подоконниках, акварельки, большая, нелепая «мебель», пропитые потом стулья… Но все носило на себе какой-то занырливо-символический след, след какого-то угла, точно тайный дух отъединенности прошелся по этим простым, аляповатым вещам.
— Ну вот и приехал; а я думала заблудесси; мир-то велик, — сказала женщина.
Соннов отдыхал на диване. Жуткое лицо его свесилось, как у спящего ребенка.
Женщина любовно прибрала на стол; каждая чашечка в ее руках была как теплая женская грудка… Часа через два они сидели за столом вдвоем и разговаривали.
Говорила больше женщина; а Соннов молчал, иногда вдруг расширяя глаза на блюдце с чаем… Женщина была его сестрой Клавой.
— Ну, как, Федя, погулял вволю?! — ухмылялась она. — Насмотрелся курам и петухам в задницы?.. А все такой же задумчивый… Словно нет тебе ходу… Вот за что по душе ты мне, Федор,
— мутно, но с силой, выговорила она, обволакивая Соннова теплым, прогнившим взглядом. — Так за твою нелепость! — Она подмигнула. — Помнишь, за поездом на перегонки гнался?! А?!
— Не до тебя, не до тебя, Клава, — промычал в ответ Соннов. — Одни черти последнее время снятся. И будто они сквозь меня проходят.
В этот момент постучали.
— Это наши прут. Страшилища, — подмигнула Клава в потолок.
Показались соседи Сонновых, те, которые жили во второй половине этого уютно заброшенного дома.
— А мы, Клав, на беспутного поглядеть, — высказался дед Коля, с очень молодым, местами детским, личиком и оттопыренными вялыми ушами.
Клава не ответила, но молча стала расставлять стулья. У нее были состояния, когда она смотрела на людей, как на тени. И тогда никогда не бросала в них тряпки.
Колин зять — Паша Красноруков — огромный, худой детина лет тридцати трех, со вспухшим от бессмысленности лицом, присел совсем рядом с Федором, хотя тот не сдвинулся с места. Жена Паши Лидочка оказалась в стороне; она была беременна, но это почти не виделось, так искусно она стягивала себя; ее лицо постоянно хихикало в каком-то тупом блаженстве, как будто она все время ела невидимый кисель. Маленькие же нежные ручки то и дело двигались и что-нибудь судорожно хватали.
Младшая сестра Лидочки — девочка лет четырнадцати, Мила — присела на диван; ее бледное прозрачное лицо ничего не выражало. Семнадцатилетний же брат — Петя — залез в угол у печки; он вообще ни на кого не обращал внимания и свернулся калачиком.
Все семейство Красноруковых-Фомичевых было таким образом в сборе. Клава же здесь жила одна: Соннов — уже который раз — был у нее «в гостях».
Федор между тем сначала никому не уделял внимания; но вскоре тяжелый, словно земной шар, взгляд его стал застывать на свернувшемся Пете.
— Петя у нас боевой! — вымолвила Клава, заметив этот взгляд.
Петенька, правда отличался тем, что разводил на своем тощем, извилистом теле различные колонии грибков, лишаев и прыщей, а потом соскабливал их — и ел. Даже варил суп из них. И питался таким образом больше за счет себя. Иную пищу он почти не признавал. Недаром он был так худ, но жизнь все-таки держалась за себя в этой длинной, с прыщеватым лицом, фигуре.
— Опять лишаи с горла соскабливать будет, — тихо промолвил дед Коля, — но вы не смотрите.
И он повел ушами.
Федор — надо сказать — как-то странно, не по своему характеру, завидовал Пете. Пожалуй это был единственный человек, которому он завидовал. Поэтому Соннов вдруг грузно встал и вышел в уборную. И пока были «гости» он уже не присутствовал в комнате.
Клавочка же вообще мало реагировала на «тени»; пухлое лицо ее было погружено в сон, в котором она видела разбухший зад Федора. Так что в комнате разговаривали одни гости, как будто они были здесь хозяевами.
Дед Коля, вместо того чтобы спросить у Клавы, строил вслух какие-то нелепые предположения о приезде Федора.
Соннов приезжал сюда, к сестре, часто, но так же внезапно исчезал и никто из Фомичевых не знал, где он живет или где бродит.
Однажды, года два назад, через несколько часов после того как он внезапно исчез, кто-то звонил Фомичевым из какой-то жуткой дали и сказал, что только что видел там Федора на пляже.
Лидочка слушала деда Колю со вниманием; но слушала не «смысл» его слов, а что-то другое, что — по ее мнению — скрывалось за ними независимо от деда Коли.
Поэтому она смрадно, сморщившись белым, похотливым личиком, хихикала, глядя на пустую чашку, стоящую перед пустым местом Федора.
Павел — ее муж — был весь в увесистых, багровых пятнах. Мила играла со своим пальчиком…
Наконец, семейство во главе с дедом Колей встало, как бы откланялось и вышло к себе.
Только Петя долго оставался в углу; но когда он скребся, на него никто, кроме Соннова, не обращал внимания.
Клава прибрала комнату, словно обмывая себе лицо, и вышла во двор. На скамейке уже сидел Федор.
— Ну как ушли эти страшилища, — равнодушно спросил он.
— Мы сами с тобой, Федя, хороши, — просто ответила Клава.
— Ну, не лучше других, — подумал Федор.
Времени еще было достаточно и Федор решил пройтись. Но солнце уже опускалось к горизонту, освещая как в игре, заброшенные улочки подмосковного местечка.
Федор устал не столько от убийства, сколько главным образом от своего разговора над трупом. С живыми он вообще почти не разговаривал, но и с мертвыми это было ему не по нутру. Когда же, точно влекомый загробной силой, он произносил эти речи, то был сам не свой, не узнавал себя в языке, а после — был надолго опустошен, но качественно так же как был опустошен всегда. Он брел по улице и, сплевывая в пустоту, равнодушно отмечал, что Григорий — приезжий, издалека, что труп не скоро найдут, а найдут, то и разведут ручками и т. д. У пивнушки безразлично дал в зубы подвернувшемуся мужику. Выпил две кружки. Почесал колено. И вернулся обратно, мысленно расшвыривая вокруг себя дома, и, войдя в комнату, неожиданно завалился в постель.
Клава наклонилась над его теплым, побуревшим от сна лицом.
— Небось порешил кого, Федя, — осклабилась она. — Чтоб сны слаще снились, а?! — И Клава пощекотала его член. Потом скрылась во тьме ближнего закутка.