Книга: Любовь по-французски
Назад: Альфред де Мюссе
Дальше: Жорж Санд

Эммелина

I
Вы, конечно, помните, сударыня, свадьбу мадемуазель Дюваль? Правда, говорили об этом браке один лишь день, как это всегда и бывает в Париже, но все же он явился событием в известных кругах. Если память мне не изменяет, замужество девицы Дюваль состоялось в 1825 году. Она тогда только что вышла из монастырского пансиона, ей было восемнадцать лет, и у нее имелось восемьдесят тысяч франков годового дохода. У г-на Марсана, ее жениха, не было ровно ничего, кроме графского титула и некоторых надежд получить звание пэра после смерти дяди, – однако Июльская революция разбила эти надежды. Состояния у него не было никакого, бурно прожитая молодость осталась уже за плечами. Говорят, он жил в меблированных комнатах на шестом этаже, прямо оттуда и отправился в церковь Сен-Рок, чтобы повести невесту к алтарю; зато после венчанья карета отвезла его в один из лучших особняков предместья Сент-Оноре. Странный брак, по видимости заключенный весьма опрометчиво! Он вызвал множество толков, но все домыслы оказались неверными, так как ни один не был простым: ведь досужим умам непременно хотелось найти какую-нибудь необыкновенную причину столь необычного союза. Необходимо привести кое-какие обстоятельства, ему предшествовавшие, – они к тому же дадут некоторое представление о нашей героине.
Эммелина росла самым шаловливым, самым прилежным, болезненным и упрямым ребенком и к пятнадцати годам вытянулась в высокую, стройную девушку, беленькую, румяную и весьма независимого нрава. Она отличалась ровным характером и большой беспечностью, предметом ее желаний неизменно было лишь то, что затрагивало ее сердце. Эммелина не знала никакого принуждения, всегда занималась одна и только так, как ей заблагорассудится. Хорошо зная свою дочку, г-жа Дюваль сама потребовала для нее этой свободы, которая отчасти возмещала отсутствие руководства: природная пламенная любознательность и влечение к наукам – лучшие учителя для благородных умов. Эммелина была наделена серьезным складом ума и вместе с тем жизнерадостностью, а благодаря юному возрасту последнее качество перевешивало. При всей своей склонности к «философствованию» она обрывала самое глубокое свое раздумье шуткой и уже видела одну только комическую сторону вопроса. Она заливалась звонким смехом, хотя была в комнате одна, а в пансионе ей нередко случалось будить среди ночи соседку своею шумной веселостью.
Эммелина обладала богатым, гибким воображением и казалась слегка восторженной; целые дни она рисовала или писала, а вспомнится ей любимый мотив, она тотчас все бросит, сядет за фортепьяно и раз по сто на все лады играет для себя понравившуюся мелодию; она была не из болтливых и, не отличаясь чрезмерной доверчивостью, не стремилась к дружеским излияниям: какая-то стыдливость удерживала ее от разговоров о своих чувствах. Она любила собственным умом разгадывать те мелкие загадки, какие в жизни человеческой встают на каждом шагу, и – странное дело! – находила в этом большое удовольствие, о чем окружающие и не подозревали. Но чувство собственного достоинства всегда ставило границы ее любопытству – и вот один из многих примеров, доказывающих это ее свойство.
Весь день она проводила за своими занятиями в библиотеке, где в больших застекленных шкафах стояло около трех тысяч томов. Ключи всегда торчали в замочной скважине, но Эммелина дала обещание не дотрагиваться до них. Она самым честным образом сдержала слово, и это можно поставить ей в заслугу, ибо ее обуревала смертельная жажда все узнать. Пожирать книги взглядами ей не было запрещено, и поэтому она затвердила наизусть все их заглавия, она изучила таким способом все полки, одну за другой, и, чтобы дотянуться до самой верхней, ставила стул на стол и взбиралась на него; спросили бы вы у нее любой том, она достала бы его с закрытыми глазами. У нее были любимые писатели, о которых она судила по названиям их книг, и, конечно, жестоко при этом ошибалась. Но речь сейчас не о том.
В библиотеке ее столик стоял у высокого окна, выходившего в довольно темный двор. Восклицание одного близкого знакомого, друга ее матери, открыло Эммелине глаза – только тогда она заметила, как уныла эта комната, сама же она никогда не чувствовала воздействия внешней обстановки на свое расположение духа. Людей, придающих значение тому, что составляет внешний уют, она относила к разряду маньяков. Всегда она ходила с непокрытой головой, не боясь ни солнца, ни ветра, трепавшего ей волосы, и бывала очень довольна, если дорогой попадет под дождь и вымокнет до нитки; в деревне она со страстью занималась упражнениями, требующими физических усилий, как будто в них была для нее вся жизнь. Ей ничего не стоило проскакать на лошади семь-восемь лье; в пеших прогулках она была всегда впереди всех; она превосходно бегала, лазила по деревьям и досадовала, что из приличия люди не ходят по парапетам набережных, вместо того чтобы чинно шагать по тротуару, и не съезжают по перилам лестниц. А сверх того она любила, живя летом в поместье матери, одна уходить в поле, куда-нибудь далеко, чтобы на приволье любоваться природой и не видеть вокруг себя ни одной живой души. Любовь к уединенным уголкам и удовольствие, которое ей доставляли прогулки в ужасную погоду, исходили из уверенности, говорила она, что никто не пойдет для моциона разыскивать ее. Эта странная мысль увлекала ее в весьма дальние прогулки; усевшись в лодку, она пускалась в плаванье вниз по течению реки, которая пересекала парк, а выбравшись из него, отважная девица сама не знала, куда она держит путь и где пристанет к берегу. Как позволяли ей домашние подвергать себя таким опасностям? Не берусь ответить на этот вопрос.
Сумасбродка Эммелина была еще вдобавок и большая насмешница. Родной ее дядя, человек превосходный, отличался тучностью и круглой глуповатой, вечно улыбающейся физиономией. Племянница уверила дядюшку, что чертами лица и умом она вышла вся в него, и приводила уморительные доказательства такого сходства. Достоуважаемый человек питал поэтому беспредельную нежность к своей племяннице. Она играла с ним как с ребенком, бросалась ему на шею, когда он приходил, взбиралась к нему на плечи. И до какого возраста длились такие ребячества? Этого я тоже не могу сказать. Любимой забавой маленькой шалуньи было заставить дядюшку, лицо, в общем, довольно сановитое и важное, читать ей вслух – дело для него оказывалось нелегким, так как он не видел в книгах никакого смысла и по-своему расставлял в них пунктуацию; посередине фразы он обязательно делал остановку, так как к этому времени у него уже не хватало дыхания. Можете себе представить, какая получалась галиматья! Девочка умирала от смеха. Должен, впрочем, добавить, что в театре она иной раз смеялась на мелодрамах и приходила в уныние на самых веселых фарсах.
Прошу у вас извинения, сударыня, за все эти пустячные подробности, которые, в конце концов, рисуют нам лишь портрет избалованного ребенка. Но благодаря им вы поймете, что такая натура позднее должна была во всем действовать по-своему, – иначе, чем обычно поступают люди.
Когда Эммелине исполнилось шестнадцать лет, вышеупомянутый дядюшка отправился путешествовать по Швейцарии и взял с собой племянницу. При виде гор Эммелина словно лишилась рассудка, так бурно она выражала свои восторги. Она кричала, выскакивала из коляски, погружала свое личико в прозрачную воду ключа, бившего из скалы. Ей хотелось взобраться по отвесной круче на острые горные вершины, спуститься к потокам, бурлившим в пропастях; она подбирала камешки, срывала с утесов мох; как-то раз, войдя в крестьянскую хижину, она ни за что не захотела уходить оттуда – пришлось чуть ли не силой ее увести; и когда ее усадили в коляску, она кричала крестьянам: «Ну, дорогие, ну, милые мои друзья, зачем вы позволяете увезти меня?»
Когда она появилась в свете, у нее еще не было и тени кокетства. Разве это дурно, что девушка вступает в жизнь, не вооруженная великими правилами житейской мудрости? Не знаю. А разве не случается, что зачастую, предостерегая от опасности, как раз и наталкивают на нее? Свидетельством тому могут послужить иные бедняжки, которым наговорили о любви таких ужасов, что стоит им войти в гостиную – у них уже все фибры сердца напряжены от страха и, как струны эоловой арфы, отзываются на самый легкий вздох. В делах любви Эммелина была невежественна. Она прочла несколько романов, набрала там целую коллекцию фраз, которые называла «дурацкими сантиментами», и потешалась над ними. Насмешливая девица дала себе слово жить в качестве зрительницы комедии. Она совсем не думала ни о своей внешности, ни о нарядах, собираясь на бал, надевала газовое платье так же равнодушно, как охотничий костюм, прикалывала цветок к волосам, не думая, идет ли он к ее прическе, и, ни единой минутки не повертевшись перед зеркалом, весело спешила к карете. Вы, конечно, понимаете, что при таком приданом, как у нее (состояние ее было значительным еще при жизни матери), Эммелине ежедневно предлагали женихов. Каждому она производила смотр и отказывала; всякий раз этот экзамен претенденту служил для нее поводом к беспощадным насмешкам. Она умела смерить человека взглядом с такой самоуверенностью, какую не часто встретишь у девушек ее возраста; а вечером, запершись со своими подружками, изображала в лицах утреннее свидание; при ее природном даре подражания сцена приобретала необыкновенно комический характер. У одного жениха был, по ее уверениям, растерянный вид, другой – настоящий фат; один говорит гнусаво, другой не умеет как следует поклониться. Взяв в руки шляпу своего дядюшки, она входила в комнату, садилась в кресло и, как это водится при первом визите, заводила речь о погоде, потом постепенно подходила к брачному вопросу и вдруг, оборвав представление, разражалась хохотом; веселый смех – таков был ответ всем искателям ее руки.
Но вот настал день, когда она долго стояла перед зеркалом и с большим вниманием прикалывала цветы к своему корсажу. В этот день она была приглашена на званый обед, и горничная, подав ей новое платье, услышала досадливое замечание молодой хозяйки, что платье сшито безо всякого вкуса. И тут Эммелине вспомнились слова старинной песенки, которой няня в детстве баюкала ее:
А ежели хотим поклонника пленить,
Знать, сами мы готовы полюбить.

Вдумавшись в эти слова, Эммелина вдруг почувствовала необычайное волнение. Весь вечер она была задумчива, и впервые окружающие нашли, что она грустна.
Г-н Марсан тогда только что прибыл из Страсбурга, где стоял его полк; он отличался редкостной мужественной красотой и энергичным выражением лица. Впрочем, вы его знаете. Мне неизвестно, был ли он на званом обеде, на котором Эммелина появилась в новом платье, зато я знаю, что он получил приглашение на охоту, устроенную г-жой Дюваль в ее превосходном поместье близ Фонтенбло. Эммелина тоже участвовала в развлечении. В ту минуту, когда въезжали в лес, лошадь Эммелины, испугавшись резкого звука охотничьего рога, понесла. Привыкнув справляться с норовистыми лошадьми, Эмма сдержала своего скакуна, а потом решила его наказать. Но слишком сильный удар хлыстом едва не стоил ей жизни. Горячий конь понесся полем во весь опор и помчал неосторожную всадницу прямо к глубокому оврагу. Г-н Марсан, соскочив с седла, бросился наперерез и остановил лошадь – она грудью толкнула его, он упал и сломал себе руку.
С этого дня характер Эммелины круто изменился. Ее привычная веселость сменилась какой-то странной рассеянностью. В скором времени г-жа Дюваль умерла, ее поместье с охотничьими угодьями было продано, и кое-кто говорил, что в предместье Сент-Оноре юная девица Дюваль неизменно приподнимала штору в тот час, когда красавец Марсан проезжал верхом на лошади, направляясь на Елисейские Поля. Как бы то ни было, через год Эммелина объявила родным о своем непоколебимом решении выйти за него. Нечего и говорить, какой шум и возмущение это вызвало и как все старались отговорить Эммелину. Полгода родня упорно сопротивлялась, но все слова и действия оказались напрасными – пришлось уступить, и девица Дюваль стала графиней де Марсан.
II
После свадьбы к Эммелине возвратилась веселость. Довольно любопытное зрелище – видеть, как девушка, выйдя замуж, вновь становится девочкой. В дни борьбы за свою любовь Эммелина была ни жива ни мертва, а лишь только она победила, жизнерадостность ее вновь забила ключом, как ручей, преодолевший преграду, которая на миг остановила его быстрые струи.
Но милые ребячества оживляли теперь не темную девичью комнатку – рамкой для них служили роскошные покои особняка Марсанов и строгие светские салоны, и вы, конечно, представляете себе, какое впечатление они там производили. Граф, человек серьезный, а иногда даже угрюмый, уныло сопутствовал молодой жене при ее выездах в свет; Эммелина же над всем посмеивалась, ни о чем не заботясь. Сначала супругам удивлялись, потом о них шушукались, а потом привыкли, как привыкают ко всему. Г-н Марсан, считавшийся незавидным женихом, в качестве мужа приобрел весьма солидную репутацию. Впрочем, если б и нашлись суровые судьи, кого бы не обезоружила приветливая веселость Эммелины? Дядюшка Дюваль постарался разгласить под сурдинку, что состояние его племянницы защищено статьями брачного контракта от посягательства на него со стороны супруга и повелителя Эммелины. Свет удовлетворился этим любезным доверительным сообщением, а о загадочных обстоятельствах, которые предшествовали браку и привели к нему, стали говорить как о женской прихоти, и сплетники сочинили тут целый роман.
Однако любопытные спрашивали себя втихомолку – какие же необыкновенные достоинства г-на Марсана могли так очаровать богатую невесту, что она решилась на столь великое безрассудство. Неудачникам, которым не повезло в жизни, нелегко свыкнуться с мыслью, что можно бросить к ногам бедного человека двухмиллионное состояние, не имея на то особых, чуть ли не сверхъестественных причин. Эти несчастные, видимо, не знают, что если большинство людей преклоняется перед богатством, то встречаются молодые девушки, которые и понятия не имеют о значении денег, тем более если эти юные особы богаты от рождения и если отец наживал деньги не у них на глазах. Так было и с Эммелиной: она вышла за г-на Марсана потому, что он ей понравился, и потому, что у нее не было ни отца, ни матери – некому было удержать ее, но о разнице в состоянии она не подумала ни разу. Г-н Марсан очаровал ее своей внешностью – красотой и силой. Он совершил ради нее, да еще у нее на глазах, героический поступок, а ведь от одного этого может забиться девичье сердце. И так как природная жизнерадостность иной раз прекрасно уживается с романтичностью, сердце Эммелины полно было восторженного чувства. Сумасбродка графиня любила своего мужа до безумия, никакие сокровища, по ее мнению, не были достойны его, а когда она шла с ним под руку, ничто в мире не заставило бы ее обернуться.
Прошло четыре года после свадьбы; супруги редко бывали в свете. Они сняли загородный дом на берегу Сены, близ Мелена. В тех краях несколько деревушек носят название «Майская»; дом, очевидно, был построен на месте старой мельницы, потому его и назвали «Майская мельница». Это был очаровательный уголок, вид оттуда открывался чудесный. По высокому левому берегу реки шла аллея, обсаженная тополями, а из сада вел к реке спуск по склону зеленого холма.
За домом находился птичий двор, содержавшийся в большой опрятности, с весьма нарядными строениями для птиц, и посредине их был расположен домик для фазанов. Вокруг «Майской мельницы» зеленел огромный сад, сливавшийся с лесом Ла-Рошет. Вам знаком, сударыня, этот парк, а помните вы «Аллею вздохов»? Не знаю, почему ей дали такое название, но, по-моему, оно очень подходит к этой аллее. Когда солнце пробивается сквозь густую зелень ветвей, сплетающихся зеленым шатром над узкой дорожкой, и вы одиноко прогуливаетесь там в знойный полдень, наслаждаясь прохладной тенью и видя перед собою бесконечную пустынную галерею, у вас на душе как-то тревожно и вместе с тем светло, и невольная задумчивость овладевает вами.
Эммелина терпеть не могла этой аллеи за то, что она чересчур «меланхолична», и, говоря о ней, дурачилась, как школьница. Зато она восхищалась птичьим двором и ежедневно проводила там два-три часа, играя с ребятишками фермера. Боюсь, что моя героиня покажется вам глупенькой, если вы узнаете, что гости, приезжавшие на «Майскую мельницу», заставали иной раз графиню Марсан на верхушке стога сена, где она с увлечением орудовала огромными вилами, не обращая внимания на то, что прическа ее растрепалась и высохшие травинки запутались у нее в волосах. Однако надо сказать, что, завидев гостей, она, вспорхнув, словно птица, мгновенно оказывалась на земле; не успели вы наглядеться на взбалмошную девчонку, как перед вами уже была хозяйка дома, графиня, принимавшая вас у себя с чарующим радушием, за которое ей можно было многое простить.
Если ее не находили на птичьем дворе, тогда надо было искать в глубине парка, на зеленом холмике среди «скал»; это была игрушечная «пустыня», уединенный уголок, как у Руссо в Эрменонвиле, – три камешка и кустик вереска. Усевшись там в тени, она пела во весь голос, читая «Надгробные слова» Боссюэ или другой столь же душеспасительный труд. Если ее и там не оказывалось, значит, она каталась верхом где-нибудь среди виноградников, заставляя мирную деревенскую лошадку скакать через канавы и подпорки, поддерживающие виноградные лозы, с невозмутимым хладнокровием дрессируя для своей забавы бедную клячу. Если же Эммелины не было ни на виноградниках, ни в «пустыне», ни на птичьем дворе, она наверняка сидела за фортепьяно, разбирая какой-нибудь новый клавир-аусцуг. Вытянув шейку, она впивалась глазами в черные значки, и от волнения у нее дрожали руки; она вся была поглощена чтением нот, вся трепетала от радостного ожидания: вот сейчас под ее пальцами зазвучит прекрасная мелодия, звуки сложатся в стройную музыкальную фразу. Но если и табурет, стоявший перед фортепьяно, пустовал, – вы, несомненно, увидели бы хозяйку дома у камелька: вот она, бросив у огня диванную подушку, примостилась на ней и помешивает щипцами раскаленные угли. Рассеянный взгляд ее ищет в прожилках мраморной облицовки камина, на которой дрожат отсветы пламени, человеческие лица, фигуры фантастических животных, пейзажи, – множество образов питает ее грезы; забывшись в этом созерцании, она порой не замечает, что раскаленные щипцы прожигают ей носок туфли.
«А ведь она и в самом деле сумасбродка», – скажете вы. Что ж, сударыня, я ведь не роман сочиняю, и вы прекрасно это заметили.
Но так как, невзирая на свое сумасбродство, Эммелина была еще и умна, у нее как-то незаметно, без всяких стараний с ее стороны, составился собственный кружок из умных людей, собиравшихся в ее доме. Г-ну де Марсану в 1829 году пришлось выехать в Германию по делу о наследстве, которое, кстати сказать, ничего ему не принесло. Не пожелав взять с собою жену, он доверил ее попечениям своей тетки, маркизы д’Эннери, и та приехала на «Майскую мельницу».
Г-жа д’Эннери любила светскую жизнь; она была прекрасна в прекрасные дни Империи и до сих пор все еще выступала с шаловливым достоинством, словно влачила за собой длинный шлейф нарядного платья. Старый веер с блестками, неразлучный спутник маркизы, служил ей ширмочкой, из-за которой лукаво выглядывали только ее глаза, когда она позволяла себе отпустить какую-нибудь вольную шуточку, что случалось довольно часто; но она никогда не забывала о правилах приличия и, лишь только опускала веер, тотчас опускала долу и глаза. Сначала ее взгляды и речи до крайности удивляли Эммелину, ибо при всех своих сумасбродствах г-жа де Марсан была на редкость чиста душой. Забавные рассказы маркизы, ее воззрения на брак, улыбочки, с которыми она говорила о знакомых супружеских парах, унылые возгласы «увы!» в повествовании о ее собственной невозвратной молодости – все это поражало Эммелину, и она то впадала в глубокое раздумье, то предавалась безудержной радости, – словно в детстве, когда ей читали вслух какую-нибудь захватывающую волшебную сказку.
Старухе маркизе показали «Аллею вздохов», и это место ей, само собой разумеется, понравилось; прохаживаясь с ней по дорожке, Эммелина сквозь целый ливень вздорных глупостей смутно видела в рассказах старухи самую суть вещей, то есть, попросту говоря, – образ жизни парижан.
Они прогуливались вдвоем каждое утро и доходили до леса Ла-Рошет; г-жа д’Эннери тщетно пыталась заставить племянницу рассказать историю ее любви и всячески выпытывала у нее, что же происходило в тот таинственный год, когда девица Дюваль встретила в Париже г-на де Марсана и он стал за ней ухаживать; маркиза спрашивала, смеясь, бывали ли у них свидания, поцеловались ли они хоть раз до свадьбы – словом, как зародилось меж ними пламя страсти. Эммелина всю свою жизнь хранила об этом молчание; может быть, я ошибаюсь, но, мне кажется, тут причиной было то, что она ни о чем не могла говорить без насмешки, а шутить над этим она не желала. Видя, что все ее старания напрасны, старуха переменила тактику и однажды спросила, жива ли еще в сердце Эммелины, после четырех лет супружества, столь необычная любовь.
– Люблю его все так же, как и в первый день, – ответила Эммелина, – и буду любить до последнего дня жизни.
Услышав эти слова, г-жа д’Эннери остановилась и торжественно поцеловала племянницу в лоб.
– Дорогое дитя, – сказала она, – ты заслуживаешь счастья, а как должен быть счастлив человек, любимый тобою! – Произнеся напыщенным тоном это изречение, она сразу разжала объятия и, выпрямившись, добавила игриво: – А мне казалось, что господин де Сорг умильно на тебя поглядывает.
Г-н де Сорг был молодой щеголь, поклонник моды, заядлый охотник и знаток лошадей; он часто приезжал на «Майскую мельницу» – скорее к графу, чем к его жене. Правда, он довольно умильно поглядывал на графиню, но какой же повеса, находясь в двенадцати лье от Парижа, не посматривает ласково на любую хорошенькую женщину? Эммелина никогда не обращала на него никакого внимания, только заботилась как хозяйка дома, чтобы ему было хорошо. Он был ей совершенно безразличен, а после замечания тетушки она втайне возненавидела его и не могла подавить в себе это чувство. Но случилось так, что именно в день разговора о нем с маркизой, возвращаясь домой, она увидела во дворе уже знакомую ей карету г-на де Сорга. Через минуту появился и он сам и, поздоровавшись с Эммелиной, выразил сожаление, что слишком поздно возвратился из деревни, где он провел лето, и поэтому уже не застал г-на де Марсана. При виде этого человека Эммелина не могла скрыть некоторой взволнованности, вызванной не то отвращением, не то глубоким удивлением, – она покраснела, и гость это заметил.
В качестве постоянного посетителя Оперы и человека, содержащего двух-трех фигуранток, которым он давал по сто экю в месяц, г-н Сорг мнил себя истым донжуаном и считал необходимым выдерживать эту роль. Направляясь к столу, он решил узнать, насколько графиня де Марсан увлечена им, и для испытания крепко сжал ей руку. Она вздрогнула всем телом, так новы были для нее подобные впечатления; для самодовольного фата этого было вполне достаточно, он опьянел от гордости.
Целый месяц тетушка уверяла, что г-н де Сорг – «обожатель» Эммелины, это был неистощимый источник старомодных шуточек и насмешек, которые Эммелина выслушивала скрепя сердце, лишь по доброте сердечной заставляя себя терпеть все это. По каким причинам старухе маркизе был любезен «обожатель» Эммелины, а что в нем нравилось ей меньше – этого, к счастью или к несчастью, невозможно не только сказать, а даже и угадать. Но нетрудно себе представить, какое действие производили на Эммелину тетушкины воззрения; старуха подкрепляла их примерами, почерпнутыми в современной истории нравов, и принципами благовоспитанных людей, которые искусны в науке любви, как учитель танцев в фигурах кадрили. В книге, столь же опасной, как и те связи, о которых говорит ее название, есть одна глубокая мысль, пожалуй, недостаточно оцененная: «Ничто так не развращает молодую женщину, – говорится там, – как уверенность в развращенности тех людей, коих она обязана уважать». Однако речи г-жи д’Эннери пробуждали в душе Эммелины совсем иные чувства. «Что мне делать, – думала она, – если свет так устроен?» Постоянно ее тревожили мысли об отсутствующем муже; ей так хотелось, чтобы он был подле нее, когда она мечтает у огня; по крайней мере, можно было бы посоветоваться с ним, спросить у него правду – он, должно быть, знает жизнь, ведь он мужчина; Эммелина чувствовала, что ей не надо бояться той правды, которую она услышит из любимых уст.
Она решила написать мужу и пожаловаться ему на тетушку. Письмо было написано и запечатано, и Эммелина уже собиралась послать его, как вдруг по странному свойству своего характера она, смеясь, бросила это послание в огонь. «До чего я глупа! Нашла о чем беспокоиться! – сказала она про себя с обычной своей веселостью. – Неужели я испугалась этого красавчика с умильным взором?» Как раз в эту минуту вошел г-н де Сорг. Очевидно, дорогой он принял самые смелые решения, ибо тотчас же затворил дверь, затем, не произнеся ни слова, схватил Эммелину в объятия и поцеловал ее.
Она онемела от изумления и вместо ответа дернула за шнурок звонка. Г-н де Сорг в качестве опытного донжуана тотчас все понял и удрал. В тот же вечер он написал графине длинное письмо, и с тех пор его на «Майской мельнице» больше не видели.
III
Эммелина никому не рассказала о своем приключении. Она увидела в нем урок для себя и повод для размышлений. Расположение духа ее нисколько не испортилось, но вечером, когда г-жа д’Эннери, по своему обыкновению, перед тем как удалиться на покой, поцеловала ее, она слегка вздрогнула.
Теперь Эммелина уже и не думала жаловаться на тетушку, наоборот, старалась сблизиться с ней и сама вызывала ее на разговоры. Исчезновение «обожателя» прогнало всякую мысль об опасности, и графиней овладело ненасытное любопытство. Молодость свою маркиза прожила очень бурно, в полном смысле слова; приоткрывая истину лишь на какую-нибудь треть, она и то могла развлечь слушателей весьма занимательными рассказами, а своей племяннице, да еще после обеда, она иной раз делала и более откровенные признания. Правда, каждое утро она просыпалась с благим намерением ничего больше не говорить и отречься от всего, что она уже сообщила; но ее забавные анекдоты, к несчастью, походили на баранов Панурга: по мере того как день клонился к вечеру, число откровенных признаний все увеличивалось, и когда часы били полночь, иной раз случалось, что стрелка указывала и число былых интрижек, описанных почтенной дамой.
Уютно устроившись в глубоком кресле, Эммелина внимательно слушала; нечего и говорить, что, прерывая свое степенное молчание, она частенько хохотала до упаду или задавала уморительно наивные вопросы. Сквозь осторожные недомолвки и необходимые умолчания рассказчицы г-жа де Марсан разгадывала прошлое своей тетушки – словно драгоценную старинную рукопись, где не хватает нескольких листков, так что сообразительности читателя предоставляется восполнить пробелы; в этих любопытных историйках жизнь представала перед нею в новом свете; она видела, что управлять марионетками в человеческой комедии может лишь тот, кто умеет дергать их за ту или другую ниточку и держит все нити в своих руках. Эта мысль породила у Эммелины глубокую снисходительность к людям, навсегда сохранившуюся у нее; в самом деле, ведь ее как будто ничто не возмущало и она никогда не судила сурово своих друзей; умудренная опытом, она смотрела на себя как на существо особое, ни на кого не похожее, и, благодушно посмеиваясь над слабостями ближних, не желала им подражать.
И вот тогда-то, возвратившись в Париж, она стала той прелестной графиней де Марсан, о которой столько говорили. Она вошла в моду. Теперь Эммелина совсем не походила ни на прежнюю наивную девицу Дюваль, ни на взбалмошную и почти всегда растрепанную молодую особу, какой она была в первые годы замужества. Одно-единственное испытание – и вдруг она преобразилась. Родилась женщина с твердой волей, с душой и умом, не стремившаяся к любовным интригам, к победам над мужскими сердцами, женщина, признанная всеми весьма благоразумной и вместе с тем умевшая всем понравиться. Казалось, она говорила себе: «Что ж, раз мир так устроен, примем его таким, как он есть!» Она разгадала суть светской жизни, и, как вы, вероятно, помните, целый год без нее не обходилось ни одно празднество, ни один бал, ни одно развлечение. Все думали и говорили, что только любовь могла привести к такой разительной перемене, и новое очарование графини объяснили новой страстью к какому-то счастливцу. Как быстро люди судят и как часто ошибаются! Обаяние Эммелины исходило из твердого ее решения никого не обижать и не давать себя в обиду. К г-же де Марсан больше всех можно было применить прелестные слова одного из наших поэтов: «Я живу любопытством»; этими словами о ней сказано все.
Возвратился г-н де Марсан; из-за неудачных результатов своей поездки он не мог похвалиться веселым расположением духа. Все его планы рухнули. А тут еще произошла Июльская революция – и он лишился своих эполет. Сохраняя верность партии, которой он служил, он вел жизнь очень замкнутую, лишь изредка бывал с визитами в предместье Сен-Жермен. В этих печальных обстоятельствах Эммелина заболела; долгие страдания подточили ее хрупкое здоровье, и она ждала уже смерти. За год она так истаяла, что ее нельзя было узнать. Дядя повез ее в Италию, и она вернулась с ним уже из Ниццы только в 1832 году.
Я говорил, что у Эммелины был свой дружеский кружок, и он вновь составился по ее возвращении, но сама-то она изменилась: живая, проворная женщина стала домоседкой, а быстрота, столь характерная для движений ее стройного тела, теперь свойственна была лишь ее уму. Так же как и муж, она редко бывала в обществе; каждый вечер вы бы увидели свет в окнах ее комнаты. Там всегда собирались близкие ее друзья. Избранные умы тяготеют друг к другу, и особняк супругов Марсан вскоре стал очень приятным домом, где собирались интересные люди; получить доступ в этот салон было не слишком трудно, но и не слишком легко, и у г-жи де Марсан хватило здравого смысла не превращать его в бюро патентованных умников. Г-н де Марсан, привыкший к более деятельной жизни, томился скукой, не имея никаких занятий. Беседы и праздность никогда ему не нравились. Он стал реже бывать в гостиной графини, а затем и совсем перестал там появляться. Говорили даже, что жена ему надоела и он завел себе любовницу, но так как это не доказано, не будем об этом говорить.
Однако Эммелине было двадцать пять лет, и она скучала, не отдавая себе в том отчета. Ей вспоминалась «Аллея вздохов» и тревожившее ее там чувство одиночества. Какое-то смутное желание бродило в ее душе, ей казалось, что чего-то ей недостает, но она тщетно пыталась разобраться, чего же именно ей не хватало. Ей и на ум не приходило, что можно в своей жизни любить дважды; она полагала, что уже истощила все сокровища сердца, и муж был в ее глазах их единственным хозяином. Когда она слышала в опере Малибран, ею овладевал невольный трепет; возвратившись домой, она запиралась в своей комнате и, случалось, пела всю ночь одна; порою горло ее судорожно сжималось, и звуки замирали на устах.
Эммелине думалось, что страсти к музыке достаточно, чтобы быть счастливой. Свою ложу в Итальянской опере она велела обтянуть шелком, как будуар, старательно ее разукрасила. Некоторое время убранство этой ложи было предметом ее непрестанных забот; она сама выбрала ткани для драпировок, приказала перенести из дому свое любимое зеркало в готической раме; отдаваясь всей душой этой забаве, Эммелина каждый день придумывала что-нибудь новое для своих декоративных затей; она собственноручно вышила обивку для табурета, и ее рукоделье представляло собою истинный шедевр; наконец, когда убранство ложи было завершено и больше уже нечего было к нему добавить, она очутилась как-то вечером одна в своем любимом уголке: давали моцартовского «Дон Жуана». Она не смотрела ни на сцену, ни в зрительный зал; ею овладело неодолимое нетерпенье: Рубини, госпожа Хейнефеттер и мадемуазель Зонтаг пели «Трио Масок», публика заставила их бисировать. Забывшись в грезах, Эммелина слушала, взволнованная до глубины души; наконец, придя в себя, она заметила, что протянула руку на соседний стул и крепко сжимает свой носовой платок – за отсутствием дружеской руки. Она не задалась вопросом, почему нет с ней в театре мужа, а лишь спросила себя, почему она слушает музыку в одиночестве, и эта мысль смутила ее.
Вернувшись домой, она застала мужа в гостиной, он играл с приятелем в шахматы. Эммелина села в сторонке и почти невольно устремила взгляд на графа. Она следила за сменой выражений на его лице. Еще не так давно, когда ей было восемнадцать лет, это лицо, отличавшееся благородством черт, она видела таким прекрасным – ей вспомнилось, как он бросился наперерез ее лошади. Сейчас г-н де Марсан, видимо, проигрывал, и сердито нахмуренные брови не красили его. Вдруг он улыбнулся, – счастье опять было на его стороне, глаза его заблестели.
– Вы, значит, очень любите эту игру? – улыбаясь, спросила Эммелина.
– Так же, как музыку, – ответил он, – надо же время убить.
Он продолжал партию, не глядя на жену.
– Только чтобы убить время! – тихонько сказала г-жа де Марсан, отходя ко сну в своей спальне. Слова эти не давали ей спать. «Он такой красивый, такой отважный, – думала она, – и он любит меня». Сердце ее заколотилось; она прислушивалась к тиканью часов, и однообразное постукивание маятника ее раздражало; не в силах вынести его, она встала и остановила часы. «Да что это со мной? Зачем я это делаю? – спрашивала она себя. – Ну, вот умолкнут эти часы, а разве я остановлю время? Оно бежит минута за минутой, за часом час».
Устремив застывший взгляд на часы, она вся отдалась мыслям, до тех пор никогда еще ей не приходившим. Она думала о прошлом, о будущем, о быстротечности жизни; она спрашивала себя, зачем живут на земле люди, в чем смысл их существования и дел и что ждет нас за гробом. Заглянув в свое сердце, она увидела, что жила по-настоящему лишь один день – тот, в который почувствовала, что к ней пришла любовь. Все остальное время она как будто видела смутный сон, дни тянулись один за другим, однообразно, как покачивание маятника. Она приложила ладонь ко лбу, голова ее пылала. Эммелина чувствовала неодолимую жажду жизни, – хотя бы и ценой страдания. В это мгновение она предпочла бы страдать, чем томиться скукой. Она решила во что бы то ни стало зажить по-другому. Прежде всего отправиться путешествовать. Но куда? Она строила множество планов поездок в чужие края, но ни одна страна не привлекала ее. Да и зачем ехать куда-то? Что она найдет в скитаниях? Все порывы бесполезны, бесплодны, все в жизни неверно… И Эммелину охватила такая тоска, что ей стало страшно, не подкрадывается ли к ней безумие; она подбежала к пианино, хотела сыграть свое любимое «Трио Масок», но при первых же аккордах залилась слезами и замерла в немом отчаянии.
IV
Среди постоянных посетителей особняка Марсанов был один молодой человек по имени Жильбер. Чувствую, сударыня, что, заговорив о нем, я касаюсь щекотливого вопроса и, право, уж не знаю, как выберусь из затруднительного положения.
За шесть месяцев этот молодой человек сделался завсегдатаем, навещал графиню раз или два в неделю, но чувство, которое он испытывал близ нее, пожалуй, нельзя назвать любовью. Ведь что ни говорите, а любовь – это надежда; однако Эммелина, какою ее знали друзья, хотя и внушала желания, но ни ее характер, ни поведение отнюдь их не воспламеняли. Впрочем, в присутствии графини Жильбер не задавался такими вопросами. Эммелина нравилась ему и уменьем вести разговор, и своими воззрениями, и своими вкусами, и остроумием, и искоркой лукавства, которое придает очарование уму. Вдали от нее воспоминания о ее взгляде, улыбке, о мелькнувших потаенных сокровищах красоты овладевали им и неотвязно преследовали, как преследуют нас после музыкального вечера обрывки какой-нибудь мелодии, от которых мы никак не можем отделаться; но когда он видел Эммелину, к нему вновь возвращалось спокойствие, и то, что он так легко мог встречаться с нею, вероятно, и не давало его страсти разгореться; ведь иной раз мы, лишь разлучившись навсегда с тем, кого любили, чувствуем, как сильна была наша любовь.
Друзья, собиравшиеся по вечерам в доме Эммелины, почти всегда заставали ее в окружении гостей; Жильбер приходил обычно к десяти часам, когда в гостиной больше всего было народу; никто из гостей не оставался последним, уходили все вместе в полночь, иногда позднее, если кто-нибудь рассказывал занимательную историю. Словом, за полгода Жильбер, хотя и постоянно бывал в доме, ни разу не оставался наедине с графиней. Однако он очень хорошо ее знал, пожалуй, лучше, чем самые близкие ее друзья, – то ли по природной проницательности, то ли по иной причине, о которой тоже следует сказать. Он любил музыку так же горячо, как Эммелина, а поскольку главная наша склонность всегда объясняет очень многое, музыка помогла ему разгадать ее: мелодия любимого романса, отрывок итальянской арии были для него ключом к сокровищнице; лишь только мелодия смолкала, он обращал взор к Эммелине, и редко бывало, чтоб взгляды их не встретились. Когда заходила речь о новой книге или пьесе, сыгранной накануне в театре, если один из них высказывал свое мнение, другой кивком соглашался с ним. Рассказывал ли кто-нибудь анекдот, оба смеялись одной и той же остроте, а слушая трогательный рассказ о благородном поступке, оба одновременно опускали глаза из боязни выдать свое волнение. Чтобы все выразить добрыми старыми словами, скажем, что меж ними была взаимная симпатия. Но ведь это любовь, заметите вы. Не извольте торопиться, сударыня. Любви еще не было.
Жильбер часто бывал в Итальянской опере и иногда просиживал целый акт в ложе графини. Случилось так, что он был в ложе и в тот вечер, когда опять давали «Дон Жуана»; господин де Марсан тоже был в театре. Когда запели «Трио Масок», Эммелина невольно посмотрела на соседний стул, вспомнив, как она сжимала в руке свой носовой платок; на этот раз в мечты был погружен Жильбер; весь захваченный низкими, глубокими звуками контрабасов и гармонией мрачного трио, он всей душой наслаждался пением мадемуазель Зонтаг, да и кто бы не чувствовал себя до безумия влюбленным в эту очаровательную певицу; глаза Жильбера блестели, на побледневшем лице, обрамленном черными кудрями, отражалось наслаждение, которое он испытывал, полуоткрытые губы вздрагивали, а рука тихонько отбивала такт, ударяя по обтянутому бархатом барьеру. Эммелина улыбнулась: должен сказать откровенно, что ее супруг, сидевший в глубине ложи, спал глубоким сном.
Столько есть препятствий, не позволяющих повторяться такого рода случаям, что подобные встречи бывают очень редко, но тем большее впечатление они производят и дольше сохраняется о них воспоминание. Жильбер не подозревал о тайных мыслях Эммелины и о том, какое сравнение она сделала. Однако бывали дни, когда он задавал себе вопрос, счастлива ли графиня, и не мог поверить, что она счастлива, а когда начинал думать об этом, совсем запутывался. Эммелина и он жили в одном и том же круге, встречались с одними и теми же людьми, и, естественно, у них было множество поводов переписываться друг с другом о каких-нибудь пустяках; в равнодушных строках этих записок, где точно соблюдались законы светского этикета, всегда была, однако, возможность вставить какое-нибудь слово, мысль, порождавшие мечты. Не раз случалось, что Жильбер все утро сидел в задумчивости за письменным столом, положив перед собой развернутое письмо г-жи де Марсан, и время от времени невольно заглядывал в него. Взволнованное воображение заставляло его искать особый смысл в самых незначительных словах. Эммелина иногда ставила перед своей подписью итальянское «Vostrissima», и хотя это была самая обычная формула дружелюбия, он твердил себе, что это слово все же означает: «Всецело ваша».
Жильбер не принадлежал к числу волокит, как г-н де Сорг, но и у него были любовницы. Он вовсе не питал к женщинам скороспелого и показного презрения, которым любят щеголять молодые люди, но у него составилось о светских дамах свое собственное мнение, и я лучше всего передам его сущность, если скажу, что г-жа де Марсан казалась ему исключением из правила. Разумеется, есть много добродетельных женщин, – ах, нет, сударыня, я обмолвился, – все женщины добродетельны, но ведь и добродетельной можно быть по-разному. Эммелина была молода, красива, богата, чуть меланхолична, в иных случаях восторженна, в иных до крайности равнодушна, всегда окружена блестящим обществом, полна всяких талантов, любила развлечения, – какие странные основания для добродетели, думал Жильбер. «А ведь как она хороша!» – восхищался он втайне, прогуливаясь теплыми августовскими вечерами по Итальянскому бульвару. Она, конечно, любит мужа, но только как друга, а настоящей любви уже нет. Неужели она больше никого не полюбит? Раздумывая так, он вспомнил, что у него уже полгода нет любовницы.
Однажды, делая визиты своим знакомым, он проходил мимо особняка супругов Марсан и постучался к ним в дверь, хотя время для посещения было неурочное – три часа дня: он надеялся застать графиню одну и сам себе удивлялся, как ему раньше не приходила в голову такая замечательная мысль. Швейцар сообщил, что графини нет дома; Жильбер отправился домой в очень дурном расположении духа и, по своему обыкновению, что-то бормотал сквозь зубы. Нечего и говорить, о чем он думал. Погрузившись в свои мысли, он в рассеянности свернул с обычного своего пути. Кажется, на перекрестке Бюсси он налетел на какого-то прохожего и, довольно сильно толкнув его, к величайшему удивлению этого незнакомца, громко произнес: «О, если бы в любви я все же мог признаться!..»
Конечно, ему тотчас же стало страшно стыдно. «Вот безумие!» – пробормотал он и, невольно засмеявшись, бросился прочь, но тут заметил, что его забавный возглас похож на строчку стиха, и довольно складную. В школьные годы он одно время сочинял стихи, и сейчас ему пришла фантазия срифмовать вторую строку, и, как вы увидите дальше, это ему удалось.
Следующий день была суббота – приемный день у графини. Г-н де Марсан уже начал уставать от уединенной жизни, и в тот вечер было множество народу; горели все люстры, все двери были отворены, перед камином собрался пестрый круг гостей: женщины по одну сторону, мужчины – по другую; словом, обстановка, не подходящая для нежных записочек. Жильбер не без труда приблизился к хозяйке дома. Поболтав четверть часа с нею и ее соседками о вещах безразличных, он вытащил из кармана сложенный листок бумаги и принялся теребить его. Листок, хотя и смятый, походил все же на письмо, и Жильбер надеялся, что это заметят; и действительно, кто-то заметил, но, к огорчению Жильбера, не Эммелина. Он положил листок в карман, потом вновь вытащил его; наконец графиня взглянула на сложенную бумажку и спросила, что у него в руках.
– Да вот, стихи сочинил в честь одной прекрасной дамы и готов показать их вам, но только при одном условии: если угадаете, кто моя красавица, обещайте не вредить мне в ее глазах.
Эммелина взяла листок и прочла следующие стихи:

 

К НИНОН
О, если б вам в любви я все же мог признаться —
Что, синеглазая, вы молвили б в ответ?
Любовь терзает нас – как от нее спасаться?..
Она безжалостна и к вам, – и, может статься,
Навлек бы на себя тогда ваш гнев поэт.

О, если б я сказал, что в тягостном молчанье
Прошли шесть месяцев неодолимых мук?
Нинон, вы так умны, что о моем признанье
Вы, как волшебница, проведали б заранее
И мне ответили б: «Я знаю все, мой друг!»

О, если б я сказал, что стал я вашей тенью
И, к вам прикованный, живу я как во сне?
Вы знаете, Нинон, что вам к лицу сомненье,
И на мольбы мои с оттенком сожаленья
Вы возразили бы, что трудно верить мне.

О, если б я сказал о том, что вам известно,
Что ваших милых слов мне не забыть теперь, —
Тогда, сударыня, тогда ваш взгляд прелестный
Сверкнул бы молнией карающей небесной
И указали б вы мне, может быть, на дверь.

О, если б даже я сказал, что втихомолку
Я плачу и молюсь, один в тиши ночной, —
Когда смеетесь вы презрительно и колко,
Ваш ротик за цветок любая примет пчелка, —
Пожалуй, стали б вы смеяться надо мной!

Но все ж до этого, Нинон, вам не дознаться —
Я буду приходить, садиться у огня,
И слушать голос ваш, и пеньем упиваться,
И вы вольны шутить, смеяться, сомневаться, —
Вы не узнаете, что мучает меня!

О, сколько разгадал я тайн в любовной муке!
По вечерам стою, застыв на краткий миг,
Когда по клавишам порхают ваши руки, —
Иль вы уноситесь со мной под вальса звуки,
В объятиях моих сгибаясь, как тростник.
Но только ночь придет и мир угомонится, —
К себе вернувшись в дом, завешу я окно,
Чтоб без свидетелей достойно насладиться
Своим сокровищем – я вправе им гордиться:
То сердце чистое, что вами лишь полно.

Да, я люблю! Любовь моя вне подозренья,
Я никому о ней ни слова не скажу:
Мне тайна дорога, мне дороги мученья —
И клятву я даю любить без сожаленья,
Но не без радости, – ведь я на вас гляжу!

И все ж блаженства мне не суждено дождаться!
Жизнь или смерть найти у ваших ног – о нет!
Как горестно, увы, мне в этом убеждаться!
О, если б вам в любви я все же мог признаться,
Что, синеглазая, вы молвили б в ответ?

Закончив чтение, Эммелина молча возвратила листок Жильберу. Немного спустя она сама попросила у него стихи, прочла вторично и, оставив листок у себя, с равнодушным видом держала его в руке, как это делал незадолго перед тем Жильбер, потом кто-то подошел к ней, она встала и забыла отдать стихи.
V
Кто мы такие? Отчего действуем так легкомысленно? Жильбер шел на этот вечер в таком веселом расположении духа, а возвратившись, весь дрожал, как лист на ветру. То, о чем говорилось несколько преувеличенно в его стихах, что было не совсем правдивым, стало правдой, как только к ним прикоснулась Эммелина. Однако она ничего не ответила. А спросить при таком множестве свидетелей было невозможно. Не обиделась ли она? Что означает ее молчание? Заговорит ли она о его стихах при первой встрече? И что она скажет? Непрестанно перед ним всплывал образ Эммелины, лицо ее было то холодным и даже суровым, то ласковым и улыбающимся. Не в силах терпеть долее такую неуверенность, Жильбер, проведя бессонную ночь, на следующий день поспешил к графине; ему сообщили, что она заказала лошадей и уехала на «Майскую мельницу».
Жильберу вспомнилось, что несколько дней назад он вскользь спросил Эммелину, собирается ли она ехать в деревню, и она ответила, что нет, не едет. Воспоминание это поразило его. «Это из-за меня она уехала, – подумал он, – она страшится меня, она меня любит». При этом слове он весь замер, дыхание стеснилось в его груди, и какой-то ужас охватил его, он затрепетал при мысли, что так скоро смутил столь благородное сердце. Запертые ставни, пустынный двор, фургон, в который слуги что-то грузили, поспешный отъезд графини, так напоминавший бегство, – все это удивило и взволновало Жильбера. Он медленно пошел к себе домой. За какие-нибудь четверть часа он стал совсем другим человеком. Он не заглядывал вперед, ничего не рассчитывал, не помнил, что делал накануне и какие причины привели его в особняк Марсанов; ни тени гордости не было у него, за весь день он ни разу не подумал, как ему воспользоваться этим стечением обстоятельств, как встретиться с Эммелиной. Она уже не представала перед ним ни суровой, ни ласковой, он лишь ясно видел, как она сидит на террасе и читает его стихи, он шептал: «Она любит меня», и спрашивал себя, достоин ли он ее любви.
Жильберу еще не исполнилось двадцати пяти лет, он прислушивался к голосу совести, но тут же в нем заговорила молодость. На следующее утро он сел в почтовую карету, отправлявшуюся в Фонтенбло, и к вечеру приехал на «Майскую мельницу». Когда о нем доложили, Эммелина была одна; она приняла его с явным смущением и, увидев, что он затворил дверь, сразу побледнела, вспомнив г-на де Сорга. Но при первом же слове Жильбера она заметила, что он робеет не меньше, чем она. Против обыкновения, он даже не пожал ей руку и сел поодаль с таким застенчивым и сдержанным видом, какого у него прежде не бывало. Около часу они беседовали с глазу на глаз, и ни разу речь не заходила ни о стихах Жильбера, ни о любви, которую они выражали.
Вернулся с прогулки г-н де Марсан; лицо Жильбера омрачилось: он подумал, что очень плохо воспользовался своей первой встречей с любимой женщиной. А Эммелину волновали совсем иные чувства: она была растрогана уважением к ней, переполнявшим душу Жильбера, ею овладела весьма опасная задумчивость, она поняла, что Жильбер любит ее, и с того мгновения, как почувствовала себя в безопасности, сама его полюбила.
На следующее утро, когда Эммелина спустилась к завтраку, она была прелестна юной свежестью – ее лицо и ее сердце помолодели на десять лет. Ей вздумалось покататься верхом, хотя погода стояла отвратительная; она приказала оседлать норовистую кобылу и, казалось, нарочно подвергала опасности свою жизнь; размахивая хлыстом над головой встревоженной лошади, она не могла удержаться от странного удовольствия ни с того ни с сего ударить ее; лошадь в бешенстве взвивалась на дыбы, роняя пену с взмыленных боков, а всадница испытующе поглядывала на Жильбера. Послав своего скакуна галопом, он догнал Эммелину и хотел схватить ее лошадь под уздцы.
– Не надо, не надо, – сказала она, смеясь. – Нынче утром я не упаду.
Пришлось им все-таки заговорить о стихах Жильбера, и оба много толковали о них, но лишь глазами, а ведь взгляды бывают красноречивее слов. Жильбер провел на «Майской мельнице» три дня и каждую минуту готов был упасть на колени перед Эммелиной; он дрожал от страха, что не устоит перед соблазном обнять ее, но лишь только она делала шаг, он отстранялся, давая ей дорогу, словно боялся коснуться даже ее платья. На третий день к вечеру он сообщил, что завтра утром уезжает; за вечерним чаем говорили о вальсе и о стихах лорда Байрона, в которых он бранит вальс. Эммелина заметила, что поэт говорит с такой враждебностью о вальсе, должно быть, из зависти, так как хромота делала для него недоступным это удовольствие, казавшееся ему, вероятно, очень большим; в подтверждение своей мысли она достала томик стихов Байрона и для того, чтобы и Жильбер мог читать вместе с ней, села так близко рядом с ним, что касалась локонами его щеки. Почувствовав это легкое прикосновение, он весь затрепетал от радости, и если б не соседство г-на де Марсана, не устоял бы против искушения. Эммелина это угадала и, густо покраснев, закрыла книгу, – вот и все приключение.
Какой странный воздыхатель, не правда ли, сударыня? Есть пословица, утверждающая, что отложить – еще не значит потерять. Я вообще не люблю пословиц, ведь среди них найдутся изречения на любые обстоятельства; все они друг другу противоречат и могут быть притянуты для обоснования каких угодно поступков. И, признаюсь, та, которую я привел, кажется мне верной лишь в одном случае из ста – и то в применении к людям особо терпеливым, не столько смиренным, сколько равнодушным. Только праведникам, блаженствующим в райских кущах, можно так говорить – им спешить некуда, у них впереди целая вечность, но нам, простым смертным, времени отпущено в обрез, и проволочки для нас обидны. Отдаю моего героя на ваш справедливый суд. Впрочем, поступи он иначе, его, мне думается, постигла бы участь г-на де Сорга.
Г-жа де Марсан к концу недели вернулась в Париж. Однажды под вечер Жильбер пришел к ней. Погода стояла невыносимо жаркая, г-жа де Марсан была одна в будуаре, читала, полулежа на диване. На ней было белое кисейное платье, оставлявшее открытыми руки и шею. Цветы, стоявшие в двух жардиньерках, наполняли комнату нежным ароматом; через отворенную дверь из сада вливался теплый благоуханный воздух. Все располагало к томной неге. Однако беседу г-жи де Марсан и Жильбера то и дело пронизывали язвительные колкости, непривычные для них. Я уже упоминал, что им постоянно случалось выражать в одно и то же время и почти в одних и тех же словах свои мысли и впечатления, но в тот вечер они ни в чем не были между собой согласны и, следовательно, оба были неискренни. Эммелина произвела смотр некоторым своим знакомым дамам. Жильбер тотчас принялся восхвалять их, в ответ Эммелина подвергла их соответственно суровой критике. Сгущались сумерки, настала тишина. Вошел слуга и принес зажженную лампу; г-жа де Марсан заявила, что свет режет ей глаза, и велела поставить лампу в гостиной. Отдав такое приказание, она, казалось, пожалела об этом, встала с каким-то смущенным видом и направилась к фортепьяно.
– Посмотрите-ка табурет из моей ложи, я велела его переделать, и мне его только что принесли, – теперь я стану им пользоваться, когда буду музицировать. Сейчас я вам сыграю что-нибудь и обновлю табурет в вашу честь.
Она тихонько взяла несколько аккордов, потом потекла мелодия, и Жильбер узнал свою любимую вещь – «Желание» Бетховена. Постепенно музыка увлекла Эммелину, игра ее исполнилась страстной выразительности, руки ее бегали по клавишам с такой быстротой и силой, что невольно билось сердце, и вдруг она останавливалась, как будто у нее захватило дыхание; звуки то разрастались, то замирали. Никакие слова не сравнятся в нежности с языком музыки. Жильбер стоял близ Эммелины, и время от времени ее прекрасные глаза устремляли к нему взгляд, словно о чем-то спрашивали его. Облокотившись на фортепьяно, Жильбер смотрел на нее, и оба боролись с охватившим их волнением, как вдруг довольно забавное происшествие оторвало их от сладостных грез.
Табурет, на котором сидела Эммелина, вдруг сломался, и она упала на пол, к ногам Жильбера. Он бросился к ней, протягивая руку; Эммелина, смеясь, поднялась с его помощью; Жильбер был бледен как смерть, он боялся, что она сильно ушиблась.
– Да полно вам, – сказала она. – Дайте-ка мне стул. Можно подумать, что я упала с шестого этажа.
Она заиграла кадриль, пальцы ее бойко бегали по клавишам, а сама музыкантша подтрунивала над волнением и испугом своего слушателя.
– Но ведь это же так естественно, что я испугался, когда вы упали, – сказал он.
– Полноте! – заметила она. – Просто у вас нервы не в порядке. Уж не думаете ли вы, что я вам признательна за ваши страхи? Сознаюсь, упала я очень смешно, но я нахожу, – сухо добавила она, – что ваш испуг еще смешнее.
Жильбер несколько раз прошелся по комнате, а звуки кадрили под пальцами Эммелины становились все менее веселыми. Она почувствовала, что своими насмешками больно задела его. От волнения он не мог говорить. Он возвратился на прежнее свое место и встал, облокотившись на фортепьяно; на глазах у него появились слезы, он не мог сдержать их. Эммелина тотчас встала и, забившись в дальний угол, села там в молчании. Жильбер подошел к ней, упрекая ее за суровость. На этот раз она не могла вымолвить ни слова и сидела не шевелясь, во власти невыразимого волнения; он взялся было за шляпу, хотел уйти, но не имел сил решиться на это; он сел подле Эммелины, она отвернулась и повела рукой, как будто хотела сказать: «Уходите»; он схватил ее руку и прижал к своей груди. В это мгновение раздался звонок у входных дверей. Эммелина бросилась в другую комнату.
На следующий день Жильбер вновь очутился в особняке Марсанов и заметил, бедняга, что идет туда, лишь в ту минуту, когда позвонил у дверей. По опыту прошлых своих увлечений он опасался, что г-жа де Марсан встретит его сурово, с видом оскорбленного достоинства. Он ошибся: Эммелина была очень спокойна, снисходительна и сразу сказала ему, что ждала его. Но тут же она с твердостью заявила:
– Мы больше не должны видеться. Я не раскаиваюсь в своей вине и не хочу ни в чем себя обманывать. Но пусть я причиню вам страдания, пусть и сама буду страдать, – между нами стоит мой муж. Я не могу лгать. Забудьте меня.
Жильбер был потрясен этой откровенностью, в словах Эммелины звучала самая неподдельная искренность. Он не пожелал прибегнуть к пошлым фразам, к притворным угрозам покончить с собою, которые всегда выступают на сцену в подобных случаях; он попытался быть столь же мужественным, как графиня, и этим доказать ей, как глубоко его уважение к ней. Он ответил Эммелине, что готов повиноваться ей и на некоторое время уедет из Парижа; она спросила, куда он намерен поехать, и пообещала написать ему. Ей хотелось, чтобы он все знал о ней, и в нескольких словах Эммелина рассказала ему историю своей жизни, обрисовала свое одиночество, томление своей души и не стала изображать себя более счастливой, чем была на самом деле. Она возвратила Жильберу его стихи и поблагодарила за то, что он подарил ей минуту счастья.
– Я ухватилась за него, не размышляя и не желая размышлять, – сказала она. – Я уверена, что невозможное меня остановило бы, но перед возможным я не могла устоять. Надеюсь, вы не усмотрите в моем поведении кокетства, я не вела игры. Мне следовало больше подумать о вас, но вы, я надеюсь, не так влюблены, чтобы не скоро от этого исцелиться.
– Я буду откровенен, – ответил Жильбер, – и скажу вам, что я не знаю, как все обернется, но не думаю, что я исцелюсь. Меня пленила в вас не столько красота, сколько ваш ум и характер. Разлука и годы могут стереть в нашей памяти образ прелестного лица, но лишиться близости такого существа, как вы, – утрата непоправимая. Конечно, по видимости, я исцелюсь и почти наверное через некоторое время вновь возвращусь к своим привычкам, но даже холодный рассудок всегда будет твердить мне, что вы наполнили бы счастьем мою жизнь. Стихи, которые вы мне вернули, написаны как будто нечаянно, в минуту опьяняющего вдохновения, но чувство, выраженное в них, живет во мне с той минуты, как я узнал вас, и у меня нет сил таить это чувство, потому что оно искреннее и прочное. Итак, мы оба с вами будем несчастны; в угоду требованиям света мы приносим жертву, которую ничто не может возместить.
– Нет, не в угоду свету, а ради нас самих, – вернее, вы сделаете это ради меня. Ложь для меня невыносима; вчера, когда вы ушли от нас, я чуть было не призналась во всем мужу. Ну, довольно, – добавила она веселым тоном, – довольно, друг мой, постараемся жить.
Жильбер почтительно поцеловал ей руку, и они расстались.
VI
Но едва они приняли мужественное решение, как оба почувствовали, что не в силах его осуществить. Они поняли это без долгих разговоров. Два месяца Жильбер не приходил к г-же де Марсан, и за два месяца разлуки оба лишились сна и аппетита. И вот однажды вечером, в конце этого срока, Жильбера охватила такая тоска, такое отчаяние, что он невольно взялся за шляпу и в обычный час явился к графине, словно ничего меж ними не было. Ей и в голову не пришло упрекнуть его, что он не сдержал слова. С первого взгляда она угадала, как много он выстрадал; сама же она так побледнела, так изменилась, что, взглянув на нее, Жильбер почувствовал раскаяние, зачем он не пришел раньше.
Чувство, заполнившее сердце Эммелины, нельзя назвать ни прихотью, ни страстью: это был властный голос самой природы, потребность молодой души в новой любви. Она не размышляла о характере Жильбера – он ей нравился, он был тут, рядом, он говорил, что любит ее, но и любовь эта была совсем иной, чем у г-на де Марсана. Вся душа Эммелины изболелась, ум, пламенное воображение, все благородные свойства ее восторженной натуры неведомо для нее были подавлены, и она страдала. Невольные и словно бы беспричинные, как ей думалось, слезы лились из ее глаз, и она допытывалась – что же их порождает; и музыка, и цветы, и даже повседневные привычки ее одинокой жизни открыли ей тайну: нужно было любить и бороться или же смириться и умереть.
Поняв это, графиня де Марсан с горделивой смелостью измерила взглядом бездну, в которую ей предстояло упасть. И когда Жильбер вновь сжал ее в своих объятиях, она подняла глаза к небу, словно призывая его в свидетели своего греха и говоря, как дорого она поплатится за свою вину. Жильбер понял ее унылый взор: благородное сердце его подруги возлагало на него великую задачу. Он чувствовал, что судьба Эммелины в его руках, что в его власти вернуть ее к жизни или навсегда унизить. Эта мысль наполнила его гордостью, но еще больше радостью: он поклялся всецело посвятить себя Эммелине и возблагодарил бога за истинную любовь, которую узнал.
Необходимость лгать все же удручала Эммелину, однако она больше не говорила об этом возлюбленному и скрывала горькое чувство; впрочем, ей и на ум не приходило продолжать сопротивление, раз она не в силах противиться всегда. Она как будто взвесила все, что ее ожидает – будущие страдания и будущее счастье, – и смело поставила на карту свою жизнь. После того как Жильбер вернулся, ей пришлось на три дня поехать в деревню. Он умолял ее о свидании перед отъездом. «Если вы требуете, я сделаю это, – ответила она, – но заклинаю вас, подождите немного».
На четвертый день, около полуночи, некий молодой человек вошел в «Английское кафе».
– Что прикажете подать, сударь? – спросил лакей.
– Самое лучшее, что у вас есть, – ответил молодой человек таким ликующим тоном, что все оглянулись на него.
В тот самый час в дальней комнате особняка Марсанов сквозь приотворенные решетчатые ставни и опущенную занавеску можно было бы увидеть свет. Запершись в своей спальне, г-жа де Марсан в легком ночном одеянии сидела одна в низеньком кресле. «Завтра я буду принадлежать ему. Отдаст ли он мне свое сердце?»
В эту минуту Эммелина не размышляла о своем поведении, не сравнивала себя с другими женщинами. И душевная скорбь и угрызения совести были далеко от нее в этот миг; все исчезло, уступив мысли о том, что ждет ее завтра. Осмелюсь ли сказать, что тревожило эту прелестную и благородную женщину в столь опасный час ее жизни, что беспокоило чувствительную и честную душу накануне того дня, когда она совершила единственный проступок, за который ей пришлось жестоко корить себя.
Она думала о своей красоте. Любовь, преданность, искреннее чувство, постоянство, взаимное сходство взглядов, страх, опасность – все было позабыто, изгнано, уничтожено живейшим беспокойством, сомнением в своих чарах, в своей телесной красоте. Свет, видный нам сквозь ставни, разливается от канделябра, который она держит в руке. Перед ней зеркало, она озирается, прислушивается, – ни единого свидетеля, ни малейшего шума! Она приподняла свои покровы и робко предстает перед возлюбленным, как в античном сказании предстала Венера пред юным пастухом.
О следующем дне вам лучше всего расскажет, сударыня, письмо, которое я приведу, – письмо Эммелины к сестре, где она сама говорит обо всем пережитом ею:
«Я принадлежу ему. Вслед за волнениями пришла крайняя усталость. Я чувствовала себя разбитой, но это состояние было мне отрадно. Весь вечер я провела в полусне. Мне грезились смутные видения, я слышала далекие голоса, я различала шепот: «Мой ангел, жизнь моя!» – и еще больше изнемогала. Ни разу не вспомнились мне тревоги, томившие меня вчера, я была в полусне, мне не забыть этой чудесной дремоты, которой я пожелала бы для себя и в раю. Я легла в постель и уснула сном младенца. Утром, в миг пробуждения, мне смутно вспомнилось то, что случилось накануне, и вся моя кровь хлынула к сердцу. Я затрепетала, сразу же приподнялась, села на постели и вдруг сказала вслух, очень громко: «Все кончено!» Потом уткнулась головой в колени и замерла. Я заглянула в самую глубину своей души. И в первый раз мне пришла страшная мысль: а вдруг он дурно судит обо мне? Я уступила с такой простотою, что у него могло сложиться очень плохое мнение. Невзирая на его ум и деликатность, я могла опасаться его житейского опыта. А что, если с его стороны была лишь прихоть, желание одержать еще одну победу? Я же так была изумлена, взволнована, потрясена чувствами, захватившими меня, что не могла в достаточной мере проникнуть в его сердце. И мне стало страшно, у меня дыхание стеснилось в груди. Ну что ж, храбро сказала я себе, он предо мной в долгу. Но придет день, когда он узнает, поймет меня и искупит свою вину. Мрачные размышления вдруг озарило сладкое воспоминание. Я чувствовала, что на моих губах играет улыбка, предо мной возникло его лицо, каким я видела его вчера, – прекрасное тем необычным выражением, которого я не встречала нигде, даже в лучших творениях великих художников: я так ясно читала в его чертах любовь, уважение, преклонение и робость, боязнь не достигнуть страстно желанного. Вот высочайшее счастье для женщины. И, словно убаюканная этими мыслями, я принялась одеваться. Какое огромное удовольствие обдумывать свой наряд, когда ждешь любимого».
VII
Эммелине потребовалось пять лет, чтобы увидеть, как мало счастья принес ей первый ее избранник; после этого она страдала целый год; шесть месяцев она боролась против нарождавшейся страсти, два месяца после признания в любви противилась; наконец она пала, и счастье ее длилось две недели.
Две недели – очень малый срок, не правда ли? Я начал свое повествование без долгих рассуждений, а когда дошел до этих обстоятельств, которые и побудили меня взяться за перо, вижу, что мне, собственно, нечего сказать – разве лишь то, что дни счастья были коротки. Где же мне пытаться обрисовать его? Как выразить невыразимое – то, что величайшие в мире гении давали лишь угадывать в своих созданиях, ибо слово здесь бессильно. Разумеется, вы и не ждете от меня такой попытки, – я не совершу святотатства. Можно описать то, что исходит от сердца, но нельзя изобразить сокровенную жизнь сердца. Впрочем, если счастье длится всего лишь две недели, разве успеет человек заметить его? Эммелина и Жильбер были ошеломлены своим блаженством, еще не смели поверить ему, еще полны были восторженного восхищения и чудесной нежности, переполнявшей их сердца. «Возможно ли, – спрашивали они себя, – что мы когда-то обменивались равнодушным взглядом и холодным рукопожатием?» – «Как! – говорила Эммелина. – Я когда-то могла смотреть на тебя без слез умиления, заволакивающих глаза? Я слушала тебя, и меня не тянуло целовать твои губы? Ты говорил со мною так же, как со всеми, и я отвечала тебе, не промолвив ни слова о том, что я тебя люблю?» – «Нет, нет, – возражал Жильбер, – твой взгляд и голос выдавали тебя. Боже мой, как глубоко они запали мне в душу! А меня останавливал страх. Это я виноват, что мы так поздно полюбили друг друга». И они сжимали друг другу руки, словно говорили без слов: «Надо успокоиться, иначе мы умрем от волнения».
Едва лишь начали они привыкать видеться украдкой и наслаждаться самой опасностью тайных свиданий, едва Жильбер узнал новый облик Эммелины, то очарование, которым вдруг пленяет женщина, бросаясь в объятия любовника; едва лишь засияла сквозь слезы улыбка Эммелины, едва успели они поклясться в вечной любви, едва эти бедные дети, поверив судьбе, без страха предались ей, полные радостной уверенности, что надежда на взаимность не обманула их и что у них еще все впереди, – «Ах, как мы будем счастливы!» – говорили они, – как вдруг их счастье рухнуло.
Граф де Марсан был человек твердого склада и в важных жизненных обстоятельствах отличался безошибочной проницательностью. Он заметил, как печальна его жена, решил, что она уже меньше любит его, и не очень огорчился такой переменой. Но он видел, что она чем-то озабочена, встревожена, и не желал оставить это без внимания. Взяв на себя труд поискать причины этого беспокойства, он легко их нашел. При первом же его вопросе она смутилась, при втором готова была во всем признаться, но он не захотел выслушивать подобные признания; не говоря никому ни слова, он вышел из дому и снял себе квартиру в тех самых меблированных комнатах, где жил до женитьбы. Вечером, когда Эммелина уже собиралась лечь в постель, он вошел к ней в комнату в халате и, сев напротив жены, сказал ей приблизительно следующее:
– Вы знаете меня, дорогая моя, довольно хорошо, вам известно, что я не ревнив. Я очень любил вас, теперь я вас уважаю и всегда буду питать к вам чувство уважения и дружбы. Разумеется, в нашем возрасте, да еще после нескольких лет супружества, нам обоим необходимо проявить терпимость по отношению друг к другу для того, чтобы мы могли по-прежнему жить в мире. Я лично пользуюсь свободой, подобающей мужчине, и считаю справедливым предоставить свободу и вам. Если бы я принес в наш дом такое же состояние, как вы, я бы не ограничился словами, а дал бы вам понять это на деле. Но я беден, и наш брачный договор, согласно моему желанию, оставил меня бедняком. И то, что со стороны кого-либо другого было бы лишь благоразумной снисходительностью, с моей стороны окажется низостью. Какие бы ни соблюдались предосторожности, роман никогда не удается сохранить в тайне – рано или поздно о нем неизбежно пойдут толки. И когда настанет такой день, меня, как вы, конечно, понимаете, не отнесут к числу покладистых мужей или хотя бы смешных слепцов, а будут видеть во мне подлеца, готового все стерпеть ради денег. Устроить шумный скандал, покрывающий при любом его исходе позором два семейства, – это совсем не в моем характере; я не питаю ненависти ни к вам, ни к кому бы то ни было, а поэтому пришел заранее объявить вам свое решение, чтобы предотвратить последствия, которые могут быть вызваны неожиданностью. Со следующей недели я переезжаю в те меблированные комнаты, где я жил, когда познакомился с вашей матушкой. Очень сожалею, что вынужден остаться в Париже, но я не имею средств отправиться в путешествие; где-то надо жить, а прежняя моя квартира мне нравится. Подумайте и сообщите мне, что вы намерены делать; я сообразуюсь с вашими желаниями, если это окажется возможным.
Г-жа де Марсан слушала молча. Она была ошеломлена и словно окаменела. Она хорошо видела, что муж ее принял твердое решение, но не могла этому поверить; почти невольно она кинулась ему на шею.
– Нет, нет! – воскликнула она. – Ничто в мире не заставит меня согласиться на разрыв.
Но ответом ей было упорное молчание. Эммелина разрыдалась и, бросившись перед мужем на колени, хотела признаться в своей вине; он остановил ее, он отказался выслушать ее. Пытаясь успокоить Эммелину, он еще раз сказал, что нисколько не сердится, и, невзирая на ее мольбы, ушел.
На следующий день они не виделись; Эммелина спросила, у себя ли граф; ей ответили, что он ушел рано утром и до вечера его не будет дома. Эммелина хотела было дождаться его и с шести часов вечера заперлась в комнатах мужа, но у нее не хватило смелости для предстоящего объяснения, и она возвратилась на свою половину.
Утром граф вышел к завтраку в костюме для верховой езды. Слуги уже начали укладывать его чемоданы, и коридор был загроможден лежавшими в беспорядке вещами. Как только граф переступил порог, Эммелина подошла к нему, он поцеловал ее в лоб; они молча сели за стол; завтрак подан был в спальне графини. Напротив Эммелины стояло большое зеркало, она видела в нем свое отражение, и ей казалось, что перед нею призрак. Рассыпавшиеся в беспорядке волосы, измученное лицо – все, казалось, говорило о совершенном ею грехе. Неуверенным голосом она спросила графа, все ли еще он намерен оставить дом. Он ответил, что не изменит своего решения и собирается уехать в следующий понедельник.
– Нельзя ли как-нибудь отсрочить переезд? – спросила она умоляющим тоном.
– Но ведь положение измениться не может, – ответил граф. – Вы все обдумали? Что вы намерены делать?
– Все, что вы захотите, – промолвила графиня.
Г-н де Марсан промолчал.
– Все, все, что вы захотите, – повторила она. – Скажите, чем могу я смягчить вас? Какую жертву мне принести? Какое искупление моей вины вы согласитесь принять?
– Вы сами должны это знать, – ответил граф.
Он встал из-за стола и, не прибавив больше ни слова, удалился; но вечером он вновь пришел к жене, и лицо его было уже менее суровым.
Два эти дня истерзали Эммелину, она была бледна как смерть. Г-н де Марсан заметил это, и невольная жалость шевельнулась в его душе.
– Ну что, дорогая? – спросил он. – Что с вами?
– Я все думаю, думаю, – тихо сказала она, – и вижу, что ничего нельзя изменить.
– Вы так его любите? – спросил он.
Невзирая на его ледяной вид, Эммелина почувствовала, что в нем говорит ревность. Она подумала, что это свиданье – попытка сблизиться с нею вновь, и такая мысль была для нее тягостна. «Все мужчины одинаковы, – думала она, – они не ценят любовь, в которой уверены, а когда потеряют ее по своей вине, загораются страстью». Ей хотелось узнать, верно ли она угадала его чувства, и она сказала высокомерно:
– Да, сударь, я люблю его. Хоть в этом не буду лгать.
– Понимаю, – ответил г-н де Марсан. – Было бы нелепо с моей стороны вступать тут в борьбу против кого бы то ни было. Для этого у меня нет возможностей, да и желания нет.
Эммелина увидела, что она ошиблась, хотела ответить, но в растерянности не находила слов. Да и в самом деле, могла ли она осудить поведение графа? Он угадал то, что произошло, и принял решение – справедливое, но вовсе не жестокое. Она пыталась что-то объяснить и, сбившись, умолкла; из глаз ее потекли слезы. Г-н де Марсан мягко сказал:
– Успокойтесь. Вы совершили ошибку, но помните, что у вас есть друг, который все знает и поможет вам исправить вашу ошибку.
– А что сделал бы этот друг, – спросила Эммелина, – если б он был так же богат, как я? Ведь именно из-за этих мерзких денег он решил меня покинуть. Что вы сделали бы, если б не существовало нашего брачного договора?
Поднявшись с кресла, Эммелина подошла к письменному столу, достала из ящика брачный договор и сожгла его на огне горевшей свечи. Граф молча смотрел и не остановил ее.
– Я вас понимаю, – сказал он наконец. – Правда, то, что вы сделали сейчас, не имеет особого значения, так как у нотариуса хранится дубликат договора, но этот поступок делает вам честь, и я горячо вас благодарю. Но подумайте, – добавил он, обнимая Эммелину, – подумайте… Если б вы и уничтожили все эти формальности, разве я захотел бы воспользоваться таким выгодным положением? Ведь это значило бы злоупотреблять своим преимуществом. Я знаю, вы можете одним росчерком пера сделать меня столь же богатым, как и вы, – но я ни за что не соглашусь на это, и сегодня меньше, чем когда-либо.
– Какой гордец! – в отчаянии воскликнула Эммелина. – Почему вы отказываетесь?
И, слегка сжав ее руку, г-н де Марсан ответил:
– Потому, что вы его любите.
VIII
В прекрасный день погожей осени, когда солнце сияло так ярко, как будто прощалось с увядающей зеленью, Жильбер сидел у открытого окна в маленькой квартирке, которую снимал на третьем этаже дома, находившегося на уединенной улице за Елисейскими Полями. Напевая арию из «Нормы», он внимательно разглядывал каждый экипаж, проезжавший по шоссе. Лишь только экипаж приближался к углу улицы, пение обрывалось, но коляска, не останавливаясь, продолжала свой путь, и приходилось ждать следующего экипажа. В тот день их проезжало очень много, но настороженный взгляд Жильбера так и не увидел ни в одном шляпки из итальянской соломки и черной накидки. Прошел час, потом два; теперь уже нечего было ждать; раз двадцать Жильбер вытаскивал из кармана часы, раз двадцать совершал путешествие по своей комнате, поминутно переходя от надежды к отчаянию, но, наконец, спустился на улицу и некоторое время бродил по аллеям. Возвратившись, он спросил у швейцара, нет ли писем, – и получил отрицательный ответ. Весь день его томили мрачные предчувствия. Около десяти часов вечера он с некоторым страхом поднялся по широким ступеням особняка Марсанов.
Фонарь не был зажжен – это удивило и встревожило Жильбера. Он позвонил, никто не вышел на звонок; он толкнул дверь, она отворилась; он заглянул в столовую и остановился; появилась горничная, он спросил, может ли графиня принять его.
– Сейчас доложу, – ответила горничная.
Она вошла в гостиную. Жильбер, стоя у дверей, услышал знакомый, но несколько изменившийся, дрожащий голос, тихо промолвивший:
– Скажите, что меня нет дома.
Он сам говорил мне, что этот краткий и столь неожиданный ответ, который он услышал в темноте, был для него больнее, чем удар шпагой. Он вышел в невыразимом удивлении: «Она дома, она, вероятно, видела меня, – думал он. – Что же случилось? Разве не может она сказать мне хоть одно слово или написать мне?» Прошла неделя. Ни писем, ни возможности увидеть графиню. Наконец он получил следующее письмо:
«Прощайте! Вспомните о вашем намерении отправиться путешествовать – дайте мне слово уехать. Какую жестокую жертву я сейчас приношу! От рокового решения, которое я хотела принять, меня удерживает лишь то, что я услышала однажды от вас, – немногие, но глубоко прочувствованные слова. Я не посягну на свою жизнь. Но не отнимайте у меня той надежды, той мысли, которая может принести мне хотя бы подобие спокойствия. Позвольте мне, друг мой, возложить эту надежду на вас – но на расстоянии – и поставить некоторые условия. Вот если, например, вы почувствуете полное равнодушие ко мне, если, возвратившись и окрепнув волей, вы больше не захотите видеть меня и никогда уж вам не будет вспоминаться мой образ, моя любовь… для меня станет невозможным влачить дальше ужасное свое существование. В разлуке всегда несчастнее тот, кто остается, – значит, вам лучше уехать. Позволят ли вам отлучиться ваши дела? А мне куда же ехать, в какие края? Ответьте мне. У вас больше силы, а я совсем обессилела, пожалейте меня. Скажите мне что-нибудь – ну, например, что вы скоро исцелитесь. Я знаю, это неправда, но все равно скажите. Нам лучше не видеться перед вашим отъездом, – ведь мне нужна сила душевная, а где ж мне ее взять? Всю эту неделю я плачу и пишу вам, но только все письма бросаю в огонь. Наверно, и это письмо покажется вам бессвязным. Муж мой все знает, солгать я не могла; впрочем, он и без того все знал. Но что бы я ни говорила в этих строках, как мне выразить разлад между моим сердцем и рассудком? Постарайтесь сейчас больше бывать в обществе – пусть ваш внезапный отъезд не произведет впечатления странной неожиданности. Я еще не скоро смогу выезжать в свет и принимать у себя. Меня поминутно душат слезы, и я не могу слова сказать. Вы напишете мне, не правда ли? Неужели вы уедете, не написав мне хоть несколько слов? Ведь вы отправитесь путешествовать, скоро вас здесь не будет!»
Жильбер не мог поверить своему несчастью, ему казалось, что все это дурной сон. Он хотел бежать к г-ну де Марсану, вызвать его на дуэль. Он бросился на пол в своей комнате и долго плакал самыми горькими слезами. Наконец он решил увидеться с графиней во что бы то ни стало, потребовать объяснения этого разрыва, в котором ничего не мог понять. Он бросился в особняк Марсанов и, ничего не спросив у слуг, прошел в гостиную. Там он остановился, испугавшись мысли, что он, быть может, скомпрометирует любимую женщину и погубит ее. Послышались чьи-то шаги, он спрятался за гардину. Через комнату прошел граф. Оставшись один, Жильбер подкрался к застекленной двери и приоткрыл ее. Эммелина лежала в постели, подле стоял ее муж. У изножия кровати были брошены окровавленные простыни; врач, стоя перед умывальником, вытирал полотенцем руки. Картина эта ужаснула Жильбера, он затрепетал при мысли, что своей неосмотрительностью может увеличить несчастье возлюбленной, и, выйдя на цыпочках, никем не замеченный, покинул особняк.
Вечером он узнал, что графиня чуть было не умерла; новое письмо сообщило ему в подробностях все, что произошло. «Никогда не искать встречи друг с другом для нас невозможно, нечего и думать об этом, – писала Эммелина, – напрасно вы страшились такой беды, я и мысли о ней не допускаю. Но все же нам придется разлучиться на полгода, на год – вот почему меня душат рыдания, вот что разбивает мне сердце, но ничего другого не остается».
И Эммелина добавляла, что, если перед отъездом его будет слишком сильно томить желание проститься с нею, она согласится на свидание. Он отказался от этой встречи – ведь ему нужно было сохранить душевные силы; но хотя он был убежден, что ему необходимо уехать, он не мог на это решиться. Жизнь без Эммелины казалась ему бессмысленной и какой-то ненастоящей, фальшивой. Однако он дал себе клятву во всем повиноваться г-же де Марсан и, если понадобится, пожертвовать и жизнью ради ее покоя. Он привел свои дела в порядок, простился с друзьями и всем объявил, что отправляется в Италию. Но когда все было готово и Жильбер уже получил заграничный паспорт, он заперся у себя и день за днем проводил в слезах, хотя каждый вечер давал себе слово утром уехать.
У Эммелины, как вы, конечно, и предполагаете, оказалось не больше мужества. Лишь только здоровье позволило ей совершить поездку на лошадях, она уехала на «Майскую мельницу». Г-н де Марсан сопровождал ее. Во время болезни он проявлял к ней братскую привязанность и чисто материнскую заботливость. Нечего и говорить, что он все простил и, видя страдания жены, отказался от своего намерения разойтись с нею. Он больше не заговаривал о Жильбере и, думается, вряд ли с тех пор хоть раз произнес его имя, оставаясь один на один с графиней. Вести о предстоящем путешествии Жильбера дошли до него, но это, по-видимому, оставило его равнодушным – не обрадовало и не огорчило. По его поведению можно было угадать, что в глубине души он считает себя виноватым перед женой за то, что пренебрегал ею и так мало сделал для ее счастья. Когда Эммелина, опираясь на руку мужа, медленно прогуливалась с ним по «Аллее вздохов», он казался почти таким же печальным, как и она; Эммелина была ему благодарна за то, что он никогда не напоминал ей о былой их любви и не пытался бороться против ее любви к другому.
Эммелина сожгла письма Жильбера и, принеся эту горестную жертву, сберегла лишь один листок, на котором рукой ее любовника было написано: «Ради вас сделаю все на свете!» Перечитав эти слова, она не могла решиться уничтожить обрывок – это было последнее прости бедного Жильбера. Она вырезала ножницами эту строчку из письма и долго носила на груди, у сердца, эту полоску бумаги. «Если мне когда-нибудь придется расстаться с ней, – писала она Жильберу, – я лучше ее проглочу. Жизнь моя теперь словно щепотка пепла, и, поверите ли, я не могу без слез смотреть на потухший камин».
Вы, пожалуй, спросите меня, – а была ли Эммелина искренна? Не делала ли она попыток увидеться с любовником? Не раскаивалась ли в принесенной жертве? Не думала ли она изменить свое решение? Да, сударыня, думала, – я не хочу рисовать Эммелину ни лучше, ни более твердой, чем она была в действительности. Да, она пыталась лгать, обманывать мужа; несмотря на все свои клятвы, свои обещания, свои муки и раскаянье, она свиделась с Жильбером и за два часа, проведенных с ним, вновь узнала блаженство безумной страсти и любви; но, возвратившись домой, почувствовала, что она больше не может ни обманывать, ни лгать; скажу вам больше – то же почувствовал и сам Жильбер и не просил у нее нового свидания.
А путешествие свое он все откладывал и даже не заговаривал больше о нем. Вскоре ему уже захотелось убедиться, что он стал спокойнее и что не будет никакой опасности, если он никуда не поедет. В письмах к Эммелине он упрашивал ее позволить ему провести зиму в Париже. Она колебалась и, отказываясь от любви, начинала говорить о дружбе. Оба искали всяческих поводов продлить свои страдания, хотя бы зрелищем взаимных мук. Чем все это могло бы кончиться? Право, не знаю.
IX
Кажется, я уже говорил вам, сударыня, что у Эммелины есть сестра. Это высокая красивая девушка, и к тому же добрейшей души. То ли от чрезвычайной застенчивости, то ли по какой-либо иной причине она при редких встречах с Жильбером разговаривала с ним крайне сдержанно, почти с отвращением. А Жильбер держал себя ветреником, беседу вел просто и непринужденно, но иной раз говорил вещи, которые могли оскорбить высокое целомудрие и девичью скромность. Даже самый характер Жильбера, его непосредственная и восторженная натура не должны были вызывать никакой симпатии в суровой Саре – так звали сестру Эммелины. Итак, несколько учтивых слов, которыми иной раз им приходилось обменяться, несколько комплиментов Саре, когда она пела в кругу знакомых, да иногда приглашение на кадриль – вот и все, чем ограничивалось их знакомство, дружба меж ними не завязывалась.
В запутанных обстоятельствах, сложившихся за последнее время в жизни Жильбера, случилось так, что он получил приглашение на бал от подруги г-жи де Марсан и, считаясь с желанием своей возлюбленной, счел необходимым поехать туда. На этом вечере была и Сара. Жильбер подсел к ней. Он знал, какая нежная привязанность соединяет графиню и ее сестру, и рад был случаю поговорить о любимой с кем-нибудь, кто ее понимает. Предлогом послужила недавняя болезнь Эммелины: спросить о ее здоровье – ведь это значило спросить о ее любви. Против обыкновения, девушка отвечала ему доверчиво и мягко; когда они разговорились, оркестр заиграл ритурнель к кадрили, к Саре подошел ее кавалер, но она отказалась танцевать, сославшись на усталость.
Под музыку среди шумного оживления бала они могли говорить свободно, и девушка дала понять Жильберу, что ей известна причина болезни Эммелины. Она коснулась страданий сестры, описала то, чему была свидетельницей. Жильбер слушал, потупившись; когда он поднял голову, по щеке его катилась слеза. Сара вся затрепетала, ее прекрасные голубые глаза затуманились.
– Вы ее любите больше, чем я думала, – сказала она.
И с этого мгновения она стала совсем другой – никогда еще она не выражала ему такого доверия; она призналась, что уже давно заметила роман своей сестры, и объяснила свою холодность к Жильберу тем, что причисляла его к легкомысленным светским людям, которые волочатся за всеми женщинами, нисколько не заботясь о печальных последствиях своих любовных интриг. Она говорила об Эммелине как сестра и подруга, говорила горячо и откровенно. Искренность, с которой она убеждала Жильбера, что его святая обязанность возвратить покой Эммелине, поразила Жильбера и подействовала на него сильнее всех доводов, за четверть часа этой беседы пред ним ясно предстала его участь.
Начались приготовления к котильону.
– Сядемте в круг, – сказал Жильбер, – танцевать мы не будем и сможем без помехи разговаривать – никто нас и не заметит.
Сара согласилась. Они заняли места и продолжали разговор об Эммелине. Все же время от времени кто-либо из танцоров приглашал Сару, и ей приходилось участвовать в фигурах котильона, кружиться, держать конец шарфа, букет или веер. Жильбер оставался сидеть на своем стуле и, погрузившись в размышления, рассеянно смотрел, как его прелестная соседка прыгает и улыбается, хотя глаза ее еще влажны от слез. Потом она возвращалась, и они продолжали свою грустную беседу. Под мелодии немецких вальсов, ласкавшие слух Жильбера в первые дни его любви, он дал в тот вечер клятву уехать и все забыть.
Когда пришло время разъезда, Жильбер и сестра Эммелины встали с какой-то торжественностью.
– Вы дали мне слово, – сказала девушка, – и я полагаюсь на вас. Вы должны спасти мою сестру. – И, не заботясь о том, что их могут увидеть, она взяла его за руку и добавила: – А когда вы уедете, помните, что порою мы с ней вдвоем будем думать о бедном путешественнике.
После этих слов они расстались, и на следующий день Жильбер уехал.
Назад: Альфред де Мюссе
Дальше: Жорж Санд