Глава IX
Срок временного пребывания Гордона Финча на должности заведующего кафедрой английского языка после смерти Арчера Слоуна продлевался из года в год, и все преподаватели кафедры в конце концов привыкли к некоторой безалаберности в составлении расписаний, в том, как делались новые назначения, как решались повседневные вопросы жизни; так или иначе, один учебный год сменялся другим. Все понимали, что постоянный заведующий будет назначен лишь после того, как Финч официально займет должность декана колледжа гуманитарных и естественных наук, которую он давно уже исполнял фактически; Джосайя Клэрмонт между тем умирать не собирался, хотя его теперь крайне редко видели блуждающим по университетским коридорам.
Преподаватели кафедры делали свое дело, читали год за годом одни и те же курсы, заходили в свободные часы между занятиями друг к другу в кабинеты. Все вместе официально собирались только в начале каждого семестра, когда Гордон Финч устраивал рутинное заседание кафедры, и после того, как декан аспирантского колледжа извещал их о предстоящих устных экзаменах для аспирантов и защитах диссертаций.
На эти экзамены и защиты Стоунеру приходилось тратить все больше времени. Дело в том, что он, к его удивлению, начал приобретать как преподаватель некоторую популярность; он волей-неволей должен был отказать некоторым желающим участвовать в его аспирантском семинаре “Латинская традиция и литература Ренессанса”, а его обзорные курсы для студентов всегда собирали полные аудитории. Некоторые аспиранты просили его стать научным руководителем, другие – войти в диссертационную комиссию.
Осенью 1931 года семинар еще до регистрации был почти набран; многие записались к Стоунеру в конце прошлого учебного года или летом. Но через несколько дней после первого занятия семинара к нему в кабинет пришел аспирант и попросил включить его в список.
Стоунер как раз смотрел на этот список и думал, какую кому дать тему для самостоятельного исследования; решить было непросто, потому что далеко не всех он знал. Дело было сентябрьским днем, он сидел у открытого окна; солнце светило с тыла, из-за фасада огромного здания, и тень на зеленой лужайке перед корпусом в точности повторяла его очертания, включая полусферический купол; ломаная линия крыши, уходя по зелени вдаль, растворялась в пространстве за пределами кампуса. В прохладном воздухе, веявшем сквозь окно, чувствовался бодрящий запах осени.
Раздался стук; он повернул голову к открытой двери и сказал: “Входите”.
Из сумрачного коридора в светлую комнату, шаркая, вошел человек. Стоунер моргнул, точно со сна, увидев учащегося, с которым он встречался в коридорах, но знаком не был. Плохо гнущаяся левая рука посетителя расслабленно висела, левую ногу он подволакивал. Лицо бледное, круглое, стекла роговых очков тоже круглые, черные жидкие волосы, разделенные аккуратным боковым пробором, гладко лежали на круглом черепе.
– Доктор Стоунер? – спросил вошедший; голос у него был пронзительный, и говорил он отчетливо, не растягивая гласных.
– Да, – ответил Стоунер. – Садитесь, пожалуйста. Молодой человек опустился на деревянный стул, стоявший подле стола Стоунера; вытянув распрямленную ногу, он положил на нее левую кисть, которая постоянно была полусжата в кулак. Он улыбнулся, тряхнул головой и промолвил странноватым самоуничижительным тоном:
– Вы меня не знаете, сэр; меня зовут Чарльз Уокер. Я аспирант второго года обучения, ассистирую доктору Ломаксу.
– Понимаю, мистер Уокер, – сказал Стоунер. – Чем могу быть полезен?
– Я пришел к вам, сэр, чтобы попросить об одолжении. – Уокер снова улыбнулся. – Я знаю, что на вашем семинаре свободных мест нет, но я очень хочу в нем участвовать. – Он сделал паузу и со значением произнес: – Мне доктор Ломакс предложил поговорить с вами.
– Ясно, – сказал Стоунер. – Какая у вас специализация, мистер Уокер?
– Поэты-романтики, – ответил Уокер. – Научный руководитель диссертации – доктор Ломакс.
Стоунер кивнул.
– Как далеко вы продвинулись в работе над диссертацией?
– Надеюсь завершить через два года, – сказал Уокер.
– Тогда есть простой выход, – заметил Стоунер. – Я веду этот семинар каждый год. Сейчас на него действительно записалось так много народу, что это почти уже и не семинар, а добавится еще один человек – будет совсем уж бог знает что. Приходите на следующий год, если вас и правда интересует эта тема.
Уокер отвел глаза.
– Откровенно говоря, – сказал он, одаряя Стоунера новой улыбкой, – я пал жертвой недоразумения. Исключительно по своей вине, конечно. Я не принял во внимание, что аспирант, чтобы получить степень, должен прослушать как минимум четыре аспирантских семинара, и в прошлом году не ходил ни на один. В каждом семестре, как вы знаете, разрешают записаться только на один семинар. Поэтому, чтобы через два года стать доктором философии, мне нужен семинар в этом семестре.
Стоунер вздохнул:
– Понимаю. Значит, какого-то особого интереса к влиянию латинской традиции вы не испытываете?
– Испытываю, сэр, очень даже испытываю. Семинар будет весьма полезен для моей диссертации.
– Мистер Уокер, вам следует знать, что это весьма специализированные занятия и я не поощряю участия тех, кого их тематика мало интересует.
– Я знаю, сэр, – сказал Уокер. – Заверяю вас, она меня чрезвычайно интересует.
Стоунер кивнул.
– Как у вас с латынью?
Уокер опять тряхнул головой:
– Прекрасно, сэр. Экзамена я еще не сдавал, но читаю очень хорошо.
– Французский, немецкий изучаете?
– О да, сэр. По ним я тоже пока не экзаменовался; я думал сдать все одним махом в конце этого года. Но я уже очень хорошо читаю и на том, и на другом. – Помолчав, Уокер добавил: – Доктор Ломакс сказал, что он уверен в моей способности работать на семинаре.
– Хорошо, – со вздохом сказал Стоунер. – Придется много читать на латыни; на французском и немецком гораздо меньше, можно даже и вовсе без них обойтись. Я дам вам список чтения, и в следующую среду мы обсудим вашу тему для моего семинара.
Уокер рассыпался в благодарностях и не без труда встал со стула.
– Начну читать не откладывая, – сказал он. – Я уверен, сэр, вы не пожалеете, что приняли меня в свой семинар.
Стоунер взглянул на него с легким удивлением.
– Мне такое и в голову не приходило, мистер Уокер, – промолвил он сухо. – Увидимся в среду.
Семинар проходил в небольшом подвальном помещении в южном крыле Джесси-Холла. От цементных стен шел сырой, но чем-то даже приятный запах, подошвы глухо шаркали по голому цементному же полу. С потолка посреди комнаты свисала единственная лампа, и светила она вниз, поэтому тех, кто сидел за центральными столами, заливало сияние, тогда как стены были серые, тусклые, в углах почти черные: гладкий некрашеный цемент, казалось, всасывал в себя потолочный свет.
В ту вторую семинарскую среду Уильям Стоунер на несколько минут опоздал; он произнес какие-то вступительные слова и стал раскладывать свои книги и бумаги на небольшом приземистом столе из мореного дуба, стоявшем перед доской. Потом оглядел небольшую группу участников семинара. С некоторыми он был неплохо знаком. Двое работали над докторскими диссертациями под его руководством; еще четверо учились на кафедре в магистратуре, а до этого студентами слушали его курсы; из остальных трое специализировались по современной литературе, один писал диссертацию по философии о схоластах, одна женщина за сорок, школьная учительница, пыталась получить диплом магистра гуманитарных наук во время творческого отпуска, и, наконец, присутствовала темноволосая молодая женщина, которая недавно устроилась на два года преподавательницей на их кафедру, чтобы за это время расширить до диссертации курсовую работу, написанную в одном из университетов на востоке страны. Она попросила у Стоунера разрешения ходить на семинар вольнослушательницей, и он ей позволил. Чарльза Уокера в аудитории не было. Стоунер еще немного помедлил, перекладывая бумаги, потом откашлялся и начал:
– На нашем первом занятии мы обсудили круг тем, которые будем затрагивать на этом семинаре, и ре шили, что ограничим изучение средневековой латинской традиции первыми тремя из семи так называемых свободных искусств, а именно грамматикой, риторикой и диалектикой.
Он сделал паузу и оглядел лица слушателей – у кого-то неуверенное, у кого-то любопытное, у кого-то маска, а не лицо, – убеждаясь, что все уделяют ему и его словам должное внимание.
– Такое ограничение может некоторым из вас по казаться неразумным и педантичным; но у меня нет сомнений, что мы найдем, чем заниматься, даже если попробуем лишь поверхностно проследить судьбу этой тройки – средневекового тривиума – вплоть до шестнадцатого века. Важно понимать, что смысл, который риторика, грамматика и диалектика имели для людей Позднего Средневековья и Раннего Ренессанса, мы сегодня можем лишь очень смутно ощущать, если не прибегаем к помощи исторического воображения. Грамматика, к примеру, для ученого тех времен была не просто механическим расположением частей речи. Начиная с эпохи позднего эллинизма и на протяжении всех Средних веков изучение грамматики и ее практическое использование включали в себя не только “владение буквами”, о котором говорят Платон и Аристотель, они включали в себя – и это стало очень важным – изучение поэзии на ее технически наиболее удачных образцах, истолкование поэтических произведений с точки зрения формы и со держания, а также вопросы стиля – в той мере, в ка кой их можно отграничить от риторики.
Он чувствовал, что тема его увлекает, и видел, что некоторые из слушателей подались вперед и перестали вести записи. Он продолжил:
– Более того, если нас, людей двадцатого века, спросить, какое из этих трех “искусств” самое важное, мы, скорее всего, назовем диалектику или риторику – весьма маловероятно, что грамматику. Но древнеримский или средневековый филолог – или поэт – почти наверняка поставил бы грамматику на первое место. Нам следует иметь в виду…
Его прервал громкий шум. Дверь комнаты открылась, и вошел Чарльз Уокер; когда он закрывал дверь, книги, которые он держал под мышкой увечной руки, выскользнули и упали на пол. Он неуклюже нагнулся, вытянув назад плохо действующую ногу, и медленно собрал книги и бумаги. Потом выпрямился и с режущим слух шарканьем двинулся дальше, шурша подошвой по голому цементному полу гулкой аудитории. Нашел свободный стул в первом ряду и сел.
Когда Уокер уселся и разложил на столе свои бумаги и книги, Стоунер продолжил:
– Нам следует иметь в виду, что в Средние века понимание грамматики было еще более широким, чем во времена позднего эллинизма и в Древнем Риме. Она включала в себя не только правила устной и письменной речи и искусство истолкования, но и концепции той эпохи, касающиеся аналогии, этимологии, методики подачи материала, композиции, границ поэтической вольности, возможностей выхода за эти границы – и даже метафорического языка, основанного на фигурах речи.
Говоря дальше, более подробно характеризуя разделы грамматики, которые назвал, Стоунер в то же время оглядывал аудиторию; он понимал, что Уокер своим появлением отвлек внимание слушателей и пройдет какое-то время, прежде чем ему удастся снова завладеть им как следует. Раз за разом он с любопытством скашивал глаза на Уокера, который вначале лихорадочно вел записи, но затем стал останавливаться и наконец, недоуменно хмурясь и глядя на Стоунера, и вовсе положил карандаш. Минуту спустя он поднял руку; Стоунер закончил фразу и кивнул ему.
– Сэр, – сказал Уокер, – прошу прощения, но я не понимаю. Что общего может иметь… – он сделал паузу и презрительно скривил губы, – грамматика с поэзией? Фундаментально, я имею в виду. С подлинной поэзией.
Стоунер мягко ответил:
– Как я объяснил до вашего прихода, мистер Уокер, слово “грамматика” как для римских, так и для средневековых риторов заключало в себе куда больше, чем для нас сейчас. Для них оно означало… – Он умолк, почувствовав, что начал говорить то же самое по второму разу; слышно было, как слушатели заерзали. – Я думаю, вам это станет яснее, когда мы продвинемся дальше, когда мы увидим, до какой степени поэты и драматурги даже Высокого и Позднего Ренессанса были в долгу перед латинскими риторами.
– Все без исключения, сэр? – Уокер улыбнулся и откинулся на спинку стула. – Разве не сказал Сэмюэл Джонсон о Шекспире, что он латынь знал так себе, а греческий еще хуже?
В аудитории раздались сдавленные смешки, и Стоунер ощутил своего рода жалость к этому человеку.
– Вы, конечно, хотели сказать: Бен Джонсон. Уокер снял очки и стал их протирать, беспомощно моргая.
– Разумеется, – сказал он. – Я оговорился. Хотя Уокер прерывал его еще несколько раз, Стоунер сумел без особых затруднений прочесть свою лекцию и раздать темы для первых докладов. Он окончил семинар почти на полчаса раньше и, заметив, что Уокер с застывшей улыбкой, шаркая, движется в его сторону, поспешил выйти из аудитории. Быстро простучал ногами по деревянной лестнице подвала, а затем, шагая через ступеньку, чуть ли не взбежал по гладкой мраморной лестнице на второй этаж; у него было диковинное ощущение, что Уокер упрямо его преследует. Вдруг он устыдился своего бегства; стремительно пришло чувство вины.
На третьем этаже он направился прямо к Ломаксу. Тот разговаривал со студентом у себя в кабинете. Просунув голову в дверь, Стоунер спросил:
– Холли, можно будет поговорить с вами минутку, когда вы кончите?
Ломакс благодушно махнул ему рукой:
– Входите, входите. Нам совсем недолго осталось. Стоунер вошел и, пока Ломакс и студент завершали беседу, делал вид, что изучает корешки книг на полках. Когда студент покинул кабинет, Стоунер сел на освободившийся стул. Ломакс вопросительно на него уставился.
– Я по поводу одного аспиранта, – сказал Стоунер. – Чарльза Уокера. Он говорит, что его направили ко мне вы.
Ломакс свел кончики пальцев обеих рук и, рассматривая их, кивнул:
– Да. Я высказал мнение, что ему может принести пользу ваш семинар, посвященный… дайте секунду вспомнить… латинской традиции.
– Не могли бы вы сказать мне о нем пару слов? Ломакс оторвал взгляд от своих рук и поднял глаза к потолку, глубокомысленно выпятив нижнюю губу.
– Хороший аспирант. Могу даже сказать – отличный. Работает над диссертацией о Шелли и эллинистическом идеале. Она обещает быть блестящей, поистине блестящей. В ней не будет того, что некоторые называют… – он утонченно умолк на мгновение, подыскивая слово, – основательностью, зато будет бездна воображения. Вы меня спросили о нем по какой-то специфической причине?
– Да, – сказал Стоунер. – Он довольно глупо вел себя сегодня на семинаре. Я просто хочу понять, надо ли мне придавать этому какое-либо особое значение.
От первоначального благодушия Ломакса ничего не осталось, и на лице его появилась более привычная Стоунеру ироническая маска.
– А, вот оно что, – проговорил он с ледяной улыб кой. – Глупая бестактность молодых. Видите ли, Уокер по причинам, которые должны быть вам ясны, до вольно застенчив, а потому временами становится ершист и бесцеремонен. Как и у каждого из нас, у него есть свои проблемы; но о его учебных и критических способностях, я полагаю, не следует судить по вполне объяснимым проявлениям душевной неуравновешенности. – Он посмотрел на Стоунера в упор и сказал с этакой ядовитой приветливостью: – Как вы, возможно, заметили, он калека.
– Да, видимо, дело в этом, – задумчиво согласился Стоунер. Он вздохнул и встал. – Наверно, я слишком рано забеспокоился. Просто хотел с вами посоветоваться.
Вдруг голос Ломакса окреп и чуть ли не задрожал от сдавленного гнева.
– Вы убедитесь, что он отличный аспирант. Заверяю вас, вы убедитесь, что он великолепный аспирант.
Стоунер на пару секунд задержал на нем взгляд, недоумевающе хмуря брови. Потом кивнул и вышел.
Семинар собирался еженедельно. На первых занятиях Уокер нередко прерывал их ход вопросами и комментариями, которые были до того нелепы, что Стоунер не знал, как на них реагировать. Вскоре сами аспиранты начали, услышав очередной вопрос или замечание Уокера, смеяться или подчеркнуто игнорировать его слова; и спустя несколько недель он перестал высказываться совсем – он сидел, пока семинар шел своим чередом, с каменным видом, с застывшим на лице благородным возмущением. Это было бы забавно, думал Стоунер, не будь негодование Уокера таким обнаженным, таким откровенным.
Но, несмотря на поведение Уокера, это был успешный семинар, один из лучших за всю преподавательскую жизнь Стоунера. Почти с самого начала возможности, содержащиеся в предмете исследования, захватили участников, и у них возникло то ощущение открытия, которое появляется, когда человек остро чувствует, что изучаемая тема составляет часть намного более широкой темы и что начатая работа, возможно, приведет его… мало ли куда. Семинар организовался, учащиеся до того увлеклись, что самого Стоунера заразили своим энтузиазмом: он стал попросту одним из них, таким же прилежным исследователем материала. Даже вольнослушательница – молодая преподавательница, устроившаяся в их университет на время работы над диссертацией, – попросила разрешения сделать доклад: то, на что она наткнулась, могло, по ее мнению, быть полезным другим участникам. Ей было под тридцать, звали ее Кэтрин Дрисколл. Стоунер не замечал ее толком, пока она не подошла к нему после занятий спросить про доклад и узнать, не согласится ли он прочесть ее диссертацию, когда она будет готова. Он ответил, что с удовольствием предоставит ей слово для доклада и будет рад прочесть диссертацию.
Доклады учащихся были назначены на вторую половину семестра, на время после рождественских каникул. Уокер должен был выступить одним из первых – его тема называлась “Эллинизм и средневековая латинская традиция”, – но он все откладывал и откладывал, объясняя это Стоунеру трудностями с получением необходимых книг, которых не было в университетской библиотеке.
Предполагалось, что мисс Дрисколл как вольнослушательница сделает свой доклад после всех полноправных учащихся; но в последний момент, за две недели до конца семестра, Уокер снова стал просить дать ему недельную отсрочку: мол, он был нездоров, болели глаза и по межбиблиотечному абонементу еще не пришла очень важная книга. Из-за отказа Уокера мисс Дрисколл выступила на неделю раньше.
Ее доклад назывался “Донат и ренессансная трагедия”. Она сосредоточилась на использовании Шекспиром донатовской традиции – традиции, которая жила в средневековых грамматиках и учебниках. С первых же минут выступления Стоунер понял, что она выполнила работу очень хорошо, и он слушал с волнением, какого давно не испытывал. Когда прошло обсуждение доклада и все стали выходить, он остановил ее на минутку.
– Мисс Дрисколл, я только хочу вам сказать… – Он умолк, и на мгновение его охватила застенчивость. Она вопросительно смотрела на него большими темными глазами; ее лицо в строгом обрамлении черных волос, туго стянутых сзади в небольшой пучок, было очень бледным. Он продолжил: – Я только хочу вам сказать, что ваша работа – лучшее, что я видел и слышал на эту тему, и я вам очень благодарен, что ознакомили нас с ней.
Она не ответила. Выражение ее лица не изменилось, но Стоунеру вдруг показалось, что она сердится; что-то яростное блеснуло в глазах. Потом она густо покраснела, наклонила голову – сердито или благодарно, Стоунер не мог понять – и торопливо ушла. Стоунер медленно покинул аудиторию, обеспокоенный и озадаченный, опасаясь, что из-за своей неуклюжести каким-то образом обидел ее.
Еще до этого он насколько мог мягко предупредил Уокера, что если он не сделает свой доклад в следующую среду, семинар не будет ему зачтен; как он и ожидал, Уокер в ответ преисполнился почтительно-холодной злости, повторил весь перечень причин и трудностей, вызвавших задержки, и заверил Стоунера, что ему не о чем беспокоиться, что работа почти готова.
В ту последнюю среду Стоунера на несколько минут задержал в его кабинете студент второго курса, отчаянно боровшийся за удовлетворительную оценку: она, получи он ее за обзорный курс, позволяла ему остаться в своем студенческом обществе. Стоунер поспешил вниз и вошел в подвальную аудиторию, где проходил семинар, немного запыхавшись; там он увидел за преподавательским столом Чарльза Уокера, который смотрел на небольшую группу учащихся надменным и сумрачным взглядом. Он явно был погружен в какую-то фантазию. Он повернулся к Стоунеру и зыркнул на него так, будто был профессором, ставящим на место нагловатого первокурсника. Потом выражение его лица изменилось и он сказал:
– Мы уж было начали без вас… – Он приумолк, по зволил губам сложиться в улыбку, тряхнул головой и, давая Стоунеру понять, что шутит, добавил: – сэр.
Стоунер глядел на него секунду-другую, потом обратился к остальным:
– Простите, что опоздал. Как вы знаете, сегодня у нас доклад мистера Уокера на тему: “Эллинизм и средневековая латинская традиция”.
Он сел в первом ряду рядом с Кэтрин Дрисколл. Чарльз Уокер немного пошелестел бумагами, которые стопкой лежали перед ним на столе, и опять напустил на себя холодный, отчужденный вид. Постукивая по рукописи указательным пальцем правой руки, он, словно ждал чего-то, посмотрел в угол аудитории, дальний от того места, где сидели Стоунер и Кэтрин Дрисколл. Потом, поглядывая время от времени на свои записки, он начал: – Видя перед собой великую тайну литературы, ощущая ее непостижимую силу, мы считаем своим долгом искать источник этой силы и этой тайны. Но что может в итоге дать нам путеводную нить? Литературное произведение опускает перед нами плотную завесу, сквозь которую мы не в силах проникнуть. Мы всего-навсего богомольцы, беспомощные перед владычеством святыни. Кому достанет отваги поднять завесу в стремлении познать непознаваемое, достичь недостижимого? Перед вековечной тайной сильнейшие из нас суть слабые ничтожества, суть кимвал звучащий и медь звенящая.
Его голос звучал волнообразно, правая ладонь с полусогнутыми пальцами, воздетая и повернутая к слушателям тыльной стороной, молила о понимании, туловище раскачивалось в такт словам; глаза были слегка закачены вверх, словно он взывал к некоему божеству. Его поведение и то, что он говорил, воспринималось как шарж на нечто знакомое. Вдруг Стоунер понял, на что. Перед ним был Холлис Ломакс – точнее, вольная карикатура на него, созданная непреднамеренно, проявление не каких-либо неприязненных чувств карикатуриста, а уважения и любви.
Уокер сменил тон с ораторского на разговорный и, обращаясь к дальней стене аудитории, продолжил спокойно, рассудительно:
– Недавно мы прослушали доклад, который по академическим меркам должен считаться великолепным. Замечания, которые я сейчас выскажу, это замечания, не направленные против кого-либо лично. Я хочу лишь подтвердить примером тезис. В этом докладе мы услышали рассуждение, претендующее на то, чтобы объяснить тайну и парящий лиризм шекспировской поэзии. Рассуждение, скажу я вам… – он ткнул в сторону слушателей указательным пальцем, точно хотел пригвоздить их к месту, – совершенно ложное. – Он откинулся на спинку стула и ненадолго опустил глаза в бумаги на столе. – Нам предлагают поверить, что некий Донат – мало кому известный римский грамматист четвертого века, – нам предлагают поверить, что такой человек, педант, был настолько могуществен, что смог оказать определяющее влияние на творчество одного из величайших гениев в истории словесности. Не сомнительно ли выглядит при первом же взгляде такая теория? Не обязаны ли мы в ней усомниться?
Гнев, тупой и примитивный, поднялся в Стоунере, перекрывая сложное чувство, возникшее в начале доклада. Его подмывало встать и прекратить разворачивающийся фарс; он знал, что если не остановить Уокера сейчас, придется позволить ему говорить столько, сколько он захочет. Уильям слегка повернул голову, чтобы увидеть лицо Кэтрин Дрисколл; оно было спокойным и выражало только вежливое и отстраненное внимание; темные глаза смотрели на Уокера безразлично и, пожалуй, даже скучающе. Исподтишка Стоунер глядел на нее некоторое время; он поймал себя на том, что задается вопросом, какие чувства она испытывает и каких действий от него ждет. Когда он наконец отвел от нее взгляд, ему пришлось признать, что решаться на что-либо поздно. Он слишком долго откладывал вмешательство, и Уокер несся вперед на всех парах.
– …величественное здание ренессансной литературы, здание, которое послужило краеугольным камнем великой поэзии девятнадцатого века. Что касается доказательности, которой, в отличие от литературной критики, требует сухая наука, она также страдает самым прискорбным образом. Чем доказано, что Шекспир вообще открывал этого никому не известного римского грамматиста? Нам следует помнить, что не кто иной, как Бен Джонсон… – Уокер заколебался на мгновение, – не кто иной, как Бен Джонсон, друг и современник Шекспира, сказал, что он латынь знал так себе, а греческий еще хуже. Нет сомнений, что Джонсон, который чтил Шекспира как подлинного бога литературы, не видел у своего великого друга никаких недостатков. Напротив, он, как и я, полагал, что парящий лиризм Шекспира – не результат полуночных кропотливых штудий, а неотъемлемое свойство природного гения, стоящего выше мирских властей и законов. В отличие от поэтов более скромных дарований, Шекспир был рожден не для того, чтобы цвести “уединенно, в пустынном воздухе теряя запах свой”; какая нужда была бессмертному барду, имевшему доступ к тому таинственному источнику, из которого черпают все поэты, в пустых приземленных правилах какой-то там грамматики? Что ему этот Донат, даже если бы он его читал? Гений, не похожий ни на кого и сам устанавливающий себе законы, не нуждается в подпорках таких “традиций”, как та, о которой мы услышали, – ни общелатинских, ни донатовских, ни каких бы то ни было еще. Гений, парящий и свободный, не должен…
Привыкнув к гневу, который им овладел, Стоунер начал обнаруживать в себе еще кое-что: извращенное, непрошеное, тихо набирающее силу восхищение. При всей цветистой расплывчатости уокеровских словес выступающему нельзя было отказать в риторической изобретательности, и она вселяла некую тревогу; да, Уокер был нелеп, карикатурен, но его не следовало сбрасывать со счета. В его взгляде чувствовалась холодная, расчетливая зоркость, а наряду с ней какая-то опрометчивость без явного повода, какая-то осмотрительная отчаянность. Стоунер понял, что присутствует при блефе, до того масштабном и наглом, что сразу не поймешь, как ему противодействовать.
Ибо всем слушателям, даже самым невнимательным, было очевидно, что номер, исполняемый Уокером, – полнейший экспромт. Стоунер сомневался, что у него было сколько-нибудь ясное представление о том, что он скажет, пока он не сел за преподавательский стол и не обвел собравшихся своим холодным, надменным взглядом. Стопка бумаг перед ним, разумеется, была стопкой бумаг, и только; разгорячившись, он перестал даже притворно опускать на них глаза, а ближе к концу, взволнованный, резкий, он отодвинул их в сторону.
Он говорил почти час. Под конец участники семинара стали озабоченно переглядываться, как будто им грозила некая опасность и надо было искать путь к спасению; при этом они очень старались не встречаться глазами ни со Стоунером, ни с молодой женщиной, которая бесстрастно сидела рядом с ним. Внезапно, как будто уловив беспокойство присутствующих, Уокер завершил свой доклад и, откинувшись на спинку стула, торжествующе улыбнулся.
Едва Уокер умолк, Стоунер встал и объявил занятие оконченным; он поступил так, хоть и не понимал этого тогда, из смутной потребности позаботиться об Уокере, оградить его от критики со стороны остальных. Затем Стоунер подошел к столу, за которым продолжал сидеть Уокер, и попросил его немного задержаться. Уокер, словно его ум пребывал в других сферах, рассеянно кивнул. Стоунер за последними из покидающих аудиторию вышел в коридор. Он увидел там Кэтрин Дрисколл – она уже двинулась по коридору одна. Он окликнул ее, она остановилась, и он подошел к ней. Заговорив, он испытал такую же неловкость, как неделю назад, когда похвалил ее доклад.
– Мисс Дрисколл, я… мне очень жаль. Это было совершенно несправедливо. Я чувствую себя в какой-то мере виноватым. Может быть, мне следовало это прекратить.
Она не отвечала, и ее лицо по-прежнему ничего не выражало; она смотрела на него таким же взглядом, как на Уокера во время его выступления.
– Так или иначе, – продолжил он еще более смущенно, – прошу у вас прощения за эти нападки.
И тут она улыбнулась. Это была медленная улыбка: начавшись с глаз, она тронула губы и, наконец, озарила лицо, давая выход потаенной лучистой радости. Стоунер едва не отпрянул: до того внезапным было это невольное проявление теплоты.
– Да нет же, это не на меня! – промолвила она своим низким голосом, едва уловимо подрагивающим от смеха, который она удерживала внутри. – Я тут ни при чем. Это он на вас ополчился. Я подвернулась случайно.
Стоунер почувствовал, что сожаление и беспокойство, в которых он не отдавал себе отчета, больше на него не давят; облегчение было почти физическим, он ощущал невесомость и легкое головокружение. Он засмеялся.
– Разумеется, – сказал он. – Истинная правда. Улыбка постепенно сошла с ее лица, и она не сколько секунд смотрела на него серьезно. Потом тряхнула головой, повернулась и быстро пошла по коридору. В том, как она держалась, в ее стройной прямой фигуре чувствовалось скромное достоинство. После того как она скрылась из виду, Стоунер еще не много постоял, глядя в даль коридора. Потом вздохнул и вернулся в аудиторию, где его ждал Уокер.
Он продолжал сидеть за преподавательским столом. Он улыбнулся Стоунеру, на его лице читалась заносчивость, странно смешанная с подобострастием. Стоунер сел на то же место, какое занимал во время доклада, и посмотрел на Уокера с любопытством.
– Слушаю вас, сэр, – сказал Уокер.
– У вас есть объяснение? – тихо спросил Стоунер. Круглое лицо Уокера стало удивленно-обиженным.
– Что вы имеете в виду, сэр?
– Мистер Уокер, прошу вас, – утомленно проговорил Стоунер. – День был длинный, мы оба устали. Вы можете объяснить свой сегодняшний спектакль?
– Поверьте, сэр, я не хотел никого обидеть. – Уокер снял очки и стал быстрыми движениями их протирать; Стоунеру вновь бросилась в глаза обнаженная уязвимость его лица. – Я сказал, что мои замечания не носят личного характера. Если молодая особа чувствует себя задетой, я готов объяснить ей…
– Мистер Уокер, – перебил его Стоунер. – Вы прекрасно понимаете, что суть не в этом.
– Молодая особа вам на меня пожаловалась? – спросил Уокер. Его пальцы, когда он надевал очки обратно, дрожали. В очках он сумел придать лицу сердитое, хмурое выражение. – Знаете ли, сэр, жалобы учащейся, которая чувствует себя задетой, не могут…
– Мистер Уокер! – Стоунер почувствовал, что его голос слегка выходит из-под контроля. Он сделал глубокий вдох. – Давайте оставим в стороне молодую особу, меня и все остальное, кроме вашего спектакля. Я по-прежнему жду от вас объяснений.
– В этом случае, боюсь, я совсем не понимаю вас, сэр. Разве только…
– Разве только что, мистер Уокер?
– Разве только это просто-напросто разница мнений, – сказал Уокер. – Я понимаю, что мои идеи не совпадают с вашими, но я всегда считал разномыслие здоровым явлением. Я полагал, что вы человек достаточно взрослый, чтобы…
– Нет, увиливать я вам не позволю. – Тон Стоунера был холодным, ровным. – Итак. Какая тема была вам дана для доклада на семинаре?
– Вы сердитесь, – сказал Уокер.
– Да, я сержусь. Какая тема была вам дана для доклада?
Уокер напустил на себя сухую, официальную вежливость.
– Моя тема – “Эллинизм и средневековая латинская традиция”, сэр.
– Когда вы завершили над ней работу, мистер Уокер?
– Позавчера. Как я вам говорил, все было почти готово две недели назад, но книга, которую я заказал по межбиблиотечному абонементу, пришла только…
– Мистер Уокер, если ваша работа была почти окончена две недели назад, как могло получиться, что она целиком основана на докладе мисс Дрисколл, который она прочитала только на прошлой неделе?
– Я внес кое-какие изменения в последние дни, сэр. – В голосе Уокера явственно послышалась ирония. – Я полагал, что это допустимо. И я порой отклонялся от подготовленного текста. Другие докладчики, я замечал, тоже так поступали, и я счел, что имею на это право.
Стоунер подавил почти истерическое побуждение расхохотаться.
– Мистер Уокер, не могли бы вы мне объяснить, как связаны ваши нападки на доклад мисс Дрисколл с вопросом о том, как эллинизм продолжал жить в средневековой латинской традиции?
– Я использовал непрямой подход к теме, сэр, – сказал Уокер. – Я считал, что нам дозволены некоторые вольности в изложении наших мыслей.
Некоторое время Стоунер молчал. Потом устало произнес:
– Мистер Уокер, я терпеть не могу ставить неудовлетворительные оценки аспирантам. И особенно не люблю ставить их тем, кто попросту запутался.
– Сэр! – негодующе воскликнул Уокер.
– Но вы оставляете мне очень маленький выбор. Варианты я вижу следующие. Я могу написать вам неполное прохождение курса, если вы обязуетесь в течение трех недель представить удовлетворительную работу на ту тему, которую получили.
– Не понимаю, сэр, – возразил Уокер. – Я уже выполнил свою работу. Если я соглашусь сделать еще одну, я признáю тем самым… я…
– Хорошо, – сказал Стоунер. – Тогда дайте мне рукопись, от которой вы… отклонились сегодня, и я посмотрю, годится ли она на что-нибудь.
– Сэр! – воскликнул Уокер. – Я бы не хотел выпускать ее из рук в настоящий момент. Это очень сырой черновик.
– Ничего страшного, – сказал Стоунер, ощущая сумрачный, беспокойный стыд. – Я сумею выяснить то, что мне надо.
Уокер хитро прищурил глаза:
– Скажите мне, сэр, вы еще кому-нибудь предлагали передать вам рукопись?
– Нет, – ответил Стоунер.
– Тогда, – заявил Уокер торжествующе, почти радостно, – я из принципа должен отказаться дать вам мою рукопись. Если бы вы у всех требовали рукописи – тогда иное дело.
Стоунер посмотрел на него долгим, ровным взглядом.
– Ну что ж, мистер Уокер. Вы приняли решение. Значит, так тому и быть.
– Как мне это понимать, сэр? Какой оценки я могу ждать за этот курс?
Стоунер издал короткий смешок.
– Вы изумляете меня, мистер Уокер. Неудовлетворительной, какой же еще.
Уокер постарался сделать из круглого лица вытянутое. С горьким смирением мученика он произнес:
– Понимаю, сэр. Пусть так. Человек должен быть готов страдать за свои убеждения.
– И за свою лень, нечестность и невежество, – сказал Стоунер. – Мистер Уокер, от того, что я вам скажу, толку, подозреваю, будет мало, и все же настоятельно советую вам обдумать свое положение в этом учебном заведении. Я всерьез прихожу к мысли, что вам не место в аспирантуре.
Чувство, которое проявил, услышав это, Уокер, впервые за все время напомнило подлинное; негодование подарило ему нечто похожее на достоинство.
– Мистер Стоунер, вы слишком далеко зашли! Вы не можете так думать.
– Я, безусловно, так думаю, – возразил Стоунер. Уокер помолчал, внимательно глядя на Стоунера. Потом сказал:
– Я был готов принять оценку, которую вы мне поставите. Но вы должны понимать, что этого я принять никак не могу. Вы подвергаете сомнению мою компетентность!
– Именно так, мистер Уокер, – утомленно согласился Стоунер и поднялся со стула. – А теперь извините меня…
Он двинулся было к двери – но его остановил возглас Уокера, выкрикнувшего его фамилию. Стоунер обернулся. Лицо Уокера побагровело и до того вздулось, что глаза за толстыми стеклами очков стали крохотными.
– Мистер Стоунер! – крикнул он снова. – Не думайте, что поставили на этом деле точку. Поверьте мне, она еще не поставлена!
Стоунер окинул его тусклым взглядом, лишенным любопытства. Рассеянно кивнул, повернулся и вышел в коридор. Он с усилием передвигал ноги по голому цементному полу. Он чувствовал себя опустошенным, старым, уставшим.