Кулич
— А что, сынок, — спросил меня отец, заложив руки в карманы и покачиваясь на своих длинных ногах, — не хотел бы ты рубль заработать?
Это было такое замечательное предложение, что у меня дух захватило.
— Рубль? Верно? А за что?
— Пойди сегодня ночью в церковь, посвяти кулич. Я сразу осел, обмяк и нахмурился.
— Тоже вы скажете: святи кулич! Разве я могу? Я маленький.
— Да ведь не сам же ты, дурной, будешь святить его! Священник освятит. А ты только снеси и постой около него!
— Не могу, — подумав, сказал я.
— Новость! Почему не можешь?
— Мальчики будут меня бить.
— Подумаешь, какая казанская сирота выискалась, презрительно скривился отец: — «Мальчики будут его бить». Небось сам их лупцуешь, где только ни попадутся.
Хотя отец был большой умный человек, но в этом деле он ничего не понимал…
Вся суть в том, что существовали два разряда мальчиков: одни меньше и слабосильнее меня, и этих бил я. Другие больше и здоровее меня — эти отделывали мою физиономию на обе корки при каждой встрече.
Как во всякой борьбе за существование — сильные пожирали слабых. Иногда я мирился с некоторыми сильными мальчиками, по другие сильные мальчики вымещали на мне эту дружбу, потому что враждовали между собой.
Часто приятели передавали мне грозное предупреждение:
— Вчера я встретил Степку Пангалова, он просил передать, что даст тебе по морде.
— За что? — ужасался я. — Ведь я его не трогал?
— Ты вчера гулял на Приморском бульваре с Косым Захаркой?
— Ну, гулял! Так что ж?
— А Косой Захарка на той неделе два раза бил Пангалова.
— За что?
— За то, что Панталон сказал, что он берет его на одну руку.
В конце концов, от всей этой вереницы хитросплетений и борьбы самолюбий страдал я один.
Гулял я с Косым Захаркой — меня бил Пангалов, заключал перемирие с Пангаловым и отправлялся с ним гулять — меня бил Косой Захарка.
Из этого можно вывести заключение, что дружба моя котировалась на мальчишеском рынке очень высоко, — если из-за меня происходили драки. Только странно было то, что били, главным образом, меня.
Однако если я не мог справиться с Пангаловым и Захаркой, то мальчишки помельче их должны были испытывать всю тяжесть моего дурного настроения.
И когда по наглей улице пробирался какой-нибудь Сема Фишман, беззаботно насвистывая популярную в нашем городе песенку:
На слободке есть ворожка, Барабанщика жена… я, как из земли, вырастал и, став к Семе вполоборота, задиристо предлагал:
— Хочешь по морде?
Отрицательный ответ никогда не смущал меня. Сема получал свою порцию и в слезах убегал, а я бодро шагал по своей Ремесленной улице, выискивая новую жертву, пока какой-нибудь Аптекаренок с Цыганской слободки не ловил меня и не бил — по всякой причине: или за то, что я гулял с Косым Захаркой, или за то, что я с ним не гулял (в зависимости от личных отношений между Аптекаренком и Косым Захаркой…).
К отцовскому предложению я отнесся так кисло именно потому, что вечер Страстной субботы стягивает со всех улиц и переулков уйму мальчиков к оградам церквей нашего города. И хотя я найду там многих мальчиков, которые хватят от меня по морде, но зато во тьме ночной бродят и другие мальчики, которые, в свою очередь, не прочь припаять блямбу (местное арго!) мне.
А к этому времени как раз у меня испортились отношения почти со всеми: с Кирей Алексомати, с Григулевичем, с Павкой Макопуло и с Рафкой Кефели.
— Так идешь или нет? — переспросил отец. — Я знаю, конечно, что тебе хотелось бы шататься по всему городу вместо стояния около кулича, но ведь за то — рубль! Поразмысли.
Я это как раз и делал: размышлял.
— Куда мне пойти? К Владимирскому собору? Там будет Павка со своей компанией… Ради праздничка изобьют, как еще никогда не били… В Петропавловскую? Там будет Ваня Сазончик, которому я только третьего дня дал по морде на Ремесленной канаве. В Морскую церковь — там слишком фешенебельно. Остается Греческая церковь… Туда я и думал пойти, но без всякого кулича и яиц. Во-первых, там свои — Степка Пангалов с компанией: можно носиться по всей ограде, отправляться на базар в экспедицию за бочками, ящиками и лестницами, которые тут же в ограде торжественно сжигались греческими патриотами… Во-вторых, в Греческой церкви будет Андриенко, которому надлежит получить свою порцию за то, что наговорил матери, будто я воровал помидоры с воза… Перспективы в Греческой церкви чудесные, а узел из кулича, полудесятка яиц и кольца малороссийской колбасы — должен был связать меня по рукам и ногам…
Можно было бы поручить кому-нибудь из знакомых постоять около кулича, — да какой же дурак согласится в такую чудесную ночь?
— Ну что, решил? — переспросил отец.
— А надую-ка я старика, — подумал я: — Давайте рубль и пасху вашу несчастную.
За последний эпитет я получил по губам, но в веселой суматохе укладывания в салфетку кулича и яиц — это прошло совершенно незамеченным.
Да и не больно было.
Так, немного обидно.
По скрипучему деревянному крыльцу я спустился с узлом в руке во двор, на секунду нырнул под это крыльцо в отверстие, образовавшееся из двух утащенных кем-то досок, вылез обратно с пустыми руками и, как стрела, помчался по темным теплым улицам, сплошь затопленным радостным звоном.
В ограде Греческой церкви меня встретили ревом восторга. Я поздоровался со всей компанией и тут же узнал, что мой враг Андриенко уже прибыл.
Немного поспорили о том, что раньше сделать: сначала «насыпать» Андриенке, а потом идти воровать ящики — или наоборот?
Решили: наворовать ящиков, потом доколотить Андриенку, а потом отправиться опять воровать ящики.
Так и сделали.
Поколоченный мною Андриенко давал клятву в вечной ко мне ненависти, а костер, пожирая нашу добычу, поднимал красные дымные языки почти до самого неба… Веселье разгоралось, и дикий рев одобрения встретил Христу Попандопуло, который явился откуда-то с целой деревянной лестницей на голове:
— Я себе така думаю, — весело кричал он, — сто стоит теперя одна дома, а у нему нету лестницы, чтоба попадити на верхняя этаза.
— Да неужели ты домовую лестницу унес?
— Ма, сто такая: домовая не домовая — лис бы горела!
Все весело смеялись, и веселее всех смеялся тот взрослый простак, который, как оказалось потом, вернувшись к себе домой на Четвертую Продольную, не мог попасть на второй этаж, где его с нетерпением ждали жена и дети.
Все это было очень весело, но, когда я, после окончания церемонии, возвращался домой с пустыми руками, — сердце мое защемило: весь город будет разговляться свячеными куличами и яйцами, и только наша семья, как басурмане, будет есть простой, не святой хлеб.
— Правда, — рассуждал я. — Я, может быть, в Бога не верую, но вдруг все-таки Бог есть и он припомнит мне все мои гнусности: Андриенку бил в такую святую ночь, кулича не освятил да еще орал на базаре во все горло не совсем приличные татарские песни, чему уж не было буквально никакого прощения.
Сердце щемило, душа болела, и с каждым шагом к дому эта боль все увеличивалась.
А когда я подошел к отверстию под крыльцом и из этого отверстия выскочила серая собака, что-то на ходу дожевывая, — я совсем пал духом и чуть не заплакал.
Вынул свой раздерганный собакой узел, осмотрел: яйца были целы, но зато кусок колбасы был съеден и кулич с одного бока изглодан почти до самой середины.
— Христос воскресе, — сказал я, заискивающе подлезая с поцелуем к щетинистым усам отца.
— Воистину!.. Что это у тебя с куличом?
— Да я по дороге… Есть захотелось, — отщипнул. И колбасы… тоже.
— Это уже после свячения, надеюсь? — строго спросил отец.
— Д-да… гораздо… после.
Вся семья уселась вокруг стола и принялась за кулич, а я сидел в стороне и с ужасом думал:
— Едят! Не свяченый! Пропала вся семья.
И тут же вознес к небу наскоро сочиненную молитву:
«Отче наш! Прости их всех, не ведают бо что творят, а накажи лучше меня, только не особенно чтобы крепко… Аминь!»
Спал я плохо — душили кошмары, — а утром, придя в себя, умылся, взял преступно заработанный рубль и отправился под качели.
Мысль о качелях немного ободрила меня — увижу там праздничного Панталова, Мотьку Колесникова… Будем кататься на перекидных, пить бузу и есть татарские чебуреки по две копейки штука.
Рубль казался богатством, и я, переходя Большую Морскую, с некоторым даже презрением оглядел двух матросов: шли они, пошатываясь, и во все горло распевали популярный в севастопольских морских сферах романс:
Ой, не плачь, Маруся,
Ты будешь моя,
Кончу мореходку — Женюсь на тебе.
И кончали меланхолически:
Как тебе не стыдно, как тебе не жаль,
Что мине сменила на такую дрянь!
Завывание шарманок, пронзительный писк кларнета, сотрясающие все внутренности удары огромного барабана, все это сразу приятно оглушило меня. На одной стороне кто-то плясал, на другой — грязный клоун в рыжем парике кричал: «Месье, мадам — идите, я вам дам по мордам!» А посредине старый татарин устроил из покатой доски игру, вроде китайского биллиарда, и его густой голос изредка прорезывал всю какофонию звуков:
— А второй да бирот, — чем заставлял сильнее зажигаться все спортсменские сердца.
Цыган с большим кувшином красного лимонада, в котором аппетитно плескались тонко нарезанные лимоны, подошел ко мне:
— Панич, лимонада холодная! Две копейки одна стакана…
Было уже жарко.
— А ну, дай, — сказал я, облизав пересохшие губы. — Бери рубль, дай сдачи.
Он взял рубль, приветливо поглядел на меня и вдруг, оглянувшись и заорав на всю площадь: «Абдраман! Наконец, я тебя, подлеца, нашел!» — ринулся куда-то в сторону и замешался в толпу.
Я подождал пять минут, десять. Цыгана с моим рублем не было… Очевидно, радость встречи с загадочным Абдраманом совершенно изгнала в его цыганском сердце материальные обязательства перед покупателем.
Я вздохнул и, опустив голову, побрел домой.
А в сердце проснулся кто-то и громко сказал:
— Это за то, что ты Бога думал надуть, несвяченым куличом семью накормил!
И в голове проснулся кто-то другой и утешил:
— Если Бог наказал тебя, значит, пощадил семью. За одну вину двух наказаний не бывает.
Ну, и кончено! — облегченно вздохнул я ухмыляясь. — Расквитался своими боками.
Был я мал и глуп.