Фокстрот
— Вы любите ли сыр? — спросили раз ханжу.
— Люблю, — он отвечал: я вкус в нем нахожу. А другого ханжу спросили прозой:
— Вы любите фокстрот?
— О, да! — восторженно отвечал он. — Чудный танец. Сколько в нем огня, грации. Какая глубина мысли.
Человечество сразу вдруг поглупело.
Каждая эпоха вообще, а особенно эпоха глупости, — должна иметь свой танец. И мои «главою скорбные» современники выдумали фокстрот.
Эпохи ума, красоты, изящества и настоящего блеска отмечались последовательно: менуэтом, мазуркой, величественным полонезом, венским вальсом, даже сногсшибательным канканом.
Наша убогая эпоха отмечена фокстротом.
«Фокстрот» — название по-английски. По-французски этот танец называется «дане д'Имбесиль», а на честном прямолинейном русском языке — «пляска дураков».
Во всех шантанах и дансингах мира ежевечерне происходит по окончании программы одна и та же сцена: средина зала очищается от столов и стульев, и откуда-то выползает странный оркестр, очевидно нарочно созданный для вышеуказанного танца… Два-три бездельника начинают тренькать на банджо, пианист в это время сводит личные счеты с беззащитным пианино, кое-кто дудит в дудку, а самый главный — большею частью джентльмен с черным лицом и белыми зубами — ведет себя совсем по-издевательски: окружен он барабанами, тарелками, ложками, вилками — целым столовым прибором. Но этого мало: странная машина, стоящая около него, увешана всем, что не нашло полезного применения в хозяйстве: пустыми бутылками, старыми сковородками, платяными щетками, испорченными частями автомобиля и чайными ситечками… по всей этой рухляди чернокожий вдруг начинает свирепо колотить барабанными палками, присвистывая, икая и огогокая.
Он дудит, пищит, стонет, трезвонит, бьет палкой по стульям, по полу, по бутылкам, чайным ситечкам и по вывешенному тут же портрету своего предка…
И под эту музыку его родины, звучавшую еще при Ливингстоне, когда в котлах варились взятые в плен горемычные враги, а тут же сбоку еще живым рубили головы, как капусту, — под эту музыку начинается фокстрот.
Вяло, скучающе выбредает на середину дама. За ней плетется кавалер, а на лице его, вместо радости предстоящего танца, написаны все невзгоды, обрушившиеся с утра: неоплаченная квартира, холодная комната, ехидно лопнувший ботинок и предстоящее возвращение домой по слякоти.
Угрюмо обвивает он красной лапой худосочную талию дамы и принимается топтаться, уставившись с беспросветным видом в угол потолка.
Потоптался. Потряс плечами. Потрясла плечами и дама. Судорожно дернул крупом. Дернула и дама. Потом ноги его, как отварные макароны, заплелись одна за другую. Расплелись. Снова потоптался.
Тяжелая работа, скучная. А надо!
Вот ты, каналья, топчешься тут, будто виноград на вино давишь, а ты бы лучше дома посидел. Книжку бы почитал! Небось, Достоевского, Диккенса и не нюхал, об Оскаре Уайльде не имеешь и понятия, а туда же — в светскую жизнь ударился — я, дескать, вращаюсь в светском вихре!
Еще можно понять тех джентльменов и леди, которые за весь этот страдальческий выпляс получают по два, по три доллара в вечер: такая же работа, как и скучное ведение бухгалтерских книг или набивание папирос.
Но как проникнуть в таинственные изгибы психологии тех добровольцев, которые без всякого понуждения и выгоды тоже выходят на середину, с лицами людей, только что приговоренных к долгосрочному тюремному заключению, и начинают под грохот сковородок, угрюмо, с окостеневшим взором, семенить ногами, даже не бросив косого взгляда, не поинтересовавшись: а что это за прекрасная девушка тут же судорожно бьется под моей рукой, извиваясь, трясясь и спотыкаясь…
А может быть, это царица красоты, под огнем глаз которой пышно забурлит кровь и сладко забьется сердце?!
Кой черт! Он даже руки ей не пожмет после танца: затихла музыка, дико взвизгнув напоследок, — и кончилась пляска заводной куклы.
Щелкнула раскрутившаяся пружинка, и обе куклы с сонными лицами распадаются.
— Братцы! Да ведь вы же цари природы!! Что же это за поведение такое?!
* * *
Однажды был я с приятелем в кафешантане, и полюбился нам один фокстротист пуще ясна сокола. Это был парень с лицом ацтека и головой микроцефала… На макушке рос густым кустарником пук волос, нос занимал на лице такое командующее положение, что рту и глазкам буквально некуда было деваться. Ослепительно короткие брюки выказывали пару фокстротных тощих ног — о, как полюбился нам этот паренек с наружностью выгнанного конторщика!
В тот вечер он сделал верст пятнадцать, не считая всех сплетений ногами и трясений плечами и крупом.
И он заметил тоже, что полюбился нам, — это немного оживило окостеневшего беднягу, — по крайней мере, он даже в нашу честь выкинул два-три фортеля ногами, расставив их ножницами, а потом согнув с хитрым подскоком.
Мы его поощряли, как могли, — улыбались, подмигивали, — и этот бедный заброшенный цветок совершенно расцвел.
Из пятнадцати топтавшихся кавалеров он был единственным, который проявил некоторые признаки жизни в этом царстве анабиоза.
И теперь, когда я, сидя в позе созерцателя в каком-нибудь дансинге, натыкаюсь взглядом на знакомый куст волос на макушке и короткие панталоны, болтающиеся на тонких ногах, — мы оба молчаливо оживляемся, и лица наши светлеют: он видит во мне тонкого ценителя искусств, доку и знатока. Я в нем вижу честного работягу — самого большого дурака между фокстротистами и самого искусного фокстротиста между дураками.
Прощай, милый микроцефалический ацтек!.. Земля тебе пухом, когда ты будешь выделывать свои кренделя, ножницы и макароны…