2
Все мои старания угадать причину столь неожиданной перемены были напрасны, все мои вопросы остались без ответа. Бригитта была больна и упорно хранила молчание. Как-то раз, после того как весь день я провел, умоляя ее объясниться и теряясь в догадках, я вышел на улицу и побрел сам не зная куда. Когда я проходил мимо здания Оперы, какой-то барышник предложил мне билет, и я бессознательно, повинуясь старой привычке, вошел в театр.
Я был не в состоянии сосредоточиться на том, что происходило на сцене и в зале: я был так огорчен и вместе с тем так растерян, что внешние впечатления как бы перестали воздействовать на мои чувства и я, если можно так выразиться, жил в себе. Все мои силы объединились вокруг одной мысли, и чем больше я обдумывал ее, тем меньше понимал. Что это за ужасное, неожиданное препятствие опрокидывало вдруг, накануне отъезда, столько планов и надежд? Если дело касалось обычной житейской неприятности или даже действительного несчастья, вроде материальной потери или смерти кого-нибудь из друзей, то чем объяснялось упорное молчание Бригитты? После всего, что она сделала для меня, и в ту минуту, когда самые заветные наши мечты были так близки к осуществлению, какого рода могла быть тайна, которая разрушала наше счастье и которую она ни за что не хотела открыть мне? Мне! Она не хотела поделиться со мной! Пусть ее огорчения, ее дела, пусть даже страх перед будущим или какие-нибудь другие причины, вызывающие грусть, нерешительность или гнев, удерживают ее здесь на некоторое время или заставляют вовсе отказаться от этого столь желанного путешествия почему бы не открыть их мне? Однако сердце мое находилось тогда в таком состоянии, что я не мог предположить во всем этом что-либо предосудительное. Даже тень подозрения отталкивала меня и внушала отвращение. С другой стороны, можно ли было ждать непостоянства или даже простого каприза от этой женщины — женщины, которую я так хорошо знал? Итак, я блуждал в потемках, не видя перед собой ни одного даже бледного огонька, который мог бы указать мне путь.
Напротив меня, на галерее, сидел молодой человек, лицо которого показалось мне знакомым. Как это часто бывает, когда ум поглощен какой-либо мыслью, я бессознательно смотрел на него, надеясь, что его наружность поможет мне вспомнить его имя. И вдруг я узнал его: это он приносил Бригитте письма из Н., о чем я уже упоминал выше. Я инстинктивно вскочил, намереваясь подойти и поговорить с ним, но, чтобы добраться до его места, надо было потревожить множество зрителей, и мне пришлось ждать антракта.
Если кто-нибудь и мог пролить ясность на единственный предмет моего беспокойства, то только этот молодой человек, и никто иной, — такова была первая мысль, которая пришла мне в голову. За последние несколько дней он неоднократно беседовал с г-жой Пирсон, и я вспомнил, что после его ухода я неизменно заставал ее грустной, и не только в первый раз, но и всякий раз, как он приходил. Он виделся с ней и накануне и утром того дня, когда она заболела. Бригитта не показывала мне писем, которые он приносил ей. Возможно, что ему была известна истинная причина, задерживавшая наш отъезд. Быть может, он и не был полностью посвящен в тайну, но бесспорно мог ознакомить меня с содержанием этих писем, и я имел основания считать его достаточно осведомленным относительно наших дел, чтобы не бояться обратиться к нему с таким вопросом. Я был в восторге, что увидел его, и, как только занавес опустился, выбежал в коридор, чтобы встретиться там с ним. Не знаю, заметил ли он, что я подхожу к нему, но только он пошел в противоположную сторону и вошел в одну из лож. Я решил дождаться, пока он выйдет, и с четверть часа прогуливался, все время не спуская глаз с двери в ложу. Наконец она открылась, он вышел. Я тотчас же издали поклонился ему и устремился к нему навстречу. Он сделал несколько нерешительных шагов в мою сторону, потом внезапно повернул назад, спустился с лестницы и исчез.
Мое намерение подойти к нему было чересчур очевидно, чтобы он мог таким образом ускользнуть от меня без явного нежелания встретиться со мной. Он должен был знать меня в лицо, да, впрочем, если бы даже он и не узнал меня, то человек, который видит, что другой человек направляется к нему, должен по крайней мере подождать его. Мы были одни в коридоре в эту минуту, так что сомнений не оставалось — он не хотел говорить со мной. Мне и в голову не пришло увидеть в его поступке дерзость: человек этот ежедневно бывал в моей квартире, я всегда оказывал ему любезный прием, манеры его отличались скромностью и простотой, — как мог я допустить, что он хотел оскорбить меня? Нет, он хотел только избежать встречи со мной и избавиться от неприятного разговора. Но почему же, почему? Эта вторая тайна взволновала меня почти так же сильно, как первая, и как ни старался я прогнать эту мысль, исчезновение молодого человека невольно связывалось в моем уме с упорным молчанием Бригитты.
Неизвестность — самая мучительная из всех пыток, и во многих случаях моей жизни я подвергал себя большим несчастьям именно потому, что не имел терпения ждать. Вернувшись домой, я застал Бригитту как раз за чтением этих злосчастных писем из Н. Я сказал ей, что мое душевное состояние невыносимо и что я хочу во что бы то ни стало покончить с ним; что я хочу знать причину происшедшей в ней внезапной перемены, какова бы она ни была, и что, в случае если она не ответит мне, я буду рассматривать ее молчание как безусловный отказ ехать со мной и даже как приказание навсегда оставить ее.
Она с большой неохотой показала мне одно из писем, которые были у нее в руках. Родственники писали, что ее отъезд навсегда опозорил ее, что причина его всем известна и что они считают себя вынужденными предупредить ее о последствиях этого шага; что она открыто живет со мной как моя любовница, но все же, несмотря на то, что она вдова и вольна располагать собою по своему усмотрению, на ней еще лежит ответственность за имя, которое она носит; что если она будет упорствовать в своем решении, то ни они сами и никто из ее старинных друзей не захотят больше видеться с нею, — словом, с помощью всевозможных угроз и советов они убеждали ее вернуться домой.
Тон этого письма возмутил меня, и сначала я увидел в нем только оскорбление.
— Должно быть, молодой человек, который носит вам эти нравоучения, взялся передавать их вам устно! — вскричал я. — И, видимо, он весьма искусно делает свое дело, не так ли?
Глубокая грусть, отразившаяся на лице Бригитты, заставила меня задуматься, и гнев мой утих.
— Поступайте как хотите, — сказала она. — Вы окончательно погубите меня, но участь моя в ваших руках, и вы давно уже распоряжаетесь ею. Мстите, если вам угодно, моим старым друзьям за их последнюю попытку образумить меня, вернуть меня свету, мнением которого я когда-то дорожила, и напомнить о чести, которую я потеряла. Я не скажу вам ни одного слова, и если вы захотите продиктовать мне ответ, я напишу все, что вы пожелаете.
— Я желаю одного, — ответил я, — узнать ваши намерения. Напротив, это мне надлежит сообразоваться с ними, и, клянусь вам, я готов на это. Скажите мне, остаетесь вы, едете, или же я должен уехать один?
— К чему эти вопросы? — возразила Бригитта. — Разве я когда-нибудь говорила вам, что переменила решение? Я нездорова и не могу ехать в таком состоянии, но как только я поправлюсь или хотя бы смогу встать с постели, мы поедем в Женеву, как было решено.
На этом мы расстались, но ледяная холодность, с которой она произнесла эти слова, опечалила меня сильнее, чем мог бы опечалить отказ. Уже не в первый раз родные пытались разорвать подобными предостережениями нашу связь, но до сих пор, каково бы ни было впечатление, производимое этими письмами на Бригитту, она быстро забывала о них. Можно ли было поверить, что это единственное соображение так сильно подействовало на нее сейчас, если оно не оказывало на нее никакого влияния в менее счастливые дни? Я спрашивал себя, не было ли в моем поведении со времени нашего приезда в Париж чего-нибудь такого, в чем бы я мог упрекнуть себя. «Быть может, это просто слабость женщины, которая отважилась было на смелый поступок, но отступила в решительную минуту? — думал я. — Быть может, это „последнее колебание“, употребляя слово, которым развратники могли бы назвать подобное чувство? Однако же веселость, которую с утра до вечера выказывала Бригитта еще неделю назад, бесконечные планы, которые она с такой радостью строила вновь и вновь, ее обещания, уверения — все это было так искренне, неподдельно, так непринужденно. И ведь это она, она сама хотела ехать, даже помимо моей воли. Нет, тут кроется какая-то тайна, но как узнать ее, если на все мои вопросы Бригитта приводит довод, который не может быть настоящим? Я не могу сказать ей, что она солгала, как и не могу принудить ее ответить что-либо другое. Она говорит, что не раздумала ехать, но если она говорит это таким тоном, то не должен ли я решительно отказаться от поездки? Могу ли я принять подобную жертву, когда она смотрит на нее как на долг, как на приговор, когда то, что я считал даром любви, приходится почти требовать, ссылаясь на данное слово? О боже, неужели я унесу в своих объятиях это бледное, это угасающее создание? Неужели я привезу на чужбину, так далеко и так надолго, быть может на всю жизнь, только покорную жертву? „Я сделаю все, что ты хочешь!“ — говорит она. Нет, нет, я не хочу злоупотреблять ее терпением, и если она еще неделю будет ходить с таким печальным лицом, если она не прервет своего молчания, я не выдержу этого, я уеду один».
Безумец, разве я был в силах сделать это! Я был так счастлив еще совсем недавно, что не имел мужества по-настоящему оглянуться назад и думал лишь о том, каким способом увезти Бригитту. Всю ночь я провел не смыкая глаз и на следующий день, рано утром, решился на всякий случай зайти к тому молодому человеку, которого видел в Опере. Не знаю, что толкало меня на это — гнев или любопытство, не знаю, чего в сущности я хотел от него добиться, но я подумал, что теперь он не сможет по крайней мере избежать встречи со мной, а это было все, к чему я стремился.
Адреса его я не знал и решил узнать его у Бригитты под тем предлогом, что было бы невежливо с моей стороны не отдать визита человеку, который бывает у нас так часто, — о нашей встрече в театре я не сказал ей ни слова. Бригитта лежала в постели, и по ее усталым глазам видно было, что она плакала. Когда я вошел в ее комнату, она протянула мне руку и спросила: «Чего вы хотите от меня?» Голос ее был грустен, но ласков. Мы обменялись несколькими дружескими словами, и я ушел не с таким тяжелым сердцем.
Юношу, к которому я направлялся, звали Смит. Он жил недалеко от нас. Какое-то необъяснимое беспокойство овладело мною, когда я постучал в его дверь, и, словно ослепленный неожиданным светом, я медленно вошел в комнату. При первом же движении Смита вся кровь застыла в моих жилах. Он лежал в постели, лицо его было так же бледно и так же расстроено, как только что у Бригитты; он протянул мне руку и точно таким же тоном сказал мне те же слова: «Чего вы хотите от меня?»
Думайте что угодно, но в жизни человека бывают такие случайности, которые не поддаются объяснению разума. Я сел, не в силах ответить ему, и, словно пробудившись от сна, повторял самому себе заданный им вопрос. В самом деле, зачем я пришел к нему? Как сказать ему, что меня привело? И даже если предположить, что мне было бы небесполезно расспросить его, то неизвестно еще, захочет ли он отвечать? Он привез письма и знал тех, кто их писал, но ведь я и сам знал не меньше после того, как Бригитта показала мне одно из них. Я не решался обратиться к нему с вопросом, опасаясь выдать то, что происходило в моем сердце. Первые фразы, которыми мы обменялись, были вежливы и незначительны. Я поблагодарил его за то, что он взял на себя поручение родных г-жи Пирсон, сказал, что перед отъездом из Франции мы тоже попросим его оказать нам кое-какие услуги, после чего мы умолкли, удивляясь тому, что находимся в обществе друг друга.
Я стал смотреть по сторонам, как это обычно бывает с людьми, испытывающими смущение. Комната, которую занимал молодой человек, была на пятом этаже, и все в ней свидетельствовало о честной и трудолюбивой бедности. Кое-какие книги, музыкальные инструменты, портреты в деревянных рамках, бумаги, аккуратно разложенные на письменном столе, старое кресло да несколько стульев — это было все, но все дышало чистотой, заботливостью и производило приятное впечатление.
Что касается Смита, то его открытое одухотворенное лицо сразу располагало в его пользу. На камине я увидел портрет пожилой женщины и, задумавшись, рассеянно подошел к нему. Смит сказал мне, что это портрет его матери.
Тут я вспомнил, что Бригитта часто рассказывала мне о Смите, и множество забытых подробностей всплыло в моей памяти. Бригитта знала его с детства. До того как я приехал в ее края, она иногда встречалась с ним в Н., но после моего приезда она ездила туда только однажды, и в это время его как раз не было там. Таким образом я лишь случайно узнал кое-какие факты из его жизни, и они произвели на меня сильное впечатление. Он занимал незначительную должность, позволявшую ему, однако, содержать мать и сестру. Его отношение к этим двум женщинам заслуживало величайшей похвалы. Он во всем отказывал себе ради них, и хотя как музыкант обладал недюжинными способностями, которые могли бы привести его к славе, безукоризненная честность и исключительная скромность всегда заставляли его предпочитать шансам на успех тихую и спокойную жизнь. Словом, он принадлежал к той немногочисленной группе людей, которые живут, не делая шума, и благодарны тем, кто не замечает их достоинств.
Мне рассказывали о некоторых его поступках, вполне достаточных для характеристики человека: он был страстно влюблен в хорошенькую девушку, жившую по соседству, и ухаживал за ней больше года, после чего родители девушки наконец согласились выдать за него свою дочь. Она была так же бедна, как он. Они уже собирались подписать брачный контракт, и все было готово к свадьбе, как вдруг мать спросила его: «А кто выдаст замуж твою сестру?» Этих слов было достаточно: он понял, что если женится, то весь его заработок будет уходить на-собственное хозяйство, и, следовательно, сестра останется без приданого. Он сейчас же разрушил начатое и мужественно отказался от брака и от любви. Вот тогда-то он и приехал в Париж, где получил место, которое занимал до сих пор.
Всякий раз, как мне приходилось слышать эту историю, о которой много говорили в тех краях, у меня возникало желание познакомиться с ее героем. Это спокойное и незаметное самоотвержение представлялось мне более достойным восхищения, чем самые громкие подвиги на поле битвы. Увидев портрет матери Смита, я сейчас же вспомнил все это и, перенеся взгляд на него самого, удивился тому, что он так молод. Я не смог удержаться, чтобы не спросить его, сколько ему лет. Оказалось, что мы ровесники.
Пробило восемь часов, и он встал, но, сделав несколько шагов, пошатнулся и покачал головой.
— Что с вами? — спросил я.
Он ответил, что ему пора идти на службу, но что он не в состоянии держаться на ногах.
— Вы больны?
— У меня лихорадка, мне сильно нездоровится.
— Вчера вечером вы чувствовали себя лучше… Я видел вас в Опере, если не ошибаюсь.
— Простите, я не узнал вас. У меня бесплатный вход в этот театр, и я надеюсь, что мы еще встретимся там с вами.
Чем больше я смотрел на этого юношу, на эту комнату, на эту обстановку, тем сильнее ощущал, что не смогу заговорить об истинной цели моего посещения. Пришедшая мне накануне мысль, будто Смит мог восстановить против меня Бригитту, невольно исчезла. На лице его отражалась искренность и в то же время какая-то суровость, удерживавшая меня и внушавшая уважение. Мало-помалу мысли мои приняли другое направление; я внимательно смотрел на него, и мне показалось, что он тоже с любопытством наблюдает за мной.
Нам обоим было по двадцати одному году, но как велика была разница между нами! Весь ход его существования определялся размеренным боем часов; все, что он видел в жизни, была дорога от его одинокой комнаты до канцелярии в недрах какого-то министерства; он отсылал матери все свои сбережения — ту лепту человеческой радости, которую с такой жадностью сжимает рука всякого труженика; он жаловался на эту ночь болезни потому только, что она лишала его дня тяжелого труда; у него была лишь одна мысль, одно благо — забота о благе ближнего, и это с самого детства, с тех пор, как его руки научились работать! А я! Что сделал я с этим драгоценным, быстротечным, неумолимым временем, с временем, впитывающим столько трудового пота? Был ли я человеком? Кто из нас двоих жил настоящей жизнью?
Для того чтобы почувствовать все то, что я высказал сейчас на целой странице, нам понадобился один только взгляд. Глаза наши встретились и больше не отрывались друг от друга. Он заговорил о моем путешествии и о той стране, куда мы собирались ехать.
— Когда вы едете? — спросил он.
— Не знаю. Госпожа Пирсон заболела и уже три дня как не встает с постели.
— Три дня! — невольно вырвалось у него.
— Да. А почему это так удивляет вас?
Он встал и бросился ко мне с вытянутыми руками и застывшим взглядом. Все его тело сотрясалось от лихорадочного озноба.
— Вам нехорошо? — спросил я и взял его за руку, но в тот же миг он вырвал эту руку, закрыл лицо и, не в силах удержаться от слез, медленно побрел к кровати.
Я смотрел на него с недоумением. Жестокий приступ лихорадки совершенно обессилил его. Опасаясь оставить его одного в таком положении, я снова подошел к нему. Он резко оттолкнул меня, словно охваченный каким-то необъяснимым ужасом. Наконец он пришел в себя.
— Извините меня, — проговорил он слабым голосом, — я не в состоянии беседовать с вами. Будьте добры оставить меня одного. Как только силы позволят мне, я зайду поблагодарить вас за ваше посещение.