ГЛАВА 12
ЗВЕРИНЫЙ ОСКАЛ КАПИТАЛИЗМА:
РОССИЯ И НОВАЯ ЭРА ХАМСКОГО РЫНКА
Вы стали доверенным лицом всех тех, кто пытается поправить недостатки жизни в своей стране, экспериментируя в рамках существующих социальных систем. Если Вы откажетесь от этой роли, рациональные изменения будут крайне предвзято оцениваться по всему миру, оставляя ортодоксии и реакции шанс вернуть утраченные позиции.
Джон Мейнард Кейнс, из письма к президенту Ф.Д. Рузвельту, 1933 г.
В тот день в октябре 2006 года, когда я шла на встречу с Джефри Саксом, Нью-Йорк был окутан унылым одеялом измороси и буквально каждые пять шагов на сером фоне попадались кричащие пятна красного цвета. На этой неделе стартовала грандиозная рекламная компания по продвижению бренда Product Red, и город был буквально заполонен красными пятнами. Красные плееры iPod и красные солнечные очки Armani красовались в витринах и на рекламных щитах, на каждом автобусе в городе висели плакаты со Стивеном Спилбергом и Пенелопой Круз в красных одеждах, каждый магазин Gap был оформлен в палитре красного, витрины магазина Apple на Пятой авеню подсвечивались красным светом. «Может ли безрукавка изменить мир?» — вопрошал один из рекламных плакатов. Нас уверяли: да, может, потому что часть доходов получал Международный фонд борьбы со СПИДом, туберкулезом и малярией. «Покупай до полной победы над болезнями!» — провозгласил Боно во время рекламного телешоу Опры Уинфри пару дней назад.
Я подозревала, что большинство журналистов, отправившись на беседу с Саксом на этой неделе, хотели бы услышать мнение суперзвезды экономики о таком новомодном способе собирать деньги для благотворительной помощи. В конце концов, Боно называл Сакса «мой учитель», а фотография этих двух людей бросилась мне в глаза, когда я входила в офис Сакса в Колумбийском университете (Сакс покинул Гарвард в 2002 году). На фоне этой гламурной благотворительности я чувствовала себя лишней, потому что хотела побеседовать с профессором о самой непопулярной теме из всех возможных, о такой теме, которая могла бы его заставить неожиданно бросить трубку посредине разговора с журналистом. Я хотела поговорить с ним о России и о том, что же там произошло не так.
Именно в России, после первого года шоковой терапии, начался переходный период для самого Сакса, и из глобального шокового терапевта он превратился в одного из самых известных организаторов кампаний по сбору средств для помощи бедным странам. Эта перемена стала причиной его конфликта со многими бывшими коллегами и сотрудниками в кругах приверженцев ортодоксальной экономической теории. Но нельзя сказать, что Сакс совершенно переменился, — он всегда стремился помогать странам развивать рыночную экономику на фоне щедрой помощи и прощения долгов. На протяжении многих лет он делал это, работая в партнерстве с МВФ и Казначейством США. Но к тому времени, как он начал помогать России, тональность переговоров изменилась, и он натолкнулся на такое глубокое официальное равнодушие, что, потрясенный этим, изменил позицию относительно экономических взглядов Вашингтона.
Оглядываясь на прошлое, можно определенно сказать, что с России началась новая глава в истории крестового похода чикагской школы. В 1970-1980-х годах, проводя эксперименты с шоковой терапией, Казначейство США и МВФ стремились достичь хотя бы поверхностного успеха — именно потому, что эти эксперименты должны были стать примером, которому последуют другие страны. Диктатуры Латинской Америки в награду за разгром профсоюзов и открытые границы получали постоянные займы, даже несмотря на то, что Чили, явно отклонившись от доктрины чикагской школы, оставила в руках государства самые крупные медные рудники в мире, а аргентинская хунта медлила с приватизацией. Боливия, первая демократическая страна, согласившаяся в 80-х на шоковую терапию, получила новую помощь и частичное освобождение от долгов еще до того, как Гони начал приватизацию в 90-х. Когда Сакс работал с Польшей, первой страной Восточного блока, согласившейся на шоковую терапию, он без труда достал для нее существенные займы, хотя опять-таки ход масштабной приватизации замедлился и приостановился, когда первоначальный замысел вызвал мощное сопротивление населения.
С Россией все было иначе. «Слишком много шока, слишком мало терапии», — такой вывод сделали многие люди. Западные власти крайне жестко требовали проведения самых болезненных «реформ» и в то же время проявляли удивительную скупость относительно предлагаемой помощи. Даже Пиночет смягчил жесткость шоковой терапии продовольственными программами для самых бедных детей, однако вашингтонские кредиторы не видели причин помогать Ельцину делать то же самое, вместо этого толкая страну в какой-то кошмар из трудов Гоббса.
Поговорить с Саксом о России достаточно глубоко было нелегкой задачей. Я надеялась на разговор, в котором он выйдет за рамки своих привычных отговорок («Я был прав, а они совершенно не правы, — сказал он мне. И потом добавил: — Спросите Ларри Саммерса, а не меня. Спросите Боба Рубина, спросите Клинтона, спросите Чейни, как им нравится то, что произошло с Россией»). Я также не хотела, чтобы разговор ограничился только его разочарованием («Тогда я пытался что-то сделать, но все это оказалось совершенно бесполезным»). Я пыталась понять, почему опыт с Россией был таким неуспешным, почему удача, которой так славился Джефри Сакс, в этом случае от него отвернулась.
Сакс сказал, что, приехав в Москву, он сразу понял, что произошли какие-то перемены. «Это было какое-то предчувствие с первого же момента... Я был в бешенстве с самого начала». Россия находилась в состоянии «первоклассного макроэкономического кризиса, настолько интенсивного и опасного, какого я еще в жизни не видел». И решение казалось ему очевидным: те же процедуры шоковой терапии, которые он прописал Польше, чтобы «быстро восстановить работу основных движущих сил рынка — плюс огромная помощь. Я думал о 30 миллиардах долларов в год, примерно 15 миллиардов — для России и 15 — для прочих республик, чтобы этот переход совершался мирно и демократически».
Надо сказать, память Сакса работает крайне избирательно, когда речь заходит об ужасающих программах, которые он проводил в Польше и России. В нашей беседе он неоднократно обходил те моменты, когда сам призывал к скорейшей приватизации и резкому сокращению расходов (короче — к шоковой терапии, хотя сегодня он не пользуется этим термином, уверяя, что сражался лишь за либерализацию ценовой политики, но не за масштабную распродажу страны). В его нынешних воспоминаниях шоковая терапия играет второстепенную роль, он почти все время говорил о поиске денег. По его словам, в Польше его программой были следующие меры: «стабилизационный фонд, списание долгов, кратковременная финансовая помощь, интеграция в экономику Западной Европы... Когда меня попросила о помощи команда Ельцина, я предложил им по сути такую же программу».
Нет оснований сомневаться в фактах, о которых говорил Сакс: добиться значительной помощи было одной из его главных задач в России — именно на этих условиях Ельцин согласился применить весь план шоковой терапии. Сакс сказал, что держал в голове план Маршалла: 12,6 миллиарда долларов (130 миллиардов в нынешних ценах), выделенных США после Второй мировой войны на восстановление инфраструктуры и промышленности Европы, — этот план многие считают самой успешной дипломатической инициативой Вашингтона. По словам Сакса, план Маршалла показал: «Когда страна переживает бедствие, не стоит ждать, что она самостоятельно поднимется на ноги без новых проблем. Меня привлекает в плане Маршалла то... что умеренное денежное вливание стало основой экономического восстановления [Европы]». Вначале он думал, что это соответствует политике Вашингтона — преобразовать Россию в страну с успешной капиталистической экономикой, как раньше США поступили с Западной Германией и Японией по окончании Второй мировой войны.
Сакс был уверен, что вынудит Казначейство США и МВФ взяться за новый план Маршалла, и не без веских оснований. Газета New York Times писала, что Сакс, «вероятно, самый важный экономист во всем мире». Как он вспоминал, будучи советником правительства Польши, ему удалось «собрать в Белом доме один миллиард долларов всего за день». «Но, — сказал мне Сакс, — когда я попросил сделать то же самое для России, это никого не заинтересовало. [Абсолютно.] А люди из МВФ смотрели на меня так, как будто я сумасшедший».
И хотя у Ельцина и его «чикагских мальчиков» была масса поклонников в Вашингтоне, ни один из них не пожелал оказывать такую помощь. Это означало, что Сакс навлек на Россию катастрофическую программу, не в состоянии выполнить того, что обещал. И тогда он начал обвинять себя. Когда бедственные перемены шли в России полным ходом, Сакс говорил: «Моя величайшая личная ошибка заключалась в том, что я сказал президенту Борису Ельцину: "Не волнуйтесь, помощь уже близка". Я понимал, насколько эта помощь необходима. И она была чрезвычайно важна для самого Запада, так что я не мог ожидать такого фундаментального провала, какой совершился». Однако проблема заключалась не только в том, что МВФ и Казначейство не прислушались к словам Сакса, но и в том, что он решительно настоял на проведении шоковой терапии, не будучи уверен, что Вашингтон пойдет ему навстречу, — и за эту игру миллионы людей дорого заплатили.
Когда я снова подняла этот вопрос в разговоре с Саксом, он повторил, что по-настоящему ошибся, не уловив политического настроения Вашингтона. Он вспомнил разговор с Лоренсом Иглбергером, госсекретарем США в правление Джорджа Буша-старшего. Сакс пытался объяснить, что если позволить России и дальше погружаться в экономический хаос, ситуация полностью выйдет из-под контроля: массовый голод, всплеск национализма, даже фашизма, будут слишком опасны в стране, которая производит в избытке только один вид продукции — ядерное оружие. «Возможно, ваши соображения и небеспочвенны, — ответил Саксу Иглбергер, — но этого не произойдет. Знаете, какой у нас сейчас год?»
Был 1992 год, год выборов в США, на которых Биллу Клинтону предстояло победить Буша-старшего. Клинтон строил свою предвыборную кампанию на том, что Буш игнорирует экономические проблемы внутри страны ради осуществления амбициозных внешнеполитических планов («Глупец, это же экономика!»). Сакс полагает, что яблоком раздора в этих разногласиях была именно Россия. И как он понял теперь, за этим стояло кое-что еще: многие вашингтонские махинаторы при власти все еще продолжали играть в холодную войну. Для них экономическая катастрофа России была геополитической победой, решающим триумфом, который демонстрирует превосходство США. «Это мне и в голову не могло прийти», — сказал Сакс, и его голос, как это часто бывает, звучал как у скаута, который озадачен каким-то эпизодом из сериала «Клан Сопрано». «Я ожидал услышать: "Великолепно! Наконец-то этот ужасный режим кончится. Давайте поможем [русским] по-настоящему. Дадим им все, что можно.. " Теперь, задним числом, я понимаю, что ведущим политикам мое предложение показалось чистым безумием».
Несмотря на эту неудачу, Сакс не считает, что политику относительно России на тот момент определяла идеология свободного рынка. Скорее это была, по его словам, «чистая лень». Он ожидал горячих споров, надо ли помогать России или пусть это делает рынок. Вместо этого все только пожимали плечами. Его поразило отсутствие серьезных исследований и обсуждений, которые могли бы дать материал для этого судьбоносного решения. «На мой взгляд, надо всем преобладало нежелание делать усилия. Ну почему бы не потратить хотя бы пару дней на обсуждение — нет, даже этого не было! Никаких признаков серьезной работы, никто не говорил: "Нам придется засучить рукава, сесть за дело и разрешить эти вопросы, давайте попытаемся понять, что же на самом деле происходит"».
Когда Сакс с энтузиазмом упоминает «серьезную работу», он как будто переносится в прошлое, к эпохе «Нового курса», «Великого общества» и плана Маршалла, когда молодые люди из элитных университетов сидели за столами, скинув пиджаки, в окружении пустых кофейных чашек и бумаг с экономическими программами, и горячо обсуждали вопросы о процентных ставках или о ценах на пшеницу. Так составлялись экономические планы в лучшую пору кейнсианства, и такой степени серьезности катастрофа России вполне заслуживала.
Но констатация того, что Вашингтон отвернулся от России в силу коллективной лени, — мало что объяснит. Возможно, это событие станет понятнее, если посмотреть на него с точки зрения экономистов свободного рынка, которые любят говорить о рыночном соревновании. Когда холодная война была в полном разгаре и Советский Союз сохранял дееспособность, люди по всему миру могли выбирать (хотя бы теоретически), какую идеологию они хотят себе «купить»: существовало два полюса и богатое пространство возможностей между ними. Это означало, что капитализму приходилось бороться за потребителей, искать нужные стимулы и выпускать хорошую продукцию. Кейнсианство всегда выражало эту потребность капитализма в соревновании. Президент Рузвельт ввел «Новый курс» не только для того, чтобы справиться с последствиями Великой депрессии, но и чтобы противостоять мощному движению среди граждан США, которые, пережив удары со стороны нерегулируемого свободного рынка, требовали иной экономики. И некоторые склонялись к радикально иной альтернативе: на президентских выборах 1932 года американцы отдали миллион голосов кандидатам от социалистов и коммунистов. Все большее число людей также прислушивались к словам сенатора от Луизианы популиста Хью Лонга, который считал, что все американцы должны получать гарантированный месячный доход 2500 долларов. Отвечая на вопрос, почему он увеличил социальные пособия в программе «Нового курса», Рузвельт ответил, что хотел «отвести угрозу Лонга».
Именно поэтому американские промышленники неохотно приняли «Новый курс» Рузвельта. Пришлось смягчить жесткость рынка, создав государственные рабочие места и такие условия, при которых никто не останется голодным, — это ставило под угрозу само будущее капитализма. В годы холодной войны ни одна страна свободного мира не была свободна от подобного давления. Фактически все достижения капитализма к середине века (Сакс это называет «нормальным» капитализмом): защита прав трудящихся, пенсии, государственное здравоохранение, поддержка беднейших граждан в Северной Америке — все это породила та же самая прагматическая потребность идти на значительные уступки перед лицом сильного левого движения.
И план Маршалла был важнейшим орудием на этом экономическом фронте. После войны Германия находилась в тяжелом экономическом кризисе и могла потянуть за собой в пропасть другие страны Западной Европы. В то же время столь многие немцы склонялись к социализму, что правительство США решило поделить Германию на две части, не рискуя потерять всю страну, которой угрожала экономическая катастрофа или левизна. И правительство США использовало план Маршалла, чтобы построить в Западной Германии не такую экономическую систему, в которой можно быстро и легко создать рынки для компаний Ford и Sears, но такую, которая будет успешной при самостоятельном развитии, благодаря чему Европа добьется экономического процветания, а социализм потеряет свою привлекательность.
Это означало, что в 1949 году приходилось терпеливо относиться к любым антикапиталистическим мерам правительства Западной Германии, таким как непосредственное создание государством рабочих мест, крупные инвестиции в публичный сектор, субсидирование немецких фирм и сильные профсоюзы. Правительство США пошло на такой шаг, который невозможно себе представить относительно России 1990-х или Ирака после оккупации, приведший в ярость американские корпорации: оно наложило мораторий на иностранные инвестиции, чтобы пострадавшим от войны немецким компаниям не пришлось вступать в соревнование, пока они не восстановятся. «Тогда казалось, что, если позволить в тот момент иностранным компаниям внедриться в страну, получится пиратство, — сказала мне Кэролин Айзенберг, автор книги о славной истории плана Маршалла. — Главное отличие тогдашней ситуации от сегодняшней в том, что правительство США не рассматривало Германию как дойную корову, дающую прибыль. Оно не хотело порождать конфликты. Казалось, что если разграбить эту страну, можно нанести ущерб Европе в целом».
И за этим отношением, как считает Айзенберг, стоял вовсе не альтруизм. «Советский Союз был вроде заряженного ружья. Экономика была в кризисе, в Германии было много левых, так что им [Западу] нужно было как можно быстрее завоевать доверие немецкого народа. Они действительно считали, что сражаются за душу Германии».
Слова Айзенберг о битве идеологий, стоящей за планом Маршалла, указывают на белое пятно в работе Сакса, включая его всем известную попытку последнего времени значительно увеличить помощь Африке. Он практически не учитывает движения, популярные среди масс. Саксу кажется, что историю создает элита, что весь вопрос только в том, чтобы найти правильных технократов, которые предложат правильные меры. Как программы шоковой терапии по секрету разрабатывались в Ла-Пасе и Москве, так и программа помощи объемом в 30 миллиардов долларов бывшим советским республикам должна была создаваться на основе убедительных аргументов Сакса в Вашингтоне. Однако, как заметила Айзенберг, план Маршалла был основан не на доброй воле или разумных аргументах, но на страхе перед возмущением народа.
Сакс восхищался Кейнсом, но, по-видимому, не интересовался тем, что сделало кейнсианство возможным в Америке: неуютные и решительные требования со стороны профсоюзов и социалистов, которые, при их растущей силе, делали более радикальное решение реальной угрозой, что, в свою очередь, придало «Новому курсу» вид приемлемого компромисса. Это нежелание видеть, что массовые движения заставляют сопротивляющиеся правительства принять те самые идеи, за которые стоял Сакс, имеет серьезные последствия. Это помешало ему увидеть, с какой ужасающей политической реальностью он столкнется, приехав в Россию: тут никогда не будет осуществлен план Маршалла, потому что этот план изначально был создан именно из-за России. Когда Ельцин распустил Советский Союз, то «заряженное ружье», из-за которого возник первоначальный план, перестало представлять опасность. И в новых условиях капитализм внезапно получил свободу обрести свою самую дикую форму, и не только в России, но и по всему миру. С падением Советов свободный рынок обрел полную монополию, а это означало, что с «помехами», которые нарушали его совершенное равновесие, можно было больше не считаться.
И в этом состояла подлинная трагедия обещаний, данных народам Польши и России, что, пройдя курс шоковой терапии, они внезапно очнутся в «нормальной европейской стране». Эти нормальные европейские страны (с мощной системой социальной защиты и охраны труда, с сильными профсоюзами и общественной системой здравоохранения) возникли в результате компромисса между коммунизмом и капитализмом. Теперь же нужда в компромиссах отпала, и все эти смягчающие капитализм социальные меры оказались под угрозой в Западной Европе, как они стояли под угрозой в Канаде, Австралии и США. Эти меры никто не собирался вводить в России, во всяком случае — за счет западных фондов.
По своей сути такое освобождение от всех ограничений и есть экономика чикагской школы (которую также называют неолиберализмом, а в США — неоконсерватизмом): это не какое-то новое изобретение, но капитализм, лишенный кейнсианских атрибутов, капитализм в монополистической стадии, система, которая сама себя освободила, — и теперь ей не нужно бороться за потребителей, она вправе быть антисоциальной, антидемократической и хамской, если того пожелает. Пока существовал коммунизм, действовало и джентльменское соглашение, дозволявшее жить кейнсианству; когда же эта система рухнула, настало время избавиться от любых компромиссов и осуществить заветную мечту Фридмана, которую тот сформулировал уже полстолетия назад.
В этом истинный смысл ярких слов Фукуямы о «конце истории» на лекции в Чикагском университете в 1989 году: на самом деле они не означали, что в мире не осталось других идей, но с падением коммунизма не осталось идей, достаточно сильных для сохранения прежнего соревнования.
Поэтому когда Сакс увидел в распаде Советского Союза освобождение от авторитарного режима и был готов засуча рукава оказывать помощь, его коллеги по чикагской школе увидели тут иную свободу — освобождение от кейнсианства и благотворительности, которой занимались люди типа Джефри Сакса. С этой точки зрения невмешательство, которое так возмутило Сакса по поводу России, вовсе не было «чистой ленью», но «чистым» капитализмом в действии: пусть будет, как будет, ничего не надо делать. Но ответственные люди, которые и пальцем не пошевельнули, чтобы помочь России, такие как Дик Чейни, министр обороны в кабинете Буша-старшего, Лоренс Саммерс, заместитель министра финансов, Стенли Фишер из МВФ, на самом деле не бездействовали — они работали, применяли идеологию чикагской школы в чистом виде, предоставив рынок самому себе. Россия в большей мере, нежели Чили, была практическим осуществлением этой идеологии, предвестником ситуации: «стань богатым или умри», которую те же люди создали в Ираке.
Новые хозяева игры показали себя 13 января 1993 года в Вашингтоне. Они собрались на небольшую, но важную встречу на 10-м этаже конференц-зала Центра Карнеги, в семи минутах езды от Белого дома и на расстоянии брошенного камня от центральных офисов МВФ и Всемирного банка. Джон Уилльямсон, известный экономист, который определял политику как банка, так и фонда, устроил историческую встречу племени неолибералов. Там собрался передовой отряд «технократов», которые возглавляли кампанию по распространению чикагской доктрины по всему миру. Среди приглашенных были бывшие и нынешние министры финансов Испании, Бразилии и Польши, директора центральных банков Турции и Перу, глава администрации президента Мексики и бывший президент Панамы. Там присутствовали также старый друг и герой Сакса Лешек Бальцерович, автор программы шоковой терапии в Польше, и гарвардский коллега Сакса Дэни Родрик, экономист, который доказал, что каждая страна, согласившаяся на неолиберальную перестройку, находилась в глубоком кризисе. Там была Энн Крюгер, в будущем первый заместитель директора МВФ, а Хосе Пиньера, любимый министр Пиночета, хотя не смог приехать, потому что занимался президентскими выборами в Чили, послал собравшимся приветствие. Сакс, который на тот момент был советником Ельцина, должен был произнести на этом собрании программную речь.
На протяжении всего дня участники конференции наслаждались любимым занятием экономистов — разрабатывали стратегии, позволяющие заставить упрямых политиков пойти на меры, не пользующиеся поддержкой избирателей. Как быстро после выборов следует проводить шоковую терапию? Не являются ли тут левоцентристские партии более эффективными, чем правые, потому что атака левых неожиданнее? Что лучше: предупредить население или взять его врасплох посредством «вуду-политики»? Хотя конференция носила название «Политическая экономика реформ» — как будто бы такое название специально придумали, чтобы не привлекать интереса СМИ, — один участник пошутил, что на самом деле речь там шла о «макиавеллиевской экономике».
Сакс слушал эти разговоры несколько часов, а после обеда вышел на сцену, чтобы произнести речь с характерным названием «Жизнь в кабинете экономической скорой помощи». Он был заметно возбужден. Собравшиеся тоже жаждали услышать речь своего кумира, человека, который передал огонь шоковой терапии демократической эпохе. Но Сакс не был настроен выслушивать хвалу в свой адрес. Вместо этого, как он потом мне сказал, хотел объяснить этому собранию могущественных людей всю серьезность происходящего в России.
Он напомнил аудитории о помощи, оказанной Европе и Японии после Второй мировой войны, которая «сыграла жизненно важную роль в последующих удивительных достижениях Японии». Он рассказал об одном письме от аналитика из фонда Heritage — из самого центра фридманизма, — который «горячо верит в российские реформы, но сомневается в необходимости иностранной помощи для России». «Это распространенная точка зрения идеологов свободного рынка, — продолжал Сакс, — к которым и я принадлежу. Она кажется верной, но на самом деле это ошибка. Рынок не способен справиться с проблемами в одиночку; международная помощь тут крайне важна». Одержимость идеей невмешательства государства в экономику привела к катастрофе в России, где, сказал он, «у реформаторов, какими бы смелыми, блестящими и удачливыми они ни были, ничего не может получиться без объемной помощи извне... так что мы практически упустили великую историческую возможность».
Конечно, Сакс получил причитающиеся ему аплодисменты, но в целом прием был достаточно холодным. Почему он выступает за социальные расходы? Ведь собравшиеся чувствовали себя крестоносцами, которые должны разрушить «Новый курс», а не создавать нечто подобное. По ходу конференции ни один из участников не поддержал Сакса, а многие выступили с его критикой.
Как сказал Сакс, выступая на конференции, он хотел «объяснить, что такое настоящий кризис... заразить слушателей ощущением неотложности его решения». По его мнению, люди, составляющие программы в Вашингтоне, часто «не понимают, что такое экономический хаос. Они не понимают, какое он порождает смятение». Он хотел указать им на то, что «есть своя динамика, когда ситуация все больше и больше становится неуправляемой, пока не появляются новые бедствия, пока не приходит Гитлер, облеченный властью, пока не начинается гражданская война, массовый голод и тому подобное... Это ситуация неотложной помощи, потому что нестабильность имеет тенденцию расти, а не возвращаться к состоянию равновесия».
На мой взгляд, Сакс недооценивал аудиторию. Участники конференции прекрасно знали теорию кризисов Фридмана, и многие из них использовали ее на практике в своих странах. Многие прекрасно понимали, какими бедствиями и беспорядками чревата экономическая катастрофа, но Россия преподала им совсем другой урок — мучительная и хаотичная политическая ситуация вынудила Ельцина быстро распродать богатства государства, — а это им казалось однозначно положительным исходом.
Джон Уилльямсон, ведущий конференции, постарался вернуть дискуссию в русло прагматики. Хотя Сакс стал звездой на этой встрече, подлинным гуру для собравшихся был Уилльямсон. Этот лысеющий и нетелегеничный, а также шокирующе неполиткорректный человек придумал термин «вашингтонский консенсус» — спорное выражение, вероятно, чаще любого прочего употребляемое современными экономистами. Он прославился как организатор жестко структурированных закрытых конференций и семинаров, посвященных одной из его гипотез. У этой январской конференции была четкая программа: Уилльямсон хотел проверить раз и навсегда «кризисную гипотезу», как он ее называл.
В своей лекции он не сказал ни слова о необходимости спасать страны от кризиса, фактически даже с энтузиазмом говорил о бедствиях и катастрофах. И напомнил собравшимся о неоспоримом факте: только когда страна по-настоящему страдает, она соглашается принять горькое лекарство рынка, только испытав шок, страна подчиняется шоковой терапии. «Таким образом, наихудшие времена являются наилучшими с точки зрения возможностей для тех людей, которые видят необходимость в фундаментальной экономической реформе», — заявил он.
Со своим необычайным умением выразить словами бессознательное финансового мира Уилльямсон мимоходом сказал, что это ставит один любопытный вопрос: «Кто-нибудь может спросить: а не стоит ли рассмотреть возможность намеренного создания кризиса для выхода из политического тупика реформ? Например, такую тактику предлагали использовать в Бразилии — организовать там гиперинфляцию, которая всех напугает и заставит согласиться на перемены... Надо думать, никто из людей, обладающих даром видеть историческое будущее, не помышлял в середине 1930-х о том, что война поможет Германии или Японии добиться экономического процветания после их поражения. Но, быть может, не такой тяжелый кризис может выполнить ту же функцию? Можно ли думать о фиктивном кризисе, который подобным образом послужит позитивным целям, но не принесет таких потерь, как подлинный кризис?»
Это замечание Уилльямсона отражало большой шаг вперед в развитии доктрины шока. В зале, который заполняли министры финансов и главы центральных банков в количестве, достаточном для проведения торгового саммита, открыто обсуждался вопрос провоцирования искусственного кризиса для введения шоковой терапии.
По меньшей мере один участник конференции в своей речи счел необходимым оградить себя от этих рискованных идей. «Предложение Уилльямсона о тактике создания искусственного кризиса для стимуляции реформ я склонен рассматривать как провокацию и желание подразнить публику», — сказал Джон Тойи, британский экономист Университета Сассекса. Хотя не было никаких оснований утверждать, что Уилльямсон дразнит публику. Скорее есть все основания думать, что эту идею уже применяли в финансовых решениях Вашингтона или где-то еще на самом высоком уровне.
Прошел месяц после конференции в Вашингтоне, и новый энтузиазм относительно «искусственного кризиса» отразился в событиях, произошедших в моей собственной стране, хотя мало кто тогда понимал, что это часть глобальной стратегии. В феврале 1993 года Канада оказалась на грани финансовой катастрофы — во всяком случае, к такому выводу подталкивали газетные статьи и телепередачи. «Нам грозит долговой кризис!» — кричал заголовок на первой странице канадской газеты Globe and Mail По одному из главных телевизионных каналов страны нам говорили: «По прогнозам экономистов, в течение одного-двух ближайших лет произойдет следующее: заместитель министра финансов войдет в кабинет министров и объявит, что Канада больше не сможет получать кредиты... И тогда наша жизнь резко изменится».
Вдруг все заговорили о неведомой раньше «долговой стене». Это означало следующее: хотя на данный момент жизнь кажется удобной и мирной, Канада тратит деньги, превышая свои возможности, а потому скоро влиятельные фирмы Уолл-стрит, такие как Moody's или Standard and Poors, понизят кредитный рейтинг страны, который из нынешней прекрасной позиции А++ станет гораздо ниже. Когда это произойдет, гипермобильные инвесторы, действуя в рамках новых правил глобализации и свободной торговли, просто изымут деньги, вложенные в Канаду, и направят их в другое место. И, как нам объясняли, единственный выход — это урезать расходы на такие программы, как социальное страхование и здравоохранение. Несомненно, правящая либеральная партия именно этим и занималась, несмотря на то что в предвыборной программе она заявляла о создании рабочих мест (канадский вариант «вуду-политики»).
Двумя годами позже того, как истерия на эту тему достигла предела, журналистка Линда Макквейг предприняла расследование и показала, что представление о кризисе искусственно создавали и поддерживали мозговые центры, финансируемые крупнейшими банками и корпорациями Канады, в частности Институтом Гау и Институтом Фрезера (их активно поддерживал Милтон Фридман). Действительно, у Канады была проблема с долгами, но несправедливо было бы видеть причину этого в расходах на безработных и другие социальные программы. По данным Статистической службы Канады, причиной было повышение процентной ставки, что резко увеличило объем долгов, как это произошло в период «шока Волкера» со странами развивающегося мира в 1980-х. Макквейг отправилась в центральный офис Moody's на Уоллстрит, чтобы встретиться с Винсентом Труглиа, главным аналитиком, занимающимся кредитным рейтингом Канады. И тот сообщил ей нечто удивительное: руководители канадских корпораций и банкиры оказывали на него постоянное давление, склоняя отразить в отчетах ужасающее положение финансов в Канаде, но он отказался это делать, поскольку считал, что эта страна стабильна и привлекательна для инвестирования. «Это единственный случай среди стран, с которыми я имел дело, когда ее жители хотят, чтобы рейтинг страны понизился, и это продолжается постоянно. Они считают, что рейтинг слишком высок». Обычно представители стран звонят ему, чтобы выразить недовольство слишком низким рейтингом. «Но канадцы ставят свою страну ниже, чем иностранцы».
Все это объясняется тем, что для канадских финансистов «долговой кризис» был оружием в политической борьбе. Когда Труглиа отвечал на эти странные телефонные звонки, велась широкая кампания по снижению налогов и сокращению расходов на социальные программы в области здравоохранения и образования. Эти программы поддерживало большинство канадцев, поэтому единственным способом оправдать альтернативы был полный экономический кризис. Но поскольку Moody's продолжала приписывать Канаде наивысший кредитный рейтинг, создать апокалиптическое настроение было чрезвычайно трудно.
Тем временем инвесторы ничего не могли понять. Moody's высоко оценивала Канаду, но местная пресса все время говорила о том, что Канада стоит на грани финансовой катастрофы. Труглиа настолько устал получать статистические сводки из Канады, которые ставили под вопрос его собственные данные, что даже опубликовал «особый комментарий», где говорилось, что расходы Канады не были «бесконтрольными», и содержались возражения правым интеллектуалам. «В некоторых недавно опубликованных отчетах преувеличены опасения, связанные с государственным долгом Канады. Некоторые отчеты удвоили цифры, а другие неадекватно сравнивают Канаду с прочими странами... Эти неверные сведения, возможно, направлены на то, чтобы придать чрезмерно большое значение долгам Канады». Когда особое сообщение Moody's, опровергающее идею «долговой стены», было опубликовано, это не понравилось деловым кругам Канады. Труглиа сказал, что, когда он это опубликовал, «один человек... из весьма влиятельной финансовой организации Канады позвонил мне и кричал, буквально кричал на меня по телефону. Подобного никогда не было».
Когда жители Канады поняли, что «долговой кризис» был выдумкой интеллектуалов, получающих деньги от корпораций, это уже ничего не значило — бюджетные расходы необратимо сократили. В результате социальные программы помощи безработным были закрыты и больше не восстанавливались, хотя бюджет это вполне позволял. Стратегия кризисов использовалась не один раз. В сентябре 1995 года появилась видеозапись закрытого собрания, на котором Джон Снобелен, министр образования Онтарио, говорил чиновникам, что прежде чем будет объявлено о сокращении расходов на образование и других непопулярных мерах, необходимо создать атмосферу паники в условиях молчания, так что будет создана столь ужасная картина, что он «не намерен об этом даже говорить». Он называл это «созданием полезного кризиса».
Вашингтон: злоупотребления статистикой
К 1995 году во многих западных демократических странах политики постоянно говорили о «долговых стенах» и неизбежных экономических кризисах, требуя снизить расходы и провести масштабную приватизацию, причем кризисы предсказывали в основном мыслители из числа последователей Фридмана. Влиятельные финансовые организации Вашингтона стремились не только указать на кризис с помощью СМИ, но и вызвать реальные кризисы. Через два года после того, как Уилльямсон поделился своими мыслями об «искусственном кризисе», Майкл Бруно, ответственный за экономику развивающихся стран во Всемирном банке, выразил подобные мысли, опять-таки не привлекая внимания СМИ. В своей лекции для Международной экономической ассоциации в Тунисе в 1995 году, позднее изданной Всемирным банком, Бруно, обращаясь к 500 экономистам из 68 стран, указал на общий консенсус относительно «того, что достаточно сильный кризис может заставить упрямых политиков проводить продуктивные реформы». Бруно упомянул Латинскую Америку как «яркий пример пользы глубокого кризиса», сказав, что, в частности, в Аргентине президент Карлос Менем и министр финансов Доминго Кавальо успешно «использовали возможности чрезвычайного положения» для проведения широкой приватизации. Чтобы убедиться в том, что слушатели не пропустили его мысль мимо ушей, Бруно сказал: «Я хочу подчеркнуть одну важную идею: политическая экономика при глубоком кризисе стимулирует проведение радикальных реформ с положительными результатами».
Учитывая это, продолжал он, международные агентства не должны ограничиваться использованием существующих экономических кризисов для внедрения мероприятий «вашингтонского консенсуса», — нужно заблаговременно сократить помощь, чтобы эти кризисы стали серьезнее. «Тяжелый шок (скажем, снижение государственных доходов или поступления денег извне) может на самом деле способствовать благополучию, потому что он сокращает отсрочку [до момента согласия на реформы]. Это естественный принцип: "ситуация должна ухудшиться, чтобы она улучшилась"... Фактически после кризиса гиперинфляции ситуация в стране может улучшиться в большей мере, чем после суматошной возни с менее серьезными кризисами».
Бруно признал, что искусственное создание тяжелого экономического кризиса пугает — правительство перестает выплачивать зарплаты, разрушается инфраструктура, необходимая для жизни населения, — но как истинный питомец чикагской школы он предложил аудитории рассматривать это разрушение как первую стадию творения. «В самом деле, по мере углубления кризиса государство может постепенно отмирать. И у такого развития событий есть своя позитивная сторона: в процессе реформ влиятельные группы теряют власть, и лидер, который выбирает долговременные решения вместо сиюминутной выгоды, может заручиться поддержкой для своих реформ».
Приверженность экономистов чикагской школы кризисам быстро стала популярной. Всего несколько лет назад они размышляли о том, что кризис гиперинфляции может создать условия шока, необходимые для проведения шоковых мероприятий. А теперь уже главный экономист Всемирного банка, организации, существовавшей в тот момент на деньги налогоплательщиков 178 стран, созданной для восстановления и поддержки шатких экономик, выступает за искусственное создание государств-банкротов, потому что это дает прекрасные возможности начать все строить заново на обломках прошлого.
Много лет бытовало мнение о том, что международные финансовые организации усовершенствовали умение создавать «искусственные кризисы», как их называл Уилльямсон, чтобы подчинить страны своей воле, однако это было нелегко доказать. Об этом лучше всего рассказал Дэвисон Бадху, который работал в МВФ, а потом оттуда ушел и начал обвинять фонд в подделке отчетов и документов, чтобы наказать бедные, но обладающие собственной волей страны.
Бадху родился в Гренаде и закончил Лондонскую школу экономики. Он выделялся среди интеллектуалов Вашингтона своей необычной внешностью: его волосы стояли торчком, как у Альберта Эйнштейна, и он предпочитал куртку-ветровку деловому костюму. Он проработал в МВФ 12 лет, занимаясь программами структурной перестройки стран Африки, Латинской Америки и своих родных Карибских островов. После того как эта организация резко «поправела» в эпоху Рейгана и Тэтчер, независимо мысливший Бадху начал все сильнее тяготиться своим местом работы. Фонд наполнили ревностные «чикагские мальчики», из них же был и его генеральный директор, твердый неолиберал Мишель Камдессю. Когда Бадху ушел из МВФ в 1988 году, он решил рассказать людям о тайнах своего прежнего места работы. Он написал достойное внимания открытое письмо Камдессю, по обвинительному тону напоминающее письма Андре Гундера Франка к Фридману, опубликованные 10 годами раньше.
Письмо написано живым языком, который редко встречается у высокопоставленных экономистов фонда, оно начинается так: «Сегодня я ушел из Международного валютного фонда, где проработал 12 лет, в том числе проведя 1000 дней в командировках: я продавал технологии стабилизации экономики и прочие трюки Фонда народам и правительствам Латинской Америки, Карибских островов и Африки. Мое увольнение — бесценное освобождение, и я хочу сделать первый важный шаг в моем путешествии туда, где смогу отмыть руки от крови миллионов бедных и голодающих людей... И этой крови так много, что она течет реками. И она отвратительна, она засохла на мне; мне кажется, что в мире не хватит мыла, чтобы я мог отмыться от всего того, что для вас делал».
Далее следует объяснение. Бадху обвиняет фонд в том, что тот использует статистические данные в качестве смертоносного оружия. Он подробно описывает, как, работая в МВФ в середине 80-х годов, участвовал в создании «статистических подлогов», завышая цифры в отчетах фонда для того, чтобы богатая нефтью страна Тринидад и Тобаго выглядела не такой стабильной, какой была на самом деле. Бадху утверждал, что МВФ более чем вдвое увеличил важнейшие статистические данные относительно стоимости труда в стране, чтобы система выглядела крайне неэффективной, хотя фонд располагал и верными сведениями. В другом случае, как показал Бадху, фонд «выдумал, породил буквально на пустом месте» сведения об огромном невыплаченном долге правительства.
Эти «вопиющие ошибки», утверждает Бадху, были допущены намеренно, они не были результатом «неаккуратных подсчетов», и финансовые рынки воспринимали их всерьез, что заставило отнести Тринидад и Тобаго к странам с повышенным риском и сократить финансирование. Экономические проблемы страны, возникшие в связи с падением цен на нефть — главный экспортный продукт, — мгновенно разрослись до масштабов бедствия, и это вынудило страну обратиться за помощью в МВФ. И тогда фонд потребовал принять, по словам Бадху, «самое убийственное лечение»: увольнения, снижение зарплат и «весь набор» мер структурной перестройки. Он говорит, что это было «целенаправленным блокированием экономической помощи стране посредством мошенничества», чтобы «сначала разрушить экономику Тринидада и Тобаго, а затем совершить в стране преобразования».
В своем письме Бадху, умерший в 2001 году, уверенно говорит о том, что это не единственный случай. По его словам, вся программа структурной перестройки МВФ — это разновидность масштабной пытки, когда «правительства и народы, кричащие от боли, вынуждены опуститься перед нами на колени, сломленные и испуганные, и умолять нас, как о милостыне, о снисхождении и достойном отношении. Но мы нагло смеемся им в лицо, и пытка продолжается с прежней жестокостью».
После публикации этого письма правительство Тринидада и Тобаго организовало два независимых расследования этих фактов и убедилось в правоте Бадху: МВФ коварно увеличивал показатели, что нанесло огромный ущерб стране.
Но несмотря на всю их обоснованность, горячие обвинения Бадху были забыты, буквально не оставив следа в памяти. Тринидад и Тобаго — это ряд крошечных островов неподалеку от побережья Венесуэлы, и поскольку их население не атакует центральный офис МВФ на Девятнадцатой улице, их жалобы вряд ли привлекут внимание мировой общественности. Однако в 1996 году письмо стало основой пьесы под названием «Заявление об отставке сотрудника МВФ мистера Бадху (50 лет — этого довольно)», поставленной маленьким нью-йоркским театром в Ист-Виллидже. Газета New York Times удостоила постановку на удивление положительной рецензии, где говорилось о ее «необычной креативности» и «оригинальных декорациях». Эта краткая заметка — единственный случай в истории New York Times, когда газета упомянула имя Бадху.