Вандал
НРАВСТВЕННОЕ ПОМЕШАТЕЛЬСТВО – психическая болезнь, при которой моральныя представления теряютъ свою силу и перестаютъ быть мотивомъ поведения.
При нравственномъ помешательстве человекъ становится безразличнымъ къ добру и злу, не утрачивая, однако, способности теоретическаго, формальнаго между ними различения. Неизлечимо.
Энциклопедический словарь
Ф. Павленкова. С.-Пб., 1905
…Я начал интересоваться мальчиками лет с шести-семи. Девочки меня так не притягивали – была мама, сестра – они женщины, это просто данность, константа, и больше ничего. Помню, как мы с соседом по подъезду, пока родители были на работе (а мы сидели с гриппом дома и отлынивали от школы), исследовали наши тела, и так удивительно ощущалось, что он такой же, подобный мне, но не я, и болезненно-сладострастная дрожь узнавания до сих пор отзывается во мне трепетом на кончиках пальцев. Его крошечный членик на ощупь показался живым, имеющим свою особую, непонятную мне тогда волю существом, к которому испытываешь странное почтение от его прощупывающейся внутренней структуры и внешней бархатистости нежной кожи. А когда он прикасался ко мне, там зарождалось восхитительное тепло, льющееся в низ живота и постепенно затапливающее всего тебя полностью ожиданием некоего небесного откровения, вот-вот появящегося и такого прекрасного… Но мы как-то внутренне подавляли в себе новые попытки исследований, нам казалось, что это постыдно и неправильно, и нас накажут за это. Я помню, как мать больно отшлепала меня по рукам, когда увидела, как я трогаю свой член. «Не тереби пипку, отвалится», – приговаривала она, перекатывая во рту слова «те-ре-би-пип-ку-от-ва-ли-ца», словно горсть леденцов между щекой и зубами, и грозила наказаниями. Противоречие между болью и наслаждением надолго загнало меня в тупик.
* * *
Наверное, я ребенок из благополучной семьи. У меня были мать, отец, старшая сестра и бабушка. Но что такое благополучность? Мои родители находились вместе, но всего лишь находились, а не БЫЛИ, не жили как полноценная семья. Они постоянно ссорились, выясняли отношения даже при нас, детях, старшая сестра мучилась еще и тем, что отец любит меня больше, и поскольку он ей приемный, и еще потому, что я – мальчик. Отцы всегда больше любят мальчиков – это внутреннее убеждение многих поколений, что для продолжения рода надо иметь сына, наследника. Мы с сестрой сосуществовали в едином пространстве как кошка с собакой: я разбирал ее кукол, выдавливал им пальцами глаза, выдирал ноги, выковыривал заложенные в спину механизмы их кукольного плача отнюдь не для того, чтобы позлить ее, – просто мне было интересно посмотреть, как там все устроено. Я точно так же разбирал папины часы или будильник, пытался добраться до фена, радиоприемника, телевизора, но бабушка вовремя меня отлавливала и спасала семейное добро от «вандала». «Вандал» – ее любимое ругательство по отношению ко мне, хотя она иногда называла меня и ласковыми именами: солнышко, воробушек, Дюнечка, родненький, в отличие от остальных. Мама в основном звала Андрей (как сестра и отец), а когда была не в духе, то – сволочь, троглодит, зараза и паскуда. Друзья в школе и во дворе окликали Дрон.
Жили мы в двухкомнатной квартирке, как тогда говорили – малогабаритке. Одну комнату занимали мама с папой, другую – мы с сестрой. Ей это очень не нравилось, потому что я постоянно мешал. Мешал делать уроки, болтать по телефону, красить ногти, читать книгу, приводить в гости подруг… даже когда я просто лежал лицом к стене, накрывшись с головой одеялом, – я все равно мешал. И это ее злило. Стоило мне взять ее фломастеры, клей или бумагу, тут же начинался скандал. Мои поделки, которые я мастерил для бабушки или мамы, тут же выбрасывались, иногда я думал, что она нарочно караулит момент, когда я закончу, чтобы отнести их в мусорную корзину. Один раз, обидевшись на то, что она выкинула любовно приготовленные мной открытки к Восьмому марта, в том числе и ей, я изрезал маникюрными ножницами ее любимое платье. С тех пор дороги назад, к миру, не стало вовсе. Сестра кричала, что уйдет от нас на улицу, если родители не отправят меня жить к бабушке, в ее большую однокомнатную квартиру на Серпуховке. Но папа с мамой на это не пошли, хотя я, в общем-то, был не против. Светка, конечно, никуда не ушла, но наша партизанская война переросла в активные боевые действия на каждом квадратном метре, вернее, даже сантиметре жилплощади.
Бабушка меня любила, это я знал точно. Покупала мне сладкие изумрудные или ярко-малиновые леденцовые петушки на палочке, пузатые машинки, смешных оловянных солдатиков со стертыми лицами, водила в зоопарк и в кино, вывозила за город на лесные прогулки. Несколько лет подряд мы отправлялись с ней «дикарями» на море, в Евпаторию. Сестру мою она не выносила, объясняя это своей закадычной подруге Степановне так: «Не могу понять, в чью Светка породу, скорее всего, в папашу родного. Такой склочный характер, что мама не горюй. Надо же природе было смешать гены так, чтобы породилось такое чудовище. И что из нее вырастет? Я бы Андрюшу к себе забрала, но как же он без родителей-то будет? Не сирота все же. Может, одумаются? Сидят и мозг друг другу проедают, нервы треплют по ниточке, из клубочка вытягивают, вытягивают, а что потом от клубочка останется, не думают. Ладно, свою голову к их тулову не приставишь, как живут, так живут. Я, Степановна, сызмальства сама выплывала. После детдома ухитрилась в институт поступить, выучиться, а потом Ваня мой, светлая ему память, замуж взял, на работу хорошую пристроил – поваром в ресторан. И жили мы не бедно, потому что работы не чурались, пахали с утра до ночи. Потом Любочку поднимали. Все самое лучшее – ей. А она нашла себе на голову сначала одного ханурика, потом другого – не лучше первого. Сколько ни уговаривала ее: присмотрись сначала, потом маяться будешь, ни в какую – попала вожжа под хвост, и всё тут. Ну, я рукой и махнула. Ее жизнь, в конце концов. Купили мы им эту квартирку, однокомнатную. Там и Светка родилась. А муж-то взял и свалил, девочке и полгода не было. Потом Любочка себе другого нашла. На первый взгляд ничего вроде, толковый. Решила второго рожать. Я ей говорю: «Обожди, доченька, рано еще! Вдруг опять не сладится», а она мне: «Мама, замолчи, не каркай. Я лучше знаю. Вася меня любит, ему свой ребенок нужен». А он как раз работу потерял, пить начал. Мы с отцом за голову схватились, но деваться некуда, Любке уже рожать со дня на день. Думали, может, и поправится все. Обменялись квартирами. Куда в однокомнатную второго ребенка рожать? Что ж я, родную дочь гнобить буду? Мужик-то ее ни на что не способен, болтается как говно в проруби, не тонет пока еще, хоть и притоплено. На работу устроился, но пить так и не бросил. И Светка упрямая, как и мать, только злая еще, и корысть в глазах плещется. Я, когда прихожу к ним, долго там не могу находиться – тошно, ненависть кругом. Одна работа спасает. Там я знаю, что нужна, и радость есть. Деньги тут уже во вторую очередь, хотя и это нужно, сама понимаешь, в какое время живем. Да что говорить!..»
* * *
Помню, что сестрина подчеркнуто дисциплинированная аккуратность выводила меня из себя и заставляла делать все наоборот. Демонстративно грязная и порванная одежда, помарки в тетрадях, расхлябанный портфель с вечно оторванной ручкой, которым играли в футбол, – все это лишь моя поза, противостояние неизбежному злу, которое представляла сестра. Светка отвечала мне такой же неприязнью и постоянно закладывала даже по мелочам. Когда ее заставляли забирать меня из школы, я нарочно прятался, где только мог: то в школьной раздевалке под грудой зимней одежды, то в подсобке физрука, где свален в кучу разный спортивный инвентарь от дерматиновых облезлых матрасов до размочаленных на нити некогда белых канатов, то в кабинете химии, куда пробирался тайком и залезал под массивную деревянную кафедру, иногда успевая поинтересоваться многочисленными скляночками и колбочками, хранившими в себе непонятные магические тайны и законы вселенной, заключенные в разноцветные жидкости и порошки.
Тем не менее школу я не любил: постоянно отвлекался от монотонных и нудных уроков, разглядывая в окно, как шевелятся ветви деревьев и падают листья, как чистит перышки взъерошенный промокший воробей, скатываются одна в другую капли дождя на оконном стекле, устремляясь вниз, как бьется о плафон большая жирная муха с просвечивающими сквозь зелень брюшка белыми внутренностями… Мальчишки из класса не интересовали меня – они все были шальные, глупые, задиристые, и я чувствовал себя среди них белой вороной, затесавшейся в их стаю по странному стечению обстоятельств. Впрочем, девочки были не лучше: смешные ужимки и перешептывания, постоянные записочки и подмигивания, непонятные подхихикивания, а чуть что – визги и слезы… Я дружил с моей соседкой по парте Настенькой, единственным симпатичным мне человеком в классе. Она резко отличалась от остальных девочек не столько природной красотой, сколько удивительной мягкой гармоничностью характера. В школе считали, что мы поженимся, когда вырастем, и дразнили женихом и невестой. Но этого не случилось.
Иногда мы вместе с ней уходили в парк, наблюдали за целующимися парочками, кормили лебедей в пруду, качались на качелях и разговаривали. Ее семья, в отличие от моей, была вполне благополучной: мама – преподаватель сольфеджио в Гнесинском училище, отец – учитель немецкого языка в каком-то пединституте, дедушка бывший военный, а бабушка – вязальщица-кружевница. После войны дедушка забрал свою невесту из какого-то села в Рязанской области и, женившись, приехал вместе с ней, по долгу службы, в Москву. Так они и прижились. Война многих заставила переменить место жительства. Настенька, такая хрупкая и чистая, совершенно не желала воспринимать окружающий мир таким, какой он есть на самом деле. Я замечал утоптанный серый снег в окурках сигарет и потеках мочи, и бомжей, спящих на картонных подстилках между стеклянными дверями метро, и стаи голодных тощих собак, вожделенно посматривающих на шагающее человеческое мясо. Она видела пушистое искрящееся снежное покрывало, укутывающее землю, красивых и добрых улыбающихся прохожих в нарядных шубках, симпатичных породистых котят и щенят, продающихся на выставке… Мы с ней не совпадали… Когда я пытался раскрыть ей на происходящее глаза, она сжимала губки, быстро и упрямо покачивала головой и твердила: «Нет-нет-нет!», а потом плакала… Я перестал мучить Настеньку, мне было ее жалко. «Пусть лучше кто-нибудь другой вырвет ее из идеального мирка, из уютной скорлупки, в которой сидит этот маленький желтый цыпленок, но это будет другой…» – решил я и постепенно перестал ходить с ней в парк… К тому же в моем сердце зрела обида на судьбу, которая подарила Настеньке ласку, любовь и счастливое детство, а мне – Светку и все остальное…