Окольцованность и немного раков
Пока я не любил, я… тоже отлично знал, что такое любовь.
А.П. Чехов
Ты говорила мне, что ни одной женщине так не шло твое обручальное кольцо, как идет оно мне. Тонкий золотой ободок на длинных пальцах. Ты постоянно брала в свои ладони мою руку, чтобы полюбоваться, как выглядит этот знак принадлежности птицы, которую окольцевала… Тебе всегда нравилось, как я выгляжу, как сидят на мне платья. Помнишь то, китайское, с закрытым воротом и бледно-розовыми цветами на золотисто-коричневом фоне? Из-за него мы потом даже поругались, когда на вечеринке, устроенной на элитной приморской вилле, я флиртовала с писателем, тогда как ты тоже не оставалась в одиночестве и мстила мне словами, деланым равнодушием, а потом в один миг просто ушла… через забор, потому что ворота оказались закрыты, а искать хозяйку тебе не хотелось. Я, издерганная и расстроенная твоим поведением, ляпнула, что у тебя «нелюдимое настроение» и поэтому ты исчезла, и это стало хитом всей вечеринки. Тобой и твоим безумством восхищались, а до моего камин-аута [Камин-аут (от английского «coming out») – как понятие означает «выход», здесь: выход из шкафа. Тоже английское понятие, которое ассоциируется исключительно с тем, что люди перестают стесняться собственной сексуальности и открыто заявляют о собственных сексуальных предпочтениях (или ориентации, как это принято называть).] никому не было дела. Придя в номер, я обнаружила тебя на балконе (ведь у нас был один ключ на двоих, который остался у меня), спящую на двух пластмассовых стульях, такую одинокую и несчастную, что сердце мое зашлось от нежности.
* * *
Ты так прекрасна, возлюбленная моя. Я люблю смотреть на твое обнаженное загорелое тело, прячущееся в белоснежных простынях. Какой скульптор вылепил подобную статуэтку, не хрупкую и женственную в богемной своей белизне, но скорее гуттаперчевую и гибкую первобытно-сексуальной мощью цыганской вольной природы? Несмотря на твоих предков, о которых ты говорила как о простых людях рабочей закваски, в тебе нет ни капли кухонно-пролетарской вырубленности черт лица и тела, этакой скабрезности провинциального аромата тел девочек, приезжающих в столицу, чтобы найти там свое персональное неземное счастье. Мои губы любят путешествовать по твоему телу, теплым дыханием согревая – миллиметр за миллиметром – обнаженную кожу, чувствовать ответную дрожь, зарождающуюся снаружи и передающуюся в самый центр твоей плоти. Ты упрямо шепчешь, что ты самурай, а самураи не кончают, и подминаешь меня под себя с тем, чтобы еще раз доказать свою власть, но наши тела сплавляются воедино, как кипящая сталь, и становится совершенно неважным, чья дрожь зажигает изначальную искру, и сумасшедший ритм движений сплетенных тел, отдающихся друг другу так, словно это последний день перед апокалипсисом, несет нас в совершенно иные измерения – туда, где нет боли, ревности, обид и незалеченных ран. Постель – единственное место, где мы с тобой не ссорились. Стоило нам выбраться на пляж, или пойти на какую-нибудь богемную тусовку, или просто пойти гулять на набережную, как тебе тут же приходило в голову выяснить, почему я не отношусь к каким-либо вещам так же, как и ты, и наши разговоры превращались в ругань и борьбу самолюбий, когда никто уже не может уступить другому, и мы, как крутолобые бараны, топтались на ветхом мостике, пытаясь перебороть один другого.
* * *
Когда мы еще только ехали в старом дребезжащем вагоне в Феодосию, нам сказочно повезло – мы оказались в купе одни, никем не тревожимые, впервые за долгое время – наедине, и только вечерний свет уходящего дня настырно лез за салфеточные занавески, подглядывая интимные моменты наших объятий.
За окном мелькали дома, домики, холмы и рощи, опустевшие и порыжелые поля, и я думала о том, что как странно ехать вот так и видеть, что везде, повсюду творится своя жизнь, за каждым из этих окон, и даже у пасущейся рядом с железнодорожными путями коровы или козы, привязанной к хлипкому колышку, есть хозяева, которые как-то пытаются выжить, а потом ругаются или, наоборот, мирно пьют самогон с соседями, плодят детей – и все это тоже жизнь, и естественный отбор в природе все же дает сбой, порождая самые разные отклонения да каких-то маленьких человечков, затерявшихся в этом безбрежном океане полей русской ли, украинской ли земли. Чем гуще становились сумерки и размывались контуры проплывающего пейзажа, скрывая нищету и разруху, давно уже не стыдную, а такую привычную и родную, и предвечный холод ночи заявлял свои права на все живое, пряча свою ухмылку, как не ведающий пощады тяжеловес на ринге перед более слабым противником, – тем сильнее ты прижималась ко мне, и в этом грязноватом купе было столько уюта и тепла, шедшего от нас обеих, что хотелось ехать и ехать, все равно куда, лишь бы с тобой, рядом, лишь бы тянулись эти сказочные минуты – как можно дольше и бесконечнее…
Мы неистово любили друг друга на узкой полке под дребезжащий стук колес, под эту странную ритмичную музыку железнодорожных шпал, и в этом была полная, абсолютная искренность и жгучая, хотя и призрачная красота. Прядь твоих волос касалась моей щеки, и безграничность слаженности, спаянности тел казалась самым прекрасным, что только может существовать. Да так оно и было… в тот момент.
* * *
На следующий день, когда мы уже подъезжали к конечному пункту путешествия, меня в коридоре остановил мужчина, по-видимому, занимавшийся частным извозом, и предложил подвезти к поселку, в котором мы собрались остановиться, но выходить надо было быстро, практически через две минуты, и надо тут же схватить вещи и выпрыгивать на перрон. Я растерялась и спросила тебя. Ты сначала согласилась, а потом вдруг передумала, вполне резонно: кто его знает, может, этот мужик бандит, и вообще, мало ли чем все это в итоге закончится! Дядька оказался настырным и не отставал. Ты разозлилась и, громко заорав на него, с силой захлопнула дверь.
Я ненавижу, когда при мне на кого-то кричат. Не могу. Мне кажется, что всегда можно тихо, но твердо сказать «нет», так, чтобы человек понял и отстал. Твое поведение шокировало меня, я расстроилась. Мы поругались. Ты кричала, что со зверями только так и надо, что они не понимают нормального языка и отношения, я же настаивала на своем.
В Феодосии мы вышли злые, старающиеся не встречаться друг с другом глазами и говорить лишь по необходимости… Однако я никогда не умела злиться долго, тем более на тебя.
Ближе к ночи мы отправились с моими друзьями купаться – и наслаждение тела, касающегося живой воды, не скованного полосками купальников, было прекрасным. Над головой сияли звезды, и теплая вода обнимала нас, а ты, в свою очередь, обнимала меня… мы целовались, и ни единой живой душе на берегу не было до нас никакого дела.
Не знаю, чья чародейская сила свела нас, но, несмотря на ссоры, мы, лихорадочно одержимые друг другом, желали и любить, и мучить, и достичь еще какой-то иной непознанной вершины отношений, вершины, которой еще не было ни с кем и никогда ранее, и ненасытимый волчий голод терзал, заставляя выпивать и впитывать любимую, высасывая до последней капли.
Утром мы отправились на пляж, и ты заявила, что будешь учить меня есть раков, моих «родственников» по гороскопу. Разламывая их стыдливо-алые тела, ты доставала оттуда нежную плоть, ругаясь вполголоса, что «до вас, до раков, хрен доберешься, столько хитинового панциря, что нежная мякоть практически и незаметна, зато этот деликатес – лучшее, что можно себе позволить». Меня забавляло сравнение моего «Я» с деликатесом, хотя то, как ты с хрустом ломала плотную скорлупу и высасывала нежную пахнущую морем и солью плоть, желая так же высосать и мою сущность, мою душу, медленно и со вкусом насладиться ее тайнами, – приводило меня в содрогание совершенно неэротического характера. Меня тянуло к твоим фокусам, как тянет котенка яркий шуршащий фантик, привязанный за ниточку, и я радостно кидалась ловить предлагаемые тобой приманки, думая, будто ловлю тебя, в то время как ты просто держала нитку и с любопытством смотрела на мои потуги.