Январь 1932 года
Джун и я встретились в «Америкэн Экспресс». Я знала, что она опоздает, но мне было все равно. Я пришла туда даже раньше назначенного времени, почти больная от напряжения. Неужели я увижу ее средь белого дня, она появится из толпы? Неужели это возможно? Я боялась, что простою там, вглядываясь в лица прохожих и думая, что никакой Джун нет, потому что Джун — плод моего воображения. Я не могла поверить, что она пройдет по улице, пересечет бульвар и появится, вынырнув из моря мрачных безликих людей. И как радостно мне было, когда толпа расступилась и я увидела ее, такую невероятную и удивительную, идущую ко мне. Я взяла ее теплую руку. Она идет за почтой. Неужели клерк «Америкэн Экспресс» не видит этого чуда, не видит Джун? Никто никогда не сможет идти за почтой так, как это делает она. А сможет ли какая-нибудь другая женщина носить потертые туфли, поношенное черное платье, ветхий темно-синий плащ и старую фетровую шляпу так, как она?
В ее присутствии я не могу проглотить ни куска. Но внешне остаюсь спокойной, надеваю на лицо маску восточной невозмутимости, такую обманчивую. Джун пьет и курит. Она совершенно ненормальная, у нее куча страхов и фобий. Ее подсознание выдало бы ее суть любому психоаналитику, но я не в состоянии анализировать. Все в ней — ложь. То, что она воображает, для нее и есть реальность. Но что Джун так старательно пытается создать? Возвысить собственное «я», защитить и прославить его? В обволакивающем тепле моего откровенного восхищения она расцветает, кажется жестокой и беззащитной одновременно. Мне хочется защитить ее. Какая ирония судьбы! Я защищаю ту, чья сила безгранична. Энергия Джун так велика, что я верю в нее, верю ей, когда она утверждает, что вовсе не старается разрушить все вокруг себя. Пыталась ли она уничтожить и меня? Нет, она просто вошла в мой дом, и у меня немедленно возникло желание принять от нее любую боль. Рассчитывает ли она свои будущие ходы? Если да, то только после того, как осознает свою силу и начинает раздумывать, как ее использовать. Не думаю, что злые силы, таящиеся в ней, направлены на что-то конкретное. Она сама страдает от них.
Джун стала для меня человеком, которого нужно жалеть и защищать. Она погружена в порок и трагедии, которых не может вынести. Наконец-то я добралась до ее слабого места. Жизнь Джун полна фантазий, а я хочу заставить ее хоть чуть-чуть ощутить реальность. Я хочу применить к ней силу. Я, потонувшая в мечтах, никак не связанных с реальной жизнью, одержима бешеной силой: хочу схватить руки Джун, отвести ее в гостиничный номер и воплотить нашу общую мечту в реальность, мечту, в которой она всю жизнь не могла признаться самой себе.
Я отправилась к Эдуардо, разбитая после трех часов, проведенных с Джун. Он разглядел в ней слабость и заставил меня проявить силу.
Я с трудом владела собой, когда в такси Джун сжала мою руку. Я не стыдилась своего обожания и смирения. Ее жест не был искренним. Я не верила, что она способна любить.
Джун говорит, что хочет, чтобы то розовое платье, которое было на мне в вечер нашей первой встречи, осталось у нее. Когда я сказала, что хочу сделать ей прощальный подарок, она попросила духи, аромат которых она уловила у меня дома. Она хочет всегда иметь их при себе, чтобы будить воспоминания. И еще ей нужны туфли, чулки, перчатки, нижнее белье. Сентиментальность? Романтичность? Если она действительно… Почему я в ней сомневаюсь? Может быть, она просто чувствительна, а чувствительные люди всегда фальшивят, когда в них сомневаются; они колеблются, поэтому и выглядят неискренними. И все-таки я хочу ей верить. Не так и важно, любит ли она меня. Эта роль не для Джун. А я просто переполнена любовью к ней. И в то же время чувствую, что умираю. Наша любовь будет смертельной игрой. Мы останемся в объятиях нашего воображения.
Когда я пересказываю Хьюго истории Джун, он отвечает, что они — просто дешевка. Я не понимаю.
Два дня с нами провел Эдуардо. Он одержим психоанализом и объяснил мне, какой кризис я сейчас переживаю. Я снова хочу увидеться с Джун. Я хочу видеть ее тело. Я не смела взглянуть на него, но знаю, что оно прекрасно.
Вопросы Эдуардо выводят меня из себя. Он безжалостно наблюдает за моим смирением. Я пока не добилась ни успеха, ни славы. Эдуардо заставляет меня вспоминать, что меня бил отец, что мое первое воспоминание о нем — унижение. Отцу нравилось делать мне больно, говоря, что я стала страшной после тифа, — очень похудела, мне обрили волосы.
Что же делает меня больной сейчас? Джун. Джун и ее зловещая манкость. Она принимала наркотики, она любила женщину, она говорит на ужасном жаргоне. И, несмотря на все это, сохранила невероятную, почти старомодную сентиментальность.
— Подари мне духи, которыми пахнет в твоем доме. Когда я поднималась к твоему дому по склону холма, я ощущала такой прилив чувств!
Я спрашиваю Эдуардо:
— Ты правда считаешь, что я лесбиянка? Ты действительно веришь в это? Или это просто реакция на мой опыт с Дрейком?
Он отвечает, что ни в чем не уверен.
Хьюго тверд в своем убеждении: он говорит, что все, что выходит за рамки нашей любви, — простое любопытство. Он хочет жить в безопасности и покое. Я рада, что он это понял, и сказала ему, что он прав.
В конце концов, Эдуардо поставил диагноз: я не лесбиянка, потому что не испытываю ненависти к мужчинам, даже наоборот. Прошлой ночью во сне я хотела его, а не Джун. А позапрошлой ночью, когда мне снилась Джун, я видела себя на крыше небоскреба и хотела шагнуть вниз, на очень узкую пожарную лестницу. Мне было страшно, и я не смогла этого сделать.
Она приехала в Лувесьенн в понедельник. Я жестоко, почти как Генри, спросила ее:
— Ты лесбиянка? Ты понимаешь — умом — собственные желания?
Она ответила мне очень тихо и спокойно:
— Джин была слишком мужеподобна. Я контролирую свои ощущения, я прекрасно о них знаю, но пока не нашла никого, с кем хотела бы воплотить их в жизнь. — После этого она перевела разговор на другую тему: — Как ты прекрасно одеваешься! Это розовое платье так старомодно расширяется книзу, короткий черный пиджачок, шелковый воротник, шелк на манжетах — все это совершенно, безукоризненно. Мне нравится, что ты оголяешь только шею. Твое кольцо с бирюзой, твои кораллы просто восхитительны.
Руки Джун дрожали, ее всю трясло. Мне было стыдно за мою грубость. Я очень нервничала. Она рассказала, как в ресторане ей захотелось увидеть ступни моих ног, но она не смогла заставить себя взглянуть на них. А я рассказала, как боялась увидеть ее тело. Мы судорожно делились друг с другом обрывочными мыслями и воспоминаниями. Джун посмотрела на мои ноги, обутые в босоножки, и нашла их красивыми.
Я спросила:
— Тебе нравятся эти босоножки?
Она ответила, что всегда очень любила босоножки и носила каждую пару до тех пор, пока они не изнашивались до неприличия.
Я предложила:
— Пойдем в мою комнату, я дам тебе померить другие свои босоножки.
Она надела их, сев на мою кровать. Они оказались ей малы. Я увидела, что Джун носит хлопчатобумажные чулки, и меня это неприятно удивило. Я показала ей свой черный плащ, его она тоже сочла красивым. Заставив Джун примерить его, я смогла оценить красоту ее тела, его полноту и тяжесть. Меня переполнили чувства.
Я не могла понять, почему Джун чувствовала себя так неловко, почему была так напряжена, испугана. Я сказала, что подарю ей такой же плащ, и коснулась ее руки. Она отдернула руку. Неужели я ее испугала? Неужели на свете есть кто-то еще более испуганный и чувствительный, чем я? Я не могла в это поверить. Мне не было страшно. Мне так хотелось прикасаться к Джун.
Мы спустились вниз. Джун сидела на диване, вырез платья приоткрывал грудь, и мне захотелось поцеловать ее туда. Я дрожала от волнения. Я начинала чувствовать ранимость Джун, поняла, что она боится собственных чувств. Она не переставая что-то говорила, но теперь я знала, что она делает это, чтобы избежать более откровенного, интимного разговора, не обсуждать то, о чем ни она, ни я не могли сказать друг другу.
На следующий день мы встретились в «Америкэн Экспресс». Джун пришла в костюме, который я однажды похвалила.
Она сказала, что ей от меня ничего не нужно, кроме тех духов, которыми был надушен мой носовой платок цвета бургунди. Но я настаивала, чтобы она позволила мне подарить босоножки.
Для начала я попросила Джун пройти в дамскую комнату. Там я открыла сумку и достала пару прозрачных тонких чулок.
— Надень их, — попросила я.
Джун послушалась, а я тем временем открыла пузырек с духами.
— А теперь подушись немного.
Служительница уставилась на нас в ожидании чаевых, но мне было на нее плевать. Внезапно я заметила, что у Джун порван рукав.
Я чувствовала себя невероятно счастливой. Джун ликовала.
— Я так хотела позвонить тебе прошлой ночью! Даже хотела послать телеграмму, — говорила она.
Она хотела сказать, что чувствовала себя бесконечно несчастной, когда села в поезд, сожалела о том, как ужасно вела себя, нервничала, говорила ни о чем. Она так много, так много должна была мне сказать!
Мы все так же боялись не понравиться друг другу, разочароваться. Вечером Джун шла в кафе, в полубреду, как будто под действием наркотиков, голова ее была занята мыслями обо мне. Она почти наяву слышала чьи-то голоса, была в великолепном настроении, вот только никак не могла уснуть. Что я с ней сделала? Она всегда была такой уравновешенной, спокойно рассуждала, никто никогда не занимал ее мыслей целиком.
Когда я наконец поняла, о чем она говорит, чуть не сошла с ума от радости. Значит, Джун любит меня? Джун! Она сидела рядом со мной в ресторане, такая маленькая, робкая, молчаливая, она нервничала, чего-то боялась, говорила что-нибудь, а потом просила прощения за глупость. Я не могла этого вынести и сказала ей:
— Мы обе заблудились, потеряли собственное «я». Но иногда главное в человеке раскрывается, когда он меньше всего похож на себя. Я больше не пытаюсь думать. Я не могу думать, когда нахожусь рядом с тобой. И ты, как и я, ждешь идеального момента, но все, о чем слишком долго мечтаешь, невозможно выразить словами. Ни один человек на свете не может сформулировать мысль абсолютно верно. Мы поглощены друг другом, и пусть все остается так, как есть. Это так замечательно, так прекрасно! Я люблю тебя, Джун!
Не зная, что еще сказать, я расстелила между нами на скамье тот самый носовой платок цвета бургунди, который ей так хотелось получить, положила на него свои коралловые серьги и кольцо с бирюзой, которое подарил мне Хьюго и с которым мне было очень больно расставаться. Но это была та жертва, которую я хотела принести красоте Джун, ее невероятной покорности.
Мы пошли в обувной магазин. Ужасно некрасивая продавщица, обслуживая нас, смотрела с ненавистью, потому наше счастье было очевидно даже ей. Я крепко держала Джун за руку, вела себя властно — я была мужчиной. С продавцами я общалась сурово, твердо и неприступно. Когда они сказали, что у Джун широкая нога, я сделала им выговор. Джун не понимала по-французски, но чувствовала, что эти люди омерзительны. Я сказала ей:
— Когда с тобой плохо обращаются, мне хочется встать перед тобой на колени.
Джун выбрала босоножки, но отказалась от всего остального, что не было символичным и хоть как-то не напоминало меня. Все, что носила я, хотела надеть и Джун, хотя раньше ей никогда не хотелось никому подражать.
Пока мы шли по улицам, тесно прижавшись друг к другу и держась за руки, я не могла вымолвить ни слова. Мы плыли над миром, над реальностью, приближаясь к высшему блаженству. Когда Джун подносила к носу мой платок, она дышала мною. Когда я одевала Джун, ее красота принадлежала мне.
Она сказала:
— Есть много такого, что я хотела бы делать с тобой. Например, попробовать вместе опиум.
Джун не принимает подарков, не имеющих символического смысла, Джун сама стирает, чтобы сэкономить на духи, Джун не боится бедности и однообразия, ее не коснулось пьянство друзей, Джун судит и отбирает людей с необычайной суровостью. Рассказывая свои бесконечные истории, она осознает, что это всего лишь один из способов самовыражения, и, несмотря на словоохотливость, становится еще более загадочной, — эта Джун тайно принадлежит мне.
Хьюго начинает понимать. Реальность существует только между ним и мной, она в нашей любви. А все остальное — мечты. С нашей любовью все решено. Я могу быть верной. Я была страшно счастлива этой ночью.
Но я должна поцеловать Джун, должна поцеловать ее!
Если бы она захотела, я села бы вчера на пол и моя голова оказалась бы напротив ее коленей. Но ей бы это не понравилось. И все-таки на вокзале, пока мы ждали поезда, она попросила, чтобы я дала ей свою руку. Я назвала ее по имени. Мы стояли, прижавшись друг к другу, наши лица почти соприкасались. Когда поезд отъезжал от перрона, я улыбалась Джун, а потом отвернулась.
Начальник станции предложил мне несколько билетов благотворительной лотереи. Я купила их и отдала ему, пожелав выиграть. Он тоже получил прибыль от моего желания дать хоть что-нибудь Джун, той женщине, которой никто ничего дать не может.
Мы разговариваем на каком-то тайном языке: то ли шепот, то ли крик, нюансы, неясные абстракции, символы. Потом мы возвращаемся: я — к Хьюго, она — к Генри. Нервы наши так натянуты, что это пугает мужей. Генри становится грубым. Хьюго — печальным. Что же это, такое мощное и волшебное, во что мы — Джун и я — ввергаем друг друга? Чудо! Чудо! Оно приходит вместе с ней.
Прошлым вечером я была так полна мыслями о Джун, что не могла вынести, когда Хьюго начал читать газеты и говорить о доверенностях и удачном дне в банке. Он понимает все — только не такой накал чувств. Он дразнит меня, смешит, он очень обходителен и нежен, но я не могу к нему вернуться.
Я лежала на диване, курила и думала о Джун. Тогда, на вокзале, я потеряла рассудок.
Бесконечное напряжение очень мучает нас обеих. Джун рада, что уезжает. Она уступает реже, чем я, пытаясь оттолкнуть от себя сегодняшний образ жизни. Ей не нравится моя энергичность, я же получаю удовольствие, подчиняясь ей.
Когда мы сегодня встретились на полчаса, то обсуждали будущее Генри. Джун попросила заботиться о нем. А потом отдала мне свой серебряный браслет с камнем под названием «кошачий глаз», а ведь у нее так мало украшений. Я стала отказываться, но потом меня переполнила радость: я смогу носить ее браслет, частицу Джун, — и я приняла его как символ. Он очень дорог мне, он бесценен.
Хьюго заметил это и очень огорчился, захотел снять браслет с моей руки, чтобы подразнить. Я вцепилась в браслет, а он больно хватал меня за руки.
Джун боялась, что Генри восстановит меня против нее. Чего она боится? Я сказала:
— Между нами существует фантастическая тайна. Для меня ты такая, какой я тебя вижу. Вот что такое вера. Что мне до того, какой тебя видит Генри?
А потом я случайно встретила Генри в банке. Я вдруг поняла, что он меня ненавидит, и ужасно удивилась. Джун рассказывала, что он был в бешенстве, потому что он больше ревнует к женщинам, чем к мужчинам. Джун сеет вокруг себя безумие. Генри, считавший меня «редким» человеком, теперь ненавидит меня. Хьюго, который вообще не умел ненавидеть, теперь ненавидит Джун.
Сегодня она рассказала, что, разговаривая с Генри обо мне, пыталась быть как можно естественнее и откровеннее, чтобы не выдать себя. Она сказала ему:
— Анаис просто надоела ее жизнь, и она взялась за нас.
Эти слова показались мне грубыми, я их нашла ужасными.
Мы с Хьюго совершенно растворились друг в друге. Мы не можем обходиться друг без друга, мы не можем выносить разногласий, ссор, отчуждения, не любим гулять поодиночке или путешествовать друг без друга. Мы как будто слились в одно целое, несмотря на индивидуализм и нежелание близости. Любовь победила эгоцентризм. Наша любовь и есть наше общее «я».
Я не думаю, что Генри и Джун достигли того же — слишком сильны индивидуальности каждого. Поэтому они находятся в состоянии вечной войны. Их любовь — это конфликт, они должны лгать друг другу, между ними нет доверия.
Джун хочет вернуться в Нью-Йорк и совершить что-нибудь правильное, хочет быть ласковой, сделать мне приятное. Она боится меня разочаровать.
Мы пообедали за столиком, свет окутывал нас бархатной интимностью. Мы сняли шляпки, пили шампанское, Джун отказалась от десерта. Она запросто могла прожить на грейпфрутах, устрицах и шампанском.
Мы объяснялись нам одним понятными полуфразами. Джун рассказала, как Генри пытался логически понять ее, узнать с рациональной точки зрения, и как она не хотела, чтобы у него это получилось.
Она сидела, переполненная шампанским, и говорила о гашише и о том, какое действие он оказывает. Я заметила:
— Я много раз переживала подобное состояние без всякого гашиша. Мне не нужны наркотики. Все, что люди получают, употребляя их, я несу внутри себя.
Тут Джун слегка разозлилась. Она не могла поверить, что я могу получить удовольствие, не нанося никакого вреда мозгу. Я не могу себе позволить, чтобы мой мозг умер, ум мне необходим — я писатель. Я поэт, я должна видеть, а не просто пьянеть от красоты Джун.
Она сама виновата в том, что я начала замечать противоречия в ее историях, ловить на детской лжи. Ей не хватает собранности, логичности; когда я попыталась собрать кусочки ее рассказов воедино, то пришла к выводу, которого она всегда очень боялась, от которого пыталась убежать: Джун живет без всякой логики. Как только кто-нибудь устает управлять ею, направлять, она теряется. Должно быть, это уже случалось множество раз. Джун похожа на человека, который напился и не в меру разоткровенничался.
Мы разговаривали о духах: из чего их делают, как и когда используют. Джун как бы случайно обронила:
— В субботу, уехав от тебя, я купила духи для Рей. (Рей — девушка, о которой она мне что-то рассказывала.) В тот момент я ни о чем не думала, просто запомнила название очень дорогих духов.
Мы продолжили разговор. Джун так же потрясена моими глазами, как я — ее лицом. Я говорю, что ее браслет сжал мое запястье, будто пальцами. Я как будто попала в варварское, почти средневековое рабство. Джун захотела надеть мой плащ.
После обеда мы отправились гулять, решили пройтись пешком. Ей надо было купить билет до Нью-Йорка. Сначала мы заехали на такси в гостиницу. Джун достала марионетку, графа Бругу, которого сделала Джин. У куклы были сиреневые волосы и веки — глаза проститутки, широкий развратный рот, бледные впалые щеки и неприятно агрессивный подбородок. Руки графа Бруги походили на руки убийцы, ноги были деревянные, на голове — испанская шляпа сомбреро, на плечах — черная бархатная куртка. Он как будто только что сошел со сцены.
В такси Джун посадила марионетку на пол напротив нас. Она меня смешила.
Мы зашли в несколько пароходных агентств. Джун не хватало денег даже на билет третьего класса, и она пыталась получить скидку. Я видела, что, когда она склонялась над стойкой, подперев руками голову, мужчины, находившиеся по другую сторону стойки, беззастенчиво пожирали ее глазами. А она была нежна и таинственно им улыбалась. В тот момент я чувствовала только ревность и не понимала, как Джун может так унижаться перед мужчинами.
Мы вышли на улицу. Я сказала Джун, что дам ей денег, хотя это было гораздо больше, чем я могла себе позволить.
Мы вошли в еще одно пароходное агентство, и перед тем, как обратиться к служащему, Джун досказала мне свою очередную сумасшедшую сказку. Я увидела, как мужчина очарован ее лицом, мягкой, обаятельной манерой говорить. Она расплачивалась, ставила свою подпись, а я стояла рядом, смотрела и слушала, как клерк предложил:
— Не хотите завтра выпить со мной коктейль?
Джун пожала ему руку.
— В три?
— Нет, в шесть.
Она улыбнулась ему так, как улыбалась мне. Когда мы вышли, она стала торопливо объяснять:
— Он может быть очень мне полезен, очень нужен, может много для меня сделать. Я просто не могла отказать ему. Я вовсе не собираюсь идти, но отказать не смогла.
— Ну, раз уж ты сказала «да», то просто обязана пойти, — ответила я раздраженно. От этой глупой напыщенности меня затошнило. Я взяла Джун под руку и, почти рыдая, сказала: — Не могу этого вынести, не могу!
Меня злило что-то неопределенное, непонятное. Я подумала о проститутках, которые считают себя честными, потому что отдают свое тело за деньги. Джун никогда бы не отдала свое тело, но она способна умолять так, как никогда не стала бы делать я, она способна пообещать что угодно — я же никогда ничего не обещаю, если не уверена, что дам это.
Джун! Как же много ночных слез я пролила! И она знала об этом. Она прижала мою руку к своей груди, и мы медленно пошли куда-то. Я чувствовала ее грудь — она никогда не носила белье. Жест ее был бессознательным, она хотела успокоить меня, как плаксивого ребенка, и бормотала что-то несуразное.
— Тебе бы больше понравилось, если бы я просто грубо отказала этому мужчине? Знаешь, я ведь иногда бываю груба, но в твоем присутствии не смогла. Мне не хотелось задевать его чувства. Он был так предупредителен.
Я не могла понять, что меня так раздражало, поэтому промолчала в ответ. Дело ведь не в том, согласиться или отказаться выпить коктейль. Надо смотреть в корень — почему Джун так необходима помощь этого человека. Я вспомнила одно ее высказывание: «Как бы плохи ни были мои дела, я всегда найду человека, который купит мне шампанского». Конечно. Она — женщина, которая делает невероятные долги, никогда их не возвращает и даже не собирается, зато потом хвастается своей сексуальной нетронутостью. Золотоискатель. Она гордится тем, что распоряжается своим красивым телом, но этой гордости не хватает на достоинство: как легко она бросала взгляды продажной девки через стойку в пароходной компании!
Джун рассказывала мне, как они с Генри поссорились из-за покупки масла. У них не было денег и…
— Не было денег? — переспросила я. — Но ведь в субботу я дала тебе четыреста франков, чтобы вам с Генри было на что купить продукты, а сегодня понедельник.
— Мы должны были расплатиться кое с какими долгами…
Я думала, что она имеет в виду комнату в гостинице, но вдруг вспомнила о духах, которые стоили двести франков. Почему она мне прямо не сказала: «В субботу я купила духи, и перчатки, и чулки»? Джун не смотрела на меня, когда объясняла, куда ушли деньги. Потом я вспомнила и другие ее слова: «Люди говорят, что если бы даже у меня было целое состояние, я промотала бы его в один день, и никто не смог бы объяснить как. Я никогда не знаю, на что трачу деньги».
Это была другая сторона фантазий Джун. Мы шли по улицам, и даже прикосновение к ее груди не могло успокоить мою боль.
Я пришла домой и кинулась Хьюго на шею. Я сказала ему:
— Я вернулась. — И он был счастлив.
Но вчера, в четыре, когда я ждала Джун в «Америкэн Экспресс», швейцар сказал мне:
— Сегодня утром ваша подруга была здесь и попрощалась со мной так, как будто не собиралась возвращаться.
— Но мы договорились встретиться.
Невозможно было представить, что я больше никогда не увижу Джун, идущую мне навстречу. Это было равносильно смерти. И какое теперь имело значение, о чем я думала позавчера. Она лжива и безответственна, но такова ее натура. Я бы не стала на нее давить. Моя щепетильность в денежных делах — свойство аристократов, я слишком скрупулезна и горда. Я бы никогда не посмела даже пытаться изменить в Джун то главное, что составляет природу ее фантастической натуры. Она ничем не скована. А я — зашорена, у меня смешные морально-этические принципы и аморальный ум. Я бы не смогла отпустить Генри голодным. Я принимала Джун целиком. Я бы не стала с ней бороться. Если бы только она пришла ко мне на встречу в этот последний час!
Ради нее я оделась символично, в костюм, создающий дистанцию между мной и другими людьми, костюм — символ моей индивидуальности, которую сможет понять только она. Черная шляпка, старое розовое платье с черной шелковой шнуровкой на корсете и шелковым воротником, старое розовое пальто с воротником а-ля Медичи. В толпе я вызывала любопытство и при этом чувствовала себя более одинокой, чем когда-либо, потому что реакция окружающих была враждебной, насмешливой.
А потом пришла Джун, вся в черном бархате, в черном плаще и шляпе с пером. Она была бледнее и напряженнее обычного и несла в руках графа Бругу, как я ее и просила. Чудо ее лица и улыбки, ее серьезные глаза…
Я повела ее в русскую чайную. Русские песни точно передавали наши чувства. Джун в недоумении спрашивала меня: неужели у них душа горит так, как это выражает их голос, их напряженная игра? Но вряд ли они пылали так, как мы с Джун.
Шампанское и икра в компании с Джун. Момент истины: Джун, русское пение и я.
Вокруг нас уродливые, скучные люди. Но мы их не видим. Я смотрю на Джун, одетую в черный бархат. Джун стремится к смерти. Генри не станет спешить за ней: он держится за жизнь. Но мы с Джун не сдерживаем себя. Я следую за ней. Есть во всем этом какая-то острая, щемящая радость, радость выдумывать что-то, узнавать новое и странное, приобретать новый опыт, играть с графом Бругой, который кланяется всему миру, взмахивая сиреневыми волосами.
Все кончено. На улице Джун с сожалением сказала:
— Я так хотела обнять и приласкать тебя.
Я посадила ее в такси. Она сидела там, готовая вот-вот уехать, а я стояла на тротуаре.
— Я хочу поцеловать тебя, — сказала я.
— И я хочу, — ответила Джун и приблизила свои губы к моим. Мы долго целовались.
Когда она уехала, я собиралась проспать несколько дней, но оставалось еще нечто, что требовало решения, — мои отношения с Генри.
Я попросила его приехать в Лувесьенн, думая предложить тишину в моем спокойном доме, хотя точно знала, что мы будем разговаривать о Джун.
Мы ходили так много, что до смерти устали, и говорили, говорили… Желание обладать Джун — это какое-то наваждение для нас обоих. Генри не ревнует ее ко мне, потому что, как он говорит, я заставила Джун проявить замечательные качества, которые до того были спрятаны где-то глубоко в ее душе. Впервые в жизни Джун позволила себе подпасть под влияние женщины бесспорно интересной и необычной. Казалось, Генри ждал, что я получу власть над ее жизнью.
Когда он увидел, что я понимаю Джун и готова быть с ним откровенной, мы смогли говорить свободнее. И все-таки в какой-то момент я заколебалась, удивленная своей неверностью Джун. Генри понял: в отношениях с Джун правда необязательна, однако только правда может стать основой отношений между нами.
Мы оба понимали, что необходимо объединить наш ум и взгляд на мир, чтобы понять проблему, имя которой — Джун. Генри любит ее и всегда любил. Но ему хочется подавить ее характер, ее фантастическую, энергичную личность. В своей любви к ней он пережил столько страданий, что из любовника превратился в писателя. И написал великолепную, блистательную книгу о Джун и Джин.
Генри исследовал феномен лесбиянства. Услышав, что я повторяю слова Джун, очень удивился, потому что поверил. Я говорила ему:
— В конце концов, если и существует объяснение этой тайны, то оно в следующем: любовь между женщинами — это бегство в поисках гармонии и совершенства. Любовь между мужчиной и женщиной — вечная борьба, конфликт. Две женщины не судят друг друга, не грубят и не насмехаются. Они сентиментальны и романтичны, между ними возникает взаимопонимание. Я думаю, такая любовь подобна смерти.
Прошлой ночью я не спала до часа, читая роман Генри «Молох», а он в это время читал мой. Его книга — захватывающий, титанический труд. У меня не хватало слов, чтобы высказать свои впечатления. И этот гений, этот титан мысли сидел рядом в неудобной позе и читал мою легковесную книжку с увлечением и энтузиазмом, он говорил о ее глубине, о чувственности, что-то восклицал, не забывая и критиковать. Какой же силой он обладает!
Я подарила Генри то единственное, чего ему не могла дать Джун, — честность. Я готова принять то, чего не способен принять человек с более развитым «я»: тот факт, что характер Джун подавляет и устрашает; что на ее фоне любая другая женщина будет казаться вялой и бесцветной; что я стану жить ее жизнью, испытывая лишь сожаления и угрызения совести за то, что она может уничтожить Генри как мужчину. Но Генри-писатель черпает больше сил из испытаний, чем из покоя. Я не могу бросить Хьюго — в этом случае он просто исчезнет. Но у меня, как и у Джун, есть способность к незаметным превращениям. Для меня любовь только к одному мужчине или женщине равносильна тюремному заключению.
Противоречия во мне сильнее, чем в Джун, потому что ей не приходит в голову наблюдать за собственной жизнью. Это делают за нее другие, а она отрицает все, что они говорят или пишут. Мой рассудок доминирует, моя совесть безжалостна и неумолима.
Эдуардо говорит:
— Тебе надо быть психоаналитиком.
Но это было бы слишком просто. Я хочу совершать собственные открытия.
Мне не нужны ни наркотики, ни допинг, хотя я согласилась бы попробовать все это с Джун, я почти хочу окунуться во Зло, оно манит меня. Я исследую жизнь, но то, что хочу испытать сама, не приходит; сила ума побеждает порочность. Я встречаюсь с Джун, и она — почти проститутка — становится чистой. Эта чистота сводит с ума Генри. Чистота светится в ее лице и в каждом движении. Джун пугает этим, как однажды испугала меня — всего лишь тем, что, как ребенок, тихонько сидела в уголке дивана.
Генри говорил со мной об ужасной вульгарности Джун. Я понимаю, что ей не хватает гордости. Вульгарность оскорбительна, но она дарит человеку свободу. Джун не демоническая женщина. Жизнь — вот демон, повелевающий ее жизнью, в Джун кипит неутолимая жажда ощутить ее горький привкус.
После того как у нас побывал Генри, я начала метаться по дому, как тигр в клетке, убеждая Хьюго, что мне необходимо уехать. Он пытался возражать:
— Ты просто устала!
Но в конце концов Хьюго, как всегда, все понял и уступил. Дом действительно душил меня, я не могла никого видеть, я не могла писать и отдыхать тоже не могла.
В воскресенье Хьюго вывел меня погулять. Мы нашли несколько очень больших и глубоких кроличьих нор. Он шутливо пытался уговорить нашу собаку Бенко сунуть туда свой нос и раскопать их. Я вдруг с пугающей ясностью почувствовала, что на меня что-то давит, как будто я сама оказалась в такой норе и задыхаюсь. Я вспомнила, что мне много раз снились сны, будто какая-то сила заставляет меня ползти по собственному желудку, как змея, проползать в какие-то туннели и отверстия, которые слишком малы для меня, а последний проход был всегда меньше всех остальных, и напряжение так возрастало во мне, что я просыпалась. Я стояла перед кроличьей норой и кричала, чтобы Хьюго прекратил свои шутки. Мой необъяснимый гнев очень его расстроил. Это ведь была просто игра, да и то с собакой.
Теперь, когда чувство удушья от всего окружающего окончательно сформировалось и стало невыносимым, я просто не могла больше оставаться, я должна была уйти. Ночью, в объятиях Хьюго, решимость несколько ослабла, но все приготовления уже были сделаны. Готовилась я небрежно, что было совсем на меня не похоже. Совсем не беспокоилась о внешности, об одежде. Я ушла второпях. Я ушла искать себя и место Хьюго в моей душе.
Сонлуп, Швейцария. Я пишу Хьюго:
Поверь мне, когда я говорю о том, чтобы выжать из себя все инстинкты, сжечь их тем, что уже пережито, — это лишь слова. Существует множество инстинктов, которые невозможно пережить, потому что они разложились и сгнили. Генри не прав, когда презирает Д. Г. Лоуренса за то, что тот отказывается погружаться в совершенно необходимые печаль и несчастье. Первое, что сделали бы Генри и Джун, — это окунули бы нас в бедность, голод и однообразие, чтобы мы ощутили их страдания. Слабее всего мы наслаждаемся жизнью, когда позволяем жизни себя хлестать. Побеждая несчастье, мы создаем для себя такую независимость на будущее, о которой никто и не догадывается. Когда ты уйдешь из своего банка, дорогой, мы с тобой познаем такую свободу, которой еще никто не знал. Мне уже немного надоело это русское барахтанье в боли и печали. Боль — это то, что надо преодолевать, а не то, в чем можно погрязнуть.
Я приехала сюда, чтобы найти в себе новые силы, и я нашла их. Я борюсь. Сегодня утром я видела силуэты молодых, высоких, сильных лыжников, все они были в тяжелых ботинках, и их медленная победительная поступь казалась символом прихода новой мощной энергии. Поражение — это лишь один из периодов моей жизни. Я должна завоевывать, я должна жить. Прости меня за те страдания, которые тебе пришлось пережить из-за меня. Могу только сказать, что страдание никогда не бывает бесполезным.
Я лежу в постели в полусне, притворяясь больной. Крепость спокойствия, которую я воздвигла против наплыва идей и против лихорадки, вдруг охватившей меня, подобна заре. Я сплю на заре, и мои мысли настойчиво давят на меня. Я медленно пытаюсь что-то понять. И начинаю понимать: Джун, ты разрушила реальность. Твоя ложь для тебя не ложь, она — лишь то состояние, которое ты хочешь пережить. Ты предпринимаешь гораздо больше усилий, чем любой из нас, чтобы пережить иллюзии. Когда ты сказала своему мужу, что твоя мать умерла и что ты никогда не видела своего отца, что ты росла без родителей, — ты просто хотела начать жизнь из ниоткуда, не опираясь на свои корни, чтобы иметь возможность окунуться в собственные фантазии.
Я пыталась проникнуть в этот хаос мыслей и чувств Джун не с помощью прямолинейного мужского ума, а с помощью глубины, неопределенности и многословности, которая свойственна только женщинам.
Генри говорил:
— У Джун слезы наворачиваются на глаза, когда она говорит о твоей щедрости.
И я видела, что он любит ее за это.
Из его романа мне стало ясно, что щедрость Джун на него не распространялась — Джун постоянно мучила его, зато ее щедрость распространялась на Джин, потому что Джин была просто переполнена ею. А что же она делает для Генри? Она унижает его, морит его голодом, портит ему здоровье, заставляет страдать, а он при этом процветает и пишет свои книги.
Делать кому-нибудь больно сознательно, да еще знать, что это необходимо, — вот что я просто не могу выносить. У меня нет такой смелости, как у Джун. Я стараюсь изо всех сил уберечь Хьюго от лишнего унижения. Я не играю на его чувствах. Только дважды в моей жизни страсть оказывалась сильнее жалости.
Моя тетя научила нашего повара готовить морковное суфле, а повар научил нашу служанку Эмилию. Эмилия готовит теперь это суфле к каждому праздничному обеду. Она приготовила его и для Генри с Джун. К тому моменту они уже были вполне очарованы всеми странностями Лувесьенна, разнообразием красок, странностью моей одежды, тем, что я была им еще не совсем знакома, запахом жасмина и открытыми каминами, в которых я жгла не дрова, а корни деревьев, похожие на сказочные чудовища. Суфле выглядело как какое-то экзотическое блюдо, и они ели его, как некоторые пробуют икру. Еще они ели картофельное пюре, взбитое с сырым яйцом. Генри ужасно привередлив, поэтому ему стало немного неуютно, как будто его не покормили как следует. Кусок мяса на его тарелке был вполне реальным и очень сочным, но аккуратно обрезан по краям в форме круга; я уверена, что Генри просто не понял, что это мясо, он его не узнал. Джун была просто в восторге. Когда Генри узнал нас немного лучше, то спросил, всегда ли мы так питаемся, выражая искреннее беспокойство о нашем здоровье. И тогда мы рассказали ему о том, из чего сделано пресловутое суфле. Мы очень смеялись. Джун бы на нашем месте навсегда сохранила это в тайне.
Однажды утром, когда у нас гостил Генри, уставший от постоянного недоедания, беспорядочного и небрежного питания и заплеванных столиков кафе, я попыталась угостить его хорошим завтраком. Я спустилась на первый этаж и разожгла огонь в камине. Эмилия принесла на зеленом подносе горячий кофе, кипяченое молоко, яйца всмятку, мягкий хлеб и свежайшее масло. Генри сидел у камина за полированным столом. Все, что он сказал в ответ на мои старания, — что он мечтает о бистро за углом, цинковом прилавке, пустом зеленоватом кофе и о молоке, в котором полно пенок.
Я не обиделась. Я просто подумала, что он просто не привык наслаждаться тем, что было для него непривычно, вот и все. Я могла бы без конца огорчаться, но всякий раз возвращалась к хорошему кофе на лакированном подносе, поданном к завтраку. Всякий раз возвращалась к шелковым чулкам и духам. Роскошь для меня не является необходимостью, но красота и добротные вещи — да.
Джун — одержимая рассказчица. Она постоянно излагает разные истории из своей жизни, и все эти истории ужасно непоследовательны. Сначала я пыталась соединить их, но постепенно привыкла к хаосу. В то время я еще не знала, что каждая история — тайный ключик к какому-нибудь событию в ее жизни, которые просто невозможно понять. Очень многие из этих историй Генри использовал в своем романе. Джун без всяких колебаний может рассказывать по несколько раз одно и то же. Она просто упивается собственными выдумками. А я покорно стою перед этим фантастическим ребенком и отказываюсь рассуждать.
Прошлой ночью в гостинице мне не давал уснуть плач больного ребенка, мой мозг работал, как мощная машина. Это совершенно меня вымотало. Утром пришла чудовищного вида горничная, чтобы открыть ставни. В холле подметал ковры человек, рыжая шевелюра которого обрамляла лицо, как густые кустистые заросли. Я позвонила Хьюго, умоляя его приехать пораньше. Его письма были полны нежности и печали. Но по телефону он разговаривал очень спокойно:
— Я немедленно приеду, если ты больна.
— Не обращай внимания. Я приеду домой во вторник; больше не могу здесь оставаться.
Через пятнадцать минут он перезвонил, теперь совершенно уверенный, что я переживаю глубокую депрессию, и сказал, что приедет ко мне в пятницу, а не в субботу утром, как обещал. Я была в отчаянии от того, как внезапно и как пугающе остро мне понадобился Хьюго. В этом состоянии я могла совершить все, что угодно. Я села в постели, с трудом сдерживая дрожь. Я подумала, что действительно заболела. Мой ум не может работать с прежней силой.
Я сделала над собой невероятное усилие, чтобы написать Хьюго твердое и ясное письмо, попытаться разубедить его. Такое же усилие я делала над собой, чтобы хоть как-то держаться, когда приехала сюда, в Швейцарию. Хьюго все понял. Он писал мне:
…как хорошо я понимаю, в каком горящем напряжении ты живешь. Ты уже будто прожила много жизней, включая и несколько тех, которые ты прожила со мной. Это были полные до краев и богатые событиями жизни от рождения до самой смерти, и тебе просто нужно отдыхать в промежутках между ними.
Понимаешь ли ты, какую жизненную силу ты в себе заключаешь, даже если говорить о тебе отвлеченно? Сейчас я чувствую себя, как машина, из которой вынули мотор. В тебе заключено все, что живет, двигается, растет, летает…
Джун очень не нравится откровенная чувственность Генри. В ней самой все гораздо сложнее и запутаннее. Кроме того, Генри представляет собой часть ее благополучия, и она за это отчаянно цепляется. Она боится, что он испортится. Все побуждения Генри — добрые и хорошие, но не в приевшемся христианском смысле, а в обыкновенном, человеческом. И даже вся жестокость его произведений не чудовищна и не надуманна, она чисто по-человечески естественна, гуманна. Но Джун нельзя назвать гуманной. В ней — только два сильных человеческих чувства: ее любовь к Генри и необычайная, почти до самоотречения щедрость. Все остальное в ней — фантастично, порочно и безжалостно.
Она умудряется пускаться в такие сумасшедшие траты, и мы с Генри любуемся страшной стороной ее души, которая обогащает нас больше, чем чья-то жалость, чья-то любовь, чье-то самоотречение. Я не стану терзать ее, как это сделал Генри. Я буду любить ее, буду обогащать, сделаю бессмертной.
Генри прислал из Дижона отчаянное письмо. Это почти что Достоевский в Сибири, только Сибирь Достоевского была гораздо интереснее того места, о котором пишет несчастный Генри. Я ответила ему телеграммой: «Сдавайся и приезжай домой в Версаль». Еще я отправила ему денег. Я думаю о нем целыми днями.
Ты действительно так поступаешь, Джун, это правда? Или это Генри преувеличил твои желания и потребности? Ты действительно погрязла в извращенных, темных и таких всеобъемлющих чувствах, что развратность Генри кажется почти смешной? Он рассчитывает, что я его пойму, потому что я, как и он, пишу. Я должна знать, все должно стать ясно. К его удивлению, я сказала ему то, что говоришь ты:
— Это не одно и то же.
Есть на свете мир, который ему не понять никогда, — это мир наших отвлеченных разговоров, наших поцелуев, нашего наслаждения.
Генри с трудом начинает понимать, что есть в тебе какая-то черта, которую он еще не постиг, — она осталась за пределами его романа. Ты проскользнула у него между пальцев!
Как необыкновенно щедр Хьюго! Как умеет любить, прощать, дарить, понимать. Господи, даже я не до конца осознаю, насколько мне повезло!
Завтра вечером я буду дома. Закончились мои скитания по гостиницам и мои одинокие ночи.