Книга: Ключи Царства
Назад: II. Призвание
Дальше: IV. Китай

III.
Неудачливый священник

1
Фрэнсис прибыл в Шейлсли (в сорока милях от Тайнкасла) в январе. Был ранний субботний вечер, дождь лил не переставая, но ничто на могло охладить его пыла и горенья его духа.
Поезд исчез в тумане, а он все еще стоял на открытой мокрой платформе, окидывая живым взглядом ее унылую пустоту. Никто не пришел встретить его, однако ничуть этим не обескураженный, молодой священник поднял свой чемодан и пошёл к главной улице шахтерского поселка. Вероятно, не так уж трудно будет найти церковь Спасителя.
Это было его первое назначение, его первый приход. Он все еще не мог поверить… Сердце его пело… наконец, наконец-то… Фрэнсис недавно был посвящен и теперь мог вступить в битву за человеческие души.
Хотя его и предупреждали, все же Фрэнсис был поражен — никогда еще он не видел ничего более уродливого, чем окружавший его поселок. Шейлсли состоял из длинных рядов серых домов и убогих лавчонок, перемежавшихся кучами шлака, свалками мусора, пустырями; было, правда, еще несколько таверн и часовен, и над всем возвышались высокие черные терриконы угольных шахт Реншо. Фрэнсис весело сказал себе, что ему важны люди, а не место.
Католическая церковь находилась в восточной части поселка, по соседству с шахтами, и вполне гармонировала с окружающим пейзажем. Это было большое здание из необожженого красного кирпича, с готическими окнами голубого цвета, с темно-красной рифленой железной крышей и ржавым шпилем. По одну сторону от нее стояла школа, по другую — дом священника, перед которым красовался заросший бурьяном пустырь, обнесенный поломанным забором.
Волнуясь и тяжело дыша, Фрэнсис подошел к маленькому ветхому домику и дернул звонок. Ему долго не отворяли, и он уже собирался позвонить еще раз, как дверь открыла толстуха в голубом полосатом фартуке. Она оглядела его и кивнула:
— А, это вы, отец! Его преподобие ожидает вас. Входите! — она добродушно показала ему дверь гостиной. — Ну, и погодка, нечего сказать. Пойду, добавлю копченых селедок.
Фрэнсис решительно вошел в комнату. За столом, покрытым белой скатертью, в ожидании ужина сидел коренастый священник лет пятидесяти и нетерпеливо стучал ножом по столу, но прекратил это занятие, чтобы поздороваться со своим новым помощником.
— А, вот и вы, наконец! Входите.
Фрэнсис протянул ему руку.
— Отец Кезер, не правда ли?
— Правильно. А кого еще вы могли ожидать? Короля Вильгельма Оранского? Ну ладно, вы как раз подоспели к ужину. Тем лучше для вас, — откинувшись на спинку стула, он крикнул: — Мисс Кэфферти! Вы что, собираетесь всю ночь копаться?
Потом он обратился к Фрэнсису:
— Садитесь и не смотрите, как потерянный. Я надеюсь, вы играете в криббидж? Люблю сыграть партию вечерком.
Фрэнсис придвинул стул к столу. Вскоре мисс Кэфферти поспешно внесла большое закрытое блюдо с копчеными селедками и вареные яйца. Пока отец Кезер клал себе в тарелку пару селедок и два яйца, она поставила прибор для Фрэнсиса. Тогда отец Кезер передал ему блюдо и сказал с полным ртом:
— Валяйте, кладите себе. И не скупитесь, вам придется много работать, так что лучше ешьте побольше.
Сам он ел быстро. Его жующие челюсти и ловкие руки, покрытые черными волосами, как войлоком, ни минуты не оставались без движения. Отец Кезер был плотным мужчиной, с круглой, коротко остриженной головой. Сжатые губы, плоский нос с широкими ноздрями, из которых росли два темных запачканных табаком клочка волос, создавали впечатление силы и властности. Каждое его движение было образцом бессознательного самоутверждения. Разрезая пополам яйцо и засовывая одну половинку в рот, он маленькими глазками наблюдал за Фрэнсисом и составлял о нем свое мнение, подобно тому, как мясник оценивает качества молодого бычка.
— Вы выглядите не очень-то сильным. Верно, не потянете и одиннадцати стоунов, а? И до чего только вы, помощники священников, дойдете? Мой последний был совсем слабосильный, еле на ногах держался. Ему надо было бы зваться Фли, а не Ли, уж больно он был никчемный. Это все эти иностранные штучки вас портят. В мое время… те парни, с которыми я учился в Мейнуте, были настоящими мужчинами.
— Ну, я думаю, вы увидите, что я здоров и телом и духом, — улыбнулся Фрэнсис.
— Мы это скоро увидим, — проворчал отец Кезер. — Когда кончите ужинать, идите исповедовать. Я приду позже. Впрочем, сегодня будет мало народа… вон как льет. Сделаем скидку на погоду. Они ленивы до мозга костей, мои прелестные прихожане!
Наверху, в своей комнате с тонкими стенками, солидно обставленной неуклюжей кроватью и громадным гардеробом времен королевы Виктории, Фрэнсис вымыл руки и умылся у крашеного умывальника. Затем он поспешил вниз, в церковь.
Отец Кезер произвел на него неприятное впечатление, но он говорил себе, что надо быть справедливым: первые суждения слишком часто бывают ошибочными. Он долго сидел в холодной исповедальне, на которой все еще висела табличка с именем его предшественника, отца Ли, слушая, как дождь барабанит по жестяной крыше. Наконец, он вышел оттуда и стал бродить по пустой церкви. Она являла собой печальное зрелище — пуста, как сарай, и не очень чиста. По-видимому, кто-то сделал неудачную попытку покрасить неф темно-зеленой краской под мрамор. У статуи св. Иосифа отломилась рука, и ее кое-как приделали. Картины, изображавшие крестный путь, были жалкой мазней. На алтаре, в вазах из тусклой латуни, стояли безвкусные бумажные цветы, оскорблявшие глаз. Но все эти недостатки только увеличивали его желание улучшить жизнь своих прихожан. Фрэнсис опустился перед дарохранительницей на колени и стал исступленно молиться — он отдавал свою жизнь Богу.
Фрэнсис привык к культурной атмосфере Сан-Моралеса, служившего перепутьем для ученых и проповедников, которые ехали из Лондона в Рим или Мадрид, людей высокообразованных и прекрасно воспитанных.
Прошло несколько дней, и с каждым днем ему становилось все труднее. Отец Кезер не был человеком легким, по натуре он был раздражителен и склонен к угрюмости, я годы, трудный жизненный путь и неумение завоевать любовь своей паствы сделали его характер еще тяжелее.
Когда-то у него был прекрасный приход на морском курорте в Истклиффе. Но отец Кезер был столь неуживчив, что влиятельные люди города обратились к епископу с просьбой перевести его в другое место. Этот случай, сначала страшно его разобидевший, со временем стал изображаться им как добровольное самопожертвование, и он любил повторять: «Да, я по своей собственной воле сменил трон на скамеечку для ног, но… тогда были другие времена…»
Одна лишь мисс Кэфферти, его кухарка и экономка в одном лице, не покинула его. Она была с ним все эти годы. Она его понимала, потому что оба были одного поля ягодой, переносила его брань и отвечала ему тем же. В общем, они уважали друг друга. Когда Кезер ежегодно уезжал в шестинедельный отпуск в Хэрроугейт, то ее он тоже отпускал домой.
В домашнем быту он был беззастенчив и невоспитан: он громко хлопал дверью ванной и звук выпускаемых им газов сотрясал дощатые стены дома. Вера его непроизвольно свелась к голой форме — он не понимал ее внутреннего смысла, не признавал никаких «тонкостей», никакой широты взглядов. Его глубочайшим убеждением было: делай так или будешь проклят. Отправляемые им обряды стали всего лишь некими актами, которые он совершал с помощью слов, воды, масла и соли. Без этого, провозглашал отец Кезер, паству ожидал жаркий, зияющий своей пастью ад. Кезер был чрезвычайно нетерпим и громко заявлял о своем презрении ко всем другим вероисповеданиям, что не способствовало ему в приобретении друзей. Даже его отношения с собственными прихожанами не были мирными. Приход был очень беден, на церкви лежал крупный долг, и, несмотря на строжайшую экономию, ему часто бывало отчаянно трудно сводить концы с концами. У него были вполне законные основания обращаться за помощью к своей пастве, однако его природная вспыльчивость в сочетании с полным отсутствием такта настраивала людей против него. В своих проповедях, твердо стоя на расставленных ногах и агрессивно выпятив подбородок, он бичевал своих немногочисленных слушателей за их небрежение к церкви.
— Как, по-вашему, я должен платить аренду, налоги и страховку? И еще ремонтировать церковную крышу, чтобы она не свалилась вам на головы? Вы же не мне даете эти деньги, а Всемогущему Богу. Так вот, слушайте, что я вам скажу, слушайте все, и мужчины и женщины, — я хочу видеть на этой тарелке серебро, а не ваши жалкие медяки. Вы, мужчины, почти все обеспечены работой, благодаря великодушию сэра Джорджа Реншо. Никаких ваших отговорок я не признаю! А что касается женщин, им подобало бы тратить побольше денег на церковь и поменьше на свои тряпки.
Отгремев, он сам брал тарелку для сбора пожертвований и обвиняющим взором пронзал каждого прихожанина, потрясая ею перед их носами.
Его требования привели к острой вражде между ним и его прихожанами. Чем больше он бранил их, тем меньше они ему давали. Тогда он придумал новый план — стал раздавать им маленькие темно- желтые конверты и, когда они оставались пустыми, он, обходя церковь после службы, собирал мелкие монеты и в ярости бормотал: «Вот как они обращаются со Всемогущим Богом!»
Однако на этом мрачном финансовом небе иногда светило и солнце. Сэр Джордж Реншо, владелец шахт в Шейлсли и еще пятнадцати шахт в графстве был не только очень богатым человеком и ревностным католиком, но и неисправимым филантропом. Хотя его поместье, Реншо Холл, находилось в семидесяти милях, на другом конце графства, все же церковь Спасителя попала в его филантропический список. Каждое Рождество, с завидной регулярностью, приходский священник получал чек на сто гиней.
— Гиней, учтите! Не каких-то там жалких фунтов! Вот это джентльмен! — захлебывался от восторга отец Кезер.
Он видел сэра Джорджа всего два раза на каких-то общественных собраниях в Тайнкасле много лет тому назад, но говорил о нем с уважением и благоговейным страхом. И втайне чрезвычайно боялся: а вдруг этот магнат по какой-то причине — конечно, не по его вине — прекратит свои пожертвования.
К концу первого месяца жизни в Шейлсли постоянное общение с отцом Кезером начало сказываться и на Фрэнсисе. Он был все время в напряжении. Не удивительно, что молодой отец Ли заболел нервным расстройством. Духовная жизнь Фрэнсиса омрачилась, его представления о ценностях спутались. Он ловил себя на том, что смотрит на отца Кезера со все возрастающей враждебностью. Тогда он спохватывался и, подавив внутренний стон, отчаянно боролся с собой, стараясь добиться от себя послушания и смирения.
Его работа по приходу была крайне тяжела, особенно в эту холодную пору. Три раза в неделю он должен был ездить в дальние деревушки Броутон и Гленберн и служить там мессы, исповедовать и учить детей катехизису. Полная безучастность его подопечных делала его работу еще труднее. Даже дети были сонны, вялы и всячески старались от него отвертеться. Фрэнсис видел вокруг себя бедность и душераздирающую нищету. Весь приход, казалось, был погружен в глубокую, ничем не нарушаемую апатию. Он страстно твердил себе, что не поддастся этой рутине. Молодой священник отлично понимал свою неумелость и неловкость, но его сжигало желание тронуть сердца этих несчастных, помочь им. оживить их. Чего бы это ему ни стоило, он раздует искру и заставит разгореться огонь под этим почти угасшим пеплом. А старший священник, наблюдательный и проницательный, казалось, с каким-то мрачным юмором взирал на трудности своего помощника и, иронически подсмеиваясь, ждал, когда тот сменит свой идеализм на его практический здравый смысл. Фрэнсису от этого было еще хуже.
Однажды, когда он вернулся домой, после того как проехал десять миль под дождем и ветром, чтобы попасть в Броутон к умирающему, отец Кезер выразил свое отношение к Фрэнсису единственной насмешливой фразой:
— Что? Не так-то легко делать праведников, как вы думали, а? — и добавил: — Все они ни на что не годные бездельники.
Фрэнсис вспыхнул.
— Христос умер за этих бездельников.
Молодой священник глубоко переживал свои неудачи, и наложил на себя аскезу, умерщвляя свою плоть. Он стал очень мало есть, нередко ограничиваясь чашкой чая и несколькими гренками. Часто Фрэнсис просыпался среди ночи, мучимый своими мыслями, и тихонько пробирался в церковь. Ночью, в лунном свете, церковь не казалась такой голой и некрасивой, как днем. Таинственные тени и молчание наполнили ее. Он падал на колени и исступленно молился о ниспослании ему мужества в борьбе с испытаниями. Наконец Фрэнсис поднимал глаза к распятому на кресте — терпеливому, кроткому, страдающему — и мир нисходил в его душу.
Однажды, вскоре после полуночи, когда он возвращался из церкви и на цыпочках пробирался к себе наверх, он увидел отца Кезера, который ожидал его. Тот был в ночной рубашке и в пальто, горящая свеча освещала его недовольное лицо. Стоя волосатыми ногами на верхней площадке, настоятель сердито преградил ему путь.
— Хотел бы я знать, что вы делаете?
— Иду к себе в комнату.
— И где же вы изволили быть?
— В церкви.
— Что! В это время!
— А почему бы нет? — Фрэнсис заставил себя улыбнуться. — Или вы думаете, что я могу разбудить Господа Бога?
— Нет. Но вы можете разбудить меня, — отец Кезер вышел из себя. — Я не потерплю этого. В жизни не слыхивал такой глупости. Я ведаю приходом, а не монашеским орденом. Можете молиться сколько угодно днем, а ночью, пока вы находитесь у меня под началом, извольте спать.
Фрэнсис подавил готовую сорваться у него с языка резкость и молча прошел в свою комнату. Он должен обуздать себя, должен приложить все усилия, чтобы поладить со своим начальником, если хочет сделать хоть что-то полезное в приходе. Фрэнсис старательно перебирал в уме все хорошие качества отца Кезера: его искренность и мужество, его несокрушимую чистоту.
Через несколько дней, выбрав, как ему казалось, походящий момент, он дипломатично заговорил со старшим священником:
— Я вот все думаю, отец… у нас такой отдаленный и разбросанный приход и нет никаких подходящих развлечений… вот я и подумал, не могли бы мы устроить клуб для нашей молодежи…
— Ага! — отец Кезер был в шутливом настроении, — теперь, мой мальчик, вы ищете популярности!
— О, Господи! Нет, конечно, — ответил Фрэнсис в тон ему — ему страшно хотелось добиться своего. — Я, разумеется, не могу заранее поручиться, что из этого что-нибудь выйдет, но клуб мог бы отвлечь молодежь от улицы, а более взрослых от кабаков. Это помогло бы физическому и социальному развитию молодых людей, — он улыбнулся. — Это даже могло бы привлечь их к церкви.
— Хо-хо-хо! — загоготал отец Кезер. — Хорошо, что вы так молоды. Думается мне, вы еще хуже, чем был Ли. Ну, что ж, валяйте, коли вам так хочется. Но не ждите благодарности от наших бездельников.
— Спасибо, большое спасибо. Мне нужно было только ваше позволение.
И он с горячностью взялся за осуществление своего плана.
Дональд Кайл, управляющий рудником, был шотландцем и верным католиком, неоднократно проявлявшим свою доброжелательность. Два других служащих шахты — Моррисон, контролер-весовщик, чья жена иногда приходила помогать в дом священника, и Криден, главный подрывник, тоже принадлежали к их церкви. Через управляющего Фрэнсис получил разрешение пользоваться три вечера в неделю помещением Красного Креста. С помощью двух других он начал возбуждать интерес к предполагаемому клубу. Подсчитав свои капиталы, Фрэнсис увидел, что они не составляют и двух фунтов, но он скорее бы согласился умереть, чем попросить помощи у прихода. Фрэнсис написал Уилли Таллоху, который по своей работе был связан с клубами Тайнкасла, и просил его выслать старые, вышедшие из употребления гимнастические снаряды.
Ломая голову над тем, как бы получше начать свое рискованное предприятие, он решил, что ничто так не привлечет молодежь, как танцы. В комнате было пианино, а Криден прекрасно играл на скрипке. На двери он повесил объявление, а когда наступил четверг, потратил все свои деньги на пирожные, фрукты и лимонад.
Успех вечера, начавшегося довольно натянуто, превзошел самые смелые ожидания. Народу пришло так много, что лансье танцевали даже восемь групп. У большинства парней не было ботинок, и они танцевали в своих шахтерских сапогах. В перерывах между танцами они сидели на скамейках, расставленных вдоль стен, и лица у них были раскрасневшиеся и счастливые, а девушки шли в буфет и приносили им угощение. Танцуя вальс, все пели припев. Небольшая кучка шахтеров, возвращавшихся со смены, собралась у входа и с любопытством разглядывала веселых молодых людей. В свете газовых фонарей их зубы сверкали на почерневших от угольной пыли лицах. Под конец шахтеры тоже стали подпевать, а один-другой побойчее приникли внутрь и смешались с танцующими. Да, это был прекрасный вечер! Стоя в дверях и выслушивая прощальные приветствия юношей и девушек, Фрэнсис думал: «Они начинают оживать. Боже мой, я, кажется, чего-то добился», — его залило волной тихой радости. На следующее утро отец Кезер вышел к завтраку в страшной ярости.
— Что это я слышу!? Хорошенькое дело! Вот уж воистину великолепный пример! Постыдились бы!
Молодой священник посмотрел на него с изумлением.
— О чем вы говорите? Я ничего не понимаю!
— Вы знаете, о чем я говорю! Этот дьявольский кабак, который вы устроили вчера…
— Но вы же сами всего неделю назад позволили открыть клуб.
Отец Кезер огрызнулся:
— Я вовсе не имел в виду это непристойное сборище чуть ли не у порога моей церкви. Мне и так не легко сохранять моих девушек чистыми, а тут еще вы вводите эти нескромные танцы и лапанье!
— На этом вечере все было совершенно невинно.
— Невинно! Как Бог на небесах! — отец Кезер побагровел от гнева. — Что вы знаете о том, к чему ведет такое ухажерство, вы, болван несчастный: все эти объятия и прижимания друг к другу телами и ногами? Это порождает дурные мысли в этих юнцах, это ведет к чувственности, к похоти, к вожделению.
Фрэнсис был очень бледен, глаза его сверкали от негодования:
— Не путаете ли вы похоть с полом?
— Святой Иосиф! Да какая же тут разница?
— Такая же, как между болезнью и здоровьем.
Руки отца Кезера конвульсивно дернулись.
— О чем вы говорите, чёрт побери!?
Вся горечь, которую Фрэнсис подавлял в течение двух месяцев, бурно вырвалась наружу:
— Вы не можете подавить природу! А если вы будете делать это, она обернется против вас и отплатит вам за это. Это совершенно естественно, чтобы молодые люди и девушки встречались, общались, танцевали, ничего плохого в этом нет. Это обычная прелюдия к ухаживанию и браку. Нельзя держать пол под грязной простыней, как смердящий труп. Это как раз и ведет к лицемерию, похотливым усмешкам и тайнам уловкам. Мы должны воспитывать их в половом отношении, а не душить их пол, как гадюку. Если вы попытаетесь сделать это, то потерпите неудачу, не говоря уже о том, что чистое и красивое чувство превратите в грязь.
Наступило ужасное молчание. Шея отца Кезера побагровела, и на ней вздулись жилы.
— Вы просто богохульный щенок! Я не позволю моей молодежи спариваться на ваших танцульках!
— Тогда они будут спариваться, как вам угодно это называть, в темных переулках и в полях.
— Лжете! — закричал, заикаясь, отец Кезер. — Я сохраню девственность девушек моего прихода незапятнанной! Я знаю, что я делаю!
— Несомненно, — ответил Фрэнсис с горечью, — но факт остается фактом: статистика показывает, что по количеству незаконнорожденных Шейлсли занимает первое место в епархии.
С минуту казалось, что настоятеля хватит удар. Его руки сжимались и разжимались, словно старались удушить кого-то. Слегка раскачиваясь на ногах, он поднял палец и нацелил его на своего противника.
— Статистика покажет и другое. Она покажет, что на расстоянии пяти миль от того места, на котором я стою, не будет ни одного клуба. С вашим прекрасным планом покончено, он потерпел полный провал, его больше нет. Я говорю это, и на этот раз мое слово окончательно, — он бросился к столу и стал яростно поглощать завтрак.
Фрэнсис быстро позавтракал и ушел наверх в свою комнату, бледный и потрясенный. Сквозь пыльные стекла окна он видел здание Красного Креста и на улице около него ящик с боксерскими перчатками и булавами, прибывший вчера от Таллоха и теперь бесполезный. Страшное волнение охватило Фрэнсиса. Он думал: «Я не могу больше подчиняться. Бог не может требовать такого раболепного повиновения. Я должен бороться с отцом Кезером, бороться не за себя, а за этих жалких, загнанных людей, первых, доверенных мне Господом».
Раздирающая сердце любовь к этим несчастным, и страстное, невероятно сильное желание помочь им переполняло его душу.
В течение нескольких следующих дней, живя обычной жизнью прихода, Фрэнсис лихорадочно искал способа снять запрет с клуба. Каким-то образом этот клуб стал для него символом освобождения прихода. Но чем больше он думал об этом, тем неуязвимее казалась ему позиция отца Кезера.
Старший священник сделал свои выводы из спокойствия Фрэнсиса и с трудом скрывал свое торжество. Да, он умел укрощать их, этих молодых людей, умел заставить их подчиняться. Епископ, наверное, знает, как хорошо он с ними справляется, недаром посылает их так много, одного за другим. И отец Кезер широко ухмылялся своей угрюмой усмешкой.
Вдруг, совершенно неожиданно, Фрэнсису пришла в голову мысль, захватившая его с неодолимой силой. Конечно, это был очень слабый шанс, но все же, может быть, он будет успешным. Его бледное лицо слегка порозовело, и он едва сдержался, чтобы не вскрикнуть от волнения. Усилием воли Фрэнсис заставил себя успокоиться. Он думал: «Я попытаюсь, я должен попытаться… сразу же после отъезда тети Полли…»
Он давно уже условился с Полли, что она приедет к нему с Джуди на каникулы в последней неделе июня. Шейлсли, правда, далеко не курорт, но он расположен в возвышенной местности, и воздух тут чистый. Свежая весенняя зелень прикрыла его наготу недолговечной своей прелестью. Фрэнсису очень хотелось дать Полли возможность отдохнуть, она вполне это заслужила. Последняя зима была очень тяжелой для нее и физически, и материально. Тадеус Гилфойл, по ее собственному выражению, «разорял» «Юнион», выпивая больше, чем продавал, скрывая доходы и стараясь прибрать к рукам остатки таверны. Хроническое заболевание Нэда приняло новый оборот, вот уже год, как он не владел ногами и совершенно отошел от дел. Теперь Нэд был прикован к своему креслу на колесах, а в последнее время стал совершенно безответственным и неразумным. Иногда им овладевали какие-то нелепые фантазии — он рассказывал ухмыляющемуся льстивому Тадеусу о своей паровой яхте, о своем частном пивном заводе в Дублине. Однажды, улизнув от присмотра Полли, он с помощью Скэнти — гротескное было зрелище, их передвижение — добрался на своем кресле до магазина в Клермонте и заказал себе две дюжины шляп. Доктор Таллох, вызванный по настоянию Фрэнсиса, сказал, что такое состояние больного вызвано не ударом, а опухолью в мозгу. Он же нашел мужчину, который остался сидеть с ним вместо Полли.
Фрэнсису, разумеется, очень хотелось поселить Джуди и тетю Полли в комнате для гостей в доме священника, но отношение к нему отца Кезера делало просьбу об оказании им гостеприимства невозможной. (Сам же Фрэнсис нередко мечтал о том, что у него будет собственный приход и тетя Полли будет вести его хозяйство, а он сможет сам заниматься воспитанием Джуди). Фрэнсис нашел для них удобную комнату у миссис Моррисон, и 21-го июня тетя Полли и Джуди приехали. Когда он встречал их на станции, что-то вдруг кольнуло его в сердце. Полли, несгибаемая, храбрая Полли, шла от поезда ему навстречу, ведя за руку, маленькую девочку с блестящими темными волосами. Когда-то тетя Полли так же водила крошку Нору.
«Полли, милая Полли», — прошептал он неслышно.
Она мало изменилась, разве что одежда стала чуть потрепанной, да исхудалые щеки чуть больше ввалились. На ней было все то же короткое пальто, те же перчатки и шляпа. Полли никогда не тратила на себя лишнего пенни, всегда только на других. Она заботилась о Норе, о нем, о Нэде, а теперь заботится о Джуди. Полли всегда была полна самоотверженности. Фрэнсису стало трудно дышать. Он шагнул вперед и крепко обнял ее.
— Полли, я так рад видеть тебя… ты… ты… ты неизменная.
— Ах, Боже мой! — она рылась в сумочке, отыскивая носовой платок. — Здесь так ветрено, и что-то попало мне в глаз.
Фрэнсис взял их обеих за руки и повел к ним на квартиру.
Он старался изо всех сил, чтобы им было хорошо. Вечерами они с Полли вели долгие разговоры. Ее гордость за него, за то, кем он стал, была просто трогательна. Своим трудностям она не придавала значения, но одно ее беспокоило, и Полли не скрывала этого — Джуди. С девочкой ей было трудно.
Джуди было теперь десять лет. Она посещала школу в Клермонте. У нее был сложный характер, сотканный из противоречии. Девочка казалась непосредственной и открытой, но в душе была подозрительной и скрытной. У себя в комнате Джуди собирала всякий хлам и тряслась от злости, если его кто-нибудь трогал. Она мгновенно загоралась чем-нибудь и столь же быстро остывала. Иногда на нее нападали робость и нерешительность. Девочка совершенно не умела сознаваться в своих проступках и многословно врала, силясь скрыть их. Когда же ей намекали, что она лжет, Джуди разражалась потоком негодующих слез.
Видя все это, Фрэнсис приложил немало усилий, чтобы завоевать ее доверие. Он часто приводил девочку к. себе, и в доме священника она, с присущей детям беззастенчивостью, чувствовала себя совершенно свободно, часто заходила в комнату отца Кезера, залезала на его диван, трогала его трубки и пресс-папье. Это очень смущало Фрэнсиса, но поскольку настоятель не протестовал, он не одергивал ребенка.
В последний день их каникул, когда Полли пошла прогуляться, а Джуди забилась в угол с книгой картинок в комнате Фрэнсиса, раздался стук в дверь. Это была мисс Кэфферти. Она сказала Фрэнсису:
— Его преподобие хочет сейчас же видеть вас. Фрэнсис поднял брови при этом неожиданном требовании.
В словах экономки прозвучало что-то зловещее. Он медленно встал.
Отец Кезер, стоя, ожидал в своей комнате. Впервые за несколько недель он прямо взглянул в лицо Фрэнсису.
— Эта девочка — воровка.
Фрэнсис не ответил, но почувствовал внезапную пустоту в желудке.
— Я доверял ей, я позволял ей играть здесь, — продолжал отец Кезер. — Я думал, что она хорошая малышка, хоть… — Кезер сердито замолчал.
— Что она взяла? — помертвелыми губами выговорил Фрэнсис.
— Что обычно берут воры? — старший священник повернулся к камину, на котором выстроились в ряд маленькие столбики монет, по двенадцать пенни в каждом, которые он сам заботливо обернул белой бумагой. Отец Кезер один из них.
— Она крала деньги, собранные в церкви. Это хуже воровства — это симония. Посмотрите.
Фрэнсис осмотрел сверток. Он был вскрыт и неловко закручен сверху. Трех пенни не хватало.
— Почему вы думаете, что это сделала Джуди?
— Я не дурак, — резко перебил его отец Кезер. — Уже целую неделю у меня пропадают пенни. Каждый медяк здесь помечен.
Не говоря ни слова, Фрэнсис повернулся и пошел к себе в комнату. Настоятель последовал за ним.
— Джуди, покажи мне твой кошелек.
Джуди вздрогнула, как от удара, но быстро оправилась и сказала с невинной улыбкой:
— Я оставила его у миссис Моррисон.
— Нет, он здесь.
Фрэнсис наклонился и взял кошелек из ее кармана. Это был новый вязаный кошелек, подаренный ей тетей Полли перед каникулами. С упавшим сердцем Фрэнсис открыл его. Там лежали три пенни, каждое было помечено крестом.
Отец Кезер посмотрел на него с негодованием и торжеством.
— Что я вам говорил!? Ах ты, маленькая дрянь! Воровать у Бога! На нее за это следовало бы подать в суд. Если бы я за нее отвечал, я бы тут же отвел ее в полицию.
— Нет, нет, — зарыдала Джуди. — Я хотела положить их обратно, правда же, хотела.
Фрэнсис был очень бледен. Это было ужасно. Он собрал все свое мужество и спокойно сказал:
— Очень хорошо! Мы пойдем в полицию, и я немедленно заявлю об этом сержанту Гамильтону.
Джуди была уже близка к истерике. Ошеломленный отец Кезер проворчал:
— Хотел бы я посмотреть на это.
Фрэнсис надел шляпу и взял Джуди за руку.
— Идем, Джуди. Ну, будь же мужественной. Мы пойдем к сержанту Гамильтону и скажем ему, что отец Кезер обвиняет тебя в краже трех пенни.
Пока он вел девочку к двери, замешательство, а затем и испуг отразились на лице отца Кезера. Он погорячился и сказал лишнее. Сержант Гамильтон, ярый протестант, не слишком жаловал его: в прошлом между ними было немало ожесточенных стычек. А теперь еще это дурацкое обвинение… он уже видел себя посмешищем всего поселка.
Отец Кезер вдруг пробормотал:
— Вам незачем туда идти! Фрэнсис будто не слышал.
— Остановитесь! — заорал отец Кезер. Задыхаясь от подавляемого гнева, он сказал:
— Ну, ладно… забудем об этом. Поговорите с ней сами, и вышел из комнаты, кипя от злости.
Когда тетя Полли и Джуди уехали в Тайнкасл, Фрэнсис порывался объясниться с настоятелем и выразить ему свое сожаление. Но отец Кезер просто замораживал его своей холодностью. Сознание, что его оставили в дураках, еще больше ожесточило его. Кроме того, он скоро уезжал в отпуск и хотел до своего отъезда твердо поставить своего помощника на место. Теперь отец Кезер ходил все время угрюмо поджав губы и совершенно игнорировал молодого священника. Он теперь ел один — по его приказанию мисс Кэфферти подавала еду сначала ему, а затем Фрэнсису.
В воскресенье перед своим отъездом отец Кезер произнес страстную проповедь, каждым словом которой он целил во Фрэнсиса. Темой проповеди была седьмая заповедь: «Не укради». Эта проповедь заставила Фрэнсиса решиться. Сразу же после службы он пошел к Дональду Кайлу, отвел управляющего в сторону и долго говорил с ним со сдержанной настойчивостью. Лицо Кайла, сначала выражавшее только сомнение, постепенно оживилось и засветилось надеждой.
— Сомневаюсь, что у вас что-нибудь получится, но, во всяком случае, я целиком с вами.
Они обменялись рукопожатием.
В понедельник утром отец Кезер уехал в Хэрроугейт, где должен был шесть недель лечиться на водах. В тот же вечер мин. Кэфферти отбыла в свой родной Росслер. А рано утром во вторник Фрэнсис и Дональд Кайл встретились на станции. Управляющим нес портфель с бумагами и блестящую новенькую брошюру, недавно выпущенную большим конкурирующим угольным комбинатом в Ноттингеме. Он надел свой лучший костюм, и вид у него был разве чуточку менее решительный, чем у Фрэнсиса. С одиннадцатичасовым поездом они уехали.
Длинный день тянулся медленно, они вернулись только вечером. Они шли по дороге в молчании, каждый глядел прямо перед собой. Фрэнсис казался усталым, и лицо его ничего не выражало. Однако, вероятно, что-то крылось за угрюмо-торжественной улыбкой управляющего шахтой при прощании.
Следующие четыре дня прошли, как обычно. Потом, без всякого предупреждения, началась полоса странной активности, сосредоточенной, по-видимому, вокруг шахты, что было, впрочем, вполне естественно, так как именно шахта была центром района. Фрэнсис проводил тут много времени, когда был свободен, консультировался с Дональдом Кайлом, изучал планы архитектора, наблюдал за рабочими. Просто удивительно, как быстро росло новое здание. Через две недели оно поднялось выше дома, где помещалась «Скорая помощь», а через месяц строение было закончено. Тогда пришли плотники и штукатуры. Стук их молотков звучал в ушах Фрэнсиса, как музыка. Он с наслаждением вдыхал запах свежих стружек. Иной раз Фрэнсис присоединялся к ним и сам брался за работу.
Рабочие любили его. Он унаследовал от отца любовь к труду.
Если не считать ежедневных посещений ненавязчивой миссис Моррисон, его временной экономки, Фрэнсис был совсем один в доме. Он с удовольствием отдыхал от придирок и ворчанья своего начальника. Рвение Фрэнсиса не знало границ, и ему казалось, что он полон каким-то чистым белым светом. Молодой священник чувствовал, что между ним и всеми этими людьми возникает близость, что ему удалось сломить их подозрительность, что он постепенно входит в их безрадостную жизнь и что их тупые безжизненные глаза иногда вдруг оживают и загораются. Он был счастлив, потому что был близок к цели, а переполнявшая его щемящая нежность к этим несчастным, забитым нуждой людям как бы приближала его к Богу.
За пять дней до возвращения отца Кезера Фрэнсис написал письмо.
Вот оно:
«Шейлсли, 15-го сентября 1897г.
Дорогой сэр Джордж!
Новый клуб, который Вы с таким великодушием подарили нашему поселку, можно считать уже построенным. Он принесет громадную пользу не только Вашим шахтерам, но и всем жителям нашего района, независимо от того, к какому классу или вероисповеданию они принадлежат. Мы уже наметили программу на основании нашего с Вами разговора, копию которой я Вам посылаю. Вы сами увидите, как она обширна. Тут и бокс, и фехтование, и гимнастика, и обучение оказанию первой помощи, и еженедельно, по четвергам, танцы.
Я просто потрясен тем, с какой готовностью и щедростью Вы приняли нашу робкую (а может быть, слишком смелую!) просьбу. Никакими словами невозможно выразить нашу благодарность (мою и мистера Кайла). Но истинной наградой Вам будет та радость, которую Вы доставите рабочим Шейлсли и то добро, которое им, несомненно, принесет этот клуб. 21-го сентября состоится торжественное открытие. Если Вы окажете нам честь своим присутствием, мы будем совершенно счастливы.
     Искренне Ваш Фрэнсис Чисхолм,
     викарий церкви Спасителя».
Опуская это письмо, он сам себе улыбнулся странной невеселой улыбкой. Фрэнсис написал сердечное, искреннее, письмо, но он боялся реакции настоятеля и ноги его дрожали.
В полдень 19-го сентября (экономка вернулась накануне) приехал отец Кезер. Укрепив свое здоровье солеными источниками, он был полон энергии. Ему просто не терпелось, как он сам сказал, взять все в свои руки.
Шумный, загоревший, волосатый, отец Кезер заполнил церковный дом своим присутствием. Он громко поздоровался с мисс Кэфферти, заявил, что он голоден и стал просматривать свою корреспонденцию. Затем, потирая руки, уселся за стол в ожидании ленча. На его тарелке лежал конверт. Отец Кезер вскрыл его и вынул отпечатанную карточку.
— Что это такое?
Фрэнсис облизал вдруг пересохшие губы и, набравшись мужества, сказал:
— По-видимому, это приглашение на открытие нового клуба. Я тоже получил такое.
— Новый клуб?! А нам-то какое до него дело!?
Он вытянул руку с приглашением и в бешенстве посмотрел на карточку:
— Что это за клуб?
— Очень хороший новый клуб. Можете посмотреть на него, его видно из окна. Это дар сэра Джорджа Реншо, — ответил Фрэнсис, внутренне он трепетал от страха.
— Сэр Джордж… — ошеломленный Кезер умолк на полуслове и, громко топая, подошел к окну. Он долго смотрел на внушительные размеры нового здания, затем вернулся к столу и медленно принялся за еду. Аппетит у него пропал, трудно было поверить, что это ест человек, которому только что вылечили печень.
Маленькие хмурые глаза отца Кезера с удивлением и горечью смотрели на Фрэнсиса. Его молчание было подобно заряду, готовому вот-вот разразиться взрывом.
Наконец, Фрэнсис заговорил:
— Вы должны решать, отец. Вы запретили танцы и всякие развлечения. С другой стороны, если наши прихожане будут чуждаться клуба, подвергнут его остракизму, не будут участвовать в танцах, сэр Джордж будет чувствовать себя смертельно оскорбленным, — Фрэнсис не поднимал глаз от тарелки. — Он приедет сюда в четверг, чтобы присутствовать на открытии.
Больше отец Кезер не мог проглотить ни куска. Можно было подумать, что на тарелке перед ним лежит не толстый сочный бифштекс, а кусок кухонного полотенца. Он резко встал и с внезапной неистовой яростью скомкал карточку в волосатом кулаке.
— Мы не пойдем на это чёртово открытие! Не пойдем! Слышите? Я сказал раз и навсегда!
И вне себя от бешенства отец Кезер вышел из комнаты.
В четверг вечером свежевыбритый, в чистом белье и парадной сутане настоятель важно шествовал на открытие клуба. Фрэнсис шел сзади.
Новый зал был залит теплым светом и заполнен до отказа возбужденными рабочими и их семьями. На сцене расселись представители местной знати: Дональд Кайл с женой, доктор, учитель и два священника других вероисповеданий. Когда Фрэнсис и отец Кезер заняли свои места, раздались продолжительные аплодисменты, а потом несколько свистков и громкий смех. Отец Кезер злобно стиснул челюсти.
Звук подъехавшего автомобиля заставил всех замереть во взволнованном ожидании, и минутой позже, приветствуемый бурной овацией, сэр Джордж показался на сцене. Это был человек лет шестидесяти, среднего роста, с блестящей лысой головой, вокруг которой венцом пушились седые волосы. Усы у него тоже были серебристые, а щеки румяные — он отличался удивительной бело- розовой свежестью, присущей некоторым блондинам в преклонном возрасте. Казалось невероятным, что человек, столь скромный в одежде и манерах, обладает такой громадной властью. Благожелательно прослушав всю церемонию и приветственную речь мистера Кайла, он и сам сказал несколько слов и любезно закончил:
— Справедливость требует отметить, что отец Фрэнсис Чисхолм, со свойственной ему проницательностью и широтой взглядов, первый подал весьма ценную мысль о создании этого клуба.
Аплодисменты были оглушительны. Фрэнсис вспыхнул и умоляющими глазами с раскаянием посмотрел на своего начальника. Отец Кезер машинально поднял руки и сделал два хлопка, улыбаясь улыбкой мученика.
Позднее, когда экспромтом начались танцы, он стоял, наблюдая за сэром Джорджем, кружившим по залу с юной Нэнси Кайл.
Затем отец Кезер словно исчез, растворился в ночи. Вслед ему неслись звуки скрипок.
Когда поздно ночью Фрэнсис вернулся домой, он нашел настоятеля сидящим в темной гостиной с безвольно сложенными на коленях руками. Отец Кезер казался странно инертным, вся его воинственность исчезла. За последние десять лет он выжил большее число своих викариев, чем было жен у Генриха VIII. Теперь он сам впервые потерпел поражение от своего помощника. Отец Кезер равнодушно сказал:
— Я вынужден жаловаться на вас епископу.
У Фрэнсиса сердце перевернулось в груди, но он не дрогнул. Что бы ни случилось с ним, власть отца Кезера пошатнулась. Старший священник хмуро продолжал:
— Может быть, вам на пользу пойдет перемена. Епископ сам решит это. Отцу Фитцджеральду нужен в Ньюкасл второй помощник. Там ведь и ваш друг Мили, не правда ли?
Фрэнсис молчал. Ему не хотелось покидать этот начавший слегка оживать приход. Но даже если его принудят к этому, все равно тем, кто сменит его здесь, будет легче. Клуб будет существовать, и это только начало, а там придут и другие перемены. Он не испытывал никакого личного торжества, только спокойную, почти зримую надежду. Фрэнсис тихо сказал:
— Мне очень жаль, если я расстроил вас, отец. Поверьте, я только старался помочь… нашим бездельникам…
Глаза двух священников встретились. Отец Кезер первый опустил свои.
2
Как-то в пятницу, в конце Великого поста, в столовой церковного дома прихода святого Доминика Фрэнсис и отец Слукас уже сидели за скудной трапезой, состоявшей из вареной трески и гренок без масла, поданных на серебре и прекрасном голубом вустерширском фарфоре, когда отец Мили вернулся с вызова к больному. По тому, как он старался казаться спокойным, как равнодушно ел, Фрэнсис сразу понял, что Ансельм что-то скрывает.
Декан Фитцджеральд во время поста обедал отдельно, у себя наверху, и три младших священника были одни, но отец Мили, жевавший обед с отсутствующим видом, молчал до конца трапезы. Только, когда литовец смахнул крошки с бороды, встал, поклонился и вышел, он несколько оживился и протяжно вздохнул.
— Фрэнсис! Я хочу, чтобы ты пошел сегодня днем со мной. Ты не занят?
— Нет, я свободен до четырех часов.
— Тогда ты должен пойти со мной. Я хочу, чтобы ты, как мой друг, как мой товарищ по работе был первым… — он замолчал, не желая больше сказать ничего, что могло приподнять покров с его тайны.
Вот уже два года как Фрэнсис был вторым викарием в церкви святого Доминика, где Джеральд Фитцджеральд, ныне декан Фитцджеральд, был настоятелем. Ансельм Мили был старшим помощником, а Слукас, священник-литовец терпелся, как неизбежная обуза, ввиду наводнявших Тайнкасл польских эмигрантов.
Перевод из глухого прихода в Шейлсли в этот знакомый с детства приход, где службы отправлялись с точностью часового механизма, а церковь была верхом элегантного изящества, не прошел для Фрэнсиса бесследно. Он был счастлив жить вблизи от тети Полли, счастлив, что может присматривать за Нэдом и Джуди и раза два в неделю видеться с Уилли Таллохом и его сестрой. Кроме того, он испытывал какое-то странное облегчение, какое-то неопределимое ощущение поддержки оттого, что монсиньор Мак-Нэбб вернулся из Сан-Моралеса, получив повышение, и стал епископом их епархии. Однако новый для него вид зрелости, морщинки вокруг серьезных глаз, худощавость фигуры без слов говорили, что эта пересадка была для него нелегкой. Декан Фитцджеральд, изящный и утонченный, гордившийся тем, что он джентльмен, был полной противоположностью отцу Кезеру. Однако при всем своем старании быть беспристрастным, он не был лишен некоторых предрассудков и высокомерия. В то время, как Фитцджеральд очень тепло относился к Ансельму, своему любимцу, и полностью игнорировал отца Слукаса, чей ломаный английский, неумение вести себя за столом, манера затыкать салфетку под бороду и странное пристрастие носить котелок в сочетании с сутаной ставили его вне круга настоятеля, к своему второму помощнику он относился со странной настороженностью.
Фрэнсис скоро понял, что его низкое происхождение, причастность к «Юнион таверне» и трагедии семьи Бэннон были для него препятствием, которое нелегко преодолеть.
К тому же он так скверно начал здесь! Устав от избитых общих мест, которые чуть не слово в слово повторялись в соответствующие воскресенья церковного года, Фрэнсис рискнул вскоре после своего приезда произнести простую, свежую и оригинальную проповедь, высказать собственные мысли о личной чистоте и честности. Увы, декан Фитцджеральд резко осудил это опасное новшество. В следующее воскресенье на кафедру взошел Ансельм и выдал противоядие — великолепное восхваление Звезды морей, в котором были и олени, припадавшие к воде, задыхаясь от жажды, и лодки, благополучно минующие мели. В конце проповеди красивый оратор драматическим жестом протянул руки вперед и воззвал: «Придите же!» Все женщины прихода были в слезах, а потом, когда Ансельм уплетал за завтраком бараньи котлеты, декан многозначительно поздравил его.
— Да, отец Мили, это было красноречиво. Я слышал, как наш покойный епископ сказал совершенно такую же проповедь двадцать лет назад.
Быть может, эти две проповеди, такие разные, и определили их дальнейший путь: месяцы шли, и Фрэнсис не мог не сравнивать свои весьма незначительные успехи с примечательными успехами Ансельма. Отец Мили был заметной фигурой в приходе: всегда жизнерадостный, даже веселый, всегда готовый засмеяться и похлопать ободряюще по плечу всякого попавшего в беду. Он много и серьезно работал, всегда нося в жилетном кармане маленькую книжечку с записями приглашений и обязанностей. Мили никогда не отказывался произнести послеобеденный спич или сказать речь на собрании. Он издавал «Газету прихода святого Доминика» — маленький листок новостей, иногда довольно забавный. Отец Милли часто посещал светское общество и, хотя никто не мог бы назвать его снобом, пил чай в лучших домах города. Когда какой-нибудь выдающийся священник приезжал проповедовать в их город, Ансельм обязательно встречал его, а потом в восхищении сидел у его ног. Позднее он посылал ему написанное прекрасным слогом письмо, где горячо благодарил за духовную радость, вынесенную им из этой встречи. Следствием такой потрясающей искренности было приобретение Ансельмом многих влиятельных друзей.
Естественно, что даже его работоспособности были пределы. Охотно приняв пост секретаря нового в епархии Центра иностранных миссий в Тайнкасле, любимого детища епископа, он с неослабным рвением работал там. чтобы угодить Его Преосвященству, но вынужден был с сожалением отказаться от заведования Клубом рабочих мальчиков на Шэнд-стрит и передать его Фрэнсису.
Район Шэнд-стрит был худший в городе, застроенный высокими многоквартирными домами и ночлежками, настоящими трущобами. И этот район, вполне, впрочем, справедливо, стал считаться районом Фрэнсиса. Здесь, хотя результаты его трудов были очень незначительны, работы у него было хоть отбавляй. Ему приходилось учиться смотреть в глаза нищете и видеть без содрогания все постыдные и печальные стороны жизни, вечную агонию бедности. Не с праведниками приходилось ему общаться там, а с грешниками, пробуждавшими в нем такую жалость, что иногда он готов был заплакать.
— Уж не вздумал ли ты поспать после обеда? — сказал Ансельм укоризненно.
Фрэнсис, вздрогнув, очнулся от своей задумчивости и увидел, что Мили ждет его у обеденного стола со шляпой и тростью в руках. Он улыбнулся и покорно встал.
На улице было свежо и ясно, дул легкий ветерок. Ансельм шагал вперед бодрым размашистым шагом, чистый, честный, здоровый, добродушно-грубовато здороваясь с прихожанами. Популярность в приходе святого Доминика не испортила его. Многочисленных почитателей Ансельма больше всего очаровывала в нем манера отрицать свои достижения.
Вскоре Фрэнсис понял, что они направляются к новому предместью, недавно присоединенному к их приходу. За городской чертой, там, где раньше был парк какого-то поместья, полным ходом шло строительство. Всюду сновали рабочие с груженными кирпичом носилками и тачками. Фрэнсис подсознательно отметил большую белую доску с надписью: «Земельный участок Холлиза. Обращаться к Мэлкому Гленни, стряпчему». Но Ансельм спешил вперед, через гору, через зеленеющие поля, потом повернул налево по заросшей лесной тропинке. Приятно было видеть этот кусочек сельской местности в такой близости от дымовых труб города. Вдруг отец Мили остановился в молчаливом волнении, как гончая в стойке.
— Ты знаешь где мы, Фрэнсис? Ты слыхал об этом месте?
— Конечно.
Фрэнсис часто проходил через эту живописную лощину, где скалы были покрыты лишайниками, а дно, поросло желтым ракитником. Лощину окаймляла маленькая овальная рощица бронзовых буков. Это было самое красивое место на много миль в окружности. Он часто удивлялся, почему это место называли «Уэлл», а иногда, впрочем, «Мэриуэлл». Водоем был сух уже в течение пятидесяти лет.
— Смотри! — сжав ему руку, отец Мили повел Фрэнсиса вперед.
Из сухих скал бил кристально чистый источник. Наступило молчание, потом отец Мили нагнулся, зачерпнул воды руками и, словно священнодействуя, выпил ее.
— Попробуй, Фрэнсис. Мы должны быть благодарны за то, что нам выпало счастье быть среди первых…
Фрэнсис наклонился и выпил воды. Она была сладкая и холодная. Он улыбнулся:
«Вкусная вода».
Мили посмотрел на него как человек, умудренный каким-то неведомым Фрэнсису знанием, не лишенным, впрочем, оттенка высокомерия.
— Милый мой, у неё, по-моему, просто божественный вкус.
— И давно она течет?
— Это началось вчера на закате. Фрэнсис засмеялся.
— Право, Ансельм, ты сегодня похож на дельфийского оракула — полон намеков на какие-то знамения и чудеса. Давай-ка выкладывай все по порядку. Кто сказал тебе об этом?
Отец Мили отрицательно покачал головой.
— Я не могу, пока еще не могу…
— Но ты же меня ужасно заинтриговал.
Ансельм довольно улыбнулся. Потом снова принял торжественный вид.
— Я не могу пока открыть эту тайну, Фрэнсис. Я должен пойти к декану Фитцджеральду. Он сам должен заняться этим. Я тебе, конечно, доверяю… я знаю, что ты с уважением отнесешься к моему доверию.
Фрэнсис слишком хорошо знал своего товарища и не стал настаивать на своем.
Когда они вернулись в Тайнкасл, он расстался со своим коллегой и пошел к больному на Глэнвил-стрит. Один из членов его клуба, мальчик по имени Оуэн Уоррен, несколько недель тому назад сильно ушиб ногу во время игры в футбол. Мальчик был беден и истощен. К своему ушибу он отнесся небрежно. Когда, наконец, вызвали районного врача, у него на голени уже образовалась страшная язва.
Вся эта история очень успокоила Фрэнсиса, тем более, что доктор Таллох не был уверен в прогнозе. В этот вечер, стремясь подбодрить Оуэна и его измучившуюся мать, Фрэнсис совершенно забыл об их необычной и непонятной для него экскурсии. Однако, когда на следующее утро из комнаты декана, послышались громкие угрожающие звуки, он снова вспомнил о ней.
Великий пост был ужасным испытанием для декана Фитцджеральда. Он был человек праведный и соблюдал пост. Но поститься ему было мучительно — его полное красивое тело требовало привычной вкусной и питательной пищи. Пост не только изнурял его здоровье, но и портил его характер. Отец Фитцджеральд становился замкнутым, ходил словно никого не видя и каждый вечер ставил крестик в календаре.
Хотя Ансельм и был его любимцем, ему все же требовалось немалое присутствие духа, чтобы докучать декану в такую пору. До Фрэнсиса доносился резкий раздраженный голос отца Фитцджеральда и глубокий, убеждающий и умоляющий голос Ансельма. В конце концов, мягкий голос восторжествовал, и Фрэнсис подумал, что так же капли воды точат гранит одним только упорством.
Через час декан вышел из своей комнаты с очень недовольным видом. Отец Мили ждал его в вестибюле. Они вместе сели в кэб и уехали в сторону центра города. Они отсутствовали три часа и вернулись только к ленчу. На этот раз декан нарушил свое правило — сел за стол вместе с помощниками. Он не стал ничего есть, но велел принести себе большую чашку кофе по-французски (единственная роскошь, которую отец Фитцджеральд позволял себе в безрадостной пустыне самоотречения). Декан сидел боком к столу, скрестив ноги, красивый и элегантный, потягивал черный ароматный напиток и распространял вокруг себя атмосферу теплоты, почти товарищества, словно какой-то внутренний восторг, переполняя его, изливался наружу. Он задумчиво сказал Фрэнсису и польскому священнику (удивительно было уже и то, что он и на Слукаса смотрел по-дружески):
— Ну, мы можем благодарить отца Мили за его настойчивость… особенно принимая во внимание мое ужасное неверие. Конечно, я просто обязан быть крайне скептичным в отношении некоторых… явлений. Но я никогда не видал и не мечтал увидеть нечто подобное в моем собственном приходе… — он замолчал и, подняв кофейную чашку, сделал широкий жест в сторону старшего помощника, как бы передавая ему слово. — Не хочу лишать вас удовольствия самому рассказать им, отец.
Отец Мили слегка покраснел от волнения. Он откашлялся и заговорил с готовностью и серьезностью, как будто этот случай надо было излагать по всем правилам ораторского искусства.
— Одна из наших прихожанок, молодая девушка, давно уже страдающая от слабого здоровья, в понедельник на этой неделе вышла прогуляться. Дата — поскольку мы желаем быть абсолютно точными — пятнадцатое марта, время — половина четвертого дня. Прогулка ее не была бесцельна — девушка эта очень набожна и не склонна к праздности и легкомыслию. Она гуляла по предписанию врача, чтобы подышать свежим воздухом. Ее врач — доктор Уильям Брайн (Бойль Кресент, 42), которого все мы знаем, как врача безупречной, я бы сказал, высочайшей честности. Итак, — отец Мили глотнул воды и продолжал, — итак, когда она возвращалась с прогулки, тихонько шепча молитву, ей случилось проходить через место, которое мы знаем, через Мэриуэлл.
Начинало смеркаться. Последние лучи солнца еще замешкались и озаряли своим чистым сиянием все вокруг. Молодая девушка остановилась, чтобы полюбоваться этим прелестным видом, как вдруг она с изумлением увидела, что перед ней стоит дама в белом платье и голубой накидке, с венцом из звезд над головой. Движимая инстинктивным благоговением наша девушка упала на колени. Дама улыбнулась ей с невыразимой нежностью и сказала: «Дитя мое, хоть ты и очень слабенькая, но ты та, которая должна быть избрана. Потом, полуобернувшись, опять обратилась к охваченной благоговейным страхом девушке: „Разве не печально, что источник, носящий мое имя, пересох? Запомни! То, что произойдет, произойдет для тебя и для таких, как ты“. И, улыбнувшись в последний раз своей прекрасной улыбкой, она исчезла. В то же мгновение из бесплодной скалы забил источник чудесной воды.
Отец Мили кончил. Все молчали. Затем декан снова заговорил:
— Как я уже сказал, мы подошли к этому деликатному вопросу с откровенным недоверием. Мы не ожидаем, что чудеса могут произрастать на каждом кусте крыжовника. Молодые девушки, как известно, очень романтичны. А возникновение источника могло быть простой случайностью. Однако, — в его голосе прозвучало глубокое удовлетворение, — я только что очень долго расспрашивал эту девушку вместе с отцом Мили и доктором Брайном. Как вы сами можете себе представить, это величественное видение было для нее большим потрясением. Она тут же слегла в постель и больше не вставала, — голос его зазвучал медленнее, словно отягощенный громадной значимостью произносимого. — Хотя она совершенно счастлива, нормальна и хорошо упитанна, но за все эти пять дней она не притронулась ни к еде, ни к питью, — он помолчал, словно отдавая дань весомости этого поразительного факта. — Более того… более того… на ней видны совершенно ясно, безошибочно и неопровержимо благословенные стигматы! — Он торжествующе продолжал: — Хотя об этом еще слишком рано говорить, хотя надо найти еще окончательные доказательства, но у меня сильнейшее предчувствие, я почти убежден, что нашему приходу выпало по милости Всемогущего Бога счастье участвовать в чуде, подобном, а может быть, и превосходящем недавнее чудо в пещере Дигби и более старое и уже ставшее историей чудо в Лурде.
— Кто эта девушка? — спросил Фрэнсис.
— Шарлотта Нейли.
Он в изумлении смотрел на декана и уже открыл рот, чтобы сказать, что Шарлотта…, но ничего не сказал. Молчание было очень выразительным.
В последующие несколько дней волнение в церковном доме все возрастало. Декан Фитцджеральд лучше кого-нибудь другого знал, как поступать в такой сложной ситуации. Человек искренне благочестивый, он был мудр и в житейских делах. Его научила этому долгая (и не всегда легкая) работа в местном школьном совете и в муниципалитете. Ни слова, ни намека на случившееся не должно было просочиться даже в самом узком приходском кругу. Все было сосредоточено в руках самого декана, и он не собирался ничего из них выпускать, пока не будет вполне готов к этому.
То, что произошло так удивительно и неожиданно, вдохнуло в него новую жизнь. Уже много лет не испытывал он такого внутреннего подъема, вызванного причинами и духовного и материального порядка. В нем благочестие странным образом сочеталось с честолюбием. Исключительно одаренный умственно и привлекательный физически, отец Фитцджеральд, казалось, был предназначен для быстрого продвижения в церковной иерархии. И он страстно желал этого продвижения, может быть, не менее страстно, чем процветания самой святой Церкви. Тонкий знаток современной истории, декан Фитцджеральд часто сравнивал себя с Ньюменом. Он считал, что заслуживает такого же высокого положения. И, однако, подобно судну, попавшему в штиль, отец Фитцджеральд застрял в приходе святого Доминика. Единственное повышение, которое он получил в награду за двадцать лет отличной службы, было не имевшее никакого значения возведение его в сан декана, очень редкий в католической церкви, из-за которого к тому же за пределами родного города его часто принимали за англиканского священника, что было ему уж совершенно не по душе. Может быть, отец Фитцджеральд понимал, что его не любят, хотя и восхищаются им.
Дни шли, и с каждым днем он чувствовал себя всё разочарованнее.
Декан боролся с собой, стремясь к самоотречению и покорности. Однако, чем ниже он склонял голову и говорил: „Да будет воля Твоя, Господи!“ — тем менее он мог отделаться от притаившейся где-то глубоко под его смирением и жгущей его мысли: „Им уже давно пора было бы повысить меня“.
Теперь все изменилось. Пусть его держат в приходе святого Доминика. Он сделает этот приход местом поклонения святыне. За примерами недалеко ходить. Взять хотя бы Лурд или более близкое во времени и пространстве открытие чудесного грота в Дигби, в Мидленде, где произошло много вполне достоверных исцелений. Это преобразило захолустную деревушку в процветающий город и одновременно подняло безвестного, но далеко не глупого священника до фигуры национального масштаба. И декан погружался в созерцание великолепного нового города, большой базилики и себя самого, стоящего на возвышении у алтаря в негнущемся парадном облачении… потом он вдруг приходил в себя, возвращался к действительности и принимался изучать проекты договоров. Первое, что он сделал было водворение в доме Шарлотты Нейли сестры Терезы, монахини-доминиканки, особы, заслуживающей полного доверия и не болтливой. Успокоенный ее сообщениями, отец Фитцджеральд обратился к закону.
К счастью, Мэриуэлл и прилегающие к нему участки земли принадлежали старой и богатой семье Холлизов. Капитан Холлиз, хотя сам и не католик, был женат на католичке, сестре сэра Джорджа Реншо. Он был дружелюбен и благожелателен. Он и его стряпчий, Мэлком Гленни, несколько дней просидели, запершись, с деканом, бесконечно совещаясь за стаканом хереса и бисквитами. Наконец, они пришли к справедливому и дружественному соглашению. Лично декана деньги совершенно не интересовали, он презирал их, они были для него не больше, чем мусор. Но то, что можно получить за деньги, было важно, а он должен был обеспечить будущность своего блестящего плана. Дурак только не понял бы, что цена на землю подскочит до небес.
В последний день этих переговоров Фрэнсис в верхнем коридоре наткнулся на Гленни. Откровенно говоря, его удивляло, что Мэлком ведет дела Холлизов. Но, став стряпчим, он очень ловко купил на деньги своей жены долю в старой фирме с установившейся репутацией и тихо-мирно заполучил некоторых первоклассных клиентов.
— Здорово, Мэлком! — Фрэнсис протянул ему руку. — Рал повидаться с тобой.
Влажная рука Гленни ответно сжала руку священника.
— Но я очень удивлен, — улыбнулся Фрэнсис, — видя тебя в вертепе „Блудницы в пурпуре“.
Стряпчий натянуто улыбнулся и пробормотал:
— Я ведь либеральный человек, Фрэнсис… да и деньги на улице не валяются.
Они помолчали. Фрэнсис часто подумывал о возобновлении отношении с семьей Гленни. Но известие о смерти Дэниеля заставило его отказаться от этой мысли. Однажды он встретил в Тайнкасле миссис Гленни, но когда он стал переходить улицу, чтобы поздороваться с ней, она заметила его и бросилась в сторону, словно увидела самого дьявола.
Фрэнсис сказал:
— Мне было очень грустно узнать о смерти твоего отца.
— Да, да. Нам, конечно, очень не хватает его, но старик был таким неудачником…
— Не такая уж это большая неудача — попасть в рай, — пошутил Фрэнсис.
— Что ж, пожалуй, и правда он туда попал, — ответил Гленни, рассеянно крутя брелок на часовой цепочке.
Он уже казался человеком зрелого возраста, с расхлябанной фигурой и обвисшим животом и плечами, прядки жидких волос лепились полосками на голом черепе, но глаза, тусклые и бегающие, были остры, как буравчики.
Направляясь к лестнице, Малком бросил прохладное приглашение:
— Загляни к нам как-нибудь, если будет время. Я ведь, как ты знаешь, женат и двое ребятишек у меня, но мать все еще живет с нами.
Мэлком Гленни был лично заинтересован в блаженных видениях Шарлотты Нейли. С самой ранней юности он терпеливо искал случая разбогатеть. От матери он унаследовал ненасытную алчность и некоторую долю ее нюха и хитрости.
В этой нелепой затес папистов он учуял запах денег. Сама исключительность этого случая убеждала его в возможности разбогатеть. Вот он — его случай! Он манит, как спелый плод, свисающий с ветки. Такой шанс никогда больше не представится ему, никогда в жизни! Не будучи честным в отношениях с клиентами, Мэлком не забыл сделать то, о чем забыли все остальные: тайком и не скупясь на расходы, он заказал геологическую съемку местности. Тогда-то Мэлком и удостоверился в том, о чем уже подозревал. Водный поток проходил исключительно по верхнему краю вересковых пустошей, выше и довольно далеко от земельного владения.
Гленни не был богат. Пока еще не был. Но собрав все свои сбережения и заложив дом и свою долю в деле, он наскреб достаточно денег, чтобы купить привилегию не приобретение этой земли по заранее обусловленной цене в течение трех месяцев. Мэлком знал, что может сделать артезианская скважина. Но она никогда не будет пробурена. Однако сделка может быть совершена позднее, при угрозе этого бурения. И эта сделка сделает Гленни обладателем земли!
А пока вода продолжала течь, прозрачная и сладкая. Шарлотта Нейли все еще пребывала в экстазе, носила на себе стигматы и существовала без пищи. А Фрэнсис же продолжал предаваться грустным размышлениям и молиться о ниспослании ему веры.
Если бы он только мог верить, как верил Ансельм, который без всякой внутренней борьбы, легко и улыбчиво принимал все, начиная от Адамова ребра до менее вероятных подробностей о пребывании Ионы во чреве китовом!
Он, Фрэнсис, тоже верил, верил, верил… только вера его не на поверхности, она живет глубоко, в самой глубине души… она живет усилием его любви, чтобы верить, ему надо без передышки работать в своих трущобах, после посещения которых он стряхивает с одежды блох в пустой ванне… но ему никогда не бывает легко верить, никогда… разве только, когда он сидит со своими хворыми и калеками и видит их больные пепельно-серые лица. Жестокость испытания, которому сейчас подвергалась его вера, изнуряла его душу, убивала в нем радость молитвы.
Его беспокоила сама девушка, как таковая. Несомненно, Фрэнсис относился к ней с предубеждением, но он не мог не придавать значения тому, что ее мать была сестрой Гилфойла. Отец же ее был человеком какого-то неопределенного, несерьезного характера. Он был набожный, но ленивый и ежедневно удирал тайком из своей маленькой свечной лавки, чтобы поставить свечи у бокового алтаря в церкви, надеясь, что это принесет удачу его запущенному предприятию. Шарлотта, подобно отцу, любила церковь. Но Фрэнсис не мог отделаться от подозрения, что ее влекли туда несущественные, внешние аксессуары — запах фимиама и горящих свечей, а темнота и таинственность исповедальни приятно возбуждала ее нервы. Он не отрицал ее незапятнанной добродетели или методичности, с какой она выполняла свои религиозные обязанности, жаль только, что мылась она кое-как и у нее дурно пахло изо рта.
В следующую субботу, идя по Глэнвил-стрит и чувствуя себя совершенно подавленным, Фрэнсис увидел доктора Уилли Таллоха. Он выходил из дома № 43, где жил Оуэн Уоррен. Фрэнсис окликнул его, доктор обернулся, остановился, а потом зашагал рядом с другом.
Уилли с годами раздался вширь, а в остальном мало изменился. Медлительный, упорный и себе на уме, он был верен друзьям и непримирим к врагам. Став мужчиной, он унаследовал отцовскую честность, но лишь малую толику его обаяния и ничего от его красивой внешности. Красное флегматичное лицо Уилли украшал толстый короткий нос и венчала копна непослушных волос. Вид у него был скучно-благопристойный. Он не сделал блестящей медицинской карьеры, но положение его было прочно, и он любил свою работу. Уилли совершенно пренебрегал тем, к чему обычно стремились все. Хотя иногда он и поговаривал о том, что хорошо было бы „посмотреть мир“ и поискать приключений в далеких романтических странах, но так и оставался в своей районной амбулатории, где его удерживала, в сущности, привычка и способность просто жить день за днем. Эта должность не требовала от него ненавистной ему лжи больному и в большинстве случаев позволяла ему все говорить откровенно. Кроме того, Таллох не умел копить деньги. Жалованье он получал небольшое, и львиная доля его тратилась на виски.
Уилли никогда не заботился о своей внешности, — и в это утро он был небрит. Его глубоко посаженные глаза были сумрачны, а лицо выражало несвойственное ему раздражение — можно было подумать, что сегодня он зол на весь мир. Доктор коротко бросил, что мальчику Уоррену стало хуже. Он заходил к нему, чтобы взять кусочек ткани для патологоанатомического анализа.
Так они шли по улице, объединенные общей им привычкой молчать. Вдруг какой-то безотчетный порыв заставил Фрэнсис выложить Уилли всю историю с Шарлоттой Нейли.
На лице Таллоха не отразилось ничего, он продолжал устало идти, глубоко засунув руки в карманы пальто, подняв воротник и опустив голову.
— Да, — сказал он наконец, — я уже слышал об этой истории.
— Ну, и что ты о ней думаешь?
— А почему ты меня об этом спрашиваешь?
— Потому что ты, по крайней мере, честен.
Таллох как-то странно посмотрел на Фрэнсиса. Категоричность, с которой доктор отвергал миф о существовании Бога, казалась в таком скромном и так хорошо понимающем свою ограниченность человеке даже несколько странной.
— Религия — не моя область, я унаследовал вполне устраивающий меня атеизм… подтверждение которому получил в анатомичке. Но уж если хочешь начистоту, говоря словами моего папаши, то у меня есть некоторые сомнения на этот счет. А впрочем, знаешь что… Почему бы нам не взглянуть на нее? Мы ведь недалеко от ее дома. Зайдем туда вместе.
— А у тебя не будет неприятностей с доктором Брайном?
— Нет, я завтра улажу это с Солти. Я пришел к заключению, что в отношениях с моими коллегами выгоднее сначала делать, а потом уж извиняться, — он улыбнулся Фрэнсису. — Если только ты не боишься своего начальства.
Фрэнсис вспыхнул, но удержался от ответа. Минуту спустя, он сказал:
— Да, я боюсь, но все-таки пойдем.
Войти к Шарлотте оказалось неожиданно просто. Миссис Неили, измученная бессонной ночью, заснула. Сам Нейли на сей раз был в своей лавке. Дверь открыла сестра Тереза, низенькая, спокойная и любезная. Так как она жила в отдаленном районе Тайнкасла, то никогда не видела Таллоха, зато встречала Фрэнсиса и сразу его узнала. Она ввела их в чистую комнату, где на непорочно белых подушках, в кровати, блестящей начищенной медью, умытая и одетая в закрытую белую ночную рубашку, лежала Шарлотта. Сестра Тереза наклонилась над девушкой, видимо испытывая немалую гордость от своей безупречной работы.
— Шарлотта, милочка, отец Чисхолм пришел навестить тебя и привел с собой доктора, большого друга доктора Бранна.
Голова девушки неподвижно покоилась на подушке. Шарлотта Нейли улыбнулась. У нее была понимающая слегка томная улыбка с оттенком экзальтации. Она осветила бледное, словно светящееся лицо. Это производило глубокое впечатление. Фрэнсис почувствовал искреннее раскаяние. Несомненно, в этой тихой белой комнате существовало нечто, выходящее за пределы обыкновенного.
Очень доброжелательно Таллох спросил:
— Вы ничего не имеете против того, чтобы я осмотрел вас, Шарлотта?
От его тона ее улыбка стала еще более томной. Она не шевельнулась. Покоясь на подушках, девушка позволяла наблюдать за собой, понимая, что за ней наблюдают, Шарлотта нисколько этим не смущалась, а напротив, радовалась, потому что ощущала свою внутреннюю силу. Сознание, что она вызывает особое уважение, сообщало ей выражение мягкости и мечтательной приподнятости. Ее бледные веки дрогнули, но голос был спокоен и отрешен.
— Почему бы мне быть против, доктор? Я только рада этому. Я не достойна быть избранным сосудом Божиим… но, если я оказалась избранной, мне остается только покориться с радостью.
И она позволила почтительному Таллоху осмотреть ее.
— Вы ничего не едите, Шарлотта?
— Нет, доктор.
— У вас нет аппетита?
— Я просто не думаю о еде. По-видимому, меня поддерживает внутренняя благодать.
Сестра Тереза сказала спокойно:
— Я могу вас заверить, что с тех пор, как я нахожусь в этом доме, у нее маковой росинки во рту не было.
В тихой белой комнате воцарилось молчание. Уилли выпрямился, отбросил назад непокорные волосы и просто сказал:
— Благодарю вас, Шарлотта. Благодарю вас, сестра Тереза. Я очень обязан вам за вашу любезность.
Он направился к двери. Когда Фрэнсис последовал за доктором, по лицу Шарлотты пробежала тень.
— А вы, отец, разве не хотите посмотреть? Смотрите, вот мои руки… и ноги такие же.
Кротко, жертвенно она протянула обе руки. На бледных ладонях ясно видны были кровавые метки от гвоздей.
Фрэнсис и Уилли вышли из дому, и доктор молчал до тех пор, пока они не дошли до конца улицы. Там, где их пути расходились, он быстро заговорил:
— Я полагаю, что ты хочешь знать мое мнение. Так вот оно. Это случай на границе маниакальной депрессии в стадии экзальтации, а может быть, он уже зашел дальше. Кровотечение, конечно, на почве истерии. Если она не угодит в сумасшедший дом, то очень может быть ее канонизируют.
Всякая сдержанность и прекрасные манеры оставили его. Грубоватое обветренное лицо Уилли стало красным. Негодование просто душило его!
— Будь оно все трижды проклято! Как подумаю об этой глупой улыбающейся святоше, красующейся в своей постельке, как анемичный ангелочек в мучном мешке, в то время как маленький Оуэн Уоррен торчит на грязном чердаке и терпит адские муки от своей гангрены, а может быть, и от злокачественной опухоли… я просто могу лопнуть от злости! Не забудь об этом, когда будешь твердить свои молитвы, а ты, наверное, как раз это и собираешься делать, когда вернешься. Ну, а я пойду домой и напьюсь.
Он ушел, прежде чем Фрэнсис смог что-нибудь ответить.
Вечером, когда Фрэнсис вернулся, его ожидал срочный вызов, написанный на дощечке, висящей в передней. Предчувствуя беду, он поднялся в кабинет.
Декан срывал свое дурное настроение на ковре, который он в раздражении мерил быстрыми шагами.
— Отец Чисхолм! Я удивлен и возмущен! Вот уж, право, не ожидал этого от вас. Подумать только, что вы могли привести прямо с улицы… доктора-атеиста… Я вне себя от возмущения!
— Мне очень жаль, — с трудом выдавил ответ Фрэнсис, — но видите ли… он мой друг.
— Это само по себе уже достаточно предосудительно. Я нахожу в высшей степени достойным порицания, что один из моих помощников общается с таким типом, как доктор Таллох.
— Мы… мы росли вместе с ним.
— Это не оправдание. Я оскорблен и разочарован. Я страшно сердит, и вы это вполне заслужили. С самого начала вы относились к этому великому событию холодно и не сочувственно. Осмелюсь сказать, вам завидно, что честь этого открытия выпала на долю старшего помощника. Или за вашим явным антагонизмом кроется какая-то более глубокая причина?
Фрэнсис почувствовал себя очень скверным, понимая, что декан прав, и пробормотал:
— Я страшно сожалею. Я вовсе не предатель и никоим образом не хотел поступить предательски. Правда, я относился к этому довольно прохладно. Но это потому, что я был обеспокоен. Поэтому- то я и привел туда Таллоха. У меня есть сомнения…
— Сомнения!? Вы что же и лурдские чудеса отвергаете?
— Нет, нет! Они безупречны. Они засвидетельствованы врачами всех вероисповеданий.
— Тогда зачем же отрицать возможность создания другого такого оплота веры здесь, среди нас? — декан нахмурился. — Если уж для вас ничего не значит духовная сторона этого вопроса, относитесь по крайней мере с уважением к явлениям физического порядка, — он насмешливо усмехнулся. — Или вы имеете глупость воображать, что молодая девушка может жить девять дней без пищи и питья и оставаться при этом здоровой и хорошо упитанной, если она не получает другой пищи?
— Какой пищи?
— Духовной пищи, — взорвался декан. — Разве святая Екатерина Сиенская не получала мистический напиток, заменявший ей земную пищу? Такие сомнения недопустимы! Нечего удивляться, что я выхожу из себя.
Фрэнсис опустил голову. — Святой Фома тоже сомневался, в присутствии всех учеников, вплоть до желания вложить пальцы в рану на боку Спасителя. Но никто не выходил из себя, — вдруг сказал он.
Наступило напряженное молчание. Декан побледнел, потом овладел собой. Склонясь над столом, он рылся в каких-то бумагах, не глядя на Фрэнсиса. Потом очень сдержанно сказал:
— Это уже не в первый раз вы проявляете дух противоречия. У вас в этом приходе начинает создаваться очень скверная репутация. Можете идти.
Фрэнсис вышел. Он был подавлен сознанием своей ужасной неполноценности. Вдруг ему неудержимо захотелось пойти к епископу Мак-Нэббу и рассказать ему обо всех своих горестях. Но он подавил это желание. Теперь не так-то просто было увидеть рыжего Мака. Слишком он был занят на своем новом высоком посту, чтобы какой-то никудышный священник смел докучать ему своими неприятностями.
На следующий день, в воскресенье, во время торжественной одиннадцатичасовой мессы декан Фитцджеральд сообщил великую новость. Это была лучшая проповедь за всю его жизнь. Волнение мгновенно охватило людей. Все прихожане стояли на улице, тихо переговариваясь и не желая расходиться по домам. Стихийно образовавшаяся процессия, возглавляемая отцом Мили, направилась к Мэриуэллу. Днем целые толпы собрались у дома Нейли. Группа молодых женщин, принадлежавших к тому же братству, что и Шарлотта, опустившись на колени, читала Розарий. Вечером декан согласился дать интервью изнемогающим от любопытства представителям прессы. Он держался с большим достоинством и сдержанностью.
Его и раньше уже уважали в городе и считали священником передового образа мыслей, и теперь он произвел самое благоприятное впечатление.
На следующее утро газеты не поскупились уделить ему место на своих страницах. Он красовался на первой странице „Трибьюн“, несколько хвалебных столбцов напечатала „Глоуб“. „Второе Дигби“ — объявил „Нортумберленд Геральд“. „Йоркшир Эхо“ гласило: „Чудесная пещера несет надежду тысячам“.
 „Уикли Хай Англикан“ ограничился довольно ядовитым замечанием: „Мы ждем дальнейших свидетельств…“ А лондонская „Таймс“ напечатан весьма эрудированную статью своего корреспондента по вопросам теологии, излагающую историю источника Мариуэлл начиная с Эйдана до святого Этельвулфа.
Декан расцвел от удовольствия. Отец Мили не мог есть за завтраком, а Мэлком Гленни был вне себя от радости.
Восемь дней спустя Фрэнсис отправился вечером к Полли, в ее маленькую квартирку в Клермонте, в северной части города. Он очень устал после целого дня посещений грязных трущоб своего района и был смертельно удручен. Днем он получил записку от доктора Таллоха, немногословно сообщавшего ему смертный приговор юному Уоррену — у него была саркома ноги. Для мальчика не оставалось никакой надежды. Он умирал. Ему осталось не больше месяца.
В Клермонте Фрэнсис нашел Полли как всегда не поддающуюся ударам жизни и Нэда, который стал, пожалуй, еще более раздражающим. Он сидел, сгорбившись в своем кресле на колесах, ноги его были укутаны одеялом, и много и довольно глупо болтал. Наконец удалось добиться от Гилфойла окончательного расчета по остаткам доли Нэда в „Юнион таверне“. Это была жалкая сумма, но Нэд так бахвалился, словно получил целое состояние. Вследствие болезни язык его стал как бы велик для его рта, и он говорил с утомительной нечленораздельностью.
Когда Фрэнсис пришел, Джуди уже спала, и хотя Полли ничего не говорила, что-то подсказало ему, что девочка плохо себя вела и была рано отправлена в свою комнату. Мысли о Джуди еще больше опечалили его.
Было одиннадцать, когда он вышел от них. Последний трамваи в Тайнкасл уже ушел. Подавленный, уставший, опустив плечи под гнетом этой последней неудачи, Фрэнсис вышел на Глэнвил-стрит. Проходя мимо дома Нейли, он заметил, что двойное окно на нижнем этаже, в комнате Шарлотты все еще было освещено. На желтой шторе Фрэнсис разглядел смутные тени движущихся фигур.
Порыв раскаяния охватил его. Удрученный сознанием своего, как ему казалось, предвзятого отношения к семье Нейли, он вдруг захотел повидать их, снять ожесточение со своей души и искупить свою вину перед ними. Движимый этим желанием, Фрэнсис перешел улицу и взошел по ступенькам крыльца. Он поднял было руку к дверному молотку, потом передумал и повернул старинную дверную ручку. Фрэнсис приобрел привычку (общую для врачей и священников) заходить к своим больным без предупреждения.
Из спальни, выходящей в маленькую прихожую, шла широкая косая полоса света. Он тихонько постучал в дверь и вошел. Затем, будто внезапно окаменев, остановился.
Шарлотта лежала в постели на высоко взбитых подушках, перед ней был овальный поднос с грудкой цыпленка и драченой, и она жадно поглощала пищу. Миссис Нейли, закутанная в выцветший голубой халат, заботливо склонившись над ней, наливала ей крепкий портер.
Мать первая увидела Фрэнсиса. Она оцепенела на мгновение, а затем издала громкий крик ужаса. Схватившись рукой за горло, она уронила стакан и разлила портер на кровать.
Шарлотта подняла взгляд от подноса. Ее бледные глаза расширились. Она смотрела на мать, открыв рот, потом начала хныкать, соскользнула вниз на постели и закрыла лицо руками. Поднос с грохотом упал на пол. Никто не произнес ни слова. Горло миссис Нейли конвульсивно сжималось. Она сделала слабую бессмысленную попытку спрятать бутылку в складках халата; наконец, ловя ртом воздух, сказала:
— Я должна была как-то поддерживать ее силы… она столько перенесла… это портер для больных.
Ее испуганно-виноватый вид выдавал ее. Ему стало противно до тошноты. Фрэнсис чувствовал себя оскорбленным и униженным. Он с трудом нашел слова:
— Я полагаю, вы кормили ее каждую ночь… когда сестра Тереза уходила, думая, что она спит?
— Нет, отец! Бог мне свидетель! — миссис Нейли сделала последнее отчаянное поползновение отрицать всё, затем сдалась, окончательно потеряв голову.
— Ну, а если даже и так? Я не могла видеть, как мое бедное дитя умирает с голоду, нет, я не могла. Но миленький святой Иосиф!.. я никогда не допустила бы до этого, если бы знала, что из этого получится… все эти толпы… и газеты… я рада, что с этим теперь покончено… только… только не будьте слишком строги к нам, отец.
Он тихо сказал:
— Я не собираюсь судить вас, миссис Нейли.
Она заплакала. Фрэнсис терпеливо ждал, пока ее рыдания затихнут, сидя на стуле у двери и глядя на зажатую в руках шляпу. Глупость того, что она совершила, глупость, как ему казалось в этот момент, человеческой жизни вообще, ужасала его. Когда они обе успокоились, он сказал:
— Расскажите мне все.
Давясь и глотая слезы, Шарлотта рассказала ему всю историю.
Она прочла такую прекрасную книгу из церковной библиотеки о блаженной Бернардетте. Однажды, проходя мимо Мэриуэлла (это была ее любимая дорога), она заметила бегущую струйку воды. „Как странно“, подумала она. Потом ее поразило совпадение — эта струящаяся вода, Бернардетта, она сама… Это ее потрясло. Она сама не знает как, но ей уже стало воображаться, что она видела Пресвятую Деву. Она вернулась домой, и чем больше об этом думала, тем больше она уверялась, что так оно и было. Это страшно ее взволновало, она вся побелела и начала дрожать так, что ей пришлось лечь в постель и послать за отцом Мили. И прежде чем она успела подумать, она уже рассказала ему всю историю.
Всю ночь она пролежала в каком-то экстазе. Тело ее как бы одеревенело, стало твердым и негнущимся. На следующее утро, проснувшись, она увидела стигматы. У нее и раньше чуть что делались кровоподтеки, но это было совсем другое. Ну… это окончательно убедило ее. В течение всего того дня она отказывалась от пищи, просто отмахивалась от нее. Она была слишком счастлива, слишком взволнована, чтобы есть. К тому же ведь множество святых жили без пищи. Это стало у нее навязчивой идеей. Когда отец Мили и декан услышали, что она живет одной благодатью — может быть, так оно и было — это было чудесно. Ей оказывали такое внимание, словно она была невестой. Но, конечно, через некоторое время она страшно проголодалась.
Она не могла разочаровывать отца Мили и декана — они так на нее смотрели, в особенности отец Мили. Она сказала об этом только матери, и той пришлось придти ей на помощь. И каждую ночь она основательно ела, э иногда и дважды за ночь.
А потом… О Господи! это зашло еще дальше.
— Сначала, я вам уже говорила, отец, все было просто чудесно. Лучше всего было, когда девушки из братства молились на улице у меня под окном.
Но когда газеты подняли шум, она не на шутку испугалась. Честно говоря, она уже не рада была, что затеяла все это. Сестру Терезу тоже нелегко стало обманывать. Знаки стигматов на руках становились все бледнее, а ею самой вместо возвышенного и радостного настроения все больше овладевали уныние и подавленность.
Она закончила свою жалкую исповедь, такую глупую и пошлую, новым взрывом рыданий. Однако, это было и трагедией… трагедией идиотизма, свойственного всему человечеству.
Тут вмешалась мать.
— Ведь вы не выдадите нас декану Фитцджеральду, правда, отец?
Фрэнсис уже не сердился, он чувствовал только грусть и какое- то странное сострадание. Эх, если бы эта скверная история не успела так далеко зайти. Фрэнсис вздохнул.
— Я не скажу ему, миссис Нейли. Я ни слова ему не скажу, но… — он помолчал. — Боюсь, вам самой придется сделать это.
Она в ужасе смотрела на него.
— Нет, нет… нет, отец, сжальтесь!
Фрэнсис начал спокойно объяснять, почему они должны признаться, почему то, что задумал декан, не может быть построено на лжи, особенно такой, какая вскоре станет очевидной. Он утешал их, говоря, что разговоры о чуде, продолжавшемся девять дней, скоро затихнут, а там и вовсе о нем позабудут.
Когда Фрэнсис уходил от них через час, он оставил их в несколько более спокойном состоянии и взял с них обещание выполнить его совет. Он шел домой пустыми улицами, где гулко раздавались его шаги, и сердце его болело за декана Фитцжеральда.
Следующий день прошел, как обычно. Большую часть его Фрэнсис провел вне дома, посещая своих больных, и не видел декана, однако странная атмосфера пустоты и скрываемого волнения, казалось, заполнили дом священника. Тонкая, чувствительная натура Фрэнсиса очень остро реагировала на атмосферу неблагополучия.
На другое утро, в одиннадцать часов Мэлком Гленни вломился к нему в комнату. Гленни был страшно расстроен: бледность покрывала лицо, губы его шевелились, взгляд казался неподвижным и диким. Гленни сказал, заикаясь:
— Я не знаю, что на него нашло. Он, наверное, сошел с ума. Это такой прекрасный план. Он принес бы столько добра…
— Я не имею на декана никакого влияния.
— Нет, неправда. Он высокого мнения о тебе. И ты — священник. Ты просто обязан сделать это ради твоей паствы. Это будет хорошо для католиков…
— Вряд ли тебя это волнует, Мэлком.
— Нет, это волнует меня, — бормотал Гленни. — Я человек либеральный. Я восхищаюсь католиками. Это прекрасная религия. Я часто хочу… ради Бога, Фрэнсис, вмешайся скорее, пока не поздно.
— Мне очень жаль, что так получилось, Мэлком. Это большая неприятность для всех нас, — и он отвернулся к окну.
Тут Мэлком совершенно потерял власть над собой: он схватил Фрэнсиса за руку и запричитал:
— Не отталкивай меня, Фрэнсис. Ты нам всем обязан. Я купил кусочек земли, вложил в него все свои сбережения, если ваш план провалится, она потеряет всякую ценность. Не допусти мою несчастную семью до разоренья. Моя бедная старая мать! Подумай о ней, Фрэнсис, ведь она воспитала тебя. Пожалуйста, пожалуйста, убеди его; я сделаю все, что хочешь. Я даже перейду для тебя в католичество!
Фрэнсис продолжал пристально смотреть в окно на церковную крышу с серым каменным крестом. Рука его непроизвольно сжимала занавеску. С тягостным чувством он думал: „Чего только люди не сделают ради денег! Они готовы на все, даже продать свою бессмертную душу“.
Гленни, наконец, выдохся. Убедившись, что от Фрэнсиса ничего не добиться, он попытался спасти остатки своего достоинства. Его манера резко изменилась.
— Значит, ты не поможешь мне, — зловеще сказал Мэлком. — Ладно. Я тебе это припомню, — и он двинулся к двери, — я еще сведу с вами счеты, будь это последнее, что я сделаю, — прошипел Гленни, задержавшись у выхода, его бледное лицо исказилось от ненависти. — Мне следовало бы предвидеть, что ты укусишь руку, вскормившую тебя. Чего еще можно ждать от кучи грязных папистов!
Он хлопнул дверью.
А в приходском доме продолжала царить атмосфера пустоты, той пустоты, когда люди как будто теряют четкость очертании, становятся нереальными, призрачными. Слуги ходили на цыпочках, словно в доме был покойник. Слукас имел вид человека, совершенно сбитого с толку. Отец Мили ходил, не поднимая глаз. Ему был нанесен тяжелый удар, но он молчал, что для такого экспансивного человека было проявлением редкой сдержанности. Если Ансельм говорил, то только на другие темы. Он изо всех сил старался отвлечься, со страстью предаваясь работе в Центре иностранных миссий.
Больше недели после бурного разговора с Гленни Фрэнсис не встречался с деканом. Как-то утром, войдя в ризницу, он увидел отца Фитцджеральда, снимавшего облачение. Прислуживающие у алтаря мальчики ушли. Они были одни.
Как бы ни была случившаяся беда унизительна лично для декана, он сумел с непревзойденным тактом выйти из трудного положения. Собственно говоря, благодаря ему это вообще перестало выглядеть как беда. Капитан Холлиз охотно порвал заключенный контракт. Для Нейли нашли занятие в каком-то отдаленном городе. Это был первый шаг к незаметному избавлению от этого семейства. Газетная шумиха была тактично прекращена. Затем в воскресенье декан снова взошел на кафедру. Посмотрев на свою притихшую паству, он возгласил: „О вы, маловеры!“
Спокойно, с неослабной настойчивостью отец Фитцджеральд стал развивать свой тезис: Церковь не нуждается ни в каких новых чудесах. Разве ее способность творить чудеса не подтверждена уже достаточно? В ее основу глубоко и прочно заложены чудеса Христовы. Конечно, все переживают необычайный душевный подъем, когда встречаются такие явления, как в Мэриуэлле. Все они, да и он сам в том числе, увлеклись… Но по зрелом размышлении — к чему весь этот шум вокруг одного единственного цветка, когда все небесные цветы цветут здесь, в их Церкви, у них на глазах? Или они так слабы в своей вере, так малодушны, что им нужны еще какие-то материальные доказательства? Или они забыли высокие слова: „Блаженны те, которые не видели, но поверили“.
Эта проповедь являла собой великолепный образец ораторского искусства и принесла ему еще больший триумф, чем проповедь в прошлое воскресенье. И только он сам — Джеральд Фитцджеральд, все еще декан, знал, чего она ему стоила.
Когда они встретились в ризнице, он сначала, казалось, не собирался изменять своей непоколебимой сдержанности. Но, накинув на плечи черное пальто и уже готовый уйти, отец Фитцджеральд вдруг повернулся. В ясном свете ризницы Фрэнсис увидел, какие глубокие морщины появились на его красивом лице, как устало смотрели большие серые глаза. Он был потрясен.
— Если бы только одна ложь, отец Чисхолм, а то ведь целая паутина лжи! Ну, что ж! Да будет воля Господня, — он помолчал. — Вы хороший мальчик, Фрэнсис. Очень жаль, что мы с вами несовместимы, — и он, выпрямившись, вышел из ризницы.
К концу пасхальной недели все было почти забыто. Нарядная белая решетка (её воздвигли вокруг источника по приказанию декана) все еще стояла, но маленькая калитка ее больше не запиралась и жалобно покачивалась от легкого весеннего ветерка. Некоторые добрые души иногда заходили сюда помолиться и покропить себя водой, которая все текла и текла, чистая и искрящаяся.
Фрэнсис был перегружен работой по приходу и радовался своей способности забывать. Позор всего случившегося постепенно стирался в его памяти. Только где-то в самой глубине души копошилось уродливое воспоминание, но он быстро подавлял его в себе и надеялся, что скоро сумеет совсем похоронить. Его идея о создании новой спортплощадки для мальчиков и юношей их прихода начала принимать осязательные формы. Городской совет предоставил в его распоряжение кусочек земли в общественном парке. Декан Фитцджеральд дал свое согласие, и Фрэнсис зарылся в груду каталогов.
В канун Вознесения он получил срочный вызов к Оуэну Уоррену. Лицо его омрачилось. Фрэнсис быстро встал, уронив с колен брошюру об игре в крикет. Он боялся этого зова, хотя ждал его уже в течение многих недель.
Он быстро прошел в церковь, взял Святые дары и поспешно направился сквозь кишащий людьми город на Гленвил-стрит. Лицо его застыло и было печально. Около дома Уоррена Фрэнсис увидел доктора Таллоха, беспокойно шагающего по улице. Уилли тоже привязался к Оуэну. Подходя к нему, Фрэнсис увидел, что доктор очень расстроен.
— Это, наконец, случилось? — спросил Фрэнсис.
— Да, это случилось, — ответил Уилли и, подумав, добавил: — Вчера артерия закупорилась. Ампутировать было бесполезно.
— Я не опоздал?
— Нет, — но я успел уже три раза побывать у мальчика пока ты где-то шлялся… Входи, чёрт возьми… если ты вообще собираешься входить, — в манерах Таллоха сквозила подавленная ярость бессилия. Проходя, он грубо задел Фрэнсиса плечом.
Фрэнсис следом за ним поднялся по лестнице. Дверь открыла миссис Уоррен. Это была худощавая женщина лет пятидесяти, измученная неделями тревоги, одетая в простое серое платье. Он увидел, что лицо се мокро от слез и с сочувствием сжал ей руку.
— Я так сожалею, миссис Уоррен…
Она засмеялась слабым приглушенным смехом. Фрэнсис был потрясен — он подумал, что горе на мгновение лишило ее рассудка. Они вошли в комнату.
Оуэн лежал на покрывале кровати. Его нога не была забинтована, обе были обнажены. Они были несколько худы вследствие изнурительной болезни, но абсолютно здоровы и чисты.
Совершенно ошеломленный, Фрэнсис увидел, как доктор Таллох поднял правую ногу и твердо провел рукой по здоровой прямой голени, которая еще вчера была гноящейся злокачественной массой. Не находя ответа в глазах Уилли, смотрящего на него с вызовом, он, чувствуя головокружение, повернулся к миссис Уоррен и увидел, что ее слезы были слезами радости. Ничего не видя за ними, она кивнула ему головой.
— Сегодня утром, когда на улицах еще никого не было, я закутала его потеплее и посадила в старую детскую коляску. Мы с Оуэном не хотели сдаваться. Он всегда верил, что если бы только он мог добраться до источника…
— Мы помолились и погрузили его ногу в воду… Когда мы вернулись… Оуэн сам снял повязку с ноги!
В комнате стояла полная тишина. Наконец, ее нарушил Оуэн.
— Не забудьте записать меня в вашу новую крикетную команду, отец.
На улице Уилли Таллох упорно смотрел на своего друга.
— Тут должно быть какое-то научное объяснение, недоступное пока нашему познанию. Интенсивное желание выздороветь… психологическое возрождение клеток… — он резко остановился и положил свою большую дрожащую руку на руку Фрэнсиса.
— О, Господи! Если Ты есть, помоги нам держать язык за зубами!
В эту ночь Фрэнсис не мог уснуть. Сна не было ни в одном глазу, он смотрел в черноту у себя над головой. Чудо веры… Да, вера сама по себе уже была чудом. Воды Иордана, Лурда или Мэриуэлла… какое они имели значение сами по себе… Любая грязная лужа сгодится, если в ней отразится лик Божий…
На какое-то потрясающее мгновение в его душе слабым светом замерцало понимание непостижимости Божией. Фрэнсис стал горячо молиться: „О, Господи! Мы не знаем далее самого начала. Мы подобны крошечным муравьям в бездонной пропасти, под миллионами слоев ваты, борющимися изо всех сил, чтобы увидеть небо. О, Господи… милый Господи, даруй мне смирение… и даруй мне веру!“
3
Через три месяца его вызвали к епископу. Фрэнсис с некоторых пор уже ждал этого, но теперь, когда вызов действительно пришел, ему стало страшно. Когда он поднимался в гору к епископскому дворцу, пошел проливной дождь. Фрэнсис не промок до нитки только потому, что все оставшееся расстояние пробежал бегом. Запыхавшийся, мокрый, забрызганный грязью, он чувствовал, что имеет довольно жалкий вид. Фрэнсис сидел, слегка дрожа, в чопорной гостиной и глядел на свои грязные ботинки, которые выглядели столь неуместно на красном ворсистом ковре, и от всего этого ему становилось все страшнее и страшнее.
Наконец появился секретарь епископа, проводил его по мраморной лестнице и молча указал ему на темную дверь красного дерева. Он постучал и вошел.
Его Преосвященство сидел за письменным столом, но не работал, а предавался отдыху — он подпер щеку рукой, а локоть положил на ручку кожаного кресла. Угасающий дневной свет, падающий сбоку из высокого окна с бархатными портьерами, подчеркивал фиолетовый цвет его шапочки, но лицо оставалось в тени.
Фрэнсис остановился в нерешительности, он был смущен видом этой бесстрастной фигуры, спрашивая себя, действительно ли это его старый друг времен Холиуэлла и Сан-Моралеса. В комнате не раздавалось ни звука, кроме слабого тиканья часов на камине. Потом послышался строгий голос:
— Ну, так как, отец, можете вы сообщить мне сегодня о каких- нибудь новых чудесах? Да, кстати, пока я не забыл, как обстоят дела с вашим дансингом?
У Фрэнсиса комок застрял в горле, он почувствовал такое громадное облегчение, что мог бы заплакать. А Его Преосвященство продолжал внимательно изучать фигуру, выделявшуюся темным пятном на широком ковре.
— Должен сознаться, что мои старые глаза не без удовольствия смотрят на столь явно не преуспевающего священника, как вы. У вас отвратительный костюм и… ужасные ботинки! — он медленно встал и подошел к Фрэнсису. — Дорогой мой мальчик, как я рад видеть тебя! — он положил руку ему на плечо. — Боже милостивый! Да ты к тому же совершенно промок!
— Я попал под дождь, Ваша Милость.
— Что!? У тебя нет зонтика?! Иди сюда к огню, сейчас мы достанем чего-нибудь согревающего.
Он подошел к маленькому секретеру и достал графин и два ликерных стакана.
— Я еще не совсем акклиматизировался в своем новом чине. Мне следовало бы позвонить и приказать, чтобы нам подали какое- нибудь изысканное вино, как это принято у всех епископов, о которых читаешь в книгах. Но я думаю, что это вполне подходящая выпивка для двух шотландцев.
Он протянул Фрэнсису стаканчик чистого спирта, посмотрел как тот выпил, а потом выпил сам.
— Кстати о чинах… не смотри ты на меня так испуганно. Я, правда, выгляжу теперь довольно парадно, но там… внизу… все тот же неуклюжий скелет, который ты видел перебирающимся вброд через Стинчер!
Фрэнсис покраснел.
— Да, Ваша Милость!
Они помолчали, потом Его Преосвященство откровенно и спокойно сказал:
— Полагаю, тебе трудно пришлось с тех пор, как ты вышел из Сан- Моралеса?
Фрэнсис тихо ответил:
— Из меня ничего не вышло.
— В самом деле?
— Да. Я чувствовал, что так будет… что будет этот… дисциплинарный разговор. Я знаю, что последнее время мое поведение не нравилось декану Фитцджеральду.
— Но может быть, оно нравилось Всемогущему Богу? Ты ведь к этому стремился, а?
— Да нет же, нет… Мне в самом деле очень стыдно, и я очень недоволен собой. Это все мой неисправимый строптивый нрав.
Некоторое время оба молчали.
— Самым большим твоим проступком, последней каплей, кажется, было то, что ты не присутствовал на банкете в честь советника муниципалитета Шэнди… который недавно великодушно пожертвовал пятьсот фунтов на новый алтарь. Неужели ты не одобряешь доброго советника, который — как мне говорили — всего лишь немного менее благочестив, когда имеет дело с жителями своих трущоб на Шэнд- стрит?
— Ну… — Фрэнсис смущенно замялся. — Я не знаю… Я, конечно, неправ, мне следовало пойти туда. Декан Фитцджеральд особенно настаивал на этом… Он придавал этому большое значение. Но одно обстоятельство помешало мне…
— Да? — епископ ждал.
— Меня в этот день позвали к одному человеку, — Фрэнсис рассказывал очень неохотно. — Да Вы, может быть, его помните… Эдвард Бэннон… хотя теперь из-за своей болезни он стал совершенно неузнаваем… парализованный, неопрятный, какая-то карикатура на Божье творенье… Когда мне пора было уходить, он вцепился мне в руку и стал умолять, чтобы я его не покидал. Я ничего не мог с собой поделать, я не мог подавить ужасную, болезненную жалость к нему… нелепому, умирающему, отверженному… Он заснул, держа мою руку и бормоча: „Иоанн Отец, Иоанн Сын, Иоанн Дух Святой“, и слюна текла по его серому небритому подбородку… я просидел с ним до утра. Наступило длительное молчание.
— Ничего чет удивительного, что декан был недоволен: ведь ты предпочел грешника святому.
Фрэнсис опустил голову.
— Я и сам недоволен собой. Я все время стараюсь делать лучше… но… Как страшно, когда я был мальчиком, я был убежден, что все священники хорошие… непременно хорошие…
— А теперь ты узнал, что все мы слабые люди… Да… это, конечно, ужасно, что твой „строптивый нрав“ так радует меня, но это такое чудесное противоядие против скучной набожности, с которой мне приходится сталкиваться. Ты — „кот, который ходит сам по себе“, Фрэнсис. Кот, разгуливающий по церкви, когда все другие, остервенело зевая, слушают скучную проповедь. Это в общем-то неплохое сравнение, ибо ты — в церкви, хоть ты и не пара тем, которые никогда не отступают от общеизвестных правил. Нисколько не льстя себе, я могу сказать, что во всей этой епархии я, пожалуй, единственное духовное лицо, которое по-настоящему понимает тебя. И очень удачно вышло, что теперь я твой епископ.
— Я знаю это, Ваша Милость.
— Для меня, — сказал епископ задумчиво, — ты отнюдь не неудачник, а напротив — громадный успех. Тебя не мешало бы немножко ободрить, так я уж рискну внушить тебе некоторое самомнение. В тебе есть пытливость и нежность. Ты понимаешь различие между мыслью и сомнением. Ты не принадлежишь к числу наших клерикальных „белошвеек“, которые должны обязательно зашивать все в маленькие аккуратные пакеты, удобные для раздачи. А самое лучшее в тебе, мой дорогой мальчик, это то, что в тебе совершенно нет этой надменной самоуверенности, которая вытекает скорее из догматизма, чем из веры.
Он замолчал. Фрэнсис чувствовал, что его переполняет нежность к этому старику. Он сидел, не поднимая глаз. Епископ продолжал спокойным голосом:
— Конечно, если мы ничего не предпримем, тебе придется плохо. Если мы будем размахивать дубинками, то слишком много голов раскровяним, в том числе и твою… Да, да, я знаю, ты не боишься. Но я боюсь. Ты слишком большая ценность, чтобы можно было отдать тебя на съедение львам. Вот почему я хочу кое-что предложить тебе.
Фрэнсис быстро поднял голову и встретился с мудрыми и любящими глазами епископа. Тот улыбнулся.
— Уж не воображаешь ли ты, что я бы с тобой выпивал, если бы не хотел, чтобы и ты что-то сделал для меня?
— Все, что угодно, — голос Фрэнсиса прервался от волненья.
Наступило долгое молчание. Лицо Мак-Нэбба казалось высеченным из мрамора, но когда он заговорил голос выдавал его волнение:
— Я очень большого хочу у тебя просить… хочу предложить тебе большую перемену… если тебе покажется, что я прошу у тебя слишком многого… ты должен сказать мне. Но я думаю, что это как раз то, что тебе нужно.
После непродолжительного молчания Его Преосвященство продолжал:
— Нашему Центру иностранных миссий наконец обещали дать приход в Китае. Когда все формальности будут завершены, а ты несколько подготовишься, поедешь ли ты туда нашим первым отважным представителем?
Фрэнсис не говорил ни слова, онемев от неожиданности. Ему казалось, что вокруг него рушатся стены. Просьба была так неожиданна, так грандиозна, что у него занялся дух. Покинуть дом, друзей, отправиться в какую-то громадную неведомую страну… Сейчас он не в состоянии был обдумать предложение епископа.. Но постепенно, каким-то таинственным образом необычайное одушевление охватило все его существо. И он прерывающимся голосом ответил:
— Да, я поеду.
Рыжий Мак наклонился и взял руку Фрэнсиса в свою. Глаза его увлажнились и смотрели с острой пристальностью.
— Я так и думал, мой мальчик. И я знаю, что ты сделаешь мне честь… Но предупреждаю тебя… там тебе не придется ловить семгу.
Назад: II. Призвание
Дальше: IV. Китай