Книга: Летний домик с бассейном
Назад: 4
Дальше: 6

5

Врачебная практика вроде моей имеет и свои теневые стороны. К примеру, постоянно получаешь всевозможные приглашения. Пациенты полагают, что ты до некоторой степени из их компании, но именно до некоторой степени. Вернисажи, книжные презентации, кино— и театральные премьеры — дня не проходит, чтобы в почтовом ящике не оказалось приглашения. И ведь не отвертишься. В случае с книгой еще можно соврать, что прочел только до половины, а стало быть, пока не можешь о ней судить. Но театральная премьера есть театральная премьера. После спектакля необходимо что-нибудь сказать. От тебя ждут отзыва. Никогда не говори, чтó думаешь. Никогда. Благоразумно держи свое мнение при себе. Одно время я пробовал обходиться общими фразами. Вроде «кое-что было совсем недурно» или «а вы сами как считаете?». Но им общих фраз недостаточно. Нужно сказать, что, по-твоему, это просто фантастика и ты очень благодарен, что мог присутствовать на этой исторической премьере. Кинопремьеры бывают чаще всего вечером в понедельник. Но и оттуда сразу не уйдешь. Они же наверняка видели твою голову. Тебе хочется пораньше попасть домой, ты здесь единственный посторонний: единственный, кому завтра, как всегда, с утра на работу. Стоишь лицом к лицу с исполнителем главной роли или с режиссером, говоришь, что ты в восторге. А потом хорошо добавить: «Берет за сердце». Это ты говоришь о финале фильма. Держишь в руке бокал шампанского и смотришь исполнителю главной роли или режиссеру прямо в глаза. Финал фильма ты уже забыл, вернее, сумел его вытеснить. Делаешь серьезное лицо и произносишь: «Финал берет за сердце». После этого можно идти домой.
Не знаю, что хуже: сам фильм, сам спектакль или последующая тусовка. По опыту мне известно, что во время кинопросмотра думать о посторонних вещах удобнее, чем во время театрального спектакля. В театре отчетливее сознаешь, где находишься. Где находишься и как тянется время. По собственным часам. Специально для театральных премьер я обзавелся часами со светящимися стрелками. Пока идет спектакль, со временем что-то творится. И в этом я до сих пор толком не разобрался. Время не стоит на месте, нет, — оно густеет. Смотришь на актеров и актрис, на их движения, слышишь реплики, которые они произносят, и словно бы мешаешь ложкой быстро загустевающую субстанцию. В какой-то миг ложка застревает. Стоит торчком — и ни с места. Помешивать более невозможно. Вот тогда-то я и смотрю на часы. Причем украдкой. Кому охота, чтобы во время спектакля его застукали: ах, какой ужас, этот человек смотрит на часы! Я осторожно чуть-чуть отодвигаю рукав пиджака. Тру запястье, будто там чешется. И быстро бросаю взгляд на светящиеся стрелки. Их положение каждый раз однозначно свидетельствует, что реальное время и театральное время — величины совершенно разные. Вернее, это времена, текущие в разных, сиречь параллельных, измерениях. Ты думаешь (надеешься, молишь), что минуло уже полчаса, а стрелки говорят, что свет в зале погас всего-навсего двадцать минут назад. Пока идет спектакль, охи и вздохи под запретом. Охами и вздохами лишь без всякой необходимости привлечешь к себе внимание. Кто чересчур громко охает или вздыхает, тот мешает актерам сосредоточиться. Только вот не охать и не вздыхать никак не получится. Ведь уйти нельзя, и в этом состоит самое большое отличие от кино. Пока демонстрируют фильм, можно в потемках незаметно сделать ноги. Даже на премьере. Ему не иначе как приспичило в туалет, думают люди и тотчас о тебе забывают. Не обращают внимания, что ты не возвращаешься. Такое возможно. Да-да. Я неоднократно проделывал этот трюк на кинопремьерах. Первые разы действительно шел в туалет и последний час показа сидел на унитазе, подперев голову руками, охая, вздыхая, чертыхаясь. Но и радуясь. Радуясь и испытывая облегчение. Все лучше, чем сам фильм. Позднее я еще больше наловчился незаметно исчезать. Небрежно, руки в брюки, шел к выходу. А встретив кого-нибудь по дороге, говорил: «Надо глотнуть свежего воздуху». Секунду спустя я был уже за дверью. На улице — трамваи, мотороллеры, люди. Люди с нормальными лицами, с нормальными голосами. И говорят они друг другу нормальные вещи. «Может, еще по рюмашке? Или ты уже домой?» А вовсе не «Черт побери, Марта, надо проследить, чтобы отцово наследство не попало в неподходящие руки». Сколько подобных фраз человек способен стерпеть за полтора часа? «Моя дочь не ведет себя как шлюха! Или она мне больше не дочь!» Вдобавок в фильме есть музыкальное сопровождение. Год от года звук все громче. Охай и вздыхай сколько хочешь — никто не заметит. Но тут как с болью. Дышишь все чаще и глубже. Собака, когда ей больно, пыхтит, вывесив из пасти язык. Кислород. Необходимо направить к больному месту как можно больше кислорода. Кислород по-прежнему наилучшее болеутоляющее. Я стою на улице. Вижу людей. Вдыхаю уличный воздух. В театре все это немыслимо. Посреди спектакля из зала не выйдешь. Не помешает ненадолго выйти перед началом. Не помешает, но это небезопасно. На улице тебя осаждают соблазнительные мысли. Самая соблазнительная из них: не возвращайся. Ступай домой, скинь ботинки, положи ноги на скамеечку, включи телик и смотри себе посредственное кинцо, виденное уже раз пять. Все лучше, чем театр.
Отчасти дело тут в моей профессии. При моей профессии настоящий отдых жизненно необходим. За целый день я много чего вижу и слышу. А вечером надо непременно выбросить из головы все увиденное и услышанное. Грибок. Кровоточивые бородавки. Кожные складки, внутри которых слишком высокая температура. Женщину весом сто пятьдесят килограммов, которую надо осмотреть в таком месте, куда лучше бы впредь никогда не заглядывать. Во время театрального спектакля такие вещи из головы не выбросишь. Не успеет в зале погаснуть свет, а они уже норовят воспользоваться своим шансом. Ага, думают, потемки! Ну, сейчас мы ему покажем! Свет теперь только на сцене. Да еще мерцают стрелки на часах. Начинается бесконечное время. Великое загустение. В течение рабочего дня я могу радостно предвкушать вечер, который не сулит ничего особенного. Разве что ужин. Кружку пива или бокальчик вина. Выпуск новостей по телевизору. Посредственный фильм или футбольный матч. Такой день уже и начинается хорошо. Открывает перспективу. Можно даже сказать, широкую панораму. Пологий холмистый ландшафт, уходящий к горизонту, а там, в дальней дали, сверкает море. Но день, в конце которого ждет театральный спектакль, похож на гостиничный номер с видом на глухой брандмауэр. Такой день не дышит. Воздуха не хватает, а окно не откроешь — раму заклинило. Охи и вздохи начинаются уже в полдевятого утра, когда я впервые думаю о театре. Обычно я слушаю пациентов вполуха, в рабочий же день со спектаклем «на десерт» не слушаю вовсе. Взвешиваю десятки возможных способов уклониться. Заболел. Грипп. Пищевое отравление. Родственник бросился под поезд. Вспоминаю сцену из «Мизери», где Кейти Бейтс шахтерским кайлом разбивает Джеймсу Кану лодыжку. Надо нанести себе увечье. Во время Сталинградской битвы солдаты по обе стороны фронта простреливали себе ладонь или ногу, только бы не попасть на передовую. Изобличат — расстреляют. Пациент талдычит про легкие боли в пояснице, а я способен думать лишь об огнестрельных ранениях. В Мексике киллеры из наркокартелей делают зарубки на кончике пули, чтобы она вращалась медленнее. Медленная пуля наносит куда больше внутренних повреждений. А то и вовсе остается в теле. Я размышляю о крайних мерах. Полумеры не помогут. Сломав мизинец, от театральной премьеры не отвертишься: руку на перевязь — и вперед. Тридцатидевятиградусный жар и тот сочтут пошлой отговоркой. Нет, я размышляю о других вещах. Об устричном ноже, который срывается и распарывает ладонь. Насквозь. Острие выглядывает с тыльной стороны руки. Кровотечение начнется, только когда вытащишь нож.
Самое ужасное — пьесы, возникшие «на основе импровизации». Сплошное пустословие. Разрозненные обрывки текста и диалога, «взятые из реальной жизни». Актеры и актрисы в самодельных костюмах. Обыкновенно спектакли на основе импровизаций короче тех, где текст прописан, но здесь как с температурой: на ощупь она может казаться и ниже, и выше той, какую показывает градусник. Смотришь на самодельные костюмы. По ощущению минуло уже полчаса, однако стрелки часов не лгут. Подносишь часы к уху. Может, остановились? Да нет, часы работают от литиевой батарейки, которой хватает на полтора года. Время идет бесшумно. Надо сосчитать до шестидесяти и глянуть на циферблат еще раз.
С устричным ножом всегда существует опасность заражения крови. Обычным людям лучше немедля поспешить в травмопункт. У меня же все необходимое есть дома. От столбняка. От желтой лихорадки. От гепатита А. Из иных склянок одной капли хватит, чтобы вырубиться на полдня. Еще одна капля — и больше не очнешься. Собакам и кошкам делают инъекцию, а вот люди могут сами осушить чашу с ядом. Безобидный стаканчик. Рюмочку. Девяносто процентов воды и вкусовых добавок. Можно достойным образом проститься с родными и близкими. Отпустить шуточку напоследок. Я не раз присутствовал при этом. Большинство умирающих не упускают возможности напоследок отпустить шуточку. Хотя за всю жизнь шуток от них никто слыхом не слыхал. И большей частью они явно долго обдумывали свою шуточку. Будто хотят, чтобы их запомнили такими. Последние слова. Несерьезные последние слова. Близость смерти требует определенной несерьезности, думают они. Да только вот смерть вообще ничего не требует. Смерть приходит за тобой. Хочет, чтобы ты ушел с нею, предпочтительно без особого сопротивления. «Присоединяйся», — говорят они и залпом осушают рюмку. Через минуту закрывают глаза, а еще через минуту уже мертвы. Последняя рюмочка редко сопровождается слезами. И я никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь говорил своей жене: «Я всегда любил только тебя одну. Мне будет тебя не хватать. А может, и тебе меня». Никогда. Несерьезность. Шутка. Точно так же и с похоронами. Они тоже должны быть в первую очередь веселыми. Надо смеяться, выпивать, чертыхаться. Иначе будет по-мещански. Мещанские похороны для артиста — самый жуткий кошмар. «Хенк именно так бы и хотел, — говорят они, разбивая о гроб бутылки с виски. — Чтобы народ веселился, а не рыдал, черт побери!» Мода на веселые похороны возникла, помнится, лет пятнадцать назад. Розовые гробы, некрашеные деревянные гробы, гробы, разрисованные драконами и акульими зубами, гробы из «ИКЕА», гробы, завернутые в пластик или упакованные в мешки для мусора. Хуже всего, по-моему, приходится детям. Для ребенка присутствие на похоронах само по себе уже стресс, а когда умирает артист, дети вдобавок обязаны веселиться. Обклеивать папин гроб стикерами или стишками. Класть в гроб его любимую кофейную кружку с надписью «FUCK YOU!». На потом. Для того света. Ожидающего в конце долгого пути. Пусть и там пьет кофе из своей любимой кружки с надписью «FUCK YOU!». Главное, детям нельзя плакать. Им раскрашивают лица, дают шарики, дудки и бумажные колпаки. Ведь папа очень хотел, чтобы дети на его похоронах веселились. Чтобы играли в прятки среди могильных камней. Чтобы после был лимонад, и торт, и большая коробка тоффи, и «сникерсы», и «марсы».
Все они стремятся на одно и то же кладбище. Расположенное в излучине реки. Там свой лист ожидания. Нормальные люди, которые с девяти до пяти сидят на работе, про этот лист вообще не спрашивают. Из-за того что кладбище располагается в излучине реки, раза четыре в году гроб для похорон доставляют на катере. В таком случае куда больше шансов на следующий день увидеть фото в газете. Катер отплывает из центра и идет под мостами, поэтому кадры получаются красивые. Вдобавок он непременно разукрашен как на праздник: цветы и венки, мужчины и женщины в узорчатых костюмах, в островерхих шапках. На спине у женщин крылья как у бабочек, у мужчин усы выкрашены в зеленый и красный цвет. На баке четверо одетых в клоунские костюмы музыкантов из Общества симпатичных трубачей играют что-то веселенькое. Все на этом катере и на остальных лодках процессии уже в изрядном подпитии. Нормальные люди глядят со стороны на проплывающую флотилию, однако пьяные родственники на нормальных людей даже не смотрят.
Я не могу не отдать должное Ралфу Мейеру или, пожалуй, скорее Юдит, ведь его похороны до известной степени были нормальными. Не катер, а обычный катафалк. Провожающих не меньше тысячи человек. Съемочные группы нескольких телеканалов. Когда катафалк с гробом въехал в кладбищенские ворота, мне пришлось отступить немного назад, чтобы не попасть прямиком на глаза членам семьи. Юдит надела большие темные очки, на голове черный платок в мелкий белый горошек. Вероятно, из-за этого платка она в тот день больше чем когда-либо напомнила мне Жаклин Кеннеди, хоть я и не думаю, чтобы Жаклин Кеннеди плюнула в лицо нежелательному гостю на похоронах, в присутствии тысячи людей.
После упомянутого инцидента я не сразу ушел с кладбища. Сперва отошел назад, к ограде, затем еще дальше, к сáмой реке. По волнам мчалась гребная шлюпка, а какой-то мужчина ехал на велосипеде вдоль берега и что-то кричал гребцам в мегафон — видимо, давал указания. Пара лебедей с птенцами в кильватере еще усиливала впечатление, что, как говорится, «жизнь идет своим чередом». Постояв минуту-другую, я повернулся и пошел обратно на кладбище.
Тысяча человек в траурном зале, понятно, не помещалась, поэтому речи держали под открытым небом. Выступили бургомистр и министр культуры. Коллеги-актеры и режиссеры извлекли на свет божий воспоминания и сочные анекдоты. Порой слышались смешки. Я стоял позади всех, почти скрытый кустами, в нескольких метрах от дорожки. Некий комик поведал историю, в которой сам играл главную роль. Его выступление больше походило на репетицию к будущему шоу. Народ посмеялся, но смех был какой-то натянутый, будто его история не развеселила присутствующих, а скорее сконфузила. Я думал о последних минутах Ралфа Мейера, в больнице, всего-навсего неделю назад. Стаканчик со смертельным коктейлем стоял на передвижном столике возле койки. Рядом с баночкой недоеденного фруктового йогурта, из которой торчала ложка, утренней газетой и биографией Уильяма Шекспира, которую он читал последние недели. Между страницами лежала закладка, Ралф не осилил и половины книги. Он попросил Юдит и сыновей выйти из палаты.
Когда дверь за ними закрылась, он знаком подозвал меня поближе.
«Марк, — сказал он, взял мою руку, притянул ее на одеяло, накрыл другой своей ладонью. — Хочу сказать тебе, что сожалею».
Я посмотрел ему в лицо. С виду вполне здоровое, пусть и довольно худое. Только если видел, каким круглым и мясистым оно было еще месяц-другой назад, ты понимал, что виной тому болезнь. Глаза оставались ясными.
Все-таки странно. Я не раз бывал этому свидетелем. Люди выбирали определенную дату, чтобы умереть, и в назначенный день вдруг словно бы расцветали. Говорили и смеялись куда больше прежнего и будто надеялись, что кто-нибудь их удержит. Скажет, что ставить вот так точку — сущая нелепость.
«Я не… я никогда… — продолжал Ралф Мейер. — Сожалею. Вот что я хотел тебе сказать».
Я не ответил. С помощью надлежащих медикаментов и кой-каких крайне неприятных лечебных процедур он бы, наверно, прожил еще месяц. Но выбрал стаканчик с отравой. Достойный уход. Осушив этот стаканчик, избавишь близких от воспоминаний, которые трудно стереть из памяти.
И все же так странно. Смерть по добровольному выбору. В определенный, назначенный тобою самим день. Капитуляция. Почему не завтра? Почему не через неделю? Почему не вчера?
«Как она… сейчас?» — спросил он. Я видел, как он осекся, как все-таки сумел не назвать ее имя. Не знаю, что бы я сделал, произнеси Ралф Мейер ее имя вслух.
Я пожал плечами. Думая об отпуске год с лишним назад. На даче.
«Марк, — сказал он, сжимая мою руку. Ему хотелось сжать ее покрепче, и тут я вправду почувствовал, как мало у него сил. — Можешь передать ей… мои слова… те, что я сказал тебе?»
Я отвел глаза, без труда высвободил свою руку из его ладоней — из тех самых рук, чья сила когда-то принуждала других людей делать то, чего они не хотят. Вопреки их желанию.
«Нет», — ответил я.
Назад: 4
Дальше: 6