7
Вчера их было семеро. Некоторую надежду я смог оставить только троим. Остальные уехали несолоно хлебавши, хоть и явились в виноградник раньше меня. Сант'Анджело принялся за работу всего-то девять дней назад, а я уже с ног валюсь под натиском этих типов, которые понаехали сюда со всех концов Италии с предложениями гиблых идей и гнилых контрактов.
— Господин Польсинелли, вы подумали над моим вчерашним предложением?
— Послушайте, господин Польсинелли, вам же обязательно надо подать жалобу!
— Можно вас на секундочку, господин Польсинелли? Вы подумали об экспорте? Скорее всего, в Европу, но будьте осторожны!
— Я покупаю у вас тридцать черенков. Ровно тридцать! Назовите вашу цену!
Мне предлагают все, что угодно, — от скупки всего урожая на корню, попросту и без затей, до увеличения выпуска продукции впятеро, с какими угодно наклейками. Что касается наклеек, то их притащили два каких-то типа в галстуках, и я долго смотрел, как они с ними мудрят.
Сначала были только виноторговцы, скупщики винограда, коммерсанты и производители дешевого красного вина. Потом к ним добавилась целая когорта дельцов, занимающихся выпуском благочестивых картинок и прочим барахлом, с намерением запечатлеть Сант'Анджело. Они хотят поставить вдоль границ участка цепь киосков. Дескать, виноградник от этого не пострадает. Все, что мне останется делать, это прийти и собрать с них арендную плату в разгар сезона. Не знаю, что об этом и думать.
Меня быстро завалили делами подобного рода. По счастью, через три дня после чуда явился предложить свои услуги некто вроде бухгалтера, похожий на Лаки Лучано. Джакомо тотчас же прозвал его dottore из-за его маленьких очечков, многочисленных дипломов и упорного нежелания улыбаться. Это настоящее сокровище. Он занимается всеми встречами и не пренебрегает ни одним предложением. Когда он показывает мне свои выкладки с плотными рядами цифр, можно подумать, что это план наступления, подготовленный генеральным штабом.
Однако все расчеты, которые производил я в своей маленькой голове, были просты. Правда, только до тех пор, пока это не закрутилось. Тридцать тысяч литров из непроданных запасов по пятьдесят франков за бутылку емкостью 0,75 дают нам два миллиона франков плюс рента — получается порядка пятисот тысяч франков в год за вычетом издержек. На этом я вполне мог бы остановиться и жить припеваючи на лоне природы до конца своих дней. Но с тех пор как бизнесмены всех мастей сунули в это дело свой нос, мои примитивные прикидки забылись сами собой.
Джакомо сделался превосходным заведующим производством. В ожидании сбора винограда он нанял шестерых подручных. А пока один из парней откомандирован им встречать прибывающих паломников — в среднем три сотни за день. Другой заправляет автостоянкой. Третий торгует в розницу из расчета: одну бутылку в одни руки в один день. Джакомо следит и за прочими работами — постройкой каменщиками алькова, который защитит святого на будущие века, реставрацией самой статуи выписанным из Милана специалистом, прокладкой к святому месту асфальтированной дорожки и установкой вокруг виноградника электрифицированной ограды. Я провожу свой день, дирижируя этим бардаком, выслушивая предложения всех доброхотов и подводя баланс вместе с дотторе, который разделывается с подсчетами, как пулемет Томпсона с камамбером. Бьянка будит меня каждое утро в шесть часов и видит — загнанного, разбитого, умирающего от голода — в одиннадцать вечера. Кое-кто из этих хищников тоже снял угол у нее, чем пользуется вовсю, чтобы не давать мне покоя даже в моей комнате, и пытаясь вынудить меня что-то подписать в обход дотторе. Именно благодаря их проискам я понял, что этот парень для меня просто незаменим.
Сора стала центром притяжения для паломников и любопытных. Торговля идет бойко, рестораны и гостиницы полным-полны. Некоторые из них даже сменили название; так, одну тратторию перекрестили в «Трапезу Сант'Анджело», и у нас теперь есть даже отель «У виноградника». Но когда я вечерами возвращаюсь домой, на меня смотрят недобрым взглядом. Может, они злятся на меня за то, что я все тут перевернул вверх дном к концу лета?
Явился мэр пригласить меня на заседание муниципального совета. С какой стати, я так и не понял. Нотариус просит заглянуть к нему в контору, чтобы подетальнее разобраться с каким-то там пунктом. Когда я прохожу через рынок, меня хлопают по плечу и поздравляют со скрежещущим смешком. Явился какой-то старикан и заявил, что был близко знаком с моим отцом в те поры, когда тот еще пас своих индюков. Другой выдавал себя за отдаленного родственника. Пятнадцатилетние девчонки свистят мне вслед, когда я прохожу мимо, и пытаются в меня плюнуть. Все тут меня зовут lo straniero. Иностранец. Мне всегда раньше говорили, что эмигрант останется эмигрантом, где бы он ни был. Теперь я начинаю это понимать. Но дело осложняется тем, что этот иностранец заставил плодоносить их собственную землю. Я чувствую, как тучи сгущаются надо мной, и Бьянка все время умоляет меня быть поосторожнее.
Но по сравнению с тем, что случилось на следующий же день после чуда, все это кажется пустяками. Вот когда я струхнул по-настоящему.
По просьбе епископа Фрозинонской епархии Ватикан назначил расследование и выслал двух своих эмиссаров, чтобы те изучили явление на месте.
В общем, обычная процедура. Я знал, что это должно было произойти рано или поздно, я их почти ждал. И все же к появлению черной «ланчии» с номерными знаками государства Ватикан я оказался не готов.
Представьте себе две гранаты в штатском. Два молчаливых субъекта, таких серьезных, будто вот-вот предадут кого-то анафеме. Скромные и вежливые, но при этом обладающие достаточной решимостью, чтобы расчистить себе проход в любой толпе. Стоило только им ступить ногой на землю, как толпа верующих тут же расступилась, словно воды Чермного моря перед Моисеем. Тут-то до меня и дошло, что шутки кончились. Они копались на пепелище добрую неделю, пытаясь извлечь оттуда неведомо что с помощью замысловатого оборудования, которое с каждым днем становилось все замысловатее и замысловатее. Не произнеся ни единого лишнего слова и не пытаясь вступить в контакт со мною или с Джакомо. Две хладнокровные ищейки, роющиеся в горячих камнях и обнюхивающие статую с ног до головы. Два папских нунция с повадками частных детективов — безмолвные, сосредоточенные на тайне, ищущие малейший просчет, сомневающиеся во всем, даже в очевидном. Наблюдая, как они рыщут повсюду, я понял, что им нужен виновный. Они навели в городе справки и по поводу Марчелло. Доктор, который к ним присоединился, пытал исцеленного два дня подряд. И в течение всех этих сорока восьми часов никто не мог с бывшим слепым и словечком перемолвиться.
Ты-то все это предвидел, верно, Дарио? Хотя нет, конечно же нет, ни одного из последствий твоей блестящей идеи ты и вообразить себе не мог.
И теперь тебе на это плевать, да? Ты ведь не подозревал даже, что такие типы, как эти двое сыщиков, существуют на свете.
Сегодня утром прибыли трое других. В «Мерседесе-600», тоже с ватиканскими номерами, который они оставили, не доезжая до виноградника. Три седока, один водитель. Но из машины вылез только один из них в сопровождении молодого священника-секретаря. Те два эмиссара, которые рыскали неподалеку, чуть не на брюхе поползли, завидев эту фиолетовую тень, медленно приближающуюся к статуе Заступника. По рядам паломников пробежала смутная волна, и они дружно устремились навстречу. Дон Николо побледнел. Они все преклоняли колени, прежде чем поцеловать его перчатку. Потом они около часа о чем-то переговаривались в машине, и никто не осмеливался даже близко к ним подойти. Долгое время спустя за мной явился секретарь, чтобы представить епископу. Я не знал, как себя держать, и встал на одно колено перед его сутаной, сверкающей на солнце. Странно, но лишь когда я коснулся его перчатки, до меня дошло, что все это уже чересчур. Добром это не кончится, и не миновать мне тюряги.
Месса?
Да, они хотят отслужить мессу послезавтра утром прямо под открытым небом. Официальную мессу, которую почтит своим присутствием сам епископ. Такова традиция. Мне не о чем беспокоиться, секретарь и дон Николо все возьмут на себя. Разумеется, земли не пострадают.
— Они ведь для нас слишком ценны, не правда ли, монсеньор? — сказал секретарь, улыбаясь своему начальнику.
В течение всего того времени, что длилась наша беседа, я косил глазом в сторону силуэта, который по-прежнему маячил в машине. Загадочный пассажир вылез наружу лишь после того, как я довольно далеко отошел по тропе, ведущей из виноградника.
*
На дороге мне повстречался Манджини с ружьем в руке. Из его ягдташа свешивались кроличьи лапы. Взамен вежливого обращения ко мне в третьем лице он перешел на «ты». Мне показалось, что он почти до крайности обеспокоен.
— Не дай им себя запугать, всем этим, Антонио. Я их тут понавидался, этих проныр, которые наобещают с три короба, да и попов тоже. Говорю тебе: не дай им себя облапошить. Видишь там свет, за теми деревьями? Там мой дом. И вот что я хочу тебе сказать… Хотя даже не знаю, зачем я это говорю… Но если тебе понадобится совет… или нужно будет укрыться… Ты всегда можешь зайти, когда захочешь.
Я не пытался понять. Я только протянул руку, а он открыл объятия и прижал меня к себе.
Проходя по Неаполитанскому мосту, я увидел группу мопедов, выставленных вдоль террасы последнего открытого кафе Соры. Приметив меня, компания молодых парней, развалившихся на оранжевых пластмассовых стульях, вдруг перестала горланить. Последовали несколько секунд гробового молчания, пока я проходил мимо. А потом сзади меня раздался настоящий концерт — гудки и рев моторов. Вскоре мальчишки, сидя верхом на своих машинах, стали шнырять вокруг меня, пытаясь толкнуть или преградить дорогу. Они развлекались, обзывая меня stronzo, disgrazzlato и выкрикивая кучу других ругательств. Я ускорил шаг, сожалея о ружье Манджини, единственном орудии, которое могло бы выравнять соотношение сил. Какой-то курчавый коротышка на полном газу шлепнул меня по затылку — я не сумел вовремя увернуться. Меж тем заметно было, как в темноте закрываются ставни и приоткрываются двери.
— Чего вам надо, кретины? — заорал я.
Они притормозили метрах в десяти от меня. Я пересек улицу, они тоже свернули к противоположному тротуару. На какой-то момент игра возобновилась. Не знаю точно, чего они хотят. Наверняка они и сами того не знают. Конечно, им хочется подразнить меня — из ревности, из мести. Я у целого города вызываю раздражение, и к этому надо быть готовым. Но пока только молодежь осмеливается проявлять его столь явно, да и то вдесятером против одного и среди ночи. Один из них, наверняка самый отчаянный, перегораживает мне путь и окидывает насмешливым взглядом.
Эти несколько дней по-настоящему меня утомили. С меня, пожалуй, хватит. Самое время возвращаться.
— Эй ты, хватит выпендриваться! Если хочешь, чтобы я убрался из вашей дыры, дай пройти!
Он поворачивается к остальным и вопит во всю глотку, повторяя мои слова. Они гогочут все вместе, передразнивают, повторяя мои ошибки в произношении. Заводила говорит со смехом:
— Тебе?.. Убраться?.. Да что ты! Мы тебя тут все слишком любим, чтобы отпустить.
При этом он, раскачиваясь, сидит на своем драндулете. Улучив момент, когда он обернулся к остальным, чтобы посмеяться вместе с ними, я влепил ему увесистую затрещину, свалившую его наземь, и бросился бежать к Бьянкиному дому под рев акселераторов.
На последнем издыхании я захлопнул за собой дверь. Они еще долго молотили в нее, прежде чем убраться восвояси. Бьянка вся дрожала.
— Хочешь, я пойду спать в какое-нибудь другое место?
— Я не за себя боюсь, Антонио…
*
Она разбудила меня лишь около девяти часов, резонно полагая, что мне необходимо выспаться.
— Можешь не торопиться, Антонио. Дотторе зашел сказать, что сам займется сегодняшними встречами.
Одной этой фразы хватило, чтобы мне снова захотелось лечь.
— Тут один тип из Красного Креста заходил насчет пожертвований. Я его послала… к Сант'Анджело.
Они хотят моей крови. Все. Не знаю, смог ли бы Дарио выдержать дольше, чем я. Включаю телевизор. Как раз нужная передача. Бьянка пристраивается рядом, меж двух подушек.
Хроника чудес по РАИ, что-то вроде хит-парада, который длится минут десять и повествует о культовых новостях и всяких чудесных явлениях по всей стране. Сегодня в программе: знамение на Сицилии, короткий сюжет о Туринской Плащанице, которую подвергают радиоуглеродному анализу (Бах в качестве музыкального сопровождения), и вновь о чуде Сант'Анджело с энным повторением основных фактов и объявлением о завтрашней мессе с епископом. Настоящее событие, как выразился комментатор.
Я все предусмотрел. Кроме фиолетовой сутаны. Бьянка в восхищении и не понимает, почему я вовсе не разделяю ее восторгов.
Наконец объявляют сюжет, которого я жду не дождусь. Отсроченное и переотсроченное интервью с «чудесно прозревшим из виноградника».
Я лично присутствовал при этой съемке. Телевизионщики тогда еще попросили у меня разрешения снимать непосредственно в амбаре. Марчелло был великолепен. Как только он появляется на экране, Бьянка вскрикивает.
— Это так трудно описать… Я услышал, как люди кричат: «Огонь! Огонь!», почувствовал, что вокруг начинается паника, и испугался. Никто ничего мне так и не успел объяснить. А потом вдруг стало тихо… И мне сделалось как-то не по себе… В животе началось какое-то жжение и стало подниматься все выше и выше… А потом вдруг словно вспышка…
Он спокоен. Безмятежен. Кроме корявого наречия, в нем ничего не осталось от шута, еще недавно потешавшего всю округу.
Люди научились звать его по имени… В последний раз, когда мы с ним говорили, шесть дней спустя после совершения чуда, он собирался податься на север, чтобы гульнуть на те двадцать миллионов лир, которые я пообещал ему с первой же выручки.
— Надоели мне эти очки, Антонио… Спасибо тебе, я смог выбросить их в канаву. Знаешь, попрошайничать — это уже не для моего возраста…
Тогда я не понял, почему в его словах прозвучала ностальгическая нотка. Словно он хотел сказать нечто совсем противоположное. Может, он внезапно почувствовал себя осиротевшим? И он тоже? Нельзя ведь так сразу выбросить сорок лет своего ремесла.
— Моя мать была настоящая святая… Отец уже ослеп к тому времени, когда она за него вышла. А кроме нее, никому не нужен был бедняга, годный лишь на то, чтобы протягивать руку.
Родился мальчуган. Зрячий. И это оказалось единственной удачей в жизни синьоры Ди Пальма. После войны время выдалось суровое для всех, ну так что же, слепому тоже, значит, надо было смешаться с толпой эмигрантов? Отец научил своего сынишку музыке, и вот они вдвоем начинают обходить округу — банджо и аккордеон, свадьбы и крестины — по всему Лацио.
— Как только приближался какой-нибудь праздник, мы с отцом проводили по дня два на ходу, чтобы добраться аж до какого-нибудь Арпино или Роккасекки, одного из этих захолустных местечек. Выходило неплохо: мы играли с душой, и нас везде любили.
Мать умирает от воспаления легких, когда Марчелло всего десять лет. Отец и сын становятся кочевниками, окончательно уйдя на сторону. Они работают на рынках и на церковных папертях.
— У нас имелся даже свой календарь, а воскресенье, особенно зимой, был наилучший день, тут и говорить нечего. Мы пели и молитвы, и арии из опер, и народные песенки. В тот единственный раз, когда мой старик заболел, мне пришлось работать одному. Тогда-то я впервые и надел его очки, только для пробы, в одной дыре, где нас никто не знал.
А когда старик сообразил, что я неплохо выпутался, ему и пришла в голову эта мыслишка.
Отец повсюду стал рассказывать историю о наследственной болезни, которой страдают все в их роду. Двое слепых зарабатывают больше, чем один. И Марчелло окончательно надевает очки.
«От отца к сыну передаются в нашем семействе плохие глаза!» — говорил старик, и люди вокруг тут же переставали смеяться. Я выучился ремеслу слепого — палка, движения рук, головы, — никто никогда ничего и не замечал.
Когда умирает отец, Марчелло уже двадцать четыре года, и у него нет никакого другого ремесла, кроме своей музыки. Его всюду знают и любят. Это его жизнь.
— А что мне оставалось делать? У меня ведь не было ничего получше где-нибудь в другом месте. Вот я и продолжил в одиночку. Порой я даже забывал, что я зрячий, и ничуть не стыдился. Просто, когда чувствовал на себе взгляды, полные жалости, я закрывал глаза… И это было почти то же самое, что ослепнуть.
Однажды он решил кочевать поменьше и ограничиться окрестностями Соры.
— Здесь мне было лучше всего, ведь я был родом отсюда. Но я знал также, что останься я в Соре, и с надеждой «прозреть» когда-нибудь мне придется распрощаться. Стоило бы только людям узнать, что я столько лет водил их за нос и пользовался их состраданием, они бы мне все кости переломали. Это ведь естественно, верно? К тому же здесь был этот амбар, где никто не запрещал мне спать, и это вино, которое никто не запрещал мне пить, потому что больше никто его пить не хотел.
Так почему бы бедняге слепому всем этим не попользоваться?
И вот однажды этой землей завладел Дарио. Никто и не знал, чего он тут мудрит, что замышляет.
— Полезно бывает заглянуть в глаза человеку, который даже не подозревает, что на него смотрят. А когда я заглянул в глаза этому самому Дарио, я сразу почуял, что на уме у него что-то особенное. Подумать только… Француз. Мы и виделись-то с ним всего ничего, но я заранее могу сказать: больше мне такого продувного плута не встретить. Чудной он был тип — врун, хитрец, пройдоха… что там говорить, парень вроде меня самого.
Дарио его не только не прогнал, напротив, он даже привязался к слепому. Он приходил в виноградник поздними вечерами, и они вместе пили вино.
— Он меня все расспрашивал о городке, о винограднике, о Сант'Анджело. Это был первый человек, который проявил интерес к моей жизни. Он мне все подливал да подливал, пока не видел, что я уже совсем лыка не вяжу. Продувной был, одно слово. Но я держался. Только вот однажды был я совсем косой, ну и сделал что-то не то… я хочу сказать — что-то неестественное для слепого. В общем, выдал я себя, и уж этот чокнутый своего не упустил. Он мне даже сказал, что и раньше, мол, сомневался, что я взаправду слепой. Хитрюга, что и говорить…
Какая находка для него — этот лжеслепец. После такого открытия уже и речи быть не могло, чтобы пойти на попятный.
— И вот как-то вечером он мне и говорит: «Сколько ты зарабатываешь со своей протянутой рукой? Какие-нибудь жалкие гроши, верно? Вот что, я у тебя покупаю твое дело, и ты отказываешься от своих орудий труда и всего такого в мою пользу. Двадцать миллионов лир и пожизненная рента в зависимости от цен на вино. Самому-то тебе не надоело быть слепым?
Марчелло сопротивлялся недолго. В конце концов, что ему предстояло сделать? Валять дурака несколько дней да заговаривать людям зубы — подумаешь! Это же и так было его ремесло. Остается, правда, легкая тревога: а как он впишется снова в жизнь общества? Сумеет ли жить вместе с другими и как другие?
— Прямо смотреть людям в глаза? Мне? Это после стольких-то лет? Но в то же время идея была слишком уж соблазнительна: вновь обрести право быть зрячим да и жить-поживать себе припеваючи, с денежками до конца своих дней.
Они вместе разрабатывают план. Дарио выбирает Гонфаллоне, чтобы собрать как можно больше свидетелей. А потом уезжает в Париж… чтобы никогда уже больше не вернуться.
— В тот день, когда я узнал о его смерти, я сказал себе, что это перст Божий. Тогда-то я и сочинил свою песню. Ведь это он вернул мне желание смотреть на мир при свете дня, как он выражался. Да, это было бы слишком прекрасно. Теперь мне оставалось на выбор: либо убраться отсюда подобру-поздорову, либо остаться здесь, среди своих, и продолжить спокойное нищенское житье. Это я и выбрал. В другом месте мне бы долго не удалось протянуть, хоть бы и зрячему. К тому же однажды вечером сюда заявился ты…
Мы обнялись на прощанье, прежде чем он ушел.
— Забавную штуку ты сыграл со мной, Антонио… Кто бы мог подумать, что после всего этого я буду жить как все? На меня ведь теперь смотрят не как на слепого, а как на чудом прозревшего. Не знаю, что хуже. Я вышел из темноты на свет как-то слишком быстро, сам знаешь… Церковный врач, который хвостом за мной ходил эти два дня, даже тот на меня смотрел как на чудо-юдо какое. Уж больно они все тут осторожничали, и он, и те два шпика ватиканских. Не любят они этого, сам знаешь…
Не хотелось мне опять заводить речь об этом, но куда денешься. Уже давно было подмечено, что спонтанному выздоровлению чаще других подвержены слепые и некоторые паралитики. Под воздействием внезапного шока больной может вновь обрести способность пользоваться своими членами. Медицинские организации, занимающиеся регистрацией тяжелых случаев, отмечают такие исцеления десятками, но при этом вовсе не кричат ни о каких чудесах.
— А здесь… Я ведь знаю, что здесь на меня всю мою жизнь будут так смотреть. Подумать только, я ведь не хотел уезжать в чужие края и вот… уже чувствую себя изгнанником… Люди хотят ко мне прикоснуться, поговорить со мной о том, что у них наболело, хотя я уже до смерти устал повторять, что нет у меня никакого дара, и вообще ничего нет, а они все равно приходят. Когда я прохожу по городку, никто уже больше не смеется. Одна старуха, которая раньше, бывало, давала мне кусок мяса, хотела на днях поцеловать мне руку… Мне стыдно. Еще больше стыдно, чем когда я смотрел на мир через свои очки…
— Не говори так, Марчелло…
— У меня теперь душа не лежит добавить еще один куплет к своей песне. Кому мне ее петь? Я обрел глаза, но потерял голос.
— Ты сожалеешь…
— Нет, ничуть даже, нет… Всего-то несколько дней прошло, а я уже приохотился спать в постели. Старею я. Вчера один парень из «La gazetta» задавал мне вопросы… Так он, кстати, спросил: каково это — вдруг увидеть радугу? Я, конечно, ответил, что чудесно, но я уже и сам не знаю, лгу я или нет.
— Что теперь собираешься делать?
— Ничего. Пережду где-нибудь немного, прежде чем вернуться сюда. Буду путешествовать. Смотреть. Видеть. Флоренция, Венеция. Не забудь прислать мне туда денежки. Красивое дорого стоит.
Он собрал себе в дорогу кой-какой багаж, не зная толком, как за это взяться. Уже одна только мысль о чемодане ставила перед ним проблему. Я спросил его в последний раз, не догадался ли он, почему убили Дарио.
— Я не знаю, кто это сделал. Ничем не могу тебе помочь. Но когда у человека такое в голове…
Он уехал последним рейсом, чтобы повстречать как можно меньше народу. И было лучше, чтобы нас не видели вместе. Я его не провожал.
*
Бьянка выключает телевизор и легонько трясет меня за плечо:
— Не засни снова. Тебя там ждут.
Она лукаво улыбается. Интересно, согласилась бы она делить со мной постель, если бы узнала, что я обманщик, мошенник и лицемер?
Собираясь на рынок, она выглядывает из окна. Ее белая нижняя юбка задирается значительно выше колен. Она смеется.
Но вдруг ее взгляд упирается в конец улицы. Я различаю урчание мотора, едва слышное, чьи-то голоса и вслед за ними — мелодичное хлопанье дверцы. Бьянка оборачивается ко мне на миг и возбужденно пытается что-то сказать с помощью рук:
— Это… Это же прямо «Даллас», Антонио! Ты только посмотри! Нет, не «Даллас» даже, а «Пороки Майами»!
Ай!..
Я не понял, что она этим хотела сказать, но мне становится как-то не по себе.
Я медленно приближаюсь к окну. Уличный шум все сильнее. Солнце уже припекает. Денек обещает быть жарким.
Внизу два белых «кадиллака» с дымчатыми стеклами. Как раз такие, какими их себе представляют. Даже еще более длинные и сверкающие. Местные «фиатики» разбегаются врассыпную, словно мыши, чтобы дать тем возможность припарковаться — чуть не во всю длину тротуара. Их тут же облепляют мальчишки. Желая взглянуть поближе, подходят старики.
Бьянка вся трепещет.
— Точь-в-точь такие же, как у калифорнийского любовника Сью Эллен!
Да, это чудо будет почище явления самого Сант'Анджело. Пытаюсь отвлечься от этих колесниц, чтобы получше рассмотреть пассажиров. Что нетрудно: трое белых, один черный. У этого последнего наибольший успех. Интересно, видели они раньше в своей дыре хоть одного негра? Волосы острижены под гребенку, серый костюм с искрой и белая сорочка. На остальных черные очки и пиджаки из блестящей ткани. Самый толстый из четверки достает из багажника чемоданчик и протягивает единственному бородачу в их компании. Пока невозможно догадаться, кто среди них босс. Ватага вертлявых мальчишек тут же прилипает к стеклам, чтобы разглядеть внутреннее убранство. Взрослые тычутся носом в номера, гладят капот руками, обсуждают во весь голос. Черный с бородачом раза два-три хлопают в ладоши с какой-то невероятной медлительностью. Третий разражается смехом. Толпа отступает метра на два. Бородач достает большущий белый носовой платок и протирает на ветровом стекле крошечный участочек. Гробовое молчание.
Один из них снимает свои очки и утирает пот рукавом. Потом медленно направляется к ближайшему кафе и о чем-то говорит с хозяином, затесавшимся в группу зевак. Слов разобрать невозможно. Перед парнем в очках раболепствуют, ему уступают место на стульях, но он, похоже, не собирается садиться. Проходит минуты две, прежде чем хозяин соображает наконец, чего от него хотят, и задирает нос кверху, обшаривая взглядом дом напротив. Потом вытягивает руку и тычет пальцем как раз в мое окно. Все четверо пришельцев одновременно поворачивают головы и дружно на меня смотрят.
*
Два резких удара в дверь. Нет времени ни прийти в себя, ни одеться. Ни приготовиться к защите. Хотя никто пока на меня не нападает. Рефлекс параноика. Как тут им не станешь, когда на тебя зараз вываливают целый вагон дерьма. Спаси меня и сохрани, Сант'Анджело, ты ведь мой должник. Похоже, что население Соры собирается возместить себе отсутствие кинотеатра в их захолустье. Представление, как в старые добрые времена: кресла в оркестре и выступления клоунов перед большим фильмом.
— Я открою? — спрашивает Бьянка.
— Да.
Входят четверо. Толстяк в очках Ray-ban спрашивает меня. Остальные тем временем прошмыгнули в кухню, я слышу оттуда их голоса. Бьянка не ошиблась, они и впрямь говорят так, будто в каком-то плохо дублированном американском сериале. Особенно когда зубоскалят между собой — без нажима, без грубости, но при этом вас холодный пот прошибает. Черный снимает крышку с кастрюли и шумно нюхает. Тот, что в очках, не одобряет:
— Put that back, you jerk…
Негр подчиняется, ворча. Видимо, очкастый у них за босса.
Он протягивает мне руку.
— Польсинелли?
— Да.
— Парини. Джузеппе Парини. Слыхали это имя?
Слова у него выходят какие-то зажеванные, корявые. У него тягучий выговор, как у американца, который изъясняется не на своем родном, а на языке Данте. Конечно, я тебя знаю. Еще бы. Это тебе принадлежал один гектар виноградника. У тебя сейчас сеть прачечных в Нью-Джерси. И ты кузен Руччо.
Лет ему этак за полсотни, но не слишком. Нос малость крупноват, щеки слегка рябоваты. Улыбка не слишком долго задерживается на его лице, но главное, главное — это искорки в глубине глаз, которые позволяют предположить, что говорильня для него занятие пустое. Но напрасно он так старается сойти за американца. Кое-что его все равно выдает, и это что-то — несмываемое клеймо итальяшки.
Бородач устраивается на диване, другой мордоворот садится верхом на стул, сунув себе спичку в зубы.
— Ragazza… — Он показывает на Бьянку большим пальцем. — Ей есть чем заняться?
Понятно. И бесполезно объяснять, что эта самая ragazza в общем-то у себя дома. Бьянка уже вышла. Мне стыдно. Но я вовсе не собираюсь сейчас корчить из себя преподавателя правил хорошего тона, я предпочитаю, чтобы они поскорее перешли к делу. Едва за ней закрывается дверь, как громилы расслабляются. Один включает телевизор, другой лезет в холодильник, третий бегло осматривает одну-две комнаты.
Полный бред.
Ну нет, никто не заставит меня поверить, что эти ребята занимаются доставкой на дом свежевыстиранного белья. И что они просто приехали погостить денек-другой на родине. Из-за ностальгии.
— До чего все-таки приятно вернуться домой, Польсинелли. Совсем забыл, какая тут красотища, вся эта зелень и прочее… Сплошная dolce vita, одним словом. Повезло им, этим местным. Славные ребята.
Негр поглядывает на экран телевизора через плечо своего приятеля и в восторге хлопает себя по ляжкам. «Коджак», повторение. Босс просит их угомониться.
— Я прослышал там у себя, что тут дела тоже идут неплохо… Good business?..
Улица длинна… И у него тоже. Итальянская диаспора сработала добросовестно. И десяти дней не прошло, как случилось чудо, а он уже прикатил.
Бородач угощается овощным супом прямо из кастрюли, черпая его разливательной ложкой. Остальные гогочут, словно мальчишки, слушая комичные голоса актеров.
Парини хватает чемоданчик и ставит на стол. Обычный атташе-кейс, из тех, что попадаются на глаза десятками каждый Божий день, со всякой всячиной внутри — сбережениями, договорами, обещаниями, пожизненными рентами. Жду, когда он его откроет, чтобы узнать наконец, что же такое он для меня приготовил.
— Ну что, обделаем дельце на пару, а?
Он открывает оба замка тычком большого пальца и делает паузу.
— Любезный был малый этот Тренгони, и язык был хорошо подвешен… В два счета зубы мне заговорил. Только вот что, Польсинелли, стыдно мне теперь, что я продал такую священную землю… Я ведь почитаю святых. Но что подписано, то подписано, у меня всего одно слово, Польсинелли. Твоя она теперь, эта земля.
До меня доходит наконец — он просто хочет войти в долю со мной, сделку предложить. И он нарочно тянет время, не открывая чемоданчик. Я переминаюсь с ноги на ногу, не сводя глаз с его кожаной крышки.
— Хоть я и продал ее за сущие пустяки, верно? Ты согласен? А ведь это кощунство так поступать. Мне стыдно. Эх, если бы только Сант'Анджело узнал, что я спустил его виноградник за какие-то несколько тысяч долларов!
Он воздевает руки к небу. И открывает свой атташе-кейс. Я таращу глаза.
И ничегошеньки не вижу. Абсолютно ничего. Чемоданчик совершенно пуст.
Он хлопает в ладоши один-единственный раз. Остальные, решив, что дело подходит к концу, окружают меня.
— Ладно, Польсинелли, меня дела ждут в Нью-Йорке. А дело есть дело, так ведь? Видишь этот чемоданчик?
— Да…
— Так вот, вернешь мне его сегодня вечером набитым доверху. И не воздухом, сам понимаешь. Начиная с сегодняшнего дня я хочу двадцать пять процентов от всего, что дает Сант'Анджело. Я тут оставлю двух моих ребят. Можешь даже сам выбирать, кого хочешь. Я бы лично посоветовал Боба. Отличный массажист.
— Э, погодите секундочку, — говорю я, улыбаясь, — у меня сейчас наличных нет ни гроша, и потом…
Парини меня обрывает:
— Как хочешь. Есть ведь и другой способ набить этот чемоданчик. Там места хватит как раз для тела твоего размера, после того, разумеется, как оно пройдет через руки Боба… По опыту знаю, проверяли на прошлой неделе.
Я не нуждаюсь в переводчике, когда этот самый Боб уточняет: только без ботинок. И тут они все начинают меня дергать за уши, щипать за щеки и щелкать по затылку до тех пор, пока моя голова не распухает вдвое.
— Славный ты малый, Польсинелли. Вы будете хорошей парой, ты и твоя ragazza. Очень даже миленькая крошка.
— Что вы хотите сказать?
Все четверо хлопают меня по плечам.
— У тебя еще есть время сказать «да»… до вечера. Нас легко найти.
— Вы здесь в какой гостинице остановились?
— Ты что, всерьез считаешь, что я могу спать в этой дыре? В этой обгаженной заднице? Среди всего этого мужичья? Мы остановились во Фрозиноне в «Платановом отеле». Можешь не беспокоиться, мы сами тебя разыщем.
Пытаюсь рассмеяться через силу. Чтобы не сблевать. Они направляются к выходу. Пытаюсь их задержать:
— Скажите, а в Америке…. эта чистка… всухую… хорошо поставлена? То есть выгодное дело? Если да, то понятно тогда, почему у вас там все такие чистые… по телевизору.
Босс переводит мои слова, и те разражаются хохотом и хлопают в ладоши.
— И ваша семья имеет отношение к… бетону?
— Да.
— И вы всегда разъезжаете в белом «кадиллаке»?
— Да.
— И женаты на сицилийке?
— Да. Откуда ты все это знаешь?
— Так. Интуиция.
Я не раз раньше слышал, что нужно объединить эти четыре условия, чтобы войти в большую итало-американскую семью. В ту самую.
Я просто хотел проверить.
*
Шагая в сторону виноградника, я пытался все хорошенько обдумать, пытался внушить себе, что все это было шуткой. Что все еще как-нибудь уладится, надо только проявить чуточку доброй воли. Но убедить себя так и не смог. Моя рубашка насквозь промокла от пота, хотя жара тут была ни при чем. Нервный тик сводит лицо, и я не знаю, куда девать руки. Двадцать пять процентов белым «кадиллакам»? А сколько остальным? Церкви, городу, Дарио?
Вереница тракторов протарахтела у меня за спиной. Я отошел на обочину, чтобы освободить им дорогу, но тут с одного из них проревел хриплый гудок. Трое других ответили ему, словно эхо. Крестьяне, сидящие за рулем, засмеялись. Один из них направил свою машину прямо на меня, заехав правым колесом на обочину. И они принялись кружить один за другим, заключив меня в кольцо, оглушая адским треском моторов и ревом гудков.
Я зажал уши руками.
— Да что я вам всем такого сделал, черт побери! — заорал я по-французски.
И в тот момент, когда две машины чуть не зажали меня в тиски, я прошмыгнул между колесами и угодил на дно канавы, лицом прямо в пузырящуюся жижу.
Они продолжили свой путь. Последняя машина еще помаячила какое-то время на извивающейся тропе, тракторист что-то мне прокричал, но я не расслышал.
Они хотят заставить меня заплатить. Во всех смыслах этого слова. Что это? Что это за счет такой, по которому со мной хочет расквитаться весь этот городишко? Может, божественная кара?
Ну нет, я не Дарио.
Меня вы не получите.
*
Никто и не заметил, что я перемазан грязью. Всем на это наплевать, даже дотторе, который практически и носа не отрывает от своих цифр. Он попросил меня изучить предложение двух местных крестьян, которые владеют четырьмя гектарами хлебного поля, граничащего с моим виноградником. Они предлагают округлить его площадь, уступив свой участок либо по высокой цене, либо по весьма сходной, если я посулю им долю в урожае. Дотторе уже произвел расчеты и теперь морочит мне голову процентами, прибылью и кучей прочей чепухи, на которую мне в высшей степени начхать. Все они просто хотят увидеть, как я подохну, и никакие расчеты тут ни при чем.
Секретарь епископа и дон Николо следят за приготовлениями к завтрашней мессе. Телевизионщики уже здесь. Я ничего такого не просил. Я хочу вернуться домой.
— Господин Польсинелли, я представитель Красного Креста, и я…
Даже не дав закончить, сбываю его на руки дотторе.
— Господин Польсинелли. Я от нотариуса. Не могли бы вы заглянуть к нему в контору? Будьте так добры, дело крайне спешное.
Я механически отвечаю «да», а сам тем временем думаю о вещах гораздо более спешных.
— Господин Польсинелли, я художник. Я готов показать вам образцы этикеток для партии бутылок…
— Господин Польсинелли, я подрядчик, я предлагаю вам свои услуги, чтобы перестроить погреб, потому что…
Эти тоже не прочь заполучить мою шкуру. И если я хочу протянуть на этом свете еще хоть немного, мне скоро понадобится еще одно чудо. Двадцать пять процентов этим подонкам? Ну нет, лучше уж сдохнуть, лучше убраться отсюда в Париж или в какое угодно другое место, туда, где меня никто никогда не найдет. Кто знает, может, я стану основателем первой итальянской колонии на Галапагосах.
Но вы меня не получите.
*
С половины одиннадцатого дотторе посвящает меня в свои умозаключения. С цифрами в руках, сделав анализ всех предложений, он утверждает, что способен удвоить предполагавшийся доход.
— Подумайте, синьор Польсинелли.
О чем подумать? О новых неприятностях? О том, чтобы удвоить аппетиты шантажистов?
Я покинул его, пообещав изучить вопрос.
Они меня не получат.
Из осторожности мне захотелось сменить дорогу и пройти обходным путем, который мне показал Марчелло. Но, проходя мимо хлебного поля, пришлось спросить себя, действительно ли это была удачная идея, потому что начался дождь. Дождь камней. Когда один-два булыжника оцарапали мне череп, причем я так никого и не увидел, мне пришли на ум мальчишки, прячущиеся за деревьями. Но тут надо мной взвилось целое облако камней, и я припустил оттуда во все лопатки. Больше сотни камней просвистело вокруг меня, но я так и не смог разглядеть, кто их бросает — дети или взрослые, сидящие на деревьях или припавшие к земле. Один камень ударил меня в спину, я вскрикнул и в какую-то долю секунды успел заметить крестьянку с белым платком на голове, нагнувшуюся за новым снарядом.
Да что я им такого сделал!
Если я задержусь тут еще хоть на час, они меня достанут. Я рванул так, что чуть не разорвались легкие. Я топтал поля на своем пути и ворвался в город как угорелый, уже близкий к полному удушью. Прохожие на моем пути хлопали в ладоши, но я не замедлил шаг, пока не очутился перед Бьянкиным домом.
Она строчила на машинке, сидя перед телевизором.
— Что это за чемодан, Антонио?
Я не решился сказать ей, что для нее этот чемодан может стать столь же роковым, как и для меня самого.
— Я сию же минуту уезжаю, иначе я тут подохну, — сказал я, безуспешно пытаясь унять одышку.
Должно быть, на меня в этот миг противно было смотреть. Задыхающийся, покрытый грязью и струящимся потом. Вид совершенного психа. Она обняла меня.
— Тут весь город расспрашивает о тебе. Из какой ты семьи, не собираешься ли уехать и когда.
— Уехать? Когда отходит последний автобус на Рим? Быстро!
— В пять часов.
На моих уже без десяти.
Я высвобождаюсь из ее объятий слишком грубо, конечно, бросаюсь в свою комнату и заталкиваю в дорожную сумку кой-какие вещи и несколько пачек наличных. Бьянка, не сказав ни слова, вновь садится за свою работу, делая вид, что не замечает меня. И внезапно я понимаю, что навсегда перестал для нее существовать. Но страх преодолевает даже угрызения совести. Я поколебался еще секунду-другую, буркнул «до свидания» и выбежал прочь.
В автобусе сидело человек тридцать, большей частью паломники.
— Когда отправление? — спросил я у шофера, стоявшего возле дверцы.
Он показал три пальца. В глубине салона я нашел пустые места и рухнул там в изнеможении.
Джакомо с дотторе и сами со всем справятся. Без меня они даже лучше сумеют заставить эту землю плодоносить. А я вернусь, когда весь этот шум в городишке уляжется наконец, когда епископ уже отслужит свою обедню, когда ватиканские ищейки закончат свои расследования, а американцы вернутся к своей химчистке. Я прижимаюсь к стеклу, чтобы бросить на Сору последний взгляд.
И тут все как-то притихли.
Кроме водителя, который о чем-то нервно спорит с двумя служащими компании.
Даже не знаю, что и подумать. Паранойя, что ли, у меня начинается, но, кажется, они смотрят на меня. К ним присоединяются двое местных торговцев, узнаю хозяина кафе. И все они украдкой косятся в мою сторону. Нет, нет, конечно же, я ошибаюсь. Но я всенепременно рехнусь, если позволю так разыгрываться своей подозрительности. Вот и три минуты истекли. Шофер тянет время, их спор оживляется, они пытаются говорить тише. Я приоткрываю окно, но уловить все-таки ничего не удается. Шофер качает головой, его берут за руки, тянут, слегка встряхивают. Ничего не понимаю.
И вдруг на какое-то короткое мгновение улыбка снова возвращается на его лицо. Он поднимается в автобус и, не присаживаясь, небрежно бросает:
— У нас тут кой-какие неполадки с мотором. Автобус сейчас не пойдет. Компания приносит свои извинения. Попробуем найти вам другую машину сегодня же вечером. А пока всем придется выйти.
Пассажиры ворчат, встают, пытаются переубедить шофера, который лишь широко разводит руками.
Я остаюсь сидеть как громом пораженный, изнемогающий, недоумевающий. Я все еще никак не могу осознать, что сказал водитель.
Сволочи…
Все равно не получите.
Я выхожу и миную кучу заговорщиков. Хозяин забегаловки отводит взгляд.
Вы хотите меня задержать, связать, лишить возможности двигаться. Не знаю, к чему вы клоните. Но вам меня не заполучить.
Сворачиваю за угол, туда, где стоянка трех единственных такси в городе. Кто-то хватает меня сзади за руку. Я вздрагиваю, уже готовый влепить кулаком по роже любому, кто только попытается меня остановить.
— Э!.. Э!.. Да успокойтесь же, господин Польсинелли! Это я, вы меня узнаете?
Нотариус. Какого черта ему тут надо?
— Я вас уже давно повсюду разыскиваю, да все никак не могу поймать.
— Скажете тоже. Тут это всем, кому угодно, удается, кроме вас. Я очень спешу. Что вы хотели?
— Я как раз и собирался вам это сказать, но… но… это довольно щекотливый вопрос… Быть может, я и ошибаюсь, однако…
Он склоняется к самому моему уху и украдкой оглядывается.
— Я, конечно, связан профессиональной тайной, синьор… но полностью избежать утечек информации бывает невозможно… Сам я тут совершенно ни при чем, могу поклясться… Но весь город уже как-то узнал про эту оговорку…
— Какую оговорку?
— То есть как это «какую оговорку»? Да это же было первое, что я вам пытался растолковать, как только вы приехали! Суть этого пункта в том, что после вас земли полностью отходят общине.
— Не понимаю.
— Вы же знаете, каково было пожелание господина Тренгони. В том случае, если вы откажетесь от земель, их унаследует город, и то же самое в случае вашей… вашей, хм… кончины.
— Простите?
— Все это на бумаге, черным по белому… И вот теперь, когда Сант'Анджело явил нам свою милость и… снизошел, так сказать… а вы сделали миллионы на его винограднике…
Дикая головная боль начинает разрывать мне череп.
— В общем, остерегайтесь, господин Польсинелли…
Ноги меня едва держат. Я прислоняюсь к стенке.
— Подождите секундочку… погодите… Так вы утверждаете, что местные… лишь бы только поделить виноградник… будут готовы даже…
— Я ничего такого не утверждаю. Это все. И желаю удачи, синьор.
Он делает рукой короткий жест в знак прощания и удаляется.
Люди, завидев меня, переходят на противоположный тротуар.
Терраса кафе переполнена и совершенно безмолвна.
Тебя здесь слишком любят, чтобы позволить убраться отсюда, сказал вчера тот мальчишка… И все эти немые лица в окнах. Неподвижные.
Из-за угла появляется такси. Я чуть было не бросаюсь под колеса. Водитель резко тормозит.
— Ты что, очумел?! — вопит он.
Машина свободна, и я уже хочу просунуться на заднее сиденье, но он блокирует дверцу.
Издалека, из-за грузовика с арбузами, чья-то осторожная тень делает ему знак не брать меня.
— Не могу, у меня вызов…
Я больше не знаю, что делать. Я так долго не протяну. Это заговор. Я роюсь в сумке и вытаскиваю оттуда увесистую пачку банкнот. Ни малейшего понятия не имею, сколько там.
— Вот, получите все это, если вывезете меня из города.
Парень, уже собравшийся было укатить, теперь колеблется, видя такую кучу денег. Потом смотрит на группу мужчин, которая медленно к нам приближается, и бросает:
— Ладно уж, садитесь…
Едва я успеваю погрузиться, как он газует что есть мочи. Ему что-то яростно кричат вслед.
Таксист что-то кричит им в ответ, сделав соответствующий жест рукой.
Он едва не сбивает двух пешеходов, в его машину бросают всякой всячиной, но ему и горя мало, и мы мчимся прямо на Железный мост — Понто ди Ферро, — чтобы выбраться из Соры.
— Какие-то проблемы, синьор? — спрашивает водила, скаля зубы.
— У вас они теперь тоже появятся.
— У меня? Проблемы? Не знаю, что это такое. Я неаполитанец.
Его выговор это доказывает, ровно как и его повадки. Из всего свода правил уличного движения (изрядно подсокращенного к тому же) неаполитанцы твердо усвоили лишь одно, но зато золотое — ни в коем случае не останавливайся, чтобы у тебя не свинтили колеса. Такси взбирается на пригорок, и я уже могу различить вдалеке спускающиеся каскадом дома деревушки Изола Лири, через которую нам придется проехать, чтобы добраться до Фрозиноне, главного города этой провинции.
— А теперь, когда вы вырвались, куда поедем?
— Фрозиноне. На вокзал.
— За ту пачечку, что вы мне посулили, могу хоть до самого Рима подбросить, если пожелаете.
Неужто она такая большая, эта пачка? В спешке я даже сосчитать не успел, сколько там было. Такси замедляет ход.
— В чем дело?
— А вы гляньте вперед, синьор. Вы это называли проблемой?
Прямо на нас неспешно надвигаются два «кадиллака», борт к борту, им даже не хватает всей ширины дороги. Такси тормозит.
— Ээ… Эти ребята случайно не по вашу душу?
— Да.
— Porca troia!..
— Что вы хотите этим сказать?
Он останавливается, чуть не доезжая до белых чудовищ, и скрещивает руки на груди. Спокойный и ничуть не удивленный.
— Да разворачивайтесь же! Не оставайтесь здесь! Можно ведь свернуть на…
— Послушайте, синьор, оставьте денежки себе. Мне ваши проблемы ни к чему, я себе и сам найду. По сравнению с этими четырьмя ребятами вся Сора покажется пустяком. А я всего лишь неаполитанец..
Бородатый Джо показался первым. За ним, с пушкой наперевес, вылез Генри, негр. А уж вслед за третьим своим подручным выгрузился и сам Парини.
У таксиста под носом сейчас целых три пугача. Я смотрю на это как зритель. Ошарашенно. Почти рассеянно. И уже смирившись.
— Этот парень мой, — говорит Парини неаполитанцу.
— Non с'è problema… Non с'è problema! — отвечает тот.
Не дав и слова сказать, Генри с Джо хватают меня, как мешок с дерьмом, и бросают на заднее сиденье своей тачки. Парини отчаливает первым в направлении Соры. За ним — Генри. Джо держит мою голову под сиденьем, приставив дуло к виску.
Покуда я трусь лбом о кожу сиденья, они не перестают трепаться на своем маловразумительном нью-йоркском жаргоне. Пытаюсь при этом уловить хоть одно словечко, содержащее намек на участь, которую они мне уготовили. Но один из них сообщает, что ему захотелось отведать болонской колбасы, другой все удивляется, что тут тоже есть пицца, правда, не такая хорошая, как в Нью-Йорке, а третий жалуется, что эти колымаги, которые они взяли напрокат в Риме, сущее дерьмо. Впрочем, я не уверен, что все хорошо разобрал.
*
— Так ты подумал, Польсинелли?
Речная тина опять всего в нескольких сантиметрах от моего лица. Я тотчас же ору: «Да!» Берег Лири совершенно пустынен. Генри и Джо, которые держали меня за волосы на поверхности реки, вытаскивают теперь на сушу.
— Двадцать пять процентов?
— Согласен.
— Ах ты согласен? Так куда ты их дел? — спрашивает Парини, не переставая жевать кусок холодной раскисшей пиццы.
— Что вы этим хотите сказать?
Он щелкает пальцами, и я опять обретаю право слегка освежиться, хотя, честно говоря, и надеялся, что сумею этого избежать. Мутная вода вливается в меня через нос и режет глаза. Я выдерживаю несколько секунд, потом начинаю дико мотать головой, чтобы он прекратил эту пытку. Я даже утонуть согласен, лишь бы избавиться от этой безжалостной руки, стиснувшей мне затылок.
— Пока я вижу только, что ты пытался удрать, не попрощавшись. Может, и это неправда? Так куда же ты их дел? — опять спрашивает он, в то время как я снова заполняю свои легкие воздухом.
— Я… у меня… нет с собой денег.
Парини бросает огрызок пиццы в воду и вытирает пальцы платком, который ему протягивают.
— Слушай, Польсинелли. Хоть я здесь и родился, но кончать тут свои дни не намерен. Зато, если у тебя есть такая охота, это можно устроить. Я не собираюсь вечно торчать среди всей этой деревенщины. От вчерашней ночевки у моих ребят такое ощущение осталось, будто они это время в хлеву провели. Так что basta. Усек?
— У меня нет… сейчас денег… подождите хоть до сбора урожая…
Он щелкает пальцами. Я ору изо всех сил. Они засовывают меня в воду вниз головой, до пояса. Мой рот наполняется водой, и тут горло не выдерживает, лопается.
Мое тело вдруг перестает сопротивляться.
Я умираю.
Меня вытаскивают на берег. Вновь оживляют оплеухой.
— Теперь это будет уже пятьдесят на пятьдесят, Польсинелли.
— Да.
— За тобой должок, Польсинелли. Хочу повидать тебя завтра утром. Принесешь мне половину от продажи тех тридцати тысяч литров. Понял?
Нет, я не все понял. Где-то вдалеке хлопнули дверцы. Мое лицо закрывает высокая, сырая и грязная трава. Из-за мокрой одежды я продрог до костей, но у меня нет сил стянуть ее с себя. Мимо на полной скорости промчалась какая-то машина. Меня не заметили. Мне вдруг захотелось выбраться на обочину и остановить попутку. Поехать к Бьянке. Хотя даже не знаю, примет ли она меня. Но внезапный прилив сознания запретил мне просить помощи у первого встречного, который, может, ни о чем другом и не мечтает, кроме как проехаться по мне разок колесами… А там, глядишь, и другой разок, и третий — чтобы уж наверняка…
Ты мстишь, Сант'Анджело…
Это единственное объяснение. Неужели ты зол на меня до такой степени?
Требуй от меня, что хочешь. Но дай искупить вину. Будь милостив. Сделай что-нибудь. Подай знак.
Пробираясь ползком, я нашел сухой плоский камень. На него и преклонил голову.
*
Ночь.
Хлопнула дверца. Мне показалось, что это вернулись они.
Два человека в черном с головы до пят склоняются надо мной, чтобы вытащить из канавы. Один за руки, другой за ноги. Запихивают меня на заднее сиденье «мерседеса». Только когда они укутали мне плечи одеялом, я узнал эмиссаров Ватикана.
И тут же, непосредственно рядом с собой, увидел наконец лицо того человека, который приезжал вчера с епископом, но так и не вышел из машины.
Лицо худое, маленькие овальные очки, коротко остриженные волосы, на полных губах спокойная улыбка. Он в черном костюме с маленьким крестиком на лацкане. Терпеливо ждет, пока я приду в себя, не двигаясь, не говоря ни слова. Я кутаюсь в одеяло, съеживаюсь, насколько это возможно.
— Вам выпали мучительные испытания.
— Вы говорите по-французски?
— Я говорю на четырех языках, но вашим, к сожалению, пользуюсь не так часто, как хотелось бы.
— У вас выходит неплохо.
Голос спокойный, он внушает умиротворение. Безмятежный взгляд, неподвижные, немигающие глаза. Никакого сравнения со всеми этими неврастениками, у которых одни только зубы и замечаешь и которые словно плюют в тебя словами. Он прикасается кончиками пальцев к моему запястью.
— Не простудитесь. Летом это особенно опасно.
— Вы подвезете меня?
— Конечно.
Он делает своим людям знак садиться и трогать. От них нас отделяет стекло. Кажется, мне нет нужды давать им свой адрес.
— Кто осмелится утверждать, что в совершенстве постиг замыслы Господни? Вы ведь владелец этого виноградника, господин Польсинелли?
— Да. А вы кто?
— Мое имя ничего особенного вам не скажет. Допустим, что я имею отношение к финансам. Должен же кто-то этим заниматься, не так ли? Тем не менее управлять имуществом Церкви весьма тяжкое бремя.
— …?
— Не буду вдаваться в подробности, но, простоты ради, скажем, что я в некотором роде банкир. Например, банкир Ватикана.
Словно лампочка вспыхнула у меня в голове. Подземелья Ватикана, сокровища Ватикана и все россказни об этом. Меня охватывает дрожь, и я уже не уверен, только ли холод тут виною. Мне едва удается обуздать приступ любопытства, понуждавший меня задать тысячу нескромных вопросов, один бестактнее другого.
— Как вы знаете, завтра должна состояться эта месса. И вы ведь наверняка рассчитываете, что церемония послужит… э… «легализации» — во французском есть такое слово? — культа Сант'Анджело нашей Церковью. Вы отдаете себе отчет, что все это означает?
Что чудо будет официально подтверждено. Что виноградник становится подлинным святым местом. Что он будет признан и почитаем наивысшим церковным авторитетом.
Нет, это зашло слишком далеко. Так далеко я заходить не собирался. Да и Дарио тоже. Теперь я лучше начинаю понимать рвение церковных сыщиков.
— Тысячи паломников явятся сюда, чтобы припасть к стопам святого. Придется возвести новую часовню, организовать регулярные богослужения et caetera, et caetera… Завтра будет великий день. А что вы сами об этом думаете?
Вот уж беда так беда. Ничего подобного я и вообразить себе не мог. Ничегошеньки. Ни внезапного коммерческого бума, ни высадки американцев, ни зависти целого города, ни перста Божьего, который тычет меня носом прямо в Святая Святых… Господи, я-то ведь хотел всего лишь устроить маленький фейерверк с дармовым угощением, и баста, и я вернулся бы домой с кругленькой суммой. Доход, так сказать, с теплого местечка. Вот и все.
Он скрестил руки, все так же странно улыбаясь.
Правда, по некотором размышлении я начинаю сомневаться, а точно ли это улыбка.
— Но представьте себе на мгновение, что произойдет, если вместо ожидаемого благословения верующим вдруг объявят, что все это дьявольское предприятие было затеяно с единственной целью — выманить их гроши, предназначавшиеся Церкви. Что некие богохульники надругались над памятью святого ради обогащения кучки храмоторговцев…
— Что вы хотите сказать?
— Что часовня сожжена с помощью бензина, что статуя была предварительно покрыта огнеупорным составом, что само здание было тщательно подготовлено, чтобы развалиться на две половинки, что Марчелло ди Пальма великий актер. Вы по-прежнему отрицаете? Отрицать?
Чего ради. Я с самого начала почувствовал, что эти ребята не из тех, кто будет кричать «Осанна» над кучей холодных углей. Это Дарио хотел перехитрить посланцев Святого Престола. Вот и все. А я, как последний дурак, всего лишь последовал за ним. И как только такое в голову могло прийти — будто я достаточно хитер, чтобы тягаться с ними.
Ну, Антонио? На кого ты теперь похож? Ведь должно же это было когда-нибудь кончиться. Рядом с этими молодцами и сам Парини, и трое его молодцов всего лишь шуты гороховые.
— Что вы теперь собираетесь делать? — спрашиваю я.
— Громогласно заявить о святотатстве и передать вас властям. И уж Матерь наша Святая Церковь позаботится, чтобы вы не вышли из темницы раньше, чем через тридцать лет. Поверьте, ей на это хватит могущества. Только вообразите себе негодование жителей Соры и окрестностей. Причем заметьте, я пока говорю лишь о мирском правосудии, то есть о наименее ужасном, что вас ожидает. Ведь вы совершили смертный грех.
Наименее ужасное? Быть может. Но если уж выбирать, то я предпочитаю скорее приблизить свой загробный суд, чем окончить свои дни в тюряге.
— Если только…
Я вздрагиваю и выпрямляюсь на сиденье, чтобы на лету ухватить, куда он клонит. Все турбины в моем мозгу начинают лихорадочно крутиться.
Машина тем временем въезжает в городок.
— Если только мы с вами не найдем некий… modus vivendi. То есть счастливое решение, удовлетворяющее всех нас. Главное, это избавить нашу паству от столь жестокого разочарования. Ибо, как я вам это уже говорил, кто осмелится утверждать, что постиг все замыслы Господни? Быть может, вы были избраны Провидением как раз для того, чтобы почтить нашего доброго Сант'Анджело, увы, слишком рано забытого, осмелюсь вам в этом признаться.
Молчание. Я кусаю себе губы, чтобы не ляпнуть какую-нибудь глупость.
— А всеми этими деньгами, которые может принести продажа вина, мы сумеем распорядиться. Наши планы весьма обширны. Построить больницу, школу, оборудовать само святое место надлежащим образом. Мы еще всего не решили. Нам потребуется так много средств для предстоящих богоугодных дел. А это вино могло бы стать настоящим благословением для многих несчастных. Должен признать, мы были изрядно удивлены количеством ходатайств от приходов, которые хотели бы использовать вино Сант'Анджело для богослужений. Тут-то нам и явилась счастливая мысль — сделать его обязательным для этого по всей Италии…
— Вы шутите?
— Разве у меня такой вид, господин Польсинелли? Впрочем, все это вас не касается. Мое предложение просто: вы отдаете нам все — акты на владение, запасы вина и всю вашу смехотворную бухгалтерию. Всем этим мы распорядимся гораздо лучше, чем ваши ничтожные управители. Попросту говоря, вы преподнесете нам дар…
— Дар?
— Назовем это так. Для посторонних, по крайней мере. Взамен мы будем переводить вам ежегодно пятьсот тысяч ваших франков на анонимный счет, который вы откроете в любом банке по вашему выбору.
Машина останавливается перед Бьянкиным домом. Последние посетители бара напротив буквально загипнотизированы моим прибытием в черном «мерседесе». Выходит шофер, чтобы распахнуть передо мной дверцу. Хозяин бара решает, что у него галлюцинации.
— Я слышал, что у вас были некоторые недоразумения с местными жителями. И кажется, не только с ними…
— Вы неплохо осведомлены.
— Неисповедимы пути Господни, не так ли? Подумайте над нашим предложением. Хотя… остается ли у вас еще время на отказ?
Нет. Конечно, нет. И он знает это так же хорошо, как и я сам.
— И учтите, что, приняв это предложение, вы всецело подпадаете под наше покровительство. Не думаю, чтобы хоть кто-то дерзнул подвергнуть его сомнению.
Прежде чем уехать, он добавил:
— А пока не заботьтесь ни о чем. Я заеду за вами часов около одиннадцати. И мы вместе отправимся на церемонию, не так ли?
Он опустил свое стекло, и машина беззвучно исчезла.
Вокруг меня недобрые лица. Удивленные и молчаливые.
Меня сейчас вполне могли бы линчевать. С полной безнаказанностью.
Но никто не осмелился даже подойти ко мне ближе чем на десять метров.
Я почувствовал, что окружен неким магнетическим полем.
Бьянка все это видела. Потом на какой-то миг она пропала из окна.
И я услышал, как открылась дверь ее дома.
*
— А я тебе говорю, мы забыли задвижку.
— Все закрыто, и задвижка, и замок, на два оборота. Я уже проверила, Антонио. Лучше попытайся уснуть, а то скоро рассветет.
— Как тут уснешь… У тебя есть транксен? Который вообще час?.. Или валиум. Да, это тоже было бы неплохо… А может, у тебя теместа найдется? Одна-две таблетки. Пожалуйста…
— У меня ничего такого нет. Могу сделать тебе отвар…
— Отвар! Ты что, смеешься? Эти твои ставни… они же совсем гнилые. От них никакого проку. А выпить у тебя что-нибудь есть? Граппа там или… уж не знаю что.
— Вино, может быть?
— Вино… Я уже слышать не могу об этом б… вине. Я хочу… хочу… как будет «блевать» по-итальянски? Ну, блевать, вы что тут, в Италии, не блюете никогда? Слушай, я уверен, на задвижку не закрыто. Иногда бываешь так уверен, что сделал что-то, так уверен, что забываешь… А который час?
*
— Проснись, Антонио. Пора на мессу.
Виноградник… Надо добраться до виноградника…
— Бьянка… который час?..
— Почти одиннадцать. Ты заснул всего пару часов назад.
Да… припоминаю. Солнце стоит уже высоко. Мои веки никак не открываются. Надо добраться до виноградника… Банкир прав. Без его покровительства я погибну. Он все возьмет в свои руки, а я… я смогу вернуться в Париж…
— Машина внизу уже ждет?
— Да. Большая.
Я заметил в ее голосе некоторое беспокойство, и вдруг мои глаза открылись сами собой.
— «Мерседес»?
— Нет. «Кадиллак».
— О…
— А вон еще один. Ищет, где бы встать.
Я бросаюсь на Бьянку и трясу ее изо всех сил. Она вскрикивает.
— Хочешь, чтобы я загнулся тут, что ли?
— Антонио, ты… сходишь с ума!
Она вдруг разражается рыданиями и влепляет мне пощечину. Я выглядываю наружу через занавески. Они уже тут как тут. Поджидают меня. «Мерседес» не приехал.
— Помоги мне, Бьянка.
Она вытирает слезы уголком фартука. С трудом успокаивает свое дыхание и задумывается на мгновение.
— Тебе и вправду надо выйти отсюда?
— Да…
— Во дворе… там есть мопед… моего отца. Он еще в порядке. Я его часто одалживаю, когда просят.
— И что дальше?
— Я выйду первая, чтобы их на секунду отвлечь, а ты в это время уедешь. Но потом я смогу только молиться за тебя, Антонио…
*
Пять минут спустя мы уже во дворе, рядом с воротами. Драндулет заводится с полоборота.
— Что ты собираешься им сказать? Только учти, эти не из телика, а настоящие.
Я сажусь на мопед верхом, жду еще немного, потом резко вылетаю на улицу и несусь по ней не оборачиваясь. Какая-то машина едва успевает от меня увернуться.
Драндулет промахивает Via Nazionale в три рывка акселератора. Я лечу не оборачиваясь назад, прохожие вопят, солнце слепит глаза.
Только не оборачиваться.
Дорога сужается, я уже на окраине городка.
Съезжаю с асфальта и поворачиваю на мощенный булыжником проселок.
Впереди, метрах в ста, какие-то животные, пастух поднимает руки вверх, чтобы предупредить меня. Я притормаживаю на миг и оборачиваюсь. «Кадиллаки» следуют за мной по пятам. Я пытаюсь обогнуть стадо, сворачиваю слишком быстро…
…и с воплем налетаю на дерево.
Я оглушен, но мне удается встать на ноги, хоть и согнувшись пополам. Боль в лодыжке заставляет взвыть. Пастух несется на меня, крича и размахивая палкой.
Я устремляюсь в лес. Сзади раздаются два выстрела. Бегу куда глаза глядят, продираясь сквозь кусты, ветки хлещут по лицу. Из-за боли в ноге у меня вырываются хриплые стоны, которые я пытаюсь приглушить, чтобы те, сзади, не услыхали.
Эти сволочи вот-вот меня достанут…
Лес огромен. Если я смогу здесь заблудиться, может, те тоже меня потеряют… Понятия не имею, как отсюда пробраться к винограднику… Надо бы хоть на мгновение остановиться, осмотреться в этих джунглях… Нет, невозможно. Некогда.
Эти сволочи меня не получат.
*
Я долго бежал. Лодыжка пылала огнем, но боли я не чувствовал. Наконец я рухнул на землю в изнеможении.
И вновь стало тихо.
Я ждал. Пыхтя, как бык на бойне.
Потом я медленно поднял голову и тут, сквозь листву, вдалеке увидел это окно.
И мне пришли на память слова:
«…Видишь свет, там, за деревьями? Это мой дом. И вот что я хочу тебе сказать… Если тебе надо будет укрыться… ты можешь прийти когда угодно».
Это дом Манджини. И еще даже не понимая почему, у меня вырвался вздох облегчения.
*
Слезы выступили у меня на глазах, когда он открыл мне дверь. Какое-то время мы стояли лицом друг к другу, не зная, что сказать.
— Синьор Польсинелли?
Он впустил меня в большую комнату, почти пустую, с огромным, метра три длиной, столом посредине. Я сажусь, пьяный от усталости, и начинаю растирать себе лодыжку. Манджини принимает непринужденный, почти развязный вид, словно не замечает, что я умираю от страха.
— Вот уже десятый раз со времени приезда я приглашаю его к себе, а он, надо же, является как раз сегодня… когда все так и суетятся вокруг его земель.
— Слишком даже суетятся. Все они хотят… — Я вовремя заткнулся, чуть не сделав признание. — Скажите, синьор Манджини, могу я передохнуть у вас минутку?.. Меня ищут… одни… в общем, слишком долго объяснять.
Он направляется к шкафу, достает свой карабин, заряжает и кладет перед собой на стол.
— Никто не сможет вас здесь найти. Разве что синьор сам сказал кому-нибудь, что заглянет к этому старому разбойнику Манджини?
— Нет, никто не знает.
С его ружьем, в его стенах и вместе с ним самим я сразу же почувствовал себя в безопасности.
— Слушайте… вы ведь не такой уж и старый, синьор Манджини?
— А сколько синьор даст мне?
— Шестьдесят.
— Спасибо. В следующем месяце мне исполнится семьдесят три.
И опять переходит на это вежливое обращение в третьем лице:
— А что синьор скажет о моем доме?
Он великолепен. Настоящая трехэтажная вилла посреди леса. Прекрасное убежище для отшельника, который выглядит моложе своих лет.
— Я построил его собственными руками в пятьдесят третьем. Совершенно один. Никто из округи не пришел помочь мне.
Он сказал это с гордостью, но в его тоне прозвучала давняя обида и еще какое-то гаденькое торжество, которых я от него совсем не ожидал.
— А все потому, что меня тут каждый ненавидит. Разве синьору ничего об этом не сказали?
Не понимаю, зачем он говорит мне это. Но, судя по тому, что жители Соры заставили вытерпеть меня самого, я вполне готов ему поверить.
— Но… мне показалось, что, наоборот… вас тут все так уважают, синьор Манджини…
— Молчание — это еще не уважение!
Я не прошу разъяснений. Единственное, чего я сейчас хочу, это задержаться как можно дольше в этом доме, который так хорошо пахнет сухим камнем и вощеным деревом.
Мы беседуем, но я неожиданно уловил какой-то другой запах. Я чувствую, как он настойчиво распространяется вокруг, и начинаю шарить глазами по комнате в поисках его источника. Манджини не обращает на этот запах ровно никакого внимания, словно его нос уже давным-давно к нему привык. Зато мой то и дело вздрагивает и трепещет, пока тоже не привыкает к нему. Мало-помалу я даже перестаю его замечать. Хотя странный он все-таки, этот запах. Какая-то бесцветная помесь: что-то растительное, горячее и пресное одновременно. Не напоминает ничего такого, с чем я знаком. Но при этом кажется, что его составляющие, взятые порознь, всегда были мне известны.
— Ну вот, теперь пора и передохнуть немного. Синьор может снять свой жилет. Он, должно быть, проголодался из-за всей этой кутерьмы. Верно, синьор Польсинелли? Я сейчас как раз собираюсь сесть за стол. Синьор чувствует, как вкусно пахнет?
Выходит, это… еда так пахнет? Вот эта помойная вонь — запах его жратвы? Я мог вообразить все, что угодно, но только не это.
Испарения перепрелых отрубей, затхлый душок от давно не проветривавшегося гербария, кислый дым остывающих углей… это еще куда ни шло. Но… еда? То есть нечто такое, что варится с целью быть съеденным? Нет уж, увольте, это в корне разнится с тем, что творится на кухне у Бьянки, где любой мало-мальски различимый аромат тут же наводит на мысли о римских оргиях. И все же то, что варганит Манджини, не внушает мне полного отвращения.
Стол накрывается в мгновение ока. Но когда он вынул третью тарелку, я медленно встал.
— Вы ждете кого-нибудь?
— Да. Одного родственника. Пусть синьор снова сядет.
— Послушайте, я не слишком голоден. К тому же я гость незваный и вовсе не хочу вас беспокоить.
Манджини достает бутылку и наполняет вином два стакана.
— Это мой племянник, сын сестры. Время от времени он заходит меня навестить. Мы с ним сблизились после смерти его матери. И если бы не он, то, думаю, мне за весь год вообще было бы не с кем словом перекинуться. Но если не захотите оставаться, мой племянник проводит вас до Соры, как только явится. Идет?
— Нет. В Сору не надо. Мне надо к моему винограднику.
— Это из-за обедни? Как синьор пожелает! Ну что, вы остаетесь?
Да. Конечно, да. Я не могу поступить иначе. Да и не хочу. Я бросаю взгляд на карабин. Он это замечает.
— Ничего не бойтесь. Здесь вас никто не найдет. Посидите сейчас в гостиной, пока племянник не придет, а я поставлю воду на огонь.
Лодыжка все еще болит, но это не перелом и даже не вывих. Только чтобы отвлечься, я выхожу из столовой, ковыляю мимо кухни, откуда и доносится этот неописуемый запах, и попадаю в просторную комнату, где возвышается старое облупленное кресло-качалка, а перед ним деревянный сундук, который служит, очевидно, подставкой для ног. Как раз то, что мне надо. Кроме этих двух предметов, в комнате совершенно ничего нет. Ледяная пустота. Ни телевизора, ни семейных фотографий в рамках, ни иллюстрированных журналов. Только это кресло да сундук. Одним словом, странная обстановка.
Как проводят время в этой комнате? Чего ищут здесь? Отдыха? Забвения?
Или же чего-то противоположного? Здесь приводят в порядок свои глубокие мысли, плоды размышлений, воспоминания. Чтобы отыскать тут такое, его уже надо иметь в голове.
— Синьор нашел, чем занять себя? — кричит Манджини из глубины кухни.
Что нашел? Что тут найдешь? Скорее уж, войдя сюда, потеряешь и то, что имел. Должно быть, эта комната служит для того, чтобы образы возникали сами по себе. Достаточно подождать. Они тихонько всплывут. И нахлынут.
Сундук как раз у моих ног. Словно искушает.
Я бросаю взгляд в сторону кухни и берусь рукой за крючок. Потом беззвучно приподнимаю крышку.
Приходится полностью откинуть ее, чтобы различить очертания всего двух предметов, которые хранятся в сундуке. Сначала я заморгал глазами, потом зажмурил их.
Чтобы суметь поверить увиденному…
В глубине этого деревянного провала я различил лишь толстенькую стопку аккуратно сложенной черной ткани с безупречно гладким воротничком. И рядом пистолет, похожий на «люгер». Больше всего я бы должен был струхнуть при виде пистолета. Но шок у меня вызвала скорее рубашка. Черная рубашка с вышитой на воротничке красной буквой «М».
Висками чувствую, как колотится сердце.
…Они и раньше-то всегда были чистенькие да опрятные, эти сволочи, а ближе к концу войны и вовсе задрали нос. Одно слово — фашисты. Не знаю почему, но мы с компаре побаивались концентрационных лагерей. По-настоящему причин для этого у нас не было, но кому охота отправляться на верную смерть? Поэтому мы и старались их избегать, что было, то было. Но, в общем, мы с ними порой все-таки сталкивались, и они всегда потешались над нами, обзывая нас трусами. Я в ответ не осмеливался и голоса подать, это доказывает, что обзывали они нас не без повода. Но меня так и подмывало сказать им, что единственная моя заслуга во всей этой истории, которая нас сюда завела, состоит в том, что я ни разу не повстречал парня, который захотел бы спустить с меня шкуру, ни такого, с кого шкуру спустить захотел бы я сам. Что я передовой ни разу в глаза не видел за всю мою жизнь, что за время этой греческой кампании я только и делал, что ждал, пока все не закончится само собой. Да только вот уже четыре года прошло, а оно все не кончалось…
— Почти готово, синьор Польсинелли!
Бывший фашист…
Служил в гвардии Муссолини, был одним из тех бесноватых, с которыми мой отец постоянно сталкивался на своем пути вплоть до самого конца войны. А я-то и не знал, что они еще существуют, настоящие, такие, какими их видишь в фильмах, — черные и опрятные, на «ты» со смертью, ослепленные своим дуче, лощеным и безукоризненным. Буква «М» — Муссолини — на воротнике означала офицерское звание. А хозяин-то мой не простая пешка!
— Надеюсь, синьор проголодался?
Проголодался?.. Самый заправский фашист упрашивает меня отобедать, защищает меня, прячет в своем доме… Да еще беспокоится, не проголодался ли я. Я закрыл сундук.
Широким жестом он приглашает меня к столу. Его осанка, посадка головы, его жесткость, природная суровость, его отшельничество — все эти детали, смешавшись, становятся на свои места, и я не могу теперь помешать себе увязать их (пусть даже ошибочно) с найденной черной рубашкой.
— Почти готово, присаживайтесь. Моему дураку племяннику осталась всего минута, чтобы явиться вовремя, пока макароны не остыли. Вы сейчас отведаете мое коронное блюдо! Ammazza!
Я уже не знаю, что мне делать: уйти, плюнуть ему в морду, выкрикнуть все то, что мог бы выкрикнуть ему мой отец? Раз он не сжег свою рубашку и не выбросил свой пугач, значит, страдает ностальгией. У каждого ведь была своя война. И у каждого свои сувениры, свои трофеи.
А я-то думал, что нашел друга.
Но при всем том отвращении, которое он у меня теперь вызывает, надо рехнуться окончательно, чтобы оскорбить его и уйти туда, где рыщут эти молодчики, которые только и ждут, чтобы нашпиговать меня свинцом. Я загнан в угол. И из двух зол вынужден выбирать меньшее.
— Я только чуть-чуть их отварил, именно так их и надо есть. А вы знаете, почему здесь, в Италии, готовят макароны al dente? Потому что это еда бедняков. В трудные времена их едят почти сырыми, чтобы они продолжали набухать в желудке, так чувство сытости дольше держится.
— Вы чувствуете это зловоние… этот мерзкий запах?
— Какой запах?
— Из кухни.
— Неужто мой соус?
— Он у вас что, на касторовом масле?
Манджини удивленно смотрит на меня, скрестив руки. Потом на его губах вновь появляется кривая улыбка.
— На касторовом масле не готовят.
— Ах да, совсем забыл, касторкой, наоборот, прочищают желудок.
Молчание. Я по-прежнему воздерживаюсь садиться. А он возвращается на кухню, пропустив мимо ушей мой намек на слабительное. Я уже начинаю жалеть, что у меня это вырвалось. Можно подумать, я стараюсь изо всех сил, чтобы он меня отсюда выгнал. До меня доносится шипение на сковородке и перекрывающий его голос:
— Он еще так молод, этот синьор Польсинелли… Но я восхищаюсь им. Он говорит прямо как здешний мальчишка. Да он и похож на здешнего мальчишку, и он такой же сметливый. Можно подумать, будто все здешние мальчишки появляются на свет теперь в Витри-сюр-Сен.
На какой-то миг я застываю столбом, не зная, что и ответить.
— Прошу к столу!
Все сходится. Он сам, его возраст, его прошлое и все-все остальное, чего я и знать-то не хочу. Он возвращается из кухни, неся торжественно, словно священный сосуд, большую салатницу, откуда и исходит этот причудливый запах. Он ставит ее под самым моим носом, и меня немедленно охватывает позыв к рвоте. Я закрываю рот рукой.
— Они превосходны. Превосходны! Если синьору это не нравится, я могу быстренько сготовить что-нибудь другое, но он ошибается!
Его воодушевление кажется мне все более и более искренним. Он улыбается и похлопывает меня по плечу. Чувствую, что он во что бы то ни стало намерен заставить меня разделить с ним трапезу.
Я подавляю на миг свое отвращение и заглядываю в тарелку, которую он наполнил мне доверху. Белесая липкая масса без соуса, без единой капли масла, лишь какие-то растрепанные зеленые волокна да переваренные листики. И еще некая желтая кашица, которая тоже ни на что не вдохновляет. В общем, никакой эстетики. Вкуса наверняка тоже никакого. И только эта пресная вонь стала еще сильней и отчетливей.
Он доволен. Он садится за стол и улыбается мне с самым любезным видом. Воцаряется тишина. Я медленно отнимаю руку ото рта. Закрываю глаза. И тут до меня все доходит.
Я едва успеваю подавить новый позыв. Меня прошибает пот, я едва справляюсь со своим желудком.
— Что с ним такое, с нашим Антонио? Ему не нравятся ригатони?
Я снова смотрю на свою тарелку и обнаруживаю там все, что надо: и кукурузу, и одуванчики, и терпкий запах мяты.
Этот навязчивый запах ударяет мне в голову.
И как только ты смог проглотить такое, Дарио?
Я наклоняюсь в сторону, сотрясаемый приступом рвоты, гораздо более мощным, чем все предыдущие, и выблевываю струю желчи, жгущей мои внутренности.
Манджини встает и сокрушенно разводит руками, давая понять, насколько он огорчен…
Значит, до тебя дошло, наконец, Антуан?.. А ты-то думал, что этот дом для тебя надежное укрытие. Но при этом почему-то рвался наружу изо всех сил, а? Что ж, может, у тебя и есть еще шанс выбраться отсюда. Потому что Манджини пока не подозревает, что ты уже обо всем догадался… догадался, что именно он, и никто другой, убил Дарио.
— Были времена, когда это блюдо пользовалось гораздо большим успехом… Вы меня обижаете, Антонио Польсинелли.
— Простите… это пройдет.
— Сожалею, но этот рецепт мне весьма дорог. Я сумел бы приготовить любой итальянский соус, даже самый редкий, но я не люблю стряпню, которую можно найти в первом же попавшемся ресторане. Когда готовишь что-нибудь, надо творить!
— Простите меня, синьор Манджини, я неважно себя чувствую… Душно как-то… Мне, пожалуй, лучше выйти наружу, глотнуть свежего воздуха…
Я делаю попытку приподняться, но он тут же кладет руку на свое ружье. Я понял, что он понял, и прижался спиной к двери, не спуская глаз со старого психа и нащупывая ручку… как вдруг дверь открылась сама собой…
Когда кто-то вцепился мне сзади в волосы, я заорал.
Заорал снова, когда мне врезали по ребрам и расплющили морду о буфет. Я закашлялся, сжимая бока, попытался было встать, но удар ноги в лицо швырнул меня прямо на пол.
Не знаю, сколько длился этот момент, но я сделал все возможное, чтобы растянуть его как можно дольше и не получать новых ударов.
Манджини склоняется надо мной. Я скрючиваюсь еще сильнее.
— Синьор может встать. Я представлю ему моего племянника. Впрочем, они с ним уже знакомы.
Портелья тоже наклоняется, потирая кулак, словно собирается продолжить избиение. Первый раз он напал на меня, когда я был в стельку пьян, а теперь — нападение со спины. Из чего следует, что не стоит слишком уж бояться такого мелкого подонка.
— Sole il nipote capisce lo zio, — говорит мне Манджини.
«Только племянник может понять дядю». Звучит как пословица. Надо бы на этом поглубже сосредоточиться, попробовать ухватить смысл, но пока я его тут что-то не могу уловить. «Дядя и племянник» звучит словно название какого-нибудь фарса, комедии по-итальянски. Один недо-отец, другой лже-сын. Кровная связь без разделения ролей. Соучастие, помимо долга. Игра прежде всякой выгоды. Да уж, это надо было видеть, как они обхаживали меня, перехватывая на лету, словно двое проходимцев из басни, где роль бедной жертвы отведена мне. Именно басня. Правда, пока без очевидной морали.
— Пусть все-таки синьор окажет честь моей стряпне. Пусть попробует пересилить себя!
И, как бы подтверждая свое приглашение, он сует мне под нос пистолет, который достал из сундука и теперь демонстративно заряжает. Можно подумать, одного ружья ему показалось маловато. Портелья подхватывает меня, приподнимает и толкает к столу. Они думают, наверное, что с дулом у виска я стану есть охотнее. Этот корм для мертвецов. Жрать эту гадость — значит уже приготовиться к отправке на тот свет. Племянник усаживается справа, дядюшка слева, и сует мне вилку в руку, как маленькому, и склоняется к уху, словно заботливая мамаша, уговаривающая своего карапуза съесть еще ложечку.
— Что с ним такое? А? Уж не Аттилио ли отбил ему аппетит? Или это из-за рубашки, которую он нашел в моем сундучке? Неужто он таких никогда раньше не видел? Неужто он думает, что мог бы наткнуться на нее, если бы я сам не захотел ее показать ему? Может, он боится черноты?
Я довольно долго пытаюсь найти, что бы такое ответить, но на язык подворачивается лишь одно-единственное оскорбление. Да и то на французском. Ни в чем, видимо, языковой инстинкт так себя не проявляет, как в ругательствах.
— Дерьмо фашистское!
— Ишь ты, можно подумать, я по-французски знаю — все понял. Хотя я ведь уже привык, здешние-то меня тоже не жалуют. Но и они ошибаются. Настоящим фашистом я не был. Недолго, во всяком случае. А рубашечку если и сохранил, так только на память. Это вроде как саван одного призрака, который я держу в сундуке.
— Дерьмо фашистское.
Портелья как следует прикладывается к моему затылку. Но в тот же самый момент я вцепляюсь ему в горло с намерением воткнуть вилку в глаз. Он так завопил, что я решил даже, будто мне это удалось, хотя на самом деле всего лишь распорол ему щеку.
Конечно, он снова сбил меня на пол и принялся лупить ногами, да так, что чуть не рассек мне надбровную дугу носком своего башмака. Видимо, хотел ослепить меня и чуть было в том не преуспел, прежде чем дядюшка оттащил его в сторону.
— Дарио так не привередничал, — сказал он мне.
Племянник снова садится, закрыв ладонью пол-лица. Рана лишь подстегнула его ярость. Я поднимаюсь, прикрывая рукой глаз.
— Даже наоборот! — подхватил племянник. — Дядюшкина стряпня ему очень понравилась, верно, дядюшка? Как сейчас помню, я тогда еще нашел бутылку «Жеврей-Шамбертена» семьдесят шестого года в какой-то лавочке неподалеку от Пале-Рояля. Прямо чудо. Как раз под ригатони. Верно, дядюшка?
Ответа не последовало.
— В том самом квартале я учился. Виноделие изучал. У меня там до сих пор осталась маленькая квартирка на Банковской улице. Туда-то мы и пригласили Дарио. Обожаю Париж!
— Ноги моей там больше не будет. Ездил туда в первый и последний раз, — сказал Манджини, держа пистолет в руке. — Я уж и забыл, как стреляют из этой штуки. Подумать только… война… пятьдесят лет назад… Хотя я и тогда нечасто этим пользовался, я был хороший солдат…
Я закрыл глаза.
— Но только этот плутишка Дарио ничего другого и не заслуживал. Полгода назад явился сюда, чтобы выкупить у меня землю. Тогда это меня здорово рассмешило… И только позже, когда он начал ходить вокруг да около той часовни и что-то там мудрить, вместо того чтобы разломать ее… когда начал расспрашивать всех подряд про Сант'Анджело… только тогда до меня дошло, что у него на уме. Ну и болваном же я оказался! Помню, я ему однажды даже сказал, что если он сумеет сделать хорошее вино, то это будет настоящее чудо. А он рассмеялся в ответ!
Портелья накалывает на свою вилку одну макаронину и сует ее мне под нос. Я не открываю рта, и он тычет ею в мои стиснутые губы. Манджини направляет на меня пистолет, и я приоткрываю рот.
— Сначала-то я принял его просто за дурака, но потом… Пусть синьор Польсинелли поставит себя на мое место. Ведь я на этой земле почти родился, а ничего такого никогда не замечал… И ведь надо же было случиться, чтобы эта дьявольская идея пришла в голову какому-то придурку, мальчишке парижанину… Я от этого даже спать ночами перестал.
Я жую, стараясь не принюхиваться. Совершенно никакого вкуса, даже вкуса соли. Зажмуриваюсь еще сильнее и выплевываю все прямо на стол.
— Я тогда ему сказал, что обо всем догадался, что его план мне очень нравится, но предупредил, что без меня ему не обойтись. Я даже дал ему время подумать. А потом приехал в Париж, на один-единственный вечер — чтобы мы посидели за столом все втроем да потолковали. Он мне предложил десять процентов от выручки. Гроши, на это даже кофе себе не сваришь. И я его убил, потому что после его смерти все досталось бы его матери. А у нее-то я без труда выкупил бы весь участок и сам заставил бы Сант'Анджело вернуться…
Я по-прежнему не открываю глаз и стараюсь ничего не слышать. Но от пытки с вилкой никуда не деться.
…Начиная с зимы сорок четвертого нам уже приходилось есть что попало. Припоминаю даже один лесок, где мы продержались довольно долго, объедая с кустов малину. А однажды я нашел полным-полно черепах — мы их собирали прямо десятками. Поди знай, что это с ними было такое, но в этой стране я уже ничему не удивлялся. Я ко всему был готов. И я принялся за этих тварей с киркой, чтобы разбивать панцири. Из четырнадцати штук выходило грамм двести мяса. Но лучше всего были черепашьи яйца. Компаре сделал из них рагу, и очень даже неплохо получилось. Он вообще умудрялся готовить нам жратву из любой дряни, которую мы находили вокруг или воровали у крестьян с риском для собственной жизни. Из этих-то корок, одуванчиков, всяких огрызков и объедков он нам и стряпал, да так удачно, что мы все впятером (столько нас к тому времени оставалось) сообща решили, что он самый лучший повар на свете. Никто из нас даже не блевал ни разу с этих харчей, представляешь? Ладно, согласен, чаще всего, конечно, мы старались думать о чем-то другом, когда заглатывали все это, но все-таки он был настоящий кудесник. Был у него талант, что и говорить. А с его стороны это был единственный способ доставить мне удовольствие и хоть как-то отплатить за все те разы, когда я ему жизнь спасал, этому компаре.
— И тут вдруг нотариус объявляет, что прибыл новый владелец. Я себе чуть пальцы до крови не искусал. Как это понимать, я вас спрашиваю? Откуда он взялся, этот малый? Почти такой же, как Дарио. Может, чего-то в нем больше, может, чего-то меньше, не знаю. И я себе тогда сказал, конечно, что еще ничего не потеряно и что я еще успею выкупить у него землю раньше, чем он догадается. Но его ни деньгами, ни побоями было не пронять, и этот новый парижанин оказался еще упрямее, чем тот…
…Не буду тебя убеждать, что на Рождество сорок первого все мы еще твердо верили в Бога. Но у каждого в сердце все-таки оставалось что-то, у кого невеста, у кого ребенок, и вот этим-то существам нам бы и хотелось сказать, что мы их защищаем или спасаем… Ну да, будь я проклят… И вот четыре года спустя мы еще меньше, чем в начале, знаем, какого черта делаем здесь. К тому же на этот раз мы по-настоящему остались совсем без жратвы. В Бога мы больше не верили или, наоборот только в него еще и верили, потому что в тот самый раз, двадцать пятого декабря, нам довелось пережить такое, что, хочешь верь, хочешь нет, но только это можно назвать настоящим чудом. Да, чудо, по-другому я и сказать не могу. Мы тогда вдруг прознали, что в семи километрах от нашей дыры расположился фашистский гарнизон и у них там полным-полно продовольствия. Мы начали прикидывать между собой, кто пойдет. Хотя выбор был невелик: двое из нас не переносили холода, значит, оставались трусоватый малыш Роберто да компаре мой, про которого тоже нельзя было сказать, что он ему пример храбрости подавал. Вот и выходило, что в любом случае пошел бы я, потому что у меня уже всякое терпение лопнуло и я сам этого хотел. Компаре вздумал было меня удерживать, потому что боялся со мной разлучаться, но я ему твердо пообещал, что вернусь. Робертино дал мне свои башмаки, и я пошел. И вернулся. Но я тебе даже не смогу толком рассказать, как все это вышло, потому что я и сам об этом мало что помню… Я там с ними о чем-то говорил, прикидывался, что слушаю, все об Италии новости расспрашивал. Только плевать мне было на все это. Единственное, что у меня тогда на уме было, это их продовольственный склад. Я у них поел, а они потешались над моим видом. А один из тех, кто был у них за старшего, сказал мне, что, если я хочу получить шанс вернуться домой, мне стоит только надеть их форму. Он даже возьмет меня в свое отделение. Я прикинулся дурачком, сказал, что это и до утра может потерпеть, а когда все завалились на боковую, я у них спер восемь кило макарон. Восемь… Тебе это говорит что-нибудь? Я положил свою добычу в ящик и потащил. Думал, что помру по дороге от усталости, но стоило мне вспомнить, что я должен уйти от них как можно дальше, как эта мысль, сам не знаю почему, придавала мне силы. И я в конце концов добрался до своих, которые все еще меня ждали. Они чуть не заревели, когда я показал им свое сокровище. Желтое, как золото. Я сейчас не смогу тебе объяснить, как это получилось, но когда я воровал эти макароны, я даже не видел, какие именно. Темно ведь было, хоть глаз выколи. И только утром до меня дошло, что на ближайшее время у нас не будет ничего другого, кроме восьми кило ригатони…
Пощечина, которую влепил мне Портелья, заставила меня вернуться к действительности. Они покончили со своей тарелкой. Манджини ковыряет в зубах, лениво развалившись в своем кресле. Портелья подливает себе вина и отхлебывает, довольно хмыкая.
— Да, славненькое чудо он нам устроил, этот синьор Польсинелли… Хорошая была идея с праздником Гонфаллоне. Но одну вещь я все равно никак понять не могу… этот слепец, Марчелло…
Они оба замирают, переглядываются, потом придвигаются ко мне.
— Вы ведь нам объясните, правда? — спросил племянник.
— Ну конечно, он нам расскажет, что случилось с этим слепым мерзавцем. Я ведь этого пьянчугу давно знаю. И сколько я его знаю, он всегда либо руку тянул, либо в грязи валялся. Так что нечего из меня дурачка делать с этой басней о чудесном исцелении…
…Чудесам, в конце концов, и полагается совершаться в ночь под Рождество. Но макароны, особенно когда в последний раз ты их ел больше года назад, будут почище любого чуда. Компаре нам клятвенно пообещал, что не только не испортит их, но ради праздника в лепешку расшибется и состряпает самое вкусное, что только возможно. Он собрал все, что у нас было лучшего, и тут же изобрел рецепт, куда вошли кукуруза, украденная в одном амбаре, мята и одуванчики. Настоящее объеденье. Хорошо бы к этому было добавить что-нибудь красное, помидоры например, но даже сам Господь Бог не смог бы это найти там, куда нас занесло. Так что компаре нам состряпал «ригатони по-албански».
Мы нарубили дров, чтобы развести жаркий огонь под горшком, а сами расселись вокруг, словно в кино, и мало-помалу запах соуса вскружил нам голову. Никогда я не нюхал ничего подобного за всю мою жизнь. Мне вдруг показалось, что желудок мой разверзся, словно пропасть, и я подумал, что все эти восемь кило макарон запросто могли бы там поместиться…
В этот раз Портелья расплющил мне кулаком нос. Внутри что-то хрустнуло и повлажнело.
История со слепым их явно раздражает. Для них это единственное темное место во всем фокусе, и наверняка Манджини с племянником не убьют меня, пока не дознаются, в чем тут дело. Кровь течет по моим губам, и я не знаю… не знаю…
Вдруг мои глаза наполняются слезами.
…После этого пиршества мы целый день валялись брюхом кверху, не сходя с места, не говоря ни слова, ожидая, пока все тело насладится без помех этим блаженством Ну, и как ты думаешь, о чем все думали после такой голодухи? Конечно, об одном и том же… о вине… о красном вине. Но этого даже сам Господь Бог не смог бы раздобыть там, куда нас занесло. А просить два чуда подряд, это уж… Робертино неплохо помнил катехизис, и вот он нам оттуда читал наизусть про претворение хлеба и вина. Мы его особенно насчет вина просили повторить. А один из нас даже поклялся, что если только вернется домой, то займется виноделием, но никому ничего продавать не будет. Да вот только не вернулся он. Конечно, восемь кило ригатони оттянули конец. Уж мы их растягивали как могли. А компаре настолько приохотился к своему соусу, что нам так и не удалось его убедить придумать что-нибудь новенькое. Как бы там ни было, все мы ждали смерти. Мы думали о ней, как и все остальные солдаты… Только мы уже не были никакими солдатами… И вот что я тебе скажу, сынок, я уже заплатил и за тебя, и за твоего брата, и за тех сыновей, которые у вас будут, чтобы вам никогда не сидеть в таком дерьме…
Манджини больше не выдерживает. Мое молчание только распаляет его злобу. Зачем ему оставлять меня в живых?
— Тебе же не будет от этих денег никакого проку, Антонио… Иначе мне стало бы слишком обидно. И слишком больно. И сам посуди, как я могу выпустить тебя отсюда теперь, когда ты знаешь, что это я убил того дурака?
Я изо всех сил пытаюсь говорить.
Торговаться.
Отбиваться.
Но мне не удается даже открыть рот.
Боюсь, что меня ждет тот же конец, что и тебя, Дарио.
Наверное, я должен испытывать страх. Это было бы естественно.
Но ничего такого не происходит. И я не знаю почему.
— Вот досада… А я все-таки не прочь узнать, в чем там был подвох, в этой последней проделке Дарио… Как ему удалось вернуть зрение этому слепому… Это ведь была его идея, верно? Вы и впрямь друг на друга похожи…
Манджини берет меня за подбородок большим и указательным пальцами. Он сильно сжимает его и поворачивает мое лицо к свету, чтобы получше рассмотреть.
Голос его звучит мягче. В глазах даже появляется мимолетное выражение какой-то нежности.
— Антонио, ты… ты совсем как Дарио… Но еще больше ты похож на одного… другого… Впрочем, оно и неудивительно.
…В феврале умер Робертино, по дороге в Тирану, и мы с компаре опять остались вдвоем, как и в самом начале. Это была прямо загадка какая-то. Можно подумать, нас и смерть не брала, пока мы были вместе, но стоило нам расстаться хоть ненадолго, и мы тут же оказывались в смертельной опасности. Мы все шагали и шагали и думали о корабле. А потом однажды ночью заметили какой-то лагерь — огни, шум. Компаре хотел сразу же идти туда из последних сил, но я его не пустил, ведь мы даже не знали, кого там найдем — немцев, партизан, фашистов, друзей или врагов, так что лучше всего было дождаться утра. И я лег спать, сказав ему: «Доверься мне, дурень. До сих пор тебе это несчастья не приносило». А утром меня разбудили ударом сапога, представляешь?.. Фашисты… Вот уж повезло так повезло. Я сразу подумал, что мы с компаре вляпались в дерьмо еще глубже, чем накануне. Поднимаю глаза… и тут вижу этого придурка вместе с ними, уже во всем новеньком, в черном. Сначала я даже не совсем понял, спросонья-то, вылупил на него глаза и говорю: «Э… э… ты что, рехнулся? Только этого не хватало, нам же домой надо». Уж не знаю, что он им успел про меня наплести, но только когда один из них вытащил пистолет и велел идти за ним, я кинулся бежать как угорелый. Тут-то пулю в ногу и получил. Боль от этой раны меня до сих пор донимает. А они, должно быть, решили, что прикончили меня, и никто не пошел проверить. Даже он…
У меня нет страха. Манджини продолжает стискивать мне лицо рукой. Он хватает свой пистолет и приставляет мне дуло к виску.
— Зачем ты впутался в это дело, Польсинелли? Я как только услыхал твое имя, словно назад вернулся… далеко назад… Я ведь знавал тогда одного Польсинелли…
Он глядит на меня еще пристальнее. Я не выдерживаю и закрываю глаза.
— Сам дьявол сыграл со мной эту шутку. Надо же, почти пятьдесят лет спустя… Я тогда засмеялся и стал тебя поджидать.
Его рука начинает подрагивать. Я зажмуриваюсь еще сильнее.
Когда раздался выстрел, я упал на землю, закричал и увидел…
Разбитое стекло.
Портелья валяется на полу, а Манджини неподвижно стоит, ухватившись руками за свой правый бок.
А снаружи, за окном, чей-то силуэт. Со мной — ничего.
Портелья вопит, дверь отворяется. Я жив. Манджини, качнувшись раз-другой, приваливается к столу и упирается в него лбом.
Я и не думал никогда, что умру.
Он входит. Манджини приподнимает голову. Мне хорошо. Все хорошо.
На пороге мой отец.
Он здесь.
Портелья ползет ко мне и скулит. Я и не боялся никогда.
Узнаю прихрамывающую отцову походку. Он подходит к Манджини, перезаряжает ружье и приставляет ствол к его затылку.
…Я все думал о компаре и спрашивал сам себя: что это на него такое нашло? Ведь нам с ним вдвоем всегда удавалось выкручиваться без всякой посторонней помощи, без армии, без начальства — с одним только желанием вернуться домой, засевшим в башке. Пока мы оставались вдвоем, нам удавалось избежать самого худшего, и мы предпочитали скорее уж остаться нагишом, чем напялить на себя черную рубашку… или красную, или хаки, один черт. Надо же. С таким трудом увернуться от всех этих глупостей и так вляпаться перед самым концом. И как он только сможет жить с этим, когда вернется? Мне его даже жалко было, ей-богу.
Он даже не взглянул на меня. Сейчас его занимал только Манджини. Они смотрели друг на друга и переговаривались глазами о чем-то таком, что меня не касалось; и это заняло какое-то время.
Два старика.
Где-то далеко-далеко…
За сорок пять лет отсюда.
Им было что сказать друг другу взглядом.
Обоим.