4
При первых проблесках зари слепой заснул.
Всю свою жизнь я буду помнить эту ночь.
Я видел человека, дошедшего до крайней степени опьянения, охваченного огнем, горящего желанием высказаться наконец и рассказать все о себе, о мире, заливавшего это пламя полными стаканами вина. Я слышал голос существа, освобождающегося наконец от последних пут сковывавшей его тайны. Такого рода откровения нельзя выслушивать просто так — спокойно. Тут уж никто бы не смог устоять, даже священник. А в данном случае — особенно священник. Я тоже не выдержал и принялся пить вместе с ним, чтобы хоть как-то продержаться до конца.
Потом он вдруг рухнул замертво. Прямо мне на руки. Никогда не подозревал, что человек может таить в себе столько всего, чем можно облегчить душу. Я встал, желая поскорее добраться до своего пансиона и все забыть. От такого количества слов и плохого вина в голове шумело. Мне казалось, что я увязаю во влажной земле, что я тону и что никто никогда меня здесь не найдет. Я сжимал кулаки, чтобы меня не вырвало, какие-то бесформенные образы теснились у меня в мозгу. Почему-то вспомнился отец, и тут уже все перемешалось — его жизнь, моя, словно я вынужденно цеплялся за эти воспоминания, чтобы не уснуть.
…А в ноябре сорок третьего года все вдруг полетело к чертям. Нас собрали всех, сколько там было у подножия холма, чтобы объявить что-то важное. Представляешь? Семьдесят тысяч человек, напуганных тем, что их сбили в одну кучу. Фашисты и немцы тоже там были. И вот один офицер взял слово и обратился к нам с вершины холма. Он сказал: перемирие с греками подписано! В общем-то, мы это восприняли как добрую новость, но только сначала, пока он не объявил: а теперь спасайся кто может! Да и то мы не сразу поняли, что он этим хотел сказать. И лишь когда из-за холма выскочили автоматчики, мы начали задавать себе вопросы. Но ответить на них не успели, потому что те начали поливать нас сверху огнем. Два года мы проторчали в этой стране, но ни одного противника, ни одного боя в глаза не видели. А тут надо было такому случиться, чтобы по тебе палил как по кролику, свой же брат-итальянец! Но при всем при том самое плохое было… знаешь что? Ни за что не поверишь. Грустно такое говорить, но мы вдруг почувствовали себя так, будто осиротели. Другого слова не подберешь. Само-то итальянское государство из этого выпуталось, а вот нас бросило на произвол судьбы. Словно отец ушел из семьи и оставил своих малышей. Это уж точно… Мы были свободны и вроде как демобилизованы, но тут-то и началось самое худшее. Сперва мы попытались добраться до портов, хотя и знали отлично, что никакие корабли нас там не ждут и везти домой не собираются. Фашисты и немцы, те продолжали войну, какую именно — я, правда, так и не понял, но все остальные, мы то есть, имели право вернуться. Но не могли. Тогда-то нам в первый раз и повстречались албанские партизаны. Мы пытались говорить на их языке. Мы им даже симпатизировали. Я отдал им свое ружье. Уж они-то знали, что с ним делать. По крайней мере они сами так говорили. Кстати, хорошо сделал, что отдал, а то, если бы пожадничал, может и не сидел бы сейчас здесь, не рассказывал все это. Мундиров у нас тогда уже не было. А тут и зима настала.
Покачиваясь, я кое-как добрался до тропы и поплелся по ней, словно слепой, но без ловкости и сноровки. Меня мотало от дерева к дереву, и я ковылял так довольно долго, пребывая в уверенности, что проделал уже весьма большой путь, тогда как в действительности проделал всего несколько десятков метров. В какой-то миг мне показалось, что я никогда не выберусь отсюда и что вопреки всем своим усилиям упаду в канаву и останусь там лежать, пока кто-нибудь меня оттуда не вытащит.
И упал — долго ждать не пришлось.
Несмотря на полузакрытые веки и туман в глазах, я все-таки сумел заметить эту малолитражку, почти бесшумно вывернувшую из лесу и невероятно медленно заскользившую в мою сторону. Она сбила меня с ног, и я упал на капот, безуспешно пытаясь за что-нибудь уцепиться. Без малейшего рывка машина остановилась, но мне не хватало сил, чтобы распрямиться и встать на ноги. Несмотря на то что в голове у меня все перемешалось, я сообразил, однако, что целью этой игры отнюдь не было проехаться по мне колесами.
Появился чей-то силуэт. Меня вырвало прямо на ветровое стекло.
— Было бы так легко вас сейчас прикончить, а потом спокойно продолжить свой путь, — сказал чей-то голос, отдаленно знакомый.
Пришлось даже зажмуриться изо всех сил, чтобы попытаться определить, кому он принадлежит. И тут я со смущением осознал, что достиг самой критической фазы опьянения, той туманной и зыбкой грани между эйфорией и болезнью, когда ты готов отдать все на свете ради того, чтобы прямо здесь и сейчас рухнуть наземь и чтобы тебя навеки оставили в покое. И ведь надо же — этот мерзавец подловил меня как раз в такой момент.
— Но мне нужны не вы, а ваша земля.
И в то же время какая-то загадочная химическая реакция между алкогольными парами и мозговыми извилинами дает в результате внезапное протрезвление. Трезвеешь даже как-то чересчур. И тебе становится решительно наплевать на все, что с тобой может произойти. При слове «земля» я расхохотался. Как только мне удалось избавиться от переполнявшего меня вина, я выблевал целые потоки слов, в этот раз на своем родном языке, и это было чертовски здорово — вновь вернуть себе способность изъясняться по-французски. Хныкать по-французски, оскорблять по-французски, ухмыляться по-французски.
— Сделайте еще одно усилие, синьор Польсинелли. Мое предложение было серьезным и великодушным. Продолжая отказываться, вы все равно не отделаетесь от меня.
Портелья. Я его узнал наконец. Я ведь говорил себе, что рано или поздно он сбросит маску.
— Плевал я на тебя…
— Будь я на вашем месте, синьор…
— Пошел ты знаешь куда! Я пьян, и мне на тебя…
Он куда-то исчез на мгновение и вновь появился, держа в руке тонкую блестящую штуковину.
— По доброй воле или через силу вы все равно избавитесь от этого виноградника. Однако время поджимает, и он мне нужен как можно скорее. Но еще скорее можете сдохнуть вы сами, если будете тянуть с продажей. Я ведь и до Франции доберусь, чтобы вас прирезать.
Приблизив блестящую штуку к моему лицу, он чиркает ею по щеке. Становится горячо. Немного щиплет. Когда он убрал ее от моей щеки, я смог рассмотреть, что это такое. Просто бритва. Как у того римского брадобрея. Я тогда вообще в первый раз увидел ее вблизи. Когда струйка крови достигла шеи, я вновь представил себе, как ползу в ванную после выстрелов, а также запах спирта и вопли гуляк с балкона напротив.
— Вы по-прежнему отказываетесь это обсуждать?
Прежде чем ответить, я обождал мгновенье.
— Сейчас… еще меньше… после этой ночи…
Потому что после этой ночи я наконец-то начал понимать, что же такое было сокрыто в этой земле. Я понял, что мало было возделывать ее, копать и перекапывать, чтобы извлечь из нее что бы то ни было. Прежде всего ею надо было владеть. Быть ее собственником. Вот почему этот подонок меня сейчас не убьет. Но зато и он знает наверняка, что в полицию я на него не пожалуюсь.
— Поймите меня правильно, синьор Польсинелли. Вам будет недостаточно того, что ваше имя написано на каком-то клочке бумаги, чтобы действительно стать владельцем этой земли. Местные ребята вам этого не простят, вспомните, что стало с вашим дружком Дарио. Вы кончите так же, как он, и по тем же самым причинам…
— Va fan' cullo.
Его лезвие у моей шеи.
Я жду, когда он резанет.
Мгновение…
И тут я услышал треск.
Портелья упал на меня. Моя голова снова ткнулась в ветровое стекло, и наши с ним тела, перекувырнувшись, шлепнулись на дорогу. Я стиснул зубы, чтобы не потерять сознание. Мы лежали голова к голове. Из моей головы на его что-то стекало. Мне никак не удавалось отлепить свою щеку от его лба. И я потерял сознание.
*
Грязный свод с разбегающимися во все стороны трещинами. Квадратики травы, проросшей сквозь плиты пола. И святой с распростертыми руками, взирающий на меня с высоты…
Рай…
Еще полностью не придя в себя, я дотаскиваюсь до статуи, чтобы прикоснуться к ней и удостовериться, что мы все еще составляем часть материального мира. Я вскрикнул, лаская ее каменное подножие.
Мне хорошо тут, в часовне. Сам Сант'Анджело, должно быть, хранил меня. Не дал умереть. Машинально я поднес руки к лицу, потом к шее. Ничего. Ни малейшей царапины.
— Какого черта я тут делаю, benedetto Сант'Анджело? А? Мне что, надо говорить по-итальянски, чтобы ты удостоил ответом? Ну уж нет, хватит с меня этого языка…
Я выбрался наружу. Слепого и след простыл. Чуть подальше, на тропе, я некоторое время искал машину Портельи, опасаясь наткнуться где-нибудь неподалеку на его бездыханное тело. Но обнаружил лишь несколько пятнышек крови там, где мы упали. Чья это — моя или его? Кто знает.
*
Проходя мимо кухни, я отвернулся, чтобы не напугать Бьянку своим видом. Напрасная предосторожность, она еще не вернулась с рынка; я увидел из окна, как она торгуется за арбуз к обеду. На столе меня поджидала записка: «Еда в холодильнике, постель застелена». В несколько секунд я собрал свою дорожную сумку и, в свою очередь, тоже нацарапал записку: «Уехал на несколько дней. Вернусь к Гонфаллоне». И вышел.
Четыре часа спустя я сидел в автобусе, направляющемся в столицу. Как и по дороге сюда, я опять устроился рядом с водителем. Моя спешная командировка в Рим должна помочь, кроме всего прочего, забыть недавний ночной кошмар. И еще я хочу выспаться денек-другой перед большим прыжком. Но самое главное — проверить на бумаге, так ли гениален был Дарио, как он сам это утверждал. В Сору мне необходимо вернуться к празднику. К Гонфаллоне. Так или иначе, все сводится именно к этой дате — двенадцатое августа. И лишь пережив этот день, я узнаю, стоило ли все это таких усилий. Только тогда я смогу вернуться домой с легким сердцем, довольный уже тем, что попытался воплотить в жизнь мечту друга детства.
Проезжая по Риму, я бросил взгляд на Колизей, потом на монумент в честь Виктора-Эммануила. Сами римляне называют первое «камамбером», а второе — «пишущей машинкой». Даже если и то и другое заслуживает таких прозвищ, я все-таки не уверен, что так уж много римлян близко знакомы с камамбером. Поиск комнаты я начал, повинуясь какому-то рефлексу, неподалеку от вокзала. Оказалось достаточным заглянуть в первый попавшийся ресторанчик, где официант тут же сообщил мне адрес лучшего пансиона с лучшим постельным бельем и лучшей горячей водой во всем квартале и, как будто я сам еще этого не понял, порекомендовал явиться туда от его имени. И попутно добавил, что готовит лучшие «тальятелли» на этой улице.
Несколько часов спустя я проснулся в такой огромной постели, что чета новобрачных вполне могла бы там поместиться вместе со всеми своими свидетелями. Мне это удовольствие обошлось на десять тысяч лир дороже, но я не жалею. Хозяин — здоровенный бородач лет пятидесяти — весьма любезен и не прочь поболтать с клиентами, как только речь заходит о его любимом городе.
— Сколько времени пробудете у нас?
— Мне надо вернуться одиннадцатого утром.
Он достает из кипящей воды длинную макаронину, изучает ее, не пробуя, потом бросает обратно в воду и гасит огонь.
— Только три дня? А вы знаете, сколько их понадобилось, чтобы построить Рим?
— Да уж, конечно, не один день, это все знают. Хотя, как же так получилось, что хватило одной ночи, чтобы его спалить?
— Скажете тоже… Все это враки! — добавил он, размахивая шумовкой.
— А вы их не пробуете, прежде чем подавать на стол?
— Я-то? Никогда. У каждого, правда, свой метод. Я на них смотрю, этого достаточно. Но могу, однако, доказать вам, что они уже в самый раз, даже еще лучше, чем если бы вы их пробовали.
Он выхватывает одну макаронину и швыряет ее о стену.
— Вот, смотрите. Если бы она была еще сырая, то не прилипла бы, а если переваренная — то сползла. Здесь макароны варятся лучше всего, потому что мы как раз на уровне моря.
— Как это?
— А вы знаете, что никогда макароны не получаются одинаково в горах и на море? На высоте вода не достигает ста градусов, и кипяток получается слишком слабый. Так что тонкие макароны там как следует не сваришь, потому что их надо забрасывать в самый крутой кипяток и держать там всего несколько секунд, иначе получится размазня. Это, кстати, и объясняет многие местные особенности в кухне. Ах… как вы удачно сюда попали! Я знаю все, все, все! И вы ни в коем случае не должны упустить возможность увидеть плафон святой Цецилии, это всего в двух шагах от Пантеона. Если будете неподалеку, обязательно воспользуйтесь этим, чтобы…
— Боюсь у меня не будет времени.
— Тогда ради чего вы сюда приехали? Ресторанчики? Римляночки?
— Библиотеки.
— Prego?..
— Мне нужно отыскать кое-какие сведения в библиотеках. Про них вы тоже все знаете?
Он колеблется мгновение, потом выглядывает в коридор и вопит:
— Альфредо!.. Альфредо!.. Ма dove sei, ammazza!.. Альфредо!..
В коридор выскакивает парнишка лет пятнадцати.
— Это по твоей части, — говорит ему отец. — Интеллектуал!
*
Само «Объединение по обслуживанию туристов» не сумело бы устроить лучше. Малыш Альфредо сразу же сообразил, что мне надо, и порекомендовал два места, где я найду все, что требуется, а также адрес одного французского книжного магазина — на тот случай, если мне не хватит познаний в итальянском языке.
Два последующих дня я только и делал, что копался в книгах, листал, переснимал все заинтересовавшие меня документы и час за часом наблюдал, как вырастает проект, хотя меня и не покидало ощущение, что все уже давно стоит на своих местах. В сущности, достаточно было идти по тем следам, которые соблаговолил оставить мне Дарио. Вечером я запирался вместе со своим досье и землемерным планом, чтобы еще и еще раз проверить, имеет ли этот бред шансы на удачу. За ночь я изводил тонны бумаги, пытаясь вычертить, наконец, что-нибудь вразумительное. Но когда я вглядываюсь попристальней в эту невероятную комбинацию, в эту причудливую машинерию, я снова спрашиваю себя: а получу ли я когда-нибудь право на вечный покой? Быть может, как раз за это и был наказан Дарио? И приговор подписали в самых что ни на есть заоблачных сферах? И как только подобный план мог пустить корни именно в его голове? Вынужден признать, что у природных лентяев есть особый дар — уметь заставить других ишачить на себя. Причем среди этих «других» не одни только человеческие существа.
Мне тебя не хватает, как никогда раньше, Дарио… Я боюсь, и это по твоей вине. Быть может, я стремлюсь навстречу провалу в тайной надежде, что твой план сумеет тебя оживить. Но нет, это немыслимо, такое не может сработать. Это же идиотизм, как ты не понимаешь? Для твоих ничтожных проделок, трехгрошовых подвохов ты был куда как хорош, но это… это слишком жирно для тебя. Для нас обоих. Спасибо за подарочек. Я имею в виду даже не сам виноградник, а то, что к нему прилагается, тот ящик Пандоры, открыть который у меня скоро достанет глупости. Я уверен, что ты уже там, неподалеку, и вовсю забавляешься, любуясь на переполох в этом сонном мирке. Завтра ты будешь в первых рядах. Ты получишь ее, свою месть, свою вендетту. Но где бы ты ни был, я точно доберусь до тебя, если дело обернется кисло.
*
— А вы не можете еще чуть-чуть задержаться? Буквально два-три денька. Ведь не собираетесь же вы уехать, так и не посмотрев «Избавление святого Павла», «Святого Петра в оковах», статую Моисея работы Микеланджело и еще…
Папаша юного Альфредо уязвлен до глубины души — уезжая из Рима так быстро, я совершаю настоящее святотатство. Но я клятвенно обещаю ему вернуться.
— Я и в самом деле не могу сейчас остаться. К тому же единственный святой, который меня сейчас интересует, мало кому известен…
— Кто это?
— Сант'Анджело.
Долгое молчание.
— Не думаю, чтобы он был отмечен в справочнике Ватикана.
— А вы уверены, что он… из наших?
— О, будьте покойны… Это самый итальянский из всех канонизированных святых. Самый итальянский в мире.
Он удивленно пожимает плечами:
— И почему это?
Я-то знаю, что ему ответить, но предпочитаю промолчать.
Пятница, 11 августа, 16.30.
Еще полчаса автобусной тряски, и я снова окажусь в городке. За время поездки я еще раз отработал свои чертежи. Царапал их вновь и вновь. Я опять хочу увидеть Бьянку. Пытаюсь подремать, но мне, как и в тот раз, опять не удается отогнать от себя образы, про которые я знаю лишь то, что я не единственный их создатель…
…С ноября по январь сорок четвертого года мы впятером просидели в снегу. Соорудили себе шалаш в горах, и я раздобыл себе нож, чтобы мастерить корзины. Мы обменивали их у албанских крестьян на горсть кукурузы или бобов, а компаре, который только то и умел, стряпал нам из этого что-нибудь к вечеру. По три ложки на едока, да с приглядкой на соседские три ложки, которые всегда казались полнее собственных. Без соли. Если удавалось ею разжиться, то клали по крупинке под язык перед едой. Мы были грязны и оборваны. На мне еще оставалось толстое шерстяное белье, и под каждой его петелькой грелась вошь. Я-то прекрасно знал, что никакие мы не завоеватели. Три месяца мы ждали хоть какой-нибудь весточки, верили каждому слуху о кораблях, которые якобы готовы были отплыть к нам домой. Но в конце концов я стал нищенствовать. А однажды ночью ушел, чтобы добраться до военного госпиталя, про который случайно услыхал. Почти сто километров. Я добрался туда полумертвый от голода и усталости. А там мне сказали, что, раз у меня руки-ноги целы, они меня мобилизуют, чтобы хоронить трупы, а то, дескать, их собаки жрут. И стал я зарывать в землю мертвецов с бутылкой на шее, в которую засовывали бумажку с фамилией. В конце концов я почувствовал себя не так уж плохо и вернулся к остальным. Тогда-то компаре и заставил меня поклясться, что я его больше не брошу.
Сора, конечная остановка. На площади, там, откуда начнется шествие, развешивают синие полотнища. И слепой уже тут как тут, орет смеха ради: «Выше! Выше давай!» — и все вокруг хохочут. Мальчишки, уже возбужденные в предвкушении праздника, носятся как угорелые, размахивая желтыми и синими флажками — цветами города. Вместе со мной из автобуса выходят и римляне, приехавшие сюда специально ради Гонфаллоне. Бегу прямиком к Бьянке. Та спорит о чем-то с новой постоялицей, прикатившей из соседнего округа. Похоже, сегодня к вечеру пансион будет набит битком.
— Повезло тебе. Я могла бы сдать твою комнату уже раз двадцать.
Детвора, галдящая на кухне, бутылочки с молоком на столе, семейные пары, перетаскивающие чемоданы…
— Это счастье, что Гонфаллоне всего раз в году, ammazza… Нет, эта мелюзга мне сейчас телевизор сломает!
Стоило ей заговорить о своем телевизоре, и я вспомнил про одну особую передачу, о существовании которой узнал в Риме. Своего рода хроника, которую не найдешь нигде, кроме Италии. Если мне удастся пробить себе дорогу сквозь группу карапузов, прилипших к экрану ради какого-то дурацкого мультика, может, я ее и не пропущу. Переключив телик на РАИ-1, Бьянка доставляет себе удовольствие по двум причинам: во-первых, тем, что приходит ко мне на помощь, во-вторых — демонстрирует свое всемогущество над волшебным ящиком.
*
Одиннадцать часов вечера. Городок затих, добропорядочные обыватели набираются сил перед завтрашним состязанием. Пусть себе спят спокойно. Силенки им завтра весьма понадобятся — распахнуть глаза пошире.
Я уже засекал по минутам, сколько времени завтра уйдет, чтобы добраться до виноградника неспешным шагом. Слепой ждет меня, как и договаривались, на том самом месте, где я его покинул в прошлый раз. Этот пьянчуга знает местность как никто другой. Но он ничего не может понять из того, что со мной произошло той ночью. Сам факт, что на меня кто-то напал, его не слишком удивляет, но он клянется головой Сант'Анджело, что уже совсем отключился к тому времени.
— Не дай себя запугать, хозяин. Завтра тебе уже никто ничего не сможет сделать.
Должен ли я верить ему? Быть может, завтра меня ожидает новый кошмар. Но пока надо твердо стоять на своем, да и слепой, кажется, на все готов, чтобы мне помочь. Мы остаемся там больше часа, чтобы в тысячный раз проверить все детали операции, начиная с кратчайшего пути, ведущего к винограднику через хлебное поле, минуя тропу. В часовне я направляю луч фонарика на голову святого и достаю аэрозольный баллончик, купленный в Риме.
— Ну, не бойся, это для твоего же блага… — Я покрываю источенное дерево статуи прозрачной жидкостью. Запах омерзительный, но меня успокоили, что он развеется за пару часов. Снова смотрю на лик святого заступника. Прежде чем расстаться, похлопываю его по щеке.
— Теперь твой черед! — говорю я ему.
— С кем это ты? С ним, что ли? Ты с ума сошел, хозяин.
— Хозяин тут не я. Он.
Перед уходом любуюсь еще раз, как Дарио обработал остов часовни, как ловко углублены настоящие трещины среди фальшивых, как оштукатурены одни участки стены, а другие, наоборот, ободраны, как толстые несущие балки укреплены хлипкими подпорками. Ей-богу, эта конструкция продумана лучше, чем проекты архитекторов, на которых я горбачусь. Ладно, поглядим.
Мы со слепым идем выпить по стаканчику. Он — чтобы отметить что-то, что и сам не знает, а я — чтобы набраться храбрости. Заодно обговариваем последние детали нашего безумного предприятия. Слепой напоминает мне о кое-каких мелочах, которые я упустил из виду. Дарио — тот все учел. Хитрости хоть и незамысловатые, но придадут сцене убедительность. Например, ведро вина, которое нужно приготовить с вечера и поставить рядом со статуей, чтобы выиграть время. Надеюсь, что мой покойный приятель подумал обо всем. Надо было ему помереть, чтобы я заметил его талант.
— У нас, у итальянцев, много недостатков, но есть все-таки одна вещь, которая нас выручает. Мы умеем выкручиваться. Мы безалаберны? Правда. Склонны к бардаку? Согласен. Но у нас есть дар импровизации. Импровизации! Это было у Дарио, это есть и у тебя, Антонио.
Я не уверен, что это комплимент.
— Мне пора возвращаться в Сору. Ты-то где заночуешь?
— Обо мне не беспокойся, хозяин.
Некоторое время мы молчим. Когда я думаю о нем, мне на ум приходит лишь слово «слепой». Я не знаю его имени.
— Как тебя зовут?
— Марчелло. Но так меня никто не звал.
— Что ты собираешься делать потом?
— А, ты все об этом… Жить буду. Куплю себе радугу.
В последний раз я прошелся по своей земле, прежде чем выбраться на тропу. Раньше этим самым путем мой отец гонял своих индюков, где-то тут неподалеку была его ферма. Больше ее нет.
…Однажды нам с компаре вконец обрыдло такое житье — шляться по окрестностям и подыхать с голоду. И тогда мы принялись обрабатывать землю у тех албанцев, которые соглашались нас нанять. И батрачили так больше года. Хотя глупо, конечно, работать на чужой земле, когда твоя собственная лежит в запустении. Капуста, кукуруза. И еще табачные плантации. Вот с этим нам действительно повезло — с табаком. Единственное утешение, которое у нас было. Ночью тайком от хозяев я сушил листья, но загвоздка была с бумагой. И вот однажды я нашел книгу на греческом. Хотел бы я знать, о чем там говорилось, да только я всю ее разрезал на полоски, чтобы цигарки крутить. Этой книжки хватило на шестнадцать месяцев. Это была единственная книга, которую я держал в руках за всю мою жизнь, и я ее всю искурил. Мясо-то там водилось — зайцы, кабаны, но албанцы к ним и пальцем не прикасались, им вера запрещает. Они даже огни по ночам зажигали, чтобы отгонять этих кабанов от посевов. Представляешь? Отгоняли, вместо того чтобы жрать! А однажды я втолковал одной ватаге мальчишек, что заяц хорош на вкус. Может, если они там сейчас едят зайцев, так это малость благодаря мне.
Бьянка делает вид, что смотрит телевизор. На самом деле она ждет меня. Я понимаю это по ее улыбке, которую она прячет сразу же, как только я вхожу, и еще по тому простому факту, что она все еще здесь, после такого тяжелого дня. Но особенно — по ее наивному и трогательному наряду. Стиль? Что-то черно-белое, среднее между пай-девочкой и маленькой плутовкой, и с немалым количеством помады на губах.
Она достает из морозилки два стакана и ставит на поднос рядом с диваном. Еще фруктовый шербет — дыня с тутовыми ягодами.
— Расскажи мне чуточку о Париже…
— Ну… Это не Бог весть что…
Говорю так, чтобы не спугнуть ее, но сам думаю совершенно противоположное. Звук ее телевизора мешает мне размышлять. Я щелкаю несколько раз, пока не натыкаюсь на какой-то черно-белый фильм вроде мелодрамы, на котором отдыхают и глаза, и слух. Потом ставлю поднос на пол, беру ее в свои объятия и заменяю своим поцелуем дыню с шелковицей. Мои губы остудили жар ее шеи.
Она не захотела, чтобы я ее раздел, и скользнула в постель первая. Мне было приятно, что темнота скрадывала убожество обстановки, и я подождал, пока ее тело избавится от претенциозных тряпок, попавших сюда явно из другой эпохи. И когда ее нагота, оттененная лишь белизной простынь, открылась мне наконец, я покинул и этот город, и эту страну и оказался там, где чувствовал себя как дома, — в каком-то другом месте, в незамысловатом сновидении, где все становится простым и ясным. Но однако, по мере того как наши тела изгибались и прижимались одно к другому в темноте, я догадывался обо всех взглядах, о едва уловимых жестах, о немых фразах, о робких ожиданиях, о мимолетных приключениях и подавленных желаниях. Как с ее стороны, так и с моей.
Когда прошло уже довольно долгое время, она сказала мне со смехом:
— Антонио… даже когда ты не хочешь… даже когда ты молчишь, ты все равно говоришь со мной о Париже.