Проклятый плод края сего
В разреженной небесной синеве Гордон был свободен — невзгоды наваливались, когда он возвращался к земной тверди. Проще Люцифером в железных латах рухнуть в объятия пламени, чем воображать тесноту жизни, которая ему предстояла, если он переживет войну. Сестры Гордону были, в общем-то, до лампочки, но он любил мать и не хотел ее расстраивать.
Ни о чем таком он не думал, когда повстречал свою судьбу. Слегка навеселе возвращался из клуба, название забыл, гулянки там слетали с катушек после полуночи. Пришел с польскими летчиками и отбыл, понимая, что ему их не перепить. И он устал, он так устал, только бы дойти до койки и упасть.
— Малость вздремну, — сказал он полякам, откланиваясь.
Он жил у сестры одного друга и ее мужа — славный дом в Найтсбридже, очень элегантный, Вдова поджимала бы губы. И по поводу сестры с мужем тоже. Слишком современные. Слишком торопливые. Он к ним так и не добрался. Его остановил лязг колоколов и облако кирпичной пыли.
Уже прибыла пожарная бригада, собралась толпа. Кто-то сказал:
— Там, между прочим, люди остались.
Гордон почуял газ из разбитых труб, но все равно пошел в развалины; до бомбежки вестибюль, наверное, был великолепен — вокруг валялись расколотые колонны, под ногами путался замысловатый штукатурный свес. От пыли Гордон задыхался, внезапно совершенно протрезвел. Она стояла в пыльном облаке, будто статуя, выпавшая из ниши, но он понял, что она не статуя, потому что она ему улыбнулась, и Гордон взял ее на руки и вынес наружу.
Снаружи он очень осторожно поставил ее на тротуар — слишком хрупкая, как бы не разбить. Спросил, хорошо ли она себя чувствует, но она не ответила, пощупала лацкан его шинели и снова улыбнулась — странно, очень нутряно, будто знает забавный секрет, а ему не расскажет.
Он снял шинель, закутал ее, а она подняла голову, взглянула ему прямо в глаза, как не смотрят незнакомцы, прошептала: Мой герой. И весь мир, можно сказать, исчез, потому что Гордон видел только ее трагические экзотичные глаза, слышал только хриплые модуляции необычного голоса, который произнес: Моя туфля, я туфлю потеряла, — и Гордон рассмеялся, и кинулся в разбомбленный дом, и даже отыскал эту туфлю. Знал, что это нелепица, но ему было плевать. Надевая туфлю, она держалась за его плечо. Грязная голая ступня ее была тонка, изящна, как у балерины, ногти кроваво-красны — эротично, несуразно посреди переломанных рук и ног, посреди сгустившихся вокруг руин. Какого-то беднягу пронесли мимо на носилках, безнадежно мертвого.
— Вы его знали? — сочувственно спросил Гордон, но она грустно покачала головой: Впервые вижу.
Гордон боялся, что она уйдет — она ведь получила назад туфлю, — понимал, что дело безотлагательно. Это важная минута, может, самая важная в жизни, полная смысла, хотя постичь его не вполне удавалось. Надо ловить момент, слажаешь — и всему конец. Гордон подставил ей локоть:
— Позвольте напоить вас чаем? Тут кафе за углом.
Эпоха рыцарей жива и здорова, засмеялась она и взяла его под руку, и он почувствовал, что она вся дрожит как осиновый лист.
Элайза была загадочна, как луна, у него на глазах прибывала и убывала, у нее были фазы — порой великодушна, порой жестока, — и всегда оставалась темная сторона, недоступная, тайная, сокрытая.
На самом деле он ей не верил. Не верил — она так легко ему себя подарила, он не верил в ее чувства. Ее шелковая кожа, прохладная, гладкая, так прижималась к его горящему телу — он боялся, что вот-вот умрет. Она так подползала к нему от изножья кровати — язык ее был словно кошачий, только не шершавый. Она так пахла — странный аромат, духи и ее кожа, а еще нечто таинственное, он и не чуял такого никогда.
Она так произнесла: Ну конечно, голубчик, когда он предложил ей руку и сердце. Вот так запросто, и он испугался, потому что подобные чудеса не бывают надолго. Если б надолго, они свели бы тебя с ума. Он обрел свободу, как в синем небе над крохотной зеленой страной, он обрел власть над матерью, над «Арденом», над всем миром. И это только начало.
Ни на миг не поверил он, что это надолго, и не удивился, когда все закончилось, потому что Элайза не может удовольствоваться тем убогим ошметком жизни, который он ей предложил, и ненавидел он ее за это так, что порой лопалась голова. Его неудача с Элайзой была его жизненной неудачей, и в сердце своем он знал, что заслужил и презрение ее, и насмешки. И когда он обхватил руками ее горло, так легко оказалось ее остановить, заставить ее умолкнуть — так легко обрести над ней власть. Удивительно, можно выдавить из нее жизнь, как из мелкого зверька — зайца, голубки; хотелось сказать ей: «Ну что, теперь-то ты раскаиваешься?» — но она уже исчезла, он уничтожил то единственное, в чем еще оставался смысл. Вот до чего он неудачник.
Она завораживала, околдовывала.
— Вокруг нее блеск факелов погас, — смущенно рассмеялся Гордон, впервые рассказав Вдове о случившемся с ним великом событии (Элайзе), и увидел, как от витиеватых этих речей Вдова слегка скривила губу.
Гордон был бессилен — его словно зачаровали. Ни о чем больше не желал говорить ни за обедом, ни за ужином, ни на прогулках по окрестностям, куда выводила его гордая Вдова. Речи об Элайзе лились изо рта сами.
— Она не такая, как все, — с жаром сказал он матери; та сыпала тмин в сухую смесь для выпечки.
— М-да? — переспросила Вдова, воздев седую бровь-гусеницу. — И это хорошо?
Элайза останавливала время. Уводила в круг света, где все замирало — время, страх, даже война.
— Дешевый шик, — бормотала Винни в кладовке над мешками с мукой.
— О нет, — ядовито отвечала Вдова, — уверяю тебя, это весьма затратно.
Здоровое сердце Вдовы сжималось, когда она видела, как ее Гордон, такой мужественный, одурачен безвкусицей секса. Какая легковерность! Почему он так глуп? Как больно, что в собственной матери он не способен разглядеть модель хорошей женщины, но соблазнен просвещенным блеском.
Гордон поневоле жалел мать — с ней в жизни явно ничего подобного не случалось; он, конечно, и не задумывался о матери в таком свете, но, даже если б задумался, ему недостало бы воображения. Наверное, мать когда-то была молода (впрочем, и на это воображения не хватало), но уж точно ни капли не походила на Элайзу.
Элайза — чудо, человеческая география ее — совершенство: долгий изгиб тела, холмы и долины, лицо, зарывшееся в подушку, — видны только заросли черных локонов. Черная рощица меж тонких ног, поразительные купола с темно-коричневыми ореолами — англичанки смущались бы такой груди, Гордон видел подобные груди только у иностранных проституток.
Ее тело — новорожденные жемчужинки пота блестят на бледно-абрикосовой коже, влажные щупальца волос облепили длинную шею, бледный пушок на тонких округлых руках, четкие белые полумесяцы ногтей (мелькающие редко, лишь когда она снимает лак), ленивая улыбка. Ее запах — духи, табак, секс. Ее вкус — духи, табак, секс, соленый пот.
Временами он по полночи лежал рядом и смотрел, как она спит, отбрасывал одеяло, разглядывал ее тело — незамеченная морщинка под коленом, точеная ключица, тонкая, как заячья косточка, ароматный испод запястья с беззащитными темно-синими венами. Однажды маникюрными ножницами отрезал у нее локон — она и не заметила, — а потом несколько дней угрызался.
Не найти ей подобной в Глиблендсе, на всем севере не найти («Если в бордели не заглядывать», — писала Винни сестре).
Даже грубейшие телесные отправления полнились неким совершенным смыслом. Вдову бы стошнило.
— Я тебя обожаю, — прошептал он Элайзе на ухо, и она подкатилась к нему, эдак странно рассмеялась и ткнулась лицом ему в локоть. Что, он глупость сморозил? Элайза была безупречна, Элайза была превосходна, на земле не бывает таких существ.
— Нельзя возводить жену на пьедестал, Гордон, — предостерегала Вдова, громадным тесаком кроша капусту. — Брак — это не только физическое.
И Гордон краснел: подумать страшно, неужто мать хоть смутно себе представляет, что он творит с Элайзой?
Мамочки и сыночки, смеялась Элайза (весьма ядовито), и как они их хотят.
— Я не понимаю.
Да? Да, наверное.
А у себя в спальне Вдова снимала многочисленные слои чопорного белья, разглядывала свое дряблое, обвисшее, морщинистое тело с дряхлыми сосками и куриной шеей и кляла Элайзу.
Со временем, с неизбежностью все, что было так ново и драгоценно, обернулось привычной рутиной. «В этом улье меда больше нет, — писала Винни, — только шершни гнездятся». Отчего не могла Элайза согласиться на обыденное, на знакомое, на ежедневные дозы пищи и работы, на радость материнства? Теперь Гордон жаждал обыкновенности. Хотел, чтоб она стала нормальной, чтоб она стала как все. Не хотел, чтобы мужчины глядели на нее, потому что знал: всякий мужчина, глядя на нее, воображает, какова она в спальне, а Гордон-то знал, какова она, и от этого было только хуже.
Впрочем, она теперь была другой — по крайней мере, с Гордоном.
Кое-что он помнил — помнил, как ладонями сдавил ее тонкую шею, помнил ее несуразный смех, что бурлил и булькал в горле, помнил, каково было грохнуть ее затылком о дерево, вытрясти из нее жизнь — ликуя, торжествуя, одержав победу. Хотелось сказать: «Видишь? Видишь — нельзя всегда выигрывать, нельзя, чтобы всегда было по-твоему, нельзя за здорово живешь сводить меня с ума». Но без толку — она уже не слышала. Ликование его растворилось в пустоте, без нее осталась лишь пустота. И затем — пустота. Он не помнил, где был всю ночь, — бродил, наверное, по лесу, все позабыл, даже собственных детей. В холодном свете дня все ушло за грань вероятия.
— Мне надо в полицию, — сказал он, едва Вдова накормила детей завтраком («первым делом дело») и уложила в постель.
— Гиль и ересь, — отвечала Вдова. — Из-за нее — и в петлю? Ну уж нет.
Гордону было все равно. Пускай соорудят виселицу хоть в кухне «Ардена» — он взойдет на эшафот.
— Нет уж, Гордон, — мрачно сказала Вдова, — абсолютно нет, ни в коем случае. Лучше всего, — сказала Вдова (потому что теперь за все отвечала она одна), — ненадолго уехать. Скажем, за границу.
— За границу? — спросила Винни, которая дальше Брэдфорда, разумеется, не бывала.
— За границу, — твердо повторила Вдова.
— Мой малыш! — вслух думала Вдова.
Она всегда понимала, что Элайза до добра не доведет, утащит его за собой в трясину. Оно и к лучшему, что Элайза умерла. Бедный Гордон, околдован шлюхой. Кто по ней станет скучать? (Все мертвы, голубчик.) Да никто, вот кто. Гордон уедет за границу, они скажут, что он умер, — ужасный несчастный случай, что-нибудь такое. Астма. Что-нибудь. И Вдова никогда больше его не увидит, но он хотя бы останется жив и здоров. Все лучше виселицы.
— Сыночек!
Винни в жизни так не злилась. Почти всю ночь пробродила по лесу, не туда свернула, возвращаясь после этого самого, и, пожалуй, ничего хуже с ней в жизни не случалось, считая даже брачную ночь.
Для Винни лес — не просто лес, но каземат, где пытают ветками и ежевикой, призраками и блуждающими огнями, и во всем виновата Элайза. Часами Винни бродила, рыдала и, несомненно, помешалась бы, не наткнись она на Гордона. Впрочем, все дальнейшее оказалось немногим лучше.
Винни радовалась, что Элайза умерла. Так она себе говорила, но из головы не шел труп Элайзы, тряпичной куклой обмякший под деревом. Винни пощупала окровавленные Элайзины волосы, заиндевевшую щеку. Винни и не подозревала, что такое возможно, — ей было жаль Элайзу.
Все это Винни позабыла бы с превеликой радостью. И как Гордон цеплялся за ее локоть, словно тонул, как волок ее меж деревьев, весь зареванный, и всхлипывал:
— Что мне делать, Вин? Что мне делать?
«Я вообще не хотела ехать на этот их пикник, дьявол его дери», — раздраженно думала Винни.
Элайза до добра не доведет, это было ясно с самого начала. Не доведут до добра эти большие глаза, и тонкие щиколотки, и дурацкий голос. Ах, Винни, голубушка, ты не могла, бы… — и вечно смеялась над бедной Винни, как будто Винни дурочка. Впрочем, теперь не важно, теперь им всем надо спасаться как получится.
И Гордон уехал. Ушел из дома, все оставил в прошлом, даже убийство жены. Все запрятал в темный тайник, куда не добирался свет дня, жил дальше, вкалывал как проклятый, загрубел, стал другим человеком, познакомился с Дебби на танцах, поухаживал, быстро женился — а уж ей-то как не терпелось, хоть «мамуля и папуля» и не одобряли, Гордон ведь все-таки разведен. Так он им сказал, так он говорил всем, «разведен», и в глазах его плескалась такая печаль, что никому не хотелось углубляться в расспросы, кроме, разумеется, Дебби, для которой Элайза оставалась неведомой темной соперницей, первой миссис Ферфакс.
А потом ему вдруг понадобилось вернуться. Повидать детей. Мать. Возвратиться в Англию, отыскать прежнего Гордона. Не сообразил, что теперь все иначе.
Ему было даровано исполнение дурацкого его желания. Получи свою обыкновенную жизнь. И не надо садиться в тюрьму, не надо лезть в петлю за убийство — кара его длится и длится день за днем. Он потерял свое сокровище, что дороже, чем полкоролевства. Он потерял Элайзу.