7
На Суматре, у северного побережья Пангеев, каждые семьдесят шесть дней всплывал остров в форме креста, покрытый густой растительностью и, судя по всему, необитаемый. За ним можно было наблюдать несколько часов, после чего он снова погружался в море. На берегу Каркаиса местные рыбаки обнаружили обломки фрегата «Давенпорт», потерпевшего крушение за восемь дней до того на другом конце земли, в Цейлонском море. По пути в Фархадхар моряки наткнулись на странных светящихся бабочек, вызывавших глухоту и чувство тоски. В водах
Богадора пропал караван из четырех военных судов, накрытых одной громадной волной, поднявшейся неизвестно откуда в день, когда на море стоял мертвый штиль.
Адмирал Лангле внимательно просматривал документы, поступавшие к нему из разных частей света, который ревностно оберегал тайну своего безумия.
Письма, выписки из судовых журналов, газетные вырезки, протоколы допросов, секретные донесения, дипломатическую почту. Всего понемногу. Лапидарная сухость официальных сообщений или пьяные откровения гораздых на выдумку матросов равно скитались по свету, чтобы затем осесть на письменном столе, где Лангле, от имени Королевства, проводил своим гусиным пером границу между тем, что будет восприниматься в Королевстве как истинное, и тем, что будет предано забвению как ложное. Сотни персонажей и голосов обильно стекались на этот стол со всех водных просторов земного шара и впитывались тонким, как ниточка темных чернил, вердиктом, выведенным каллиграфическим почерком в толстых кожаных книгах. Ладонь Лангле была последним пристанищем этих странствий. Его перо — лезвием, разрешавшим их от тяжкого бремени.
Аккуратная, чистая смерть.
Означенные сведения считать безосновательными, а посему не подлежащими распространению либо огласке в бумагах и документах Королевства.
Или вечная безоблачная жизнь.
Означенные сведения считать обоснованными, а посему подлежащими огласке во всех бумагах и документах Королевства.
Лангле вершил свой суд. Он сопоставлял доказательства, сверял показания, рылся в источниках. И принимал решения. Каждый день он жил среди химер гигантской коллективной фантазии, в которой ясный взгляд исследователя и замутненный взор потерпевшего кораблекрушение порождали схожие образы и разноречиво дополнявшие друг друга видения. Он жил в диковинном мире.
Поэтому в его дворце царил строгий, маниакальный порядок, и жизнь его следовала неизменной геометрии привычек, походивших на литургическое таинство.
Лангле защищался. Он ужимал свое существование до рамок микроскопических правил, позволявших ослабить головокружение от воображаемого, в распоряжение которого он ежедневно предоставлял свой разум.
Поток невероятных сообщений со всех морей и океанов сталкивался с педантичной плотиной, воздвигнутой на этих твердых устоях. И лишь в конце, словно безмятежное озеро, его поджидала мудрость Лангле. Покойная и справедливая.
Из открытых окон доносилось мерное пощелкивание садовых ножниц, подрезавших розы с убежденностью Правосудия, поглощенного изданием благотворных указов. Обычный звук. Однако в тот день он отозвался в голове адмирала Лангле вполне определенным эхом. Терпеливый и настойчивый, он раздавался слишком близко от окна и не был случайным. Звук упрямо напоминал ему об одном обязательстве. Лангле предпочел бы его не слышать. Но он был человеком чести. И потому отодвинул листы со сведениями об островах, обломках затонувших кораблей и бабочках, выдвинул ящик стола, достал оттуда три запечатанных письма и положил их на стол. Письма пришли из разных мест.
И хотя все они были с грифом «срочно» и «секретно», Лангле малодушно упрятал их с глаз долой на несколько дней. Он распечатал письма сухим, привычным жестом и без колебаний принялся их читать. На отдельном листе он помечал кое-какие имена и даты. Лангле старался сохранять полнейшую беспристрастность, словно королевский казначей. Последняя заметка была такой:
Таверна «Альмайер», Куартель
Под конец он взял все три письма, встал, подошел к камину и швырнул их в осторожное пламя, надзиравшее за ленивой в ту пору весной. Пока Лангле смотрел, как загибаются изысканно-ценные послания, которые, будь его воля, он никогда бы не вскрывал, он явственно уловил неожиданно-благодарную тишину, докатившуюся до него из распахнутых окон.
Неутомимые, как стрелки часов, ножницы смолкли. Лишь погодя негромко зацокали шаги удалявшегося садовника. Была в этом уходе некая продуманность, которая удивила бы всякого. Но не Лангле. Он знал. Внешне загадочные отношения, связывавшие этих двух людей — адмирала и садовника, — уже не таили для них секретов. Привычное соседство, отмеченное молчанием и личными знаками, годами берегло их особый союз.
Есть множество историй. Эта тянулась издалека.
Шесть лет назад к адмиралу привели человека, которого называли Адамсом.
Он был высоким, крепким, с волосами до плеч и опаленной солнцем кожей.
Обыкновенный матрос. Адамса приходилось поддерживать, — сам он ходить не мог. По его шее проползла отталкивающая, изъязвленная рана. В нем странным образом отсутствовало всякое движение, словно его разбил внутренний паралич.
Единственное, что еще напоминало об остатках сознания, был взгляд Адамса.
Взгляд умирающего зверя.
Взгляд хищника, подумалось Лангле.
Передавали, будто его нашли в отдаленной африканской деревушке. Там были и другие белые люди, рабы. Но с ним все было иначе. Он считался любимым животным предводителя племени. Он стоял на четвереньках, обвешанный перьями и разноцветными камушками, привязанный к трону тамошнего царька. Адамс питался объедками, которые швырял ему хозяин. Его тело, исполосованное плетью, покрылось ранами. Он так наловчился лаять, что его лай забавлял повелителя. Поэтому он, видно, и выжил.
— Что он может сообщить?
— Он — ничего. Он не говорит. Не хочет говорить. Но те, кто был с ним… другие рабы… и еще те, кто узнал его в порту… короче, о нем рассказывают что-то неправдоподобное, такое впечатление, что этот человек был повсюду, тут дело нечисто… если верить всему, что о нем говорят…
— Что говорят?
С отсутствующим видом он, Адамс, стоял посреди комнаты, как истукан. А кругом — вакханалия памяти и фантазии, рвущейся наружу, чтобы расписать воздух похождениями той жизни, которая, как говорят, принадлежит ему / триста верст по пустыне пешком / видели, как он превратился в негра, а потом снова стал белым / потому что, мол, якшался с местным шаманом и выучился готовить красный порошок, который / когда их взяли в плен, то привязали одной веревкой к большому дереву и ждали, пока их сплошь облепят мошки, но он заговорил на непонятном языке, и дикари мгновенно / утверждали, что он был в горах, где никогда не меркнет свет, вот почему оттуда еще никто не возвращался в своем уме, никто, кроме него; вернувшись он сказал, что / при дворе султана он был в чести; всему причиной — его чудесный голос; и он купался в золоте; взамен он должен был являться в пыточную и петь, покуда палачи не докончат свою работу, ибо султану пристало слышать не душераздирающие крики, но дивные распевы, которые / озеро Кабалаки так велико, что все принимали его за море, пока не построили ладью из огромных листьев и не переплыли озеро от края до края; он тоже был на этой ладье, готов поклясться / он извлекал алмазы из песка голыми руками, закованными в кандалы; в них каторжники не могли бежать, и он был среди них, это так же верно, как то, что / все заверяли, будто он погиб во время страшной бури, но однажды при всем честном народе вору, укравшему воду, отрубили руки; смотрю, да это он / тот самый Адамс, правда, он перемерил тысячу имен; говорят, он называл себя Ра Ме Нивар, что означает на том наречии «парящий человек»; еще был случай, у африканских берегов / в городе мертвых, куда не помышляли входить из-за проклятия, висевшего над ним от века: там лопались глаза у всякого, кто
— Этого довольно.
Лангле уставился на табакерку, которую уже несколько минут нервно вертел в руках.
— Хорошо. Уведите его. Никто не двинулся с места. Молчание.
— Адмирал, есть еще кое-что.
— Что же?
Молчание.
— Этот человек видел Тимбукту.
Табакерка Лангле остановилась.
— Имеются свидетели, готовые присягнуть: он там был.
Тимбукту. Жемчужина Африки. Недоступный и волшебный город. Кладовая всех мыслимых сокровищ, обитель всех языческих богов. Средоточие неведомого мира, крепость тысячи секретов, призрачное царство изобилия, затерянная цель бессчетных странствий, источник живительной влаги и райских грез. Тимбукту.
Город, в который не ступала нога белого человека.
Лангле поднял глаза. На всех, кто был в комнате, словно нашел столбняк.
И только глаза Адамса шныряли без передышки, выслеживая невидимую добычу.
Адмирал допрашивал его долго. Он говорил привычно строгим, но спокойным, почти бесстрастным голосом. Без всякого насилия и нажима.
Однообразная череда коротких и ясных вопросов. На которые он не получил ни одного ответа.
Адамс безмолвствовал. Казалось, он навсегда изгнан в другой, неумолимый мир. Из Адамса не удавалось вырвать даже взгляда. Ровным счетом ничего.
Лангле взирал на него молча. Затем сделал знак, не допускавший возражений. Адамса подняли со стула и потащили из комнаты. Видя, как его волокут — безвольные ноги шаркали по мраморному полу, — Лангле поежился от тягостного чувства: Тимбукту ускользал в этот миг с негласных географических карт Королевства. Ни с того ни с сего он вспомнил известную легенду о том, что у женщин Тимбукту открыт только один глаз, который они бесподобно раскрашивают земляными красками. Лангле часто спрашивал себя, почему они загораживают второй глаз. Он встал, зачем-то подошел к окну и уже собирался его открыть, как вдруг услышал в своей голове отчетливо произнесенную фразу:
— Потому что всякий, кто заглянет им в глаза, сходит с ума.
Лангле круто обернулся. В комнате никого не было. Тогда он снова повернулся к окну. Короткое время он ничего не понимал. Потом увидел на дорожке маленький кортеж, сопровождавший Адамса в никуда. Лангле даже не подумал, что ему делать. Он просто это сделал.
Через несколько мгновений, слегка запыхавшись после стремительного бега, он, ко всеобщему удивлению, стоял перед Адамсом. Глядя на него в упор, Лангле тихо спросил:
— Откуда ты знаешь?
Адамс как будто его не замечал. Он все еще пребывал где-то далеко, за тридевять земель. Только губы его шевельнулись, и все услышали, как он сказал:
— Просто я их видел.
Лангле не раз сталкивался с такими, как Адамс. То были моряки, выброшенные на голый берег неизвестного континента во время шторма или оставленные там безжалостными пиратами. Они оказывались заложниками случая, либо поживой диких племен, для которых белый человек был не более чем редким животным. И если милосердная смерть вовремя не прибирала их к рукам, бедняг неминуемо ожидал жестокий конец — в зловонной ли яме или в сказочном уголке затерянного мира. Мало кто умудрялся выжить: их подбирал нечаянный корабль и возвращал просвещенному миру с неизгладимыми следами перенесенных злоключений. Помешавшиеся в рассудке, эти некогда люди беспощадно исторгались неизведанным. Пропащие души.
Все это Лангле знал. И тем не менее оставил у себя Адамса. Вырвал его у нищеты и впустил в свой дворец. В каком бы закоулке вселенной ни прятался разум Адамса, Лангле отыщет и вернет его. Не то чтобы он собирался излечить Адамса. Не совсем. Скорее он хотел извлечь истории, запрятанные в нем. Не важно, сколько на это уйдет времени: он хочет эти истории, и он их получит.
Он знал, что Адамса искорежила собственная жизнь. Лангле представлял себе его душу как тихое селение, варварски разграбленное и раздробленное на головокружительное число образов, ощущений, запахов, звуков, мук, слов.
Смерть, которую он изображал всем своим видом, была непредвиденным результатом взорвавшейся жизни. Под его немотой и оцепенением гудел безудержный хаос.
Лангле не был врачевателем и никогда никого не исцелял. Однако он по своему опыту знал о нечаянной целебной силе точности. Да и сам он, можно сказать, уберегался исключительно с помощью точности. Растворенное в каждом глотке его жизни, это снадобье отгоняло ядовитую растерянность. Лангле пришел к выводу, что неприступная отрешенность Адамса исчезнет сама собой, если он повседневно будет заниматься кропотливым и точным делом. Он чувствовал, что это должна быть своего рода любимая точность, лишь отчасти тронутая холодностью заведенного ритуала и взращенная в тепле поэзии. Он долго искал ее в устоявшемся вокруг мире вещей и жестов. И наконец нашел.
Тем же, кто не без ехидства отваживался спросить его.
— И какая, с позволения сказать, панацея вернет к жизни вашего дикаря? он с готовностью отвечал.
— Мои розы.
Как ребенок бережно подберет птенца, выпавшего из гнезда, и уложит его в уютное самодельное ложе, так и Лангле приютил Адамса в своем саду.
Достойном восхищения саду, изящные очертания которого оберегали от вспышки многоцветие его красок, а железная дисциплина строгой симметрии упорядочивала буйное многообразие собранных по всему миру цветов и растений.
Саду, где сумбур жизни становился божественно правильной фигурой.
Именно здесь Адамс понемногу пришел в себя. Несколько месяцев он хранил молчание, смиренно отдаваясь постижению сотен — точных — правил. Затем его отсутствие, пронизанное стихийным упрямством затаившегося в нем зверя, стало перерастать в размытое присутствие, прореженное тут и там вкраплением коротких фраз. Спустя год никто при взгляде на Адамса не усомнился бы, что перед ним самый настоящий садовник, каким он и должен быть: молчаливый и невозмутимый, медлительный и аккуратный, непроницаемый, не молодой и не старый. Милостивый Творец мироздания в миниатюре.
За все это время Лангле ни разу ни о чем его не спрашивал. Лишь изредка он заводил с Адамсом досужие разговоры, в основном по поводу самочувствия ирисов или непредсказуемости погоды. И тот и другой избегали намеков на прошлое, любое прошлое. Лангле выжидал. Спешить ему было некуда. Он даже упивался своим ожиданием. Он настолько вошел во вкус, что, прогуливаясь однажды по длинной парковой аллее и повстречав на ней Адамса, едва ли не разочаровался, когда тот поднял голову от дымчатой петунии и отчетливо произнес, как будто ни к кому не обращаясь:
— В Тимбукту нет стен, ибо жители города твердо знают: одной его красоты достаточно, чтобы остановить любого врага.
Адамс умолк и склонился над дымчатой петунией. Лангле зашагал по аллее, не проронив ни слова. Сам Вседержитель, будь он сущим, ничего бы не заметил.
С того дня из Адамса заструились все его истории. В разное время и при самых непредвиденных обстоятельствах. Лангле только слушал. Не задавая вопросов. Слушал. Иногда это были нехитрые фразы. Иногда целые повести.
Адамс говорил тихим, проникновенным голосом. Он на удивление умело перемежал рассказ молчанием. В монотонном, как псалмопение, собрании фантастических образов было что-то завораживающее. Волшебное. И Лангле поддался этим чарам.
Ни один из услышанных им рассказов не попадал в его темнокожаные фолианты. На сей раз Королевство было ни при чем. Эти истории принадлежали ему. Он предвкушал, когда они созреют в лоне поруганной, мертвой земли. И теперь пожинал плоды. Такой изысканный подарок он решил преподнести собственному одиночеству. Он воображал, как встретит старость в преданной тени этих историй. И умрет, запечатлев в глазах образ, недоступный другому белому человеку, — образ красивейшего из садов Тимбукту.
Отныне, думал он, все будет таким пленительно простым и легким. И не мог предугадать, что вскоре с человеком по имени Адамс его свяжет нечто поразительно жестокое.
Однажды — к тому времени Адамс уже появился в адмиральском дворце — Лангле угодил в неприятную, хотя и банальную историю: ему пришлось сыграть партию в шахматы на собственную жизнь. В отъезжем поле на адмирала и его немногочисленную свиту напал разбойник, печально известный в тамошних краях шальным нравом и лихими делами. Однако тут злодей не стал свирепствовать.
Взяв в плен одного Лангле, он отпустил остальных с условием, что получит за пленника несметный выкуп. Лангле знал: его богатств достаточно, чтобы вернуть свободу. Он сомневался лишь в том, хватит ли у атамана терпения дождаться выкупа. Впервые в жизни адмирал почувствовал тяжкий дух смерти.
Лангле завязали глаза, заковали в цепи и два дня возили в каком-то фургоне. На третий день его высадили. Когда с адмирала сняли повязку, он оказался перед самим атаманом. Они сидели за небольшим столиком. На столике — шахматная доска. Атаман был краток. Он предоставил адмиралу шанс. Партию в шахматы. Выигрыш означал для Лангле свободу. Поражение — смерть.
Лангле призвал атамана рассуждать здраво. За мертвого адмирала он не получит ни гроша — так стоит ли отказываться от целого состояния?
— Я не спрашивал, что вы об этом думаете. Я спросил, согласны вы или нет. Решайтесь.
Шальная голова. Сумасброд. Лангле понимал, что выбора у него нет.
— Будь по-вашему, — согласился он и устремил взгляд на доску. Вскоре он убедился, что сумасбродство атамана было к тому же сумасбродством зловредным. Разбойник не только взял себе белые фигуры — наивно было бы предположить обратное, — но и преспокойно заменил своего белопольного слона на второго ферзя. Большой оригинал.
— Король, — пояснил лиходей, ткнув пальцем в самого себя, — и две королевы, — добавил он со смешком, указывая на двух женщин, и вправду красавиц, сидевших по бокам от него. Атаманская шутка вызвала дикий хохот и громкие возгласы одобрения. Лангле, которому было не до веселья, опустил глаза, подумав, что нелепой смерти ему уже не миновать.
С первым ходом атамана наступила гробовая тишина.
Королевская пешка рванулась вперед на две клетки. Слово за Лангле. Он медлил, точно чего-то ждал. Пока сам не понимая чего. И понял лишь тогда, когда в самом отдаленном закоулке его головы прозвучал ясный и на редкость спокойный голос: «Конем на линию королевского слона».
Теперь Лангле не озирался по сторонам. Он знал этот голос. И то, что он исходит не отсюда, а издалека. Одному Богу известно как. Лангле взялся за коня и поместил его перед пешкой по линии королевского слона.
На шестом ходу он уже выигрывал фигуру. На восьмом — рокировался. На одиннадцатом — полновластно господствовал в центре доски. Через два хода Лангле пожертвовал слона и следующим ходом взял первого неприятельского ферзя. Второго он подловил в результате хитроумной комбинации, которую — и это было ему совершенно ясно — он никогда бы не разыграл без тонких подсказок странного голоса. По мере того как трещала по швам оборона белых, в атамане вскипала ярость и усиливалась звериная растерянность. В какой-то момент Лангле почудилось, что партия выиграна. Но голос не давал ему покоя.
На двадцать третьем ходу атаман зевнул ладью. Зевок походил скорее на капитуляцию. Лангле собрался было воспользоваться этой оплошностью, но голос вовремя его упредил: «Остерегайтесь короля, адмирал».
Короля? Лангле замешкался. Белый король был в абсолютно безобидной позиции, заслоненный остатками наспех сделанной рокировки. Так чего же остерегаться? Лангле смотрел на доску и недоумевал.
Остерегаться короля.
Голос онемел.
Все вокруг онемело.
На несколько мгновений.
И тут Лангле пронзила догадка. Будто вспышка молнии озарила она его сознание за миг до того, как атаман извлек откуда-то кинжал и направил лезвие в сердце адмирала. Лангле оказался проворнее. Он перехватил смертоносную руку, вырвал из нее кинжал и, завершая не им начатый выпад, полоснул атамана по горлу. Разбойник грянулся оземь. Перепуганные гетеры бросились кто куда. Остальные от неожиданности окаменели. Лангле проявил невиданное хладнокровие. Жестом, который впоследствии он не колеблясь назовет бесполезно-торжественным, Лангле приподнял белого короля и уложил его на доску. Затем встал и с кинжалом в руке попятился к выходу. Никто не шевельнулся. Адмирал вскочил на первого попавшегося коня, окинул напоследок взглядом жутковатую сцену народного театра и умчался прочь. Как это часто бывает в переломные моменты жизни, Лангле поймал себя на том, что в его голове вертится только одна, совершенно вздорная мысль: он впервые — впервые — выиграл партию в шахматы, играя черными.
Когда Лангле вернулся во дворец, Адамс лежал без чувств; у него был горячечный бред. Доктора не знали, что делать.
— Ничего не надо делать. Ничего.
Спустя четыре дня Адамс опамятовался. У изголовья его кровати сидел Лангле. Они поглядели друг на друга. Адамс закрыл глаза. Тихим голосом Лангле произнес:
— Я обязан тебе жизнью.
— Не этой, другой, — отозвался Адаме.
Он поднял веки и в упор посмотрел на Лангле. Это не был взгляд садовника. Это был взгляд хищника.
— Моя жизнь меня не волнует. Мне нужна другая жизнь. Смысл этой фразы Лангле разгадал много позже, когда не слышать ее было уже слишком поздно.
Застывший садовник перед рабочим столом адмирала. Повсюду книги и бумаги. Каждая на своем месте. На своем . И канделябры, ковры, запах кожи, потемневшие картины, коричневые шторы, карты, оружие, коллекции монет, портреты. Фамильное серебро. Адмирал протягивает садовнику лист бумаги и добавляет:
— Таверна «Альмайер». Неподалеку от Куартеля, на берегу моря.
— Он там?
— Да.
Садовник сгибает лист, кладет его в карман и говорит:
— Я уезжаю сегодня вечером.
Адмирал опускает голову и слышит голос Адамса:
— Прощайте.
Садовник подходит к двери. Не глядя на него, адмирал произносит:
— А потом? Что будет потом?
Садовник приостанавливается.
— Больше ничего.
И выходит.
Адмирал молчит.
…пока мысленно Лангле летел вдогонку за кораблем, реявшим по водам Малагара, Адамс замедлил шаг у розы с острова Борнео и наблюдал, как тяжело шмелю карабкаться по стеблю; не выдержав, шмель улетает, и в этом он, не сговариваясь, схож с кораблем, у коего возник тождественный инстинкт, когда он поднимался вверх, к истоку Малагара; собратья по внутреннему отрицанию реального и выбору воздушного бегства, в это мгновение они соединяются, как образы, наложенные одновременно на сетчатку и память двух людей; ничто уже не сможет их разделить, и своему полету — шмеля и корабля — тот и другой единовременно вверяют общую для них растерянность от острого предчувствия конца, а заодно — ошеломляющее открытие того, насколько безмятежна и тиха судьба, когда внезапно она взрывается.