Ключная
Врожденная катаракта. Двусторонняя. Неизлечимая. «Видишь это? – спрашивают врачи. – А это?» Мари-Лора уже ничего в своей жизни не увидит. Самые знакомые места – их с папой четырехкомнатная квартира, скверик в конце улицы – превратились в опасные лабиринты. Шкафы не там, где думаешь. Унитаз – бездонная яма. Стакан с водой то слишком близко, то слишком далеко, пальцы слишком большие, всегда слишком большие.
Что такое слепота? Там, где должна быть стена, руки проваливаются в пустоту. Там, где должна быть пустота, ударяешься ногой о ножку стола. На улицах рычат машины, листья шелестят в небе, кровь стучит в ушах. На лестнице, в кухне, даже подле ее кровати взрослые голоса звучат скорбно.
– Бедное дитя.
– Бедный мсье Леблан.
– Сколько несчастий на одного. Его отец погиб на войне, жена умерла в родах. А теперь это.
– Как будто на них проклятье.
– Гляньте на нее. Гляньте на него.
– Отправил бы ее в приют.
Месяцы синяков и страха: полы качаются, как палуба, приоткрытые двери бьют по лицу. Единственное спасение – в постели, укрывшись одеялом до под бородка, покуда отец сидит рядом, курит сигарету за сигаретой и мастерит свой очередной макет: тук-тук-тук, стучит молоток, уютно и мерно вжикает шкурка.
* * *
В конце концов отчаяние отступает. Мари-Лора еще очень маленькая, а ее отец очень терпелив. Он объясняет, что проклятия – выдумка. Может быть, есть везенье и невезенье. Один день чуть удачней, другой – наоборот. А вот проклятий не бывает.
Шесть раз в неделю отец будит ее до рассвета. Она стоит, расставив руки, он ее одевает. Чулки, платье, кофта. Если позволяет время, он велит ей самой завязать шнурки. Потом они вместе пьют на кухне крепкий горячий кофе. Папа разрешает Мари-Лоре класть столько сахара, сколько она захочет.
В шесть сорок она цепляется сзади за отцовский ремень, берет из угла белую трость, и они вместе проходят четыре лестничных пролета и шесть кварталов до музея.
Ровно в семь папа отпирает вход номер два. Внутри пахнет знакомо: лентой для пишущих машинок, мастикой для пола, каменной пылью. Под привычное эхо шагов они проходят по Большой галерее. Отец здоровается с ночным сторожем, потом со смотрителем. Каждое утро они обмениваются все теми же двумя словами: бонжур, бонжур.
Два поворота налево, один направо. Бренчат отцовские ключи. Замок щелкает.
В ключной, в шести шкафах со стеклянными дверцами, висят тысячи ключей: болванки, универсальные сувальдные, ключи с бородкой, полые, плоские и рифленые, ключи от лифтов и ключи от шкафов. Есть большие, с руку Мари-Лоры, а есть совсем маленькие, короче ее мизинца.
Папа Мари-Лоры – главный ключный мастер Национального музея естествознания. Он говорит, что, считая лаборатории, запасники, четыре отдельных здания, зверинец, оранжереи, ботанический сад, десятки ворот и павильонов, в музейном комплексе примерно двенадцать тысяч замков, а с ним не поспоришь, поскольку никто не знает эти замки лучше его.
Все утро он стоит перед шкафами и раздает ключи. Первыми приходят служители зоопарка. В восемь – наплыв смотрителей, за ними подтягиваются техники, библиотекари, лаборанты. Научные сотрудники обычно последние. На всех ключах – нумерованные цветные бирки. Каждый работник, от смотрительницы зала до директора, обязан постоянно носить ключ при себе. Нельзя выходить из своего помещения без ключа, нельзя оставлять ключ на столе. Как-никак в музее хранится бесценный нефрит тринадцатого века, ярко-синий индийский кавансит и родохрозит из Колорадо. Под замком, который сделал папа Мари-Лоры, стоит флорентийская лазуритовая чаша, и специалисты едут за тысячи миль, чтобы на нее посмотреть.
Папа все время задает ей вопросы. Мари, это ключ от врезного замка, от навесного или от засова? Проверяет, помнит ли она расположение витрин и содержимое шкафов. Постоянно вкладывает ей в руку что-нибудь неожиданное: лампочку, окаменелую рыбу, перо фламинго.
По часу каждое утро – даже в воскресенье – папа заставляет ее сидеть над брайлевским учебником. «А» – одна точка в верхнем углу. «Б» – две точки одна под другой. Жан. Купил. Булку. Жан. Купил. Сыр.
Потом он вместе с ней совершает обход музея. Смазывает защелки, чинит витрины, полирует накладки врезных замков. Они с Мари-Лорой идут из зала в зал, из галереи в галерею. Узкие коридоры ведут в огромные библиотеки, стеклянные двери – в оранжереи, где пахнет землей, мокрыми газетами, лобелиями. Столярные мастерские и кабинеты таксидермистов, километры стеллажей и ящиков с образцами, целые музеи внутри музея.
Иногда он оставляет Мари-Лору в лаборатории доктора Жеффара, старенького специалиста по моллюскам, у которого борода всегда пахнет сырым деревом. Доктор Жеффар бросает свои дела, откупоривает бутылку красного вина и слабым голосом принимается рассказывать про места, где побывал в молодости: Сейшельские острова, Белиз, Занзибар. Он называет ее Лореттой; каждый день в три он ест жареную утку; его мозг хранит бесчисленное множество двойных латинских названий.
У дальней стены в кабинете доктора Жеффара стоят шкафы. Ящичков в них больше, чем Мари-Лора может сосчитать. Доктор Жеффар позволяет ей выдвигать их все и брать в руки раковины: трубачи, оливиды, волюты империалис с Таиланда, лямбисы из Полинезии, – в музее более десяти тысяч образцов, больше половины известных на земле видов, и Мари-Лора подержала в руках почти все.
– А вот эта лиловая раковина, Лоретта, принадлежала янтине – слепой морской улитке, которая всю жизнь живет на поверхности моря. Когда личинка взрослеет, она вспенивает воду, чтобы получились пузырьки, и слизью склеивает из них плот. Дальше она плывет, куда гонят волны, и ловит мелких морских беспозвоночных. Но если плота не станет, она утонет…
Раковина каринарии одновременно легкая и тяжелая, твердая и мягкая, гладкая и шероховатая. Мурексами, которые доктор Жеффар держит у себя на столе, можно заниматься по полчаса, исследуя ребристые завитки, гребни и глубокое входное отверстие. Это целый лес шипов, ямок, бугорков – отдельное царство.
Мари-Лора все время что-нибудь трогает, гладит, изучает. У чучела синички невероятно мягкие перышки на грудке, а клюв – как иголка. Пыльца на тычинках тюльпана на самом деле не пыль, а маслянистые шарики. Ощупать что-нибудь по-настоящему – кору платана в саду, жука-оленя на булавке в отделе энтомологии, гладкую, словно лакированную, внутреннюю сторону морского гребешка в кабинете доктора Жеффара – значит полюбить.
Дома, по вечерам, папа ставит их обувь в один уголок, вешает их плащи на один крюк. Мари-Лора проходит по шести шершавым полоскам, наклеенным на кухонную плитку, и оказывается у стола; оттуда протянут шнур, по которому она добирается до уборной. Папа подает еду на круглой тарелке и рассказывает, где что лежит, как если бы тарелка была циферблатом. Картошка на шести часах, ma chérie, шампиньоны на трех. Потом закуривает и идет точить свои макеты на верстаке в углу кухни. Он строит макет всего их района: домики с витринами, водосточные желоба, laverie, boulangerie и скверик с четырьмя скамейками и десятью деревьями. Теплыми вечерами Мари-Лора распахивает окно спальни и слушает, как тихая и мирная ночь ложится на балконы, фронтоны и печные трубы, пока дома на улице и макеты на отцовском верстаке не сливаются в одно.
По вторникам музей закрыт. Мари-Лора с отцом спят допоздна, пьют сладкий-пресладкий кофе. Идут гулять в Пантеон, или на цветочный рынок, или вдоль Сены. Довольно часто заходят в книжную лавку. Папа дает ей в руки словарь, газету, журнал с фотографиями.
– Сколько тут страниц, Мари-Лора?
– Пятьдесят две? – говорит она, проведя пальцем по обрезу. Или: – Семьсот пять? – Или: – Сто тридцать девять?
Папа убирает ей волосы за уши, берет ее на руки и поднимает высоко-высоко. Говорит, что она его émerveillement. И что он никогда-никогда ее не оставит, даже и через миллион лет.