Подсолнухи
Они едут по пыльной дороге между бесконечными полями подсолнухов, высоких, словно деревья. Стебли высохли и одеревенели, головки качаются, и у Вернера такое чувство, будто за ним наблюдают десять тысяч циклопов. Нойман-первый тормозит, Бернд с карабином уходит в подсолнухи ставить вторую станцию. Вернер выдвигает большую антенну и надевает наушники.
В кабине Нойман-второй говорит:
– Да ты вообще никогда с бабой не лежал.
– Заткнись, – говорит Нойман-первый.
– Ты дрочишь каждую ночь. Доишь бычка. Лущишь початок.
– Да так пол-армии делает. Что русские, что немцы.
– Вот тот маленький арийский мальчик сразу видать, что кобель.
Бернд называет частоты. Пусто. Пусто. Пусто.
Нойман-первый говорит:
– Истинный ариец белокур, как Гитлер, строен, как Геринг, и высок, как Геббельс.
Смех Ноймана-второго.
– Хватит, – говорит Фолькхаймер.
Ранний вечер. Весь день они ехали через эту странную заброшенную местность и не видели ничего, кроме подсолнухов. Вернер крутит ручку, переключает диапазоны, заново настраивает станцию, пытаясь убрать помехи. Они наполняют эфир весь день – громкие, тоскливые, зловещие украинские помехи, звучавшие здесь задолго до того, как люди научились их слышать.
Фолькхаймер вылезает из грузовика, расстегивает штаны и мочится на цветы. Вернер решает поправить антенну, но не успевает: в уши резко, словно взмах сабли на фоне солнца, врывается непонятная речь. Каждый нерв в его теле колет иголкой.
Он, сколько можно, увеличивает громкость и прижимает наушники к голове. Снова возникает тот же голос: па-ра-что-то-шо-же, че-ре-что-то-да-шой… Фолькхаймер смотрит так, будто тоже услышал, будто впервые за несколько месяцев очнулся от сна, как в ту снежную ночь, когда Гауптман выстрелил из пистолета, когда они поняли, что приборы Вернера работают.
Вернер на долю деления поворачивает ручку тонкой настройки, и его оглушает поток чудовищной варварской невнятицы. Она бьет прямо в мозг – как будто сунул руку в мешок с ватой и напоролся на бритву; все надежно и неизменно, и вдруг опасное лезвие, о которое режешься, не успев толком понять, что произошло.
Фолькхаймер стучит кулачищем по «опелю», чтобы заткнуть Нойманов. Вернер передает Бернду частоту, тот замеряет пеленг и передает его обратно. Вернер берется за расчеты. Логарифмическая линейка, тригонометрия, карта. Русский все еще говорит, когда Вернер спускает наушники на шею:
– Север-северо-восток.
– Расстояние?
Просто числа. Чистая математика.
– Полтора километра.
– Сейчас передают?
Вернер прижимает к уху один наушник и кивает.
Нойман-первый заводит «опель», Бернд возвращается, круша подсолнухи. Вернер убирает антенну, и они едут прямо по полю, давя сухие стебли. Самые высокие подсолнухи почти с грузовик, их большие корзинки молотят по крыше кабины и по бортам кузова.
Нойман-первый смотрит на одометр и зачитывает расстояния. Фолькхаймер раздает оружие. Два карабина 98k. Самозарядный «вальтер» с оптическим прицелом. За спиной у Вернера Бернд заряжает свой «маузер». Подсолнухи молотят о будку. Грузовик мотает на ухабах, словно корабль в море.
– Одиннадцать тысяч метров, – объявляет Нойман-первый.
Нойман-второй вылезает на капот и прочесывает поле биноклем. К югу подсолнухи уступают место огуречным грядкам, дальше за полосой голой земли стоит беленый домик под соломенной крышей.
– Край поля.
Фолькхаймер смотрит в оптический прицел.
– Дыма не видать?
– Нет.
– Антенна?
– Пока не вижу.
– Глуши мотор. Дальше пойдем пешком.
Наступает тишина.
Фолькхаймер, Нойман-второй и Бернд с оружием пропадают в подсолнухах. Нойман-первый остается рядом с машиной, Вернер – в будке. Все с виду спокойно. Никто пока не подорвался на мине. Подсолнухи качают гелиотропными головками, словно в печальном согласии.
– Гадов возьмут тепленькими, – шепчет Нойман-первый.
Его правая нога ходит ходуном. Вернер выдвигает антенну, насколько позволяет осторожность, надевает наушники и включает станцию. Русский читает какие-то односложные слова – наверное, буквы алфавита. Каждый слог выплывает из эфирной ваты, как будто для одного Вернера, и тут же тает. Нойман-первый прислонился к колесу, и от дрожи в его ноге слегка подрагивает весь грузовик. Солнце светит в окна, тусклые от размазанных насекомых. Пробегает холодный ветерок, все поле колышется и шуршит.
Там же должны быть часовые? Пикеты? А вдруг вооруженные партизаны подкрадываются сейчас к грузовику сзади? Русский радист зудит в ухе, как шмель. Кто знает, что он передает: позиции войск, расписание поездов. Может, он в эту самую секунду сообщает артиллеристам-наводчикам координаты грузовика, а Фолькхаймер выходит из подсолнухов – огромная человеческая мишень, – держа винтовку, как палку. Не верится, что дом его вместит, скорее уж наоборот – Фолькхаймер поглотит дом.
Выстрелы сперва доходят по воздуху, долей секунды позже – через наушники, да так громко, что Вернер почти срывает их с головы. И тут же умолкает даже треск помех. Тишина в наушниках – как нечто тяжелое и надвигающееся, призрачный дирижабль, медленно идущий на посадку.
Нойман-первый открывает и закрывает затвор карабина.
У Вернера внезапно встает перед глазами картина: они с Юттой на кровати, голос француза только что умолк, стекла дребезжат от проходящего поезда, а эхо передачи как будто еще подрагивает в воздухе; кажется, протяни руку – и поймаешь его в ладонь.
Возвращается Фолькхаймер, лицо у него забрызгано чернилами. Он двумя пальцами сдвигает назад каску, и Вернер видит – это не чернила.
– Подожгите дом. Быстро. Много солярки не тратьте. – Он смотрит на Вернера. Голос ласковый, почти меланхолический. – Забери их оборудование.
Вернер кладет наушники, надевает каску. У него что-то случилось с чувством равновесия – все вокруг как будто качается. Нойман-первый идет впереди с канистрой солярки, что-то мурлыкая себе под нос. Они выходят из подсолнухов, перешагивают через побитые заморозками сорняки. На земле у входа лежит собака, положив морду на лапы, и мгновение Вернеру кажется, что она просто спит.
Первый убитый лежит на полу – одна рука подвернута, вместо головы алое месиво. Второй сидит, уронив голову на стол, как будто задремал; края раны какого-то непристойно розово-лилового цвета. Кровь на столе густеет, как воск. Она кажется почти черной. Странно думать, что голос этого человека еще плывет по воздуху, может, уже над другой страной, слабея с каждым километром.
Рваные штаны, грязные куртки, на одном из убитых подтяжки – они оба в штатском.
Нойман-первый срывает с окна мешковину, висящую тут вместо занавески, и выходит на улицу. Слышно, как плещет солярка. Нойман-второй стаскивает с убитого подтяжки, снимает с косяка связку лука и тоже уходит.
В кухне – кусок недоеденного сыра, рядом нож с потертой деревянной ручкой. Вернер открывает единственный шкафчик. Внутри – обитель суеверий: пузырьки с темной жидкостью, таблетки россыпью, прилипшие к полке чайные ложки, что-то с латинской надписью «belladonna» и еще что-то, помеченное буквой «X».
Рация убогая, высокочастотная – наверное, с русского танка. Выглядит так, будто в кожух просто затолкали пригоршню компонентов. Установленная перед домом антенна с противовесом рассылала сигнал от силы километров на сорок.
Вернер выходит и оборачивается на дом, желтовато-белый в вечернем свете. Ему вспоминается кухонный шкаф со странными снадобьями. Собака, которая не уберегла хозяев. Может, эти партизаны и владеют темным лесным колдовством, но им не следовало лезть в более высокую магию радио. Он закидывает винтовку на плечо и через подсолнухи несет потертую рацию к машине. Мотор уже работает, Нойман-второй и Фолькхаймер в кабине. Вернер слышит голос доктора Гауптмана: «Работу ученого определяют два фактора: его интересы и требования времени». Все вело к этим мгновениям: смерть отца, бессонные ночи на чердаке, когда они с Юттой слушали француза, Ганс и Герриберт, прячущие красные повязки под рубашкой, чтобы не увидела фрау Елена, ясные вечера в Шульпфорте, когда он собирал приборы для доктора Гауптмана. Страшная история с Фредериком. Все было нужно для того, чтобы сейчас Вернер забросил казацкое оборудование в кузов и уселся на лавку, глядя, как на краю поля занимается пламенем дом. Бернд залезает следом, кладет карабин на колени и даже не дает себе труда закрыть заднюю дверцу, когда «опель», рыча, трогается с места.