Книга: До свидания там, наверху
Назад: 33
Дальше: 35

34

– Мне сообщили, что художник в Америках…
Лабурден всегда употреблял множественное число, говоря о Соединенных Штатах Америки, в уверенности, что такой оборот речи, охватывающий весь континент, делает его самого более значимым. Перикур был недоволен.
– Да он вернется в середине июля! – заверил его мэр округа.
– Поздновато…
Лабурден, который предвидел такую реакцию, улыбнулся:
– Отнюдь нет, господин президент! Представляете, он так загорелся этим заказом, что тут же принялся за работу! И продвигается гигантскими шагами! Вы только подумайте, наш памятник будет разработан в Нью-Йорке, – (Лабурден произносил «ниерк»), – а отлит в Париже. Как это символично!
С вожделением, возникавшим у него на лице только при виде блюд под соусом и ягодиц своей секретарши, он достал из внутреннего кармана пиджака большой конверт.
– Вот тут еще несколько набросков, которые художник прислал нам.
Перикур протянул руку за конвертом, но Лабурден не смог удержаться от того, чтобы еще хоть чуть-чуть не задержать конверт в своих руках.
– Господин президент, это не просто великолепно, это образцово!
Что означало это словесное нагромождение? Знать не дано. Лабурден лепил фразы из слогов, редко из мыслей. Впрочем, Перикур не заблуждался на его счет: Лабурден был круглый дурак: с какой стороны ни возьми, он был одинаково туп, ничего не понимал и был совершенно безнадежен.
Прежде чем открыть пакет, Перикур выпроводил Лабурдена – он хотел остаться один.
Жюль д’Эпремон сделал восемь рисунков. Два рисунка общего плана в непривычном ракурсе, словно вы подошли так близко, что смотрите на памятник чуть ли не снизу, очень неожиданно. На первом была показана правая часть триптиха, названная Франция, ведущая солдат в бой, а на другом левая – Доблестные воины атакуют врага.
Рисунки его захватили. Памятник, бывший до этого чем-то застывшим, превратился в нечто совсем иное. Может, причиной тому необычная перспектива? Или то, что он довлел над вами, делал вас меньше, казалось, готов был вас раздавить?..
Он попытался определить свое впечатление. На ум пришло такое простое, чуть ли не дурацкое слово, которое, однако, было красноречивым, – «живой». Что ж, смехотворное определение, которое могло бы исходить от Лабурдена, но обе сцены демонстрировали полнейший реализм, были даже более жизненными, чем некоторые военные фотографии в газетах, где были показаны солдаты на поле боя.
На шести остальных рисунках были даны укрупненные планы некоторых деталей, лицо задрапированной женщины, лицо одного из солдат в профиль. А вот лица́, которое сподвигло Перикура выбрать именно этот проект, здесь не было… Черт побери!
Он снова просмотрел рисунки, сличил их с имевшимися у него эскизами, долго пытался представить себе, будто обходит настоящий памятник, даже что находится внутри памятника. Перикур, иначе не скажешь, начал жить этим памятником, словно он вел двойную жизнь, словно поселил любовницу в своем жилище и часы напролет проводил там, скрывшись от всех. Через несколько дней он уже настолько вжился в проект, что мог представить его в разных ракурсах, в том числе и таких, которых не было на рисунках.
Он не таился от Мадлен, это было бесполезно; окажись в его жизни какая-нибудь женщина, она бы догадалась об этом с первого взгляда. Когда Мадлен входила в кабинет отца, то он либо стоял посреди комнаты, а вокруг него были разложены все рисунки, или же она заставала его сидящим в кресле с лупой в руке, всматривающимся в детали. Он так часто вертел рисунки в руках, что боялся, как бы они не истрепались.
Пришел мастер из багетной мастерской снять мерку (Перикур не хотел разлучаться с рисунками), через день принес стекла и рамки, и к вечеру все было готово. Тем временем двое рабочих сняли несколько деревянных панелей библиотеки, чтобы освободить место для рисунков. Из багетного ателье его кабинет превратился в выставочный зал одной работы – его памятника.
Перикур продолжал работать, ходить на заседания, возглавлять правления компаний, принимать в городских бюро маклеров, директоров филиалов, однако еще больше, чем прежде, он любил уединиться, запереться у себя дома. Ужинал он в основном один, еду приносили к нему наверх.
Понемногу в нем назрели перемены. Наконец-то он начинал кое-что понимать, к нему вновь возвращались былые чувства, вроде печали, которую он ощущал после смерти жены, чувство пустоты и неотвратимости, мучившее его в ту пору. Он стал реже порицать себя за Эдуара. Заключая мир с сыном, он заключал его с самим собой, с таким, каким он когда-то был.
Это успокоение еще более усилилось после одного открытия. Благодаря рисункам Эдуара, сделанным на фронте, и эскизам памятника Перикур словно физически ощутил то, чего ему узнать было не дано, – войну. Он, никогда не отличавшийся воображением, испытывал чувства, источником которых были лицо солдата, движение, запечатленное на фреске… Словно что-то передалось. И теперь, когда он больше не винил себя за то, что был слепым, бесчувственным отцом, когда он принял своего сына и его жизнь, он все больше страдал оттого, что сына больше нет в живых. Погиб за несколько дней до Перемирия! Словно мало такой несправедливости, что Эдуар погиб, а другие вернулись домой. Умер ли он сразу, как уверял этот Майяр? Иногда Перикур с трудом удерживался, чтобы не призвать вновь этого бывшего фронтовика, который работал где-то в его банке, чтобы вытянуть из него правду. Но и сам этот товарищ… что он, в сущности, мог знать о том, что чувствовал Эдуар в момент смерти?
По мере того как Перикур подробно изучал будущее творение, свой памятник, его все больше притягивало то до странности знакомое лицо, на которое указала ему Мадлен и которое он хорошо запомнил, убитый солдат, лежавший на фреске справа, и безутешный взгляд Победы, стоящей над ним. Художник уловил нечто простое и глубокое. И Перикур почувствовал, как у него подступают слезы, когда он понял, что его волнение вызвано тем, что роли переменились: сегодня павший – он, а Победа – это его сын, устремивший на него свой скорбный взгляд, полный жалости, от которого разрывалось сердце.

 

Уже перевалило за половину шестого, а температура с полудня не спадала. Во взятой напрокат машине было жарко, даже при опущенном стекле с улицы не притекало никакой свежести, а только теплое, тяжелое дуновение. Анри нервно похлопывал ладонью по колену. Намек Перикура на продажу имения Сальвьер не выходил у него из головы. Если дойдет до этого, он собственными руками задушит этого мерзавца! Он гадал, какую роль на самом деле сыграл тесть в возникших у него, Анри, трудностях. Поспособствовал ли он этому? Откуда вдруг взялся этот мелкий чиновник, такой пристрастный и настырный? Действительно ли его тесть непричастен к этому? Анри терялся в догадках.
Ни мрачные мысли, ни сдерживаемый гнев не мешали ему следить за Дюпре, который, стараясь не привлекать внимания, ходил взад-вперед по тротуару, подобно человеку, маскирующему свою нерешительность.
Анри закрыл окошко автомобиля, чтобы его не смогли заметить и узнать, а то зачем было брать напрокат авто, чтобы тебя задержали на первом же углу… Он был напряжен, чувствовал напряжение даже в горле. На войне, по крайней мере, знаешь, кого винить! Вопреки своей воле и попыткам сосредоточиться на будущих испытаниях его мысли неотступно обращались к Сальвьер. Отступиться от поместья – да ни за что! Он побывал там еще раз на прошедшей неделе. Реставрация проведена превосходно, весь ансамбль выглядит просто шикарно. Если встать перед главным фасадом, то сразу же представлялось, как множество людей отправляются на псовую охоту или как возвращается свадебный кортеж его сына… Невозможно было отказаться от таких надежд, никто и никогда не лишит его их.
После разговора с Перикуром у него оставался только один-единственный патрон.
Я меткий стрелок, твердил он мысленно, стараясь успокоиться.
У него было только три часа на подготовку контратаки скудными силами в лице Дюпре. Ничего не поделаешь, но он будет биться до конца. Если он и на этот раз выиграет – будет трудно, но он на это способен, – его единственной мишенью станет этот старый мерзавец Перикур. Пусть это займет массу времени, говорил он сам себе, но я сниму с него скальп. Дав себе подобную клятву, он мигом воспрянул духом.
Вдруг Дюпре поднял голову, метнулся через улицу и быстро пошел в противоположном направлении, у входа в министерство он схватил за руку какого-то мужчину, который обернулся к нему, удивленный. Анри, издали наблюдавший за происходящим, пытался оценить того человека. Если бы этот человек хоть немного заботился о себе, все было бы возможно, однако выглядел он настоящим оборванцем. Придется трудно.
Оторопевший мужчина стоял на тротуаре. Он был выше Дюпре ростом и шире в плечах. Он нерешительно посмотрел в сторону автомобиля Анри, на который ему едва заметно указали. Анри приметил его огромные грязные и изношенные ботинки. Он впервые видел, чтобы человек так походил на свою обувь. Наконец оба медленно двинулись в обратном направлении. Для Анри это было преодолением первой трудности, но далеко не залогом победы.
И он удостоверился в этом, как только Мерлен сел в машину. От него дурно пахло, вид у него был несговорчивый. Ему пришлось сильно пригнуться, чтобы влезть в машину, и он так и остался сидеть, втянув голову в плечи, словно в ожидании града пуль. На пол между ног он поставил большой кожаный портфель, знававший лучшие дни. Он был уже в возрасте, близком к пенсионному. Все в этом человеке со свирепым взглядом, воинственно настроенном, неопрятном – непонятно, зачем его еще держат в министерстве, – было старым и уродливым.
Анри протянул ему руку, однако Мерлен не ответил тем же, а только продолжал пристально на него смотреть. Лучше всего приступить прямо к сути дела.
Анри заговорил с ним по-свойски, как если бы они были давно знакомы и собирались побеседовать о чем-то не особенно важном:
– Вы составили два отчета… о кладбищах Шазьер-Мальмона и Понтавиля, так ведь?
Мерлен только что-то буркнул в ответ. Ему не нравился этот человек: от него пахло деньгами и он весьма смахивал на мошенника. К тому же кто еще мог вот так разыскать его, встретиться с ним в автомобиле, тайком…
– Три, – сказал он.
– Что?
– Не два отчета, а три. И собираюсь подать еще один. О кладбище в Даргон-ле-Гран.
По тому, каким тоном это было сказано, Прадель понял, что в крышку гроба, прихлопнувшую его предприятие, вогнали еще один гвоздь.
– Но… когда вы там побывали?
– На прошлой неделе. Скверно там.
– Как это?
Праделю, который намеревался говорить о двух местах, теперь предстояло заняться еще и третьим.
– Да так, – сказал Мерлен.
Дыхание у него было зловонное, а голос гнусавый, весьма неприятный. В принципе, Анри следовало бы по-прежнему улыбаться и быть любезным человеком, внушающим доверие, однако Даргон – это было выше его разумения… Это было скромное кладбище, могил на двести-триста, не больше, откуда трупы должны были свезти в сторону Вердена. Какую глупость смогли натворить и там, он ни о чем таком не слышал! Он машинально посмотрел на улицу: Дюпре вернулся на прежнее место на противоположной стороне улицы и, засунув руки в карманы, курил, разглядывая витрины, и тоже нервничал. Только Мерлен был воплощенное спокойствие.
– Вам бы следовало присматривать за своими людьми, – произнес он.
– Разумеется! В этом-то вся проблема. Но когда столько объектов, как успеть?
Мерлен нисколько не собирался сочувствовать. Он замолчал. Анри было совершенно необходимо разговорить его, ничего нельзя вытянуть из того, кто молчит. Он занял позицию человека, интересующегося делом, которое его лично не касается, анекдотичным, но очень интересным.
– Ведь… в Даргоне… что там, собственно говоря, происходит?
Мерлен долго не отвечал, Анри даже подумал, расслышал ли он вопрос. Когда Мерлен раскрыл рот, ничто в его лице, кроме губ, не шевельнулось. Трудно было угадать его намерения.
– Вам ведь поштучно платят, а?
Анри широко развел руки ладонями вверх:
– Конечно же. Так принято, платят за выполненную работу.
– Вашим людям тоже платят сдельно…
Анри состроил мину – мол, конечно, и что из этого? К чему он клонит?
– Вот почему в гробах земля, – сказал Мерлен.
Анри вытаращил глаза – что это еще за чертовщина?
– Есть гробы, в которых нет покойников, – снова заговорил Мерлен. – Чтобы заработать побольше, ваши работники привозят и закапывают гробы, в которых никого нет. Только земля, чтобы были тяжелыми…
Реакция Анри была неожиданной. Он подумал: вот идиоты, хватит с меня. А в довершение ко всему Дюпре и все эти недоумки на местах, которые только и думают, как бы урвать чуть-чуть больше, вытворяя невесть что. Несколько секунд дело его больше не касалось: пусть сами выкручиваются, а он сыт по горло.
Голос Мерлена вернул его к действительности и к тому факту, что он, как руководитель предприятия, увяз в этом темном деле по самые уши; мелкую сошку придется оставить на потом.
– И потом… есть еще боши, – проговорил Мерлен.
– Боши?
Анри выпрямился на сиденье. Первый проблеск надежды. Ведь если речь об этом, то это его епархия. В вопросе о бошах никто не мог с ним соперничать. Мерлен отрицательно покачал головой, но так незаметно, что Анри поначалу этого и не заметил. Затем возникло сомнение: а правда, какие боши? При чем здесь они? Должно быть, на его лице отразились эти мысли, так как Мерлен ответил так, как если бы понял его замешательство.
– Если вы съездите туда, в Даргон… – начал он.
Но остановился. Анри дернул подбородком, мол, давай выкладывай, что там за история?
– Там французские могилы, – продолжил Мерлен, – а в них лежат немецкие солдаты.
Пораженный этой новостью, Анри, словно рыба, хватал воздух раскрытым ртом. Катастрофа. Труп и есть труп, предположим. Для Праделя раз человек мертв, то Праделю совершенно наплевать на то, кем он был – французом, немцем или сенегальцем. На этих кладбищах нередко можно было встретить случайно затесавшийся труп вражеского солдата, а иногда и несколько – солдаты наступающих частей, разведчики, да и войска все время то наступали, то отступали… По этому вопросу были даны очень жесткие указания: тела немецких солдат следовало неукоснительно отделять от трупов героев-победителей, для них были отведены особые участки на созданных государством кладбищах. Если немецкое государство, а также Volksbund Deutsche Kriegsgräberfürsorge, служба ухода за немецкими военными местами погребения, все еще обсуждали с французскими властями судьбу этих десятков тысяч «чужих трупов», то до принятия окончательного решения перепутать французского солдата с бошем было кощунством.
Похоронить боша во французской могиле, представить, как люди целыми семьями будут приходить поклониться надгробиям, под которыми лежат вражеские солдаты, те, кто убивал их детей, было просто невыносимо и граничило с осквернением могил.
Верный скандал.
– Я этим займусь… – пробормотал Прадель, который не имел ни малейшего представления ни о масштабах этой катастрофы, ни о средствах ее решения.
Сколько их там? Давно ли бошей стали хоронить во французских гробах? Как их найти?
Теперь он яснее, чем когда-либо, сознавал: этот отчет должен исчезнуть.
Непременно.
Анри пригляделся к Мерлену и понял, что тот еще старше, чем показался поначалу: глубокие морщины на лице и помутневшие глаза – признак грядущей катаракты. А голова действительно маленькая, как у некоторых насекомых.
– Вы давно служите?
Вопрос был задан резким, повелительным голосом, звучащим по-военному. Для Мерлена вопрос прозвучал как обвинение. Ему не нравился этот Олнэ-Прадель, который полностью соответствовал его представлению о нем: болтун, пройдоха, богач, циник, и на ум пришло расхожее – «тыловая крыса». Мерлен согласился сесть в машину, потому что это отвечало его интересам, но он чувствовал себя в ней плохо, словно в гробу.
– Служу? – переспросил он. – Всю жизнь.
Произнес он это без гордости, без горечи, просто констатируя факт, как человек, который и не представлял себе никакого другого состояния, кроме этого.
– И в каком вы нынче чине, господин Мерлен?
Замечено было четко, но обидно, потому что для Мерлена прозябание за несколько месяцев до выхода на пенсию, в недрах административной пирамиды, было открытой раной, унижением. Его медленное продвижение по службе происходило исключительно за выслугу лет, и он находился в положении рядового, который закончит свою карьеру с нашивками солдата второго класса…
– Во время этих проверок, – снова заговорил Прадель, – вы проделали превосходную работу!
Он был восхищен. Если бы Мерлен был женщиной, он бы попросил его руки.
– Благодаря вашим стараниям, вашей бдительности мы сможем навести во всем этом порядок. Нечестных работников… мы вышвырнем. Ваши отчеты будут нам очень полезны, они позволят нам решительно взять всех в руки.
Мерлену стало интересно, что означало слово «мы» в устах Праделя. Ответ пришел тут же: это «мы» значило власть Праделя, это были он, его друзья, его семья, его знакомые…
– Это будет интересно и для самого министра, – продолжал Анри, – и я даже могу сказать, он будет признателен! Да, признателен за вашу компетенцию и вашу сдержанность. Потому что, конечно, ваши отчеты для нас необходимы, но ведь ни для кого ничего хорошего не будет, если это получит огласку, не так ли…
Это «мы» вобрало в себя мир власти, влияния, дружбы на самом высоком уровне, управленческие кадры, верхушку – почти все то, что было ненавистно Мерлену.
– Господин Мерлен, я лично переговорю об этом с министром…
И все же, все же… И это, конечно же, самое печальное во всем этом: Мерлен чувствовал, как что-то поднимается в нем против воли, словно не поддающаяся контролю эрекция. После стольких лет унижений получить наконец настоящее продвижение по службе, заставить умолкнуть злые языки и даже взять власть над теми, кто вытирал об него ноги… Он пережил секунды безумного напряжения.
Прадель явственно видел по лицу этого неудачника, что любое продвижение по службе будет достаточным, любая безделушка, вроде стеклянных бус для негров в колониях.
– …и я прослежу за тем, – сказал он, – чтобы ваши заслуги и деловые качества не были забыты, а, напротив, достойно вознаграждены!
Мерлен кивнул в знак согласия.
– Послушайте, раз вы об этом говорите… – глухо сказал он.
Он склонился над своим огромным кожаным портфелем и долго шарил в нем. Анри перевел дух – он подобрал ключик. Теперь надо добиться, чтобы он отозвал свои отчеты, все отменил, даже написал заново хвалебные доклады за назначение, чин, надбавку: для посредственности все сойдет.
Мерлен еще долго копался в портфеле, затем выпрямился, держа в руке смятый листок.
– Раз уж вы об этом заговорили, – повторил он, – наведите порядок и с этим.
Анри взял листок и прочитал его: это была реклама. Он побледнел. Компания «Фрепаз» предлагала купить «по хорошей цене бывшие в употреблении зубные протезы, даже сломанные или негодные». Отчет о проверке только что превратился в динамит.
– Эта придумка работает неплохо, – сказал Мерлен. – Скромный навар для местных работников, по нескольку сантимов за зубной протез, да ведь курочка клюет по зернышку.
Он указал на бумагу в руках Праделя:
– Можете оставить ее себе, я к отчету приложил другой экземпляр.
Он уже закрыл портфель и говорил с Праделем тоном человека, который утратил интерес к разговору. Так оно и было, поскольку то, что он только что ощутил, пришло слишком поздно. Эта вспышка желания, перспектива продвижения по службе и новой должности, уже давно погасла. Вскоре он оставит государственную службу и откажется от всякой надежды на успех. Ничто и никогда не изгладит из памяти сорок лет такой жизни. Да и что бы он делал, сидя в кресле начальника службы и командуя людьми, которых он всегда презирал? Он хлопнул по портфелю – что ж, с вами было не скучно, но мне пора.
Неожиданно Прадель схватил его за предплечье.
Сквозь рукав пальто он ощутил худобу, костлявую руку, что вызывало очень неприятное впечатление – это был громоздкий скелет в одежонке от старьевщика.
– Сколько вы платите за жилье? Сколько вы зарабатываете?
Вопросы вырвались как угрозы, подходы издалека закончились, пора перейти к сути разговора. Мерлен не был впечатлительным человеком, но все же подался назад. Всем своим видом Прадель источал жестокость, сжимал его руку с ужасной силой.
– Сколько вы зарабатываете? – повторил он.
Мерлен попытался собраться с мыслями. Конечно же, он наизусть знал цифру: тысяча сорок четыре франка в месяц, двенадцать тысяч франков в год, на которые он перебивался всю свою жизнь. У него ни гроша за душой, он умрет безвестным и бедным, никому ничего не оставит, да, вообще-то, никого у него и нет. Вопрос о жалованье был еще более унизительным, чем вопрос о должности, который относился к ве́дению министерства. Безденежье – совсем другое, оно преследует вас повсюду, составляет вашу жизнь, целиком определяет ее, ежеминутно звучит у вас в ушах, проступает во всем, что вы предпринимаете. Нужда еще хуже нищеты, ибо можно сохранить достоинство и разорившись, а вот нехватка денег приводит вас к скудости и мелочности, вы становитесь мелочным, скаредным, нужда вас бесчестит, потому что, столкнувшись с ней, вы не можете остаться цельным, сохранить гордость и достоинство.
Мерлен как раз дошел до этого места своих рассуждений, когда в глазах его потемнело, а когда он снова пришел в себя, он был ослеплен.
У Праделя в руках был объемистый конверт, плотно набитый купюрами, большими, как листья каштана. Он перестал церемониться. Бывшему капитану незачем было читать Канта, чтобы убедиться в том, что каждому человеку есть своя цена.
– Не будем ходить вокруг да около, – твердо сказал он Мерлену. – В этом конверте пятьдесят тысяч франков…
На этот раз Мерлен опешил. Неудачнику в конце карьеры предлагают жалованье за пять лет! Перед такой суммой никто не может остаться безразличным, это сильнее человека, тотчас у вас в мозгу возникают картины, ваш мозг начинает подсчеты, ищет нечто равноценное: сколько стоит квартира, машина?..
– А в этом… – Прадель достал из внутреннего кармана еще один конверт, – такая же сумма.
Сто тысяч франков! Жалованье за десять лет! Предложение подействовало тотчас – Мерлен словно бы помолодел на десять лет.
Он не раздумывал ни секунды – почти молниеносно буквально вырвал конверты из рук Праделя.
Он пригнулся, можно было подумать, что он вот-вот расплачется, – он шмыгал носом, склонившись над портфелем, заталкивая туда конверты, словно портфель прохудился и надо было закрыть дно, чтобы заткнуть дырки.
Даже Прадель чувствовал, что его обогнали, однако сто тысяч франков – огромная сумма, и ему хотелось, чтобы эти деньги были отработаны. Он снова схватил Мерлена за предплечье, чуть не сломав ему руку.
– Выбросьте эти отчеты в сортир, – процедил он сквозь зубы. – Напишите своему начальству, что вы ошиблись, пишите что угодно, мне плевать на это, но вы возьмете все на себя. Понятно?
Все ясно и понятно. Мерлен бормотал «да-да-да» со слезами на глазах, шмыгал носом, выскочил из машины. Дюпре увидел, как на тротуар, словно пробка из бутылки шампанского, вылетела его громадная фигура.
Прадель довольно улыбнулся.
Он сразу же подумал о своем тесте. Теперь, когда горизонт расчистился, надо решить первостепенный вопрос: как доконать эту старую сволочь?
Дюпре, наклонившись к стеклу автомобиля, с вопросительным видом смотрел на патрона.
А им, размышлял Прадель, я еще займусь…
Назад: 33
Дальше: 35