23
13 июля 1906 г.
Дорогая Гретхен, прежде всего я отвечаю на твои тревожные вопросы. Прочтя мое предыдущее письмо, ты забеспокоилась. Хотя в твоих завуалированных нежностью размышлениях сквозит сочувствие, я ощутила некий упрек: ты осуждаешь мои расходы и пытаешься смягчить мою суровость по отношению к тете Виви.
Относительно первого пункта напоминаю тебе, что я это понимаю; я писала, что не только осознала свои слабости, но и поняла, что с дивными шарами вышел перебор. Не забывай, что я пытаюсь от этого излечиться.
По поводу второго пункта полагаю, что ты идеализируешь тетю Виви. Ты хотела бы подправить ее портрет, чтобы он походил на твой. Увы! Несмотря на твои пожелания, она не могла занять твоего места, она оказалась неспособной к той важной роли, которую ты в течение стольких лет играла в моей жизни, — роль преданной старшей сестры, благоразумной и щедрой. Когда ты ее увидишь, созданный твоим воображением образ разобьется о реальную тетушку Виви, развратно нескромную, порой назойливую и уж совсем не доброжелательную. Конечно, она состоит не из сплошных недостатков, но я подозреваю, что эти качества были в ней изначально заложены: если она и занимается другими, то лишь из любопытства. Повторю, она подолгу беседует с каждым, но, повторю: если она предлагает свою помощь, то лишь для того, чтобы упрочить свою власть. Она не любит людей, ей нравится, чтобы они ей были обязаны.
В последнее время мне удалось воздвигнуть между нами защитную стену. Когда она чересчур настойчиво расспрашивает меня, я ее предупреждаю: «Доктор Калгари запретил мне затрагивать эту тему». Так как она поздравляет себя с тем, что именно она направила меня к нему в кабинет, то вынуждена уважать рекомендацию врача.
Это и есть та великая новость, которую я собираюсь тебе открыть: я начала, брать сеансы психоанализа у доктора Калгари. Ты не можешь себе представить, до какой степени это интересно. Более того, не можешь вообразить, до какой степени интересна я сама.
Прекрасно, моя фраза звучит ошеломляюще нескромно. Я не хотела тебя шокировать. Речь идет об этапе моего лечения.
Дважды в неделю я звоню в дверь доктора Калгари, потом ложусь на его кушетку, он садится где-то сзади, на почтительном расстоянии. Затем я выкладываю все, что мне приходит в голову.
Мне практически никогда не приходилось говорить о себе — разве что в письмах, что я тебе посылаю. На начальных сеансах каждый раз, когда я спускалась с лестницы, мне казалось, что я размотала клубок до конца и в следующий раз мне уже нечего будет рассказывать. Но стоило заговорить — все возобновлялось, и мои рассказы немало дивили меня.
Было немало вопросов о тебе, Гретхен. Доктор Калгари считает, что в моем детстве и юности ты сыграла выдающуюся роль, — впрочем, так обстоит дело вплоть до сегодняшнего дня.
Ребенок, который потерял отца и мать в возрасте восьми лет в результате несчастного случая, нуждается в том, чтобы перенести свою привязанность на другого человека, довериться ему. Сперва, сама не знаю почему, я солгала относительно наших реальных связей: я назвала тебя своей кузиной, я давно свыклась с этим. Но после трех искусно заданных вопросов мне пришлось признать, что у нас нет никакой кровной связи.
— Какое это имеет значение? — спросила я у него.
— Вы это знаете лучше, чем я.
— Что, простите?
— Вы должны лучше, чем я, понимать выгоду вашей лжи, ввиду того что лжете именно вы.
Можешь из этого сама оценить характер наших отношений: доктор Калгари анализирует все, что я ему говорю, а также то, о чем умалчиваю.
Иногда ему удается одной фразой поколебать мою уверенность.
Так, недавно, когда я говорила о том, что нисколько не страдала из-за отсутствия родителей, он возразил:
— Это то, во что бы вам хотелось верить.
— Нет, я все же понимаю, о чем говорю.
— Ханна, ваши мнения — это надводная часть айсберга, то, что вы осознаете. Но под этим таятся другие мысли, те, что не хотят быть облеченными в слова; они проявляют себя в оговорках, в отдельных поступках, в поведении. Следовательно, позвольте мне усомниться в том, что вы не испытывали страданий из-за отсутствия ваших родителей, ведь все показывает, что вы не хотите стать родительницей.
— Простите?
— Сложности с вашей беременностью носят чисто психологический характер, так как врачи не находят физиологических препятствий.
— Конечно, но…
— И ваша ложная беременность позволила вам выиграть время, так и не забеременев. Этой хитростью вы нейтрализовали давление семьи вашего мужа. Вам кажется, что вы удовлетворяете вашего мужа, вы притворяетесь, что могли бы быть нормальной матерью. Итак, вы боитесь родить ребенка, вероятно, потому, что страдаете из-за отсутствия вашей матери. Или же по какой-то иной причине, до которой нам предстоит вместе докопаться…
Он стремится вмешиваться в мою интимную сферу. Здесь я чувствую, что обязана рассердиться. Так, я отказываюсь сообщать детали наших с Францем любовных утех. Он напрасно настаивает, твердя о своем врачебном статусе, заявляет, что когда я иду к доктору Тейтельману, то не колеблясь позволяю ему осматривать то, что имеет право видеть только мой супруг; я непоколебима. У нас с Францем все в порядке, и это все, что следует знать доктору Калгари.
Впрочем, единственный раз, когда я едва не прервала сеанс, связан с тем, что он вновь затронул эту тему, перейдя границы пристойности:
— Почему вы считаете, что вам нравится заниматься любовью с вашим мужем, в то время как вы нашли средство в течение девяти месяцев держать его на расстоянии?
В тот же день я покинула его кабинет, не проронив ни слова, и захлопнула за собой дверь. Вернувшись домой, я поклялась, что больше туда не вернусь.
Я ждала, что доктор Калгари пришлет письмо с извинениями. О, две-три фразы. Просто знак внимания. Свидетельство воспитанности. Сожаление джентльмена. Короче, несколько строк на обороте визитной карточки, выражающие сожаление о том, что его слова оскорбили меня.
Целых восемь дней я надеялась получить это письмо.
Я намеренно пропустила две встречи, уверенная, что это пробудит в нем угрызения совести, что пустая кушетка напомнит ему о его недостойном поведении.
Все напрасно.
На десятый день я была взбешена так, что появилась у него в час моего третьего сеанса. Я оскорбляла его, выплевывала в лицо грубости, объясняла правила, действующие в нашем мире, истинные правила.
Когда он увидел, как я выхожу из экипажа, похоже, это ничуть его не удивило, будто он предвидел это. Он даже не пытался ни успокаивать меня, ни опровергать; напротив, он сносил мою жестокую, резкую критику молча, с интересом.
— Так вот, прекратите меня слушать с таким видом, будто разделываете лягушку. Можно подумать, вы тут ни при чем!
— Это очень верно, Ханна. То, о чем вы говорите, касается не меня; нет, это касается вас. Нынешний сеанс позволил нам изрядно продвинуться.
Я снова вспылила. С чего он взял, что речь идет о сеансе? Я пришла научить его обходительности, к чему все смешивать? Но за эту услугу я вовсе не собираюсь платить! Какое фантастическое нахальство!..
Почему он так говорит? Я не знаю. Во всяком случае, ему удалось помочь мне избавиться от гнева: все заканчивается тем, что я не только вновь вытягиваюсь на диване, но час спустя плачу ему за консультацию, сердечно поблагодарив его.
Иногда я прошу его поскорее перейти к моим стеклянным цветам, так как это главная причина, по которой я лечусь у него. Он упорно отказывается. «Позже», — твердит он, будто это его вообще не интересует. Иногда я подозреваю, что он медлит, чтобы вытянуть из меня побольше денег, но позже, поймав себя на столь мелочных мыслях, я браню себя за это и выражаю ему свое доверие.
Представь, какие забавные моменты возникают во время курса! Так, я должна ему рассказать, о чем мечтаю, или реагировать на слова, которые он произносит. Смотри, вот пример:
— Фрагмент?
— Прошлое.
— Чай?
— Сплетница.
— Блюдце?
— Скрипящее.
— Свекровь?
— Уф! уважение.
— Цветок?
— Жизнь.
— Весна?
— Беззаботность.
— Свет?
— Влечение.
— Вена?
— Стены.
— Вальс?
— Вальдберг.
— Ужин?
— Молчание.
— Молчание?
— Хрусталь.
— Бокал?
— Чистота.
— Еврей?
— Проницательный.
— Франц?
— Уф…
— Франц?
— …
Да, любопытно, у меня нет реакции на некоторые слова. Либо я торможу, либо колеблюсь. В этих случаях я слушаю, как лихорадочно скрежещет перо Калгари, там, позади, шелестят страницы. Когда я умоляю его посвятить меня в смысл этих занятий, он объясняет, что разум проявляет себя в ассоциациях, которыми оперирует. Бокал для меня представляет идеал духовной чистоты — с этим я полностью соглашаюсь, хотя это наблюдение вряд ли поспособствует моему излечению от страстного коллекционирования стеклянных шаров!
Иногда разум колеблется, что указывает на внутреннюю цензуру, которая, проводя сортировку, отклоняет оскорбительный, агрессивный или плотский импульс. Наконец, когда в сознании возникает белое пятно, это означает, что разум в целом переживает расстройство, когда больше ни одна инстанция не пытается отвечать на вопрос.
Если мне удается найти блестящее объяснение, я позволяю себе опровергнуть его постоянную правоту. Когда я не реагирую на имя Франц, это значит, что у меня в голове нет иной ассоциации, чем Франц. Мне трудно это опровергнуть. Повторить исходное слово — это против правил игры. Хуже того, ироническое выражение лица Калгари, когда я начинаю оправдываться, лишает меня всякого желания настаивать на своем.
Ты считаешь меня легкомысленной, моя Гретхен, тебе смешны мои проблемы? Все же окажи мне доверие или, скорее доверься, доктору Калгари, так как часто среди моих бессвязных слов он обнаруживает логичные связи, и эти открытия помогают мне обрести почву под ногами.
Так, накануне мы вернулись к гобеленам, которые украшают, если можно так выразиться, их приемную. Напомню, что идет речь о диптихе «Похищение сабинянок» и «Возвращение сабинян». На первом римляне, поскольку в их селении нет женщин, похищают женщин соседнего племени — сабинянок; на гобелене прекрасно видно, что те отталкивают похитителей. На втором гобелене изображено, как мужчины этого племени несколькими годами позже, когда они уже смогли перевооружиться, пытаются вернуть своих женщин, но, что парадоксально, сабинянки на этот раз сопротивляются; они привязались к своим римским мужьям, они прижимают к себе детей, рожденных от этих вынужденных союзов, и вовсе не желают вернуться. Всякий раз, как я на них смотрю, во мне поднимается гнев.
— Ханна, почему вам не нравятся эти сабинянки?
— Эти женщины ничего не сделали, они ни о чем не просят, они просто подчиняются. Что бы ни случилось, они — всегда жертвы. Мужчины строят свою судьбу в зависимости от своих потребностей. А эти сабинянки существуют лишь для мужчин, через мужчин, к тому же эти мужчины с ними грубо обращаются. Если я питаю отвращение к «Похищению сабинянок», то еще меньше мне нравится «Возвращение». Что именно меня шокирует в этом втором эпизоде? Дело в том, что женщины отказываются от свободы, они хватаются за тех, кто недавно захватил их и овладел ими насильно. Хуже того, в качестве обоснования своих действий они ссылаются на детей, рожденных в результате изнасилования. Они принимают насилие над собой и становятся сообщниками палачей.
— Вы обвиняете их в этом?
— Нет, я их жалею. Я обвиняю мужчин.
— Чувствуете ли вы, что близки к сабинянкам?
— Простите?
— Вы меня прекрасно поняли.
— Я никогда не подвергалась такому насилию, никогда.
— Однако то, как вы рассказываете об этой истории, некоторым образом очень проливает свет на ваши взгляды. Ваше прочтение картины заставляет искать переклички с вашей собственной жизнью. Согласно вашим словам, ваше детство было очень счастливым, вы жили за городом, беззаботно, до тех пор, пока не начались хлопоты, связанные с бракосочетанием. Вы не рассматриваете себя как похищенную сабинянку?
— Это преувеличение.
— Как именно, по-вашему, должны были действовать сабинянки, оказавшиеся в Риме?
— Бежать.
— Думали ли вы о том, что необходимо избежать вашего брака с Францем фон Вальдбергом?
Я замолчала. Он продолжил:
— Вы понимаете, что они заставили себя полюбить своих похитителей?
— Возможно, если те не были вонючими типами.
— Конечно. Как и Франц.
— Вот.
— Между тем в этой картине, дорогая Ханна, есть один момент, который меня интригует. У этих женщин не было детей от сабинян, дети были только от римлян.
— Да, создается впечатление, что до похищения они были девственными. Насилие римлян изменило их статус.
— Этот переход, он всегда совершается через насилие?
Я вновь замолчала.
После долгой паузы Калгари продолжил:
— Должны ли они были последовать за соплеменниками?
— Было чересчур поздно. Они стали супругами и матерями. Если бы они вернулись назад, это не было бы возвращением в прошлое.
— Вы правы, Ханна. Возврат невозможен, мы никогда не станем теми, какими были. Годы меняют нас. А вот этого вы не можете принять. Вы хотели бы все остановить, все заморозить, все навсегда сохранить, как ваши искусственные цветы, навечно заключенные в стеклянные шары.
И тут, Гретхен, по моему телу прокатилась теплая волна.
Меня редко что приводило в эйфорическое состояние.
На пороге я спросила Калгари:
— Принимаете ли вы убегающее время?
— Пытаюсь.
— Сурово.
— Другого решения не существует. Я принимаю неизбежное, более того — я пробую его оценивать.
Гретхен, позволяю тебе обдумать эту фразу, так как Франц уже теряет терпение. Он уже два раза заглядывал, чтобы напомнить, что мы собирались смотреть балет «Щелкунчик» в Опере. Он обожает этот балет. Порой ему присуща детская жадность; я обожаю, когда он ведет себя таким образом.
До скорого свидания.
Твоя Ханна